Опубликовано в журнале Континент, номер 151, 2012
Евгений Терновский
Путем истины
Прежде чем начать принципиальный разговор о сборнике «Из-под глыб»[1], необходимо отметить ряд особенностей нравственного, духовного и исторического характера, связанных с изданием этой книги, которые в целом ставят этот Сборник в совершенно исключительное положение.
Никогда еще ни один сборник не объединял людей с таким высоким чувством единомыслия, не только мировоззренческим, но и конфессиональным. Духовная общность авторов кладет на книгу совершенно особый знак. […]
Сборник воспринимается как естественное продолжение и развитие той религиозной линии русской интеллигенции, которая дала нашей культуре сборники «Вехи» и «Из глубины».
И самое главное, большинство авторов судивительной духовной собранностью и трезвостью сконцентрировали свое внимание на тех проблемах, которые являются самыми безотлагательными и болезненными для текущего часа современной России. В Сборнике и следа нет того, что так часто ослабляет Самиздат: погружение в частную и мелочную полемику, конструирование сомнительных концепций, вкоторых сама проблема быстро улетучивается, либо мельчает с непостижимой быстротой. […]
Сборник озарен изнутри духовной необходимостью, и если мы только в состоянии думать и тревожиться, мы не можем остаться равнодушными к этой книге. Да, уже сейчас можно сказать, что она уловила самый главный процесс, происходящий сейчас в России, — не «метафизический», не «литературный», — вопрос гибели или воскрешения нашей страны.
Почему представляется, — и это чувство пронизывает весь Сборник, — что сейчас Россия переживает совершенно особое время, что от решений, принятых сегодня, будут зависеть духовные судьбы многих поколений?
Сознательно сужая эту тему, не останавливаясь на экономических и общественно-социальных аспектах, — подводя ее к тому общественному слою, к которому, как кажется поначалу, и обращена эта книга — к интеллигенции, — можно сказать, что именно в среде интеллигенции идет сейчас жесточайшая борьба за обладание человеческой душой, за «полную отдачу» души (А. Солженицын). Результаты этой борьбы изменят нравственный и религиозный климат России. Хоть и известно, — но для многих и сейчас это звучит кощунственно, — что интеллигенция всегда была самым лучшим проводником официальных идей за годы советской власти, но в последнее время она показала, что нравственные и религиозные идеи не вовсе ей чужды. Последнее десятилетие с небывалой остротой поставило перед интеллигенцией проблему «выбора», «волевого момента» в собственном существовании. Я знаю, как мучаются этим многие наши интеллигенты. Часто итоги этой муки — компромиссны, но, может быть, и это не так плохо: ведь путь от «лжи» к «правде», если он внутренне глубок, — долгий. И эта мука — прямое следствие и мощного влияния Солженицына, и деятельности А. Д. Сахарова, и «Хроники текущих событий», читаемой с таким благоговением, с каким в первые века христианства, может быть, читались апостольские послания, — и демократического движения, и волны Самиздата, и произведения Максимова и Синявского. А в последнее время участившееся хождение интеллигенции в Церковь — не связано ли оно с этим нравственным надрывом? Слова Солженицына — «жить не по лжи» — обещали быть словами целой эпохи в сознании интеллигенции. Для многих, как я знаю, они таковыми и стали. Можно ли сказать, что если и не преобразилась интеллигенция, то хотя бы тоскует по этому преображению, ищет его? […]
Текуче и трудноуловимо понятие «интеллигенции». Как бы ни исследовалось интеллигентское сознание, как бы ни вычленялись отдельные его свойства, оно все равно для многих остается непонятным, так как из этих понятий утекает тот метафизический воздух, вне которого они представляются лишь определенными клишированными характеристиками. И в этом метафизическом воздухе живет одно гибельное свойство русской интеллигенции, вечный источник самых опасных ее соблазнов. Это — ирония, та самая ирония, которой, по-моему, не знал лишь Пушкин; все остальные русские писатели захлебывались ею, как отравой. Это — страшная точка русской культуры, в которой становятся «родственными» такие антиподы, как Гоголь и Толстой, Розанов и Блок, Соловьев и Бакунин. От иронии шел и героизм интеллигенции, так замечательно означенный Булгаковым, и эгалитаризм, и гуманизм как «религиозное мироотношение».
Ирония рождается там, где человек, «обладающий Истиной», метафизически ей не однороден. Эсхатологический акцент русского самосознания в образованном классе как раз перешел в иронию, — присущую каждому сознанию, насильственно «обладающему истиной». Такова ирония Кьеркегора, философа, случайно не родившегося русским интеллигентом. Такова ирония Гоголя, снижавшего высокие прозрения о России до «неумытого рыла». Эта ирония истерзала Блока, слив воедино образ Прекрасной Дамы и недотыкомки… И в наше время русский писатель растворяет свой опыт не в мистическом акте «прощения», который ему как христианину должен быть доступен, а в той же иронии; а где владычествует ирония, там действительно не поймешь, кто она — Россия: Мать или Сука? Можно возмутиться, болью может обжечься сердце, — но это наше, родное, интеллигентское...
Но если большинство русских художников преодолевали эту злосчастную иронию — в служении, то в стандартизованном русском интеллигентском сознании она, как кажется, вкоренилась навеки. Оттого и мука выбора может кончиться той усмешкой, с которой, наверное, Ставрогин Кириллову проповедовал атеизм, а Шатову — почвенное православие. Оттого-то и в Церковь современный интеллигент идет не в сознании смирения и слезной благодарности, а упоенно, победительно, героически! Всё следы той же иронии…
Выше я сказал, что Сборник кажется обращенным исключительно к интеллигенции. Но авторы Сборника слишком хорошо понимают, что не интеллигенция спасала веру и Церковь в черные годы сталинизма и не она — источник религиозного возрождения. Она сама издалека, запутанно и темно приближается (а приблизится ли?) к этому источнику. Уже одно это внушает, как кажется, авторам и веру, и надежду на преображение (перерождение) интеллигенции. Но вот существенное обстоятельство, представляющееся мне особенно ценным: Сборник — обращение ко всем мыслящим людям России, обращение истинно христианское по своей сути. Многие, конечно, полагают, что этими людьми является интеллигенция и только интеллигенция. У меня такого оптимизма нет.
А. Солженицын поместил в Сборнике три статьи: «На возврате дыхания и сознания», «Раскаяние и самоограничение как категория национальной жизни» и «Образованщина». Первая, написанная как ответ и возражение трактату Сахарова, по сути дела, как мне кажется, в большей степени сейчас оказалась обращенной к Западу. […] Но вот статья «Образованщина» для многих интеллигентов грянет как гром средь ясного неба. В этой статье ошеломительно всё: и оценка старой интеллигенции, и анализ идеологии современной советской интеллигенции, и, увы, очень горестные для интеллигентского самолюбия выводы.
Могут спросить: почему Солженицын и другие авторы обращают свой упрек лишь к интеллигенции? Что ж, она разве виновнее тех, кто задолго выстраивается до открытия винного магазина, гремит на весь квартал передачами телевидения и костяшками домино — от пятницы до воскресенья — и, с точки зрения интеллигента, и лица человеческого уже не имеет?
На мой взгляд, факт интеллигентского убожества и истребление «человеческого» в простых людях — одинаково трагические факты для христианского сознания. Но одинаковая трагичность не делает эти два факта одинаковыми по своей сущности. Простой человек, теряя веру, не выстраивает тут же «новую иерархию духовных ценностей»; водка и домино не способны ведь создать что-то конструктивно новое, демоническое, идеологически влиятельное. И, может быть, «простому человеку» не потребуется производить в своей душе той гигантской ломки, которая нужна для разрушения ложных ценностей, без которых нельзя и представить интеллигента. Системы «ложных ценностей» так уплотняются в его сознании, что их «взрыв» подобен землетрясению. (Вспомните Ивана Карамазова, этого истинного русского интеллигента!) […]
В статье «Образованщина» непредвзятый читатель найдет все этапы духовного развития (и истребления — тоже духовного) русской интеллигенции, от сборника «Вехи» до наших дней. Они даны в совершенно новой идейной освещенности. Давно устоялось, на эмоциональном уровне, клишированное понятие старой русской интеллигенции как образцовой, высокодуховной. Солженицын сильно колеблет это представление. Он пересматривает заново ее «достоинства» и «недостатки». По Солженицыну, между «старой» и советской интеллигенцией такая бездна различий, что невольно приходит на ум, что нынешняя интеллигенция как бы иноприродна «старой». Солженицын это замечательно формулирует: при всей сложности определения самого понятия интеллигенции, советская может определяться лишь при наличии образовательного ценза, да и то относительного: «Под этим словом понимается в нашей стране теперь весь образованный слой, все, кто получил образование свыше семи классов школы», и «верно по смыслу будет: сей образованный слой, все то, что самозванно и опрометчиво зовется сейчас “интеллигенция”, называть образованщиной».
А «старая» интеллигенция как-никак искала «целостное мировоззрение», и жажда веры (хоть «и земной») сопутствовала ей в ее развитии, и не оставляла души «фанатическая готовность к самопожертвованию». Так что при сравнении «старой» и советской интеллигенции можно только воскликнуть: «Всё — не о нас!» […]
Но интересно отметить, что в своем анализе «старой» интеллигенции Солженицын слишком мало освещает религиозные и церковные планы. Почти не выделяет ее неприязнь к Церкви, переросшую затем в ненависть, безразличие к самой личности Христа. [И хотя это старая интеллигенция России породила] слой религиозного движения, но сама интеллигенция осталась ему вполне чуждой… Так что, несмотря на убедительность и доказательность положений Солженицына, внутренне при этом анализе не отпускает чувство родственности обеих интеллигенций. […]
Вопрос наиболее болезненный и тревожащий каждого, кому дорога Россия: куда мы идем? На каких путях ждет нас если не спасение, то во всяком случае — исцеление?
Об этом Солженицын много говорит в своем «Письме к вождям». В статье «Раскаяние и самоограничение как категория национальной жизни» Солженицын особенно разрабатывает проблему покаяния — и личности, и нации в целом. Она в каком-то смысле высветляет духовные основы «Письма», которые, по-видимому, в силу специфического обращения, не даны во всей прямизне.
Снимая паутину идеологически устоявшихся схем и научных концептуальных слоев, Солженицын [считает, что] «оценки и требования, применимые к отдельным людям», могут быть применимы и к «миллионным ассоциациям», Солженицын и переносит эти «оценки и требования» от личности на целую нацию. [Однако подобный перенос] без «религиозной опоры» немыслим для характеристики таких явлений, как раскаяние и самоограничение. И то обстоятельство, что Солженицын не дает этим категориям строгой религиозной формы, в конце концов сильно ослабляет эти категории, превращая их в понятия «исправления» и «самоограничения как защиты», а не в итог внутреннего духовного опыта.
Солженицын пишет: «Мы так заклинили мир, что подвели его к самоистреблению, что подкатило нам под горло самое время каяться: уже не для загробной жизни, как теперь представляется смешным, но для земной, но чтоб на земле-то нам уцелеть». И без раскаяния «каждого отдельного человека, каждого направления общественной мысли вообще мы вряд ли сможем уцелеть».
Солженицын приходит к выводу, что единственный путь реального сохранения жизни в современных условиях — путь раскаяния. Оно может быть осуществимо, «ибо виновны — все». Полемизируя с различными авторами, Солженицын переходит к конструктивной части понимания и возможностей общенационального раскаяния.
Вот здесь-то и возникают некоторые недоумения, которые, как мне кажется, связаны с особенностью метода, избранного Солженицыным. […]
С чего начинается раскаяние? Если речь идет об эмоционально-позитивном уровне этого понятия, то можно [говорить] о психологической нестойкости этого покаяния. Связанное с ним чувство стыда обычно чем острее, тем недолговечней. Вряд ли на нем можно основывать какие-то коренные изменения и личности, и тем более нации. Уровень этого покаяния нам всем знаком. Оно бывает иногда пугающе обратимым, что вполне понятно: человек (или нация) в таком типе покаяния внутренне ничего не конструирует и, когда иссякает эмоциональная отзывчивость, создается ситуация «новой готовности» к греху.
Но религиозное покаяние начинается с самых глубинных истоков — с сознания своей греховности прежде всего перед Богом («яко беззаконие мое аз знаю, и грех мой предо мною есть выну»), перед Христом. Только перед Христом греховны («виновны») — все. Иначе, — если вести покаяние от той или иной степени виновности перед людьми или нациями, — мы не можем не попасть в ситуацию психологической нестойкости, без-основности, о которой я выше говорил. К чему привело раскаяние (покаяние) русской дворянской интеллигенции в XIX веке, по-видимому, совершенно лишенное христианского аспекта? К неисчислимым бедам. И неизвестно, к добру ли приведет раскаяние «страны, несущей на себе вину двух мировых войн» (А. Солженицын). Пока лишь оно запечатлевается в «восточной политике», которую сам же Солженицын называет «опрометчивой».
Религиозное покаяние личности и, стало быть, целой нации, осуществленное в недрах христианского сознания, является не только благодатным, но и реально, действенно преображающим. А что способно преобразить внерелигиозное покаяние? И в какой сфере оно тогда мыслимо и желательно? В общественной — с тем чтобы больше не жить «по лжи?» Но ведь «жить по правде» — тоже прежде всего религиозный вопрос. И потом — действительно ли является для нерелигиозного сознания устрашающим фактом возможность истребления земной жизни? Такой факт должен прежде всего быть понятым как эсхатологический, — любые имагинативные пути психологически, увы, недостоверны. В этом-то суть ограниченности любого позитивизма: Улита едет, когда-то будет, сегодня атомный взрыв в Японии, а не на Урале или на Дунае, так что чего там говорить о конце мира! Только религиозное сознание реально, в апокалипсическом провидении может воспринять эту роковую возможность.
Мне кажется, можно иметь смелость утверждать, что никакое покаяние на земле не устрояется вне ХРИСТА. Отцы Церкви и православные подвижники всегда учили, что покаяние утверждается Богом и для Бога, а не во имя «человеков». И надежда на возможность внерелигиозного покаяния является в их глазах новым грехом. «Если у тебя появится мысль… что спасение твое совершается не силою Бога твоего, но твоею мудростью и твоею собственною силою, — если согласится душа на такое внушение, благодать отходит от нея» (св. Симеон Новый Богослов). А что ж такое безрелигиозное покаяние, как не надежда на «свою мудрость» и на свою «силу»? […]
Солженицын вовсе снимает с покаяния религиозный смысл: «раскаяние есть только подготовка почвы, только подготовка чистой основы для нравственных действий впредь — того, что в частной жизни называется исправлением»… Но что в «частной жизни» называется исправлением? Ведь даже самое незначительное исправление — пресечение своей грубости или несдержанности — требует довольно напряженного внутреннего акта. А на чем он будет зиждиться? На эмоционально-позитивном фундаменте, что песка сыпучей? Не оттого ли наша теплохладная интеллигенция, поисправлявшись по части правдивости, вскоре забросила эти нравственные упражнения?
Существенней, чем правота Солженицына в данном вопросе, нам представляется открытие им этой глубочайшей проблемы. Писатель — это самый чуткий диагностик своего времени. Бег времени, неслышный другим, открывает ему самые насущные задачи. Такими диагностиками были Аввакум, Достоевский, Блок. Таким диагностиком нашего времени в России стал Солженицын. И — великое ему за это благодарение!
Из трех статей И. Р. Шафаревича, помещенных в Сборнике, наиболее значительной мне кажется статья о «Социализме».
Указывая на охваченность мира социализмом, будь то модель советского социализма, китайского, арабского, албанского и т. д., Шафаревич пытается определить его «происхождение», «силу», «причину успеха» и «цель». […]
Снимая пресловутую экономическую первичность, основным «родовым» признаком социализма Шафаревич считает идеологию. Направление этой идеологии одно и то же во всех социалистических учениях: «…это упразднение частной собственности, уничтожение религии, разрушение семьи». Известно, что в истории остро «социалистические» элементы в формах государственного правления возникали довольно часто. Шафаревич считает, что «социализм является одной из основных и наиболее универсальных сил, действующих на протяжении всей истории».
Ограничение целей человечества исключительно материальными задачами, искажение «человеческого в человеке», истребление религии, к которой социализм питает «не объяснимую ни экономическими, ни политическими причинами ненависть», — если бы все это было полностью воплощено, то привело бы к «универсальному результату: вымиранию всего человечества, его смерти».
Людям, жившим и живущим в той среде, где социалистическая идеология господствует уже более полувека, выводы этой концепции не покажутся странными. Они по собственному опыту знают, как близко подвел социализм к тем самым безднам, о которых пишет Шафаревич. Но естественно задаться следующим вопросом: чем объяснить очарованность этим учением и целых народов, и разных выдающихся людей? «Какая ошибка мысли, какая аберрация чувств может двигать людей по пути, в конце которого стоит — смерть?» — спрашивает Шафаревич.
Как это ни парадоксально, — именно в этом новизна концепции Шафаревича, — связь со смертью и является наиболее привлекательной, заманчивой силой социализма: «среди основных сил, под действием которых развивается история, имеется стремление к самоуничтожению, инстинкт смерти человечества».
Невозможно не дрогнуть перед таким выводом… И хотя он, как отмечает Шафаревич, «…не может быть доказан при помощи логических дедукций», жизненная практика социализма его полностью подтверждает — от массовых уничтожений человечества в XX веке до известного высказывания Мао, «что гибель половины земного шара была бы не слишком дорогой ценой за победу социализма во всем мире».
Что же может противостоять этому безумию? Если жуткий опыт XX века, в котором так полно проявилось торжество социализма, не только не отшатнул нации от него, но, напротив, способствовал его укрупнению, то на что может рассчитывать еще человек, пытающийся спасти самого себя от этой мощной силы? Шафаревич в конце статьи намекает, что таким «самым надежным оружием» является разум, который парализует гибельная сила социализма. […]
Является ли инстинкт смерти, по Шафаревичу, общей категорией человеческой психики или, — об этом Шафаревич не говорит, но есть основания думать, что проблема эта мыслится именно так, — инстинкт смерти, бессознательная тяга к смерти характеризует лишь языческое сознание, «отпавшее», непросвещенное тем Светом, что просвещает «всякого человека грядущего в мир»?
И потом: разум, как мы знаем, не только бывал щитом против разрушительных сил, но иногда и сам довольно успешно сокрушал Откровение. Может ли быть разум «непреображенного» человека таким мощным оружием? И не является ли им — единственно — вера, которая, в сущности, и была силой, во все времена противостоявшей соблазнам социализма? […] Неслучайным кажется тот факт, что наивысший подъем массового тяготения к смерти всегда сопровождается в истории массовым же отпадением от веры и Церкви, как это было, например, в 17-м году. К сожалению, Шафаревич не исследует в статье эти связи…
С вопросом национального самосознания и судьбой народов СССР связаны две статьи Сборника: «Национальное возрождение и нация-личность» В. Борисова и Шафаревича «Обособление или сближение». Оба автора отмечают, что национальный вопрос стал самым «больным» вопросом в России. Это особенно видно по самиздатской литературе. В Прибалтике и на Востоке идет медленная, глубокая и, по-видимому, ничем не остановимая борьба за национальное достоинство, национальную культуру, наконец, за само существование наций. Сейчас можно сказать, что национальный вопрос почти вытеснил все прочие, или, во всяком случае по остроте его положения, ни один иной с ним не может сравниться.
Рассматривая различные точки зрения по национальному вопросу в самиздатской литературе, Шафаревич останавливается на ряде принципиальных вопросов. Те, кто винят в своей национальной раздавленности только Россию, пишет он, не желают видеть, что социалистическая идеология так же (если не больней!) давила и уничтожала русский народ. Они, естественно, стремятся всячески отмежеваться от России, добиваются не только отделения от России, но и национального «обособления». Правильно ли это? Ведь если история «спаяла наши народы и наделила их единственным в мире опытом», то «мы сейчас способны увидеть и сказать миру, что никто другой не в состоянии». Это — самый глубокий смысл национального единения России, основанного, естественно, не на социалистической идеологии.
Многие яркие и глубинные мысли Шафаревича все же вызывают некоторое сомнение. Да, народы СССР спаяны одной судьбой, но корень этой спайки был и остается насильственным. А как на таком основании построишь что-то прочное? Уж как крепко была спаяна — всей историей! — Польша с Россией, а не помешала эта связь глубочайшему духовному обособлению Польши.
Кроме того, обладание одним и тем же страшным опытом еще не предполагает одинаковое самосознание этого опыта. Чтобы сказать миру, «что никто другой не в состоянии», надо иметь общую, не только освободительную, — но и религиозную, — основу. Иначе обособление — единственный выход. […]
Не совсем, на мой взгляд, справедливы слова Шафаревича, что «сотрудничество разных народов порождает культуру, качественно более высокую, чем мог бы создать один из них». Если культура есть духовный лик народа, то взаимодействие его с соседствующей культурой может истекать лишь из глубоких духовных причин; только по этой причине географически близкие нам азиатские культуры фактически никак не соприкоснулись с русской. А тот «страшный опыт», о котором говорит Шафаревич, — может ли он спаять, взаимообогатить столь разный тип культур, как русская и эстонская, например? […]
Когда я говорил о поразительном единомыслии авторов Сборника, я, между прочим, имел в виду следующий факт: обдумывая национальный вопрос с различных точек зрения, Солженицын, Шафаревич и Борисов в углубленной разработке его духовно конвергируют: если Солженицын придает этой проблеме межнациональный и глубоко общественный характер, а Шафаревич — внутринациональный, то В. Борисов исследует духовные основы христианского понятия нации, ее место в истории и христианском «космосе». Каждому непредвзятому читателю духовное сродство этих авторов будет очевидно. И поэтому — непроизвольно — многие положения статьи Шафаревича как бы просветляются теоретическим обоснованием нации в статье Борисова, — то, что принципиально и является духовным единомыслием.
В. Борисов приводит слова Достоевского: «Нация есть ничего больше, как народная личность». Они и являются (вкупе с образами Солженицына) как бы духовным указателем, основной установкой разрешения проблемы, прослеживая, как гуманистическое сознание, безрелигиозное и рационалистическое, исказило и обеднило полноту духовного значения нации, прежде всего потому, что отринуло понятие личности как образа Божьего. […] Единение личностей «во имя Христово» и составляет мистическое Тело Церкви — соборное единство — нацию. Национальное, «качественно определенное» и приближается к тем метафизическим основам, когда личность и нация взаимно пронизываются…
Почти нет ни одного автора в Сборнике, который бы с неотвязчивой страстью и внутренней болью не писал бы или не думал о будущем России. Только здесь, в эмиграции, для многих, — в том числе и для меня, — стало ясно: любовь к родине в себе несут многие, не окончательно еще «огуманизированные» люди, но русские одержимы Россией… Следы этой «одержимости» — во всем Сборнике. Третья статья Шафаревича так и называется: «Есть ли у России будущее?» С первых слов автор жестко ставит вопрос: «Каково будущее России и наше место в ее судьбе?»
Шафаревич развивает полемику с «одним из самых ярких и умных произведений, которые дала русская мысль после революции», с книгой Андрея Амальрика «Просуществует ли Советский Союз до 1984 года?» При всем уважении к автору и его судьбе никак нельзя согласиться с такой оценкой. Нам представляется, что признаки одряхления режима (что, естественно, не означает его смягчения) Амальрик счел за какие-то баснословные знамения; некоторые утверждения, вроде того что «христианская мораль выбита и выветрена из сознания народа», свидетельствуют о недостаточном знании религиозной жизни России. Если было бы так, тогда бы, действительно, наступили апокалипсические времена. В этом же Сборнике Солженицын настаивает на неучастии народа в массовой лжи, — что само по себе катастрофично, но никак не апокалипсично. Процессы верующих в Кирове, события в Почаевской лавре, да и другие многие — разве не говорят нам эти факты, что вера пока еще не «выветрена» в России? […]
Для христианского сознания «кончина века сего» — великая тайна, не предсказуемая ни социологическими, ни политическими, ни экономическими прогнозами. Амальрик разработал один из вероятных вариантов государственной катастрофы; сделал он это, наверное, ярко и хватко, но совершенно безрелигиозно… К тому же, как наставляет нас история, катастрофы чаще всего случаются, когда их не ждут. Торжество социалистической идеологии возможно было, пишет Шафаревич, лишь с предельным погружением человека в «несвободу». Запуганность, лицемерие, бездумность — с чего может начаться освобождение от них? Шафаревич считает, что одно лишь способно остановить «ту тень смерти, которая начинает спускаться уже над Россией», — «через человека», усилием отдельных индивидуальностей должен быть начат путь к свободе, то есть «путь к свободе начинается внутри нас, с того чтобы перестать карабкаться по ступенькам карьеры или материального квазиблагополучия». «…Мы оцепенели лишь потому, что сами поверили в реальность своих цепей». «Отказавшись от них (жизненных приманок. — Е. Т.), приобретем то, что составляет смысл жизни…»
Неужто путь к свободе начинается с этого? Все мы знали в своей жизни — особенно в среде интеллигенции — тех, которым было в высшей степени наплевать на карьеру или материальное благополучие, а вот на водку, карты, хоккей или женщин — нет. Что ж, стали они свободными? Или те, которые уклонились от погони за земными благами и самодовольно замкнулись в сознании собственной элитарности? Просветились разве свободой? […]
Путь к свободе — христианской свободе, ибо каждая иная означает новое рабство, — не начинается ли с покаяния? Чтобы освободиться, надо начать дорожить свободой, полюбить ее; а наш современник не потому не любит свободы, что ополонен материальным благополучием; ему сама свобода не дорога. А если и желанна, то, по-видимому, не настолько, чтоб из-за нее терять хорошую службу или комфортабельную квартиру.
И далее Шафаревич набрасывает план действия «жизни не по лжи», какой возможен человеку лишь верящему, если не верующему. Откуда же он возьмет силы, жертвенность? Для этого надо уверовать. А вера-то что-то у современного человека не очень проглядывается…
И уже под конец Шафаревич роняет фразу, которая может только опечалить: «…Нельзя не вспомнить о той сфере культурной деятельности, которая может быть важнее всех других для здорового существования нации, — религии».
«Нельзя не вспомнить»… А из контекста самой статьи — казалось: с нее-то надо и начать! Ведь может быть, весь вопрос будущего России таинственно связан с другим вопросом: «Будет ли Россия христианской?»
Эти слова Шафаревича до того несвойственны всему тону статьи, что кажутся какой-то чужеродной вставкой. […] Чуть выше Шафаревич вскользь говорит о том, что «третье поколение живет в страшном мире, лишенном Бога», и «здесь и есть ключ ко всему вопросу». И тут же совершенно неожиданно стремится уверить, что те, кто отказываются от советской системы ценностей, непременно придут к культуре… Что это означает? Ведь не из-за недостатка же культуры все беды! Да простят мне эти упреки, — но ведь Шафаревич начинает говорить о том, что может быть или умолчено как святыня, — или проповедано! […]
Статья Е. Барабанова «Раскол мира и Церкви» затрагивает вопрос «глубокого и мучительного кризиса, который разлагает русскую Церковь». […]
Это один из самых сложных вопросов. Стремление государства изолировать Церковь, «загнать ее в угол», отсечь от жизни народа, оставить ей функцию «требоисполнительницы» в значительной степени реализовано. Одни верующие переживают эту загнанность как тяжкое бремя, другие ,— и по опыту я знаю, как глубоки и верны слова Барабанова, — «притерпелись, вошли во вкус и даже, пожалуй, полюбили этот контраст». Это не означает, что таковой психологией поражена вся Церковь, и свидетельство тому — известные письма двух священников, о. Глеба Якунина и о. Николая Эшлимана, выступления епископа Ермогена и другие факты, говорящие о противодействии этому государственному удушению.
По статье Барабанова — и по собственному знанию — как-то чувствуется, что русская Церковь сейчас вступает в период, может быть, очень тяжкий, но с которого может начаться возрождение. Для людей, чье церковное сознание развивалось во времена примиренщины митрополита Сергия, вполне понятно желание остаться в своем церковном «углу», пока еще разрешенном властью. Для них «противостояние Церкви и государства» опростилось до предела, «устремление к небу» обернулось «проклятием земле». Для старшего поколения нынешних христиан оказалось чрезвычайно трудно синтезировать созидательное, творческое отношение к миру с отречением от зла его… Но в последнее время к Церкви потянулась молодежь. Когда-то Мережковский писал, что в Церкви страшна не позитивная, а мистическая косность. Именно ею могут заразиться новокрещаемые, — а для незрелого сознания она особенно трагична. Ведь там, где нет сознания всемирности и надмирности дела Христова, где подлинная культура оборачивается лишь «сакрализацией быта», там так легко возникнуть ложноаскетическому сознанию, презрению к миру, субъективной религиозности вместо «общего дела» спасения и веры, там надолго застревают в псевдоцерковности, когда создается уютное и приятное сознание своей будущей «спасенности». […]
Какими путями идти, чтобы преодолеть болезненно затянувшийся кризис церковного сознания?
«Нужна христианская инициатива… Христианская активность должна вести не к реформации, а к трансформации христианского сознания и жизни, а через нее к преображению мира». Может быть, кому-нибудь эти слова могут показаться религиозной утопией. Но мы знаем, что надежда и вера выводили из самых страшных тупиков, а заранее искушенная и усталая мысль никого не спасала. Так что для нас слова «о преображении мира» в его современном положении, таком далеком от «преображения», звучат реальной надеждой на «путях спасения»…[…]
…Из-под каменных глыб обычно по весне пробивается трава. Так и здесь пробились сквозь серую неподвижную толщу тоталитаризма первые ростки, которые со временем дадут цепкий корень и несгибаемый ствол. И эта мысль наполняет не только благодарностью к авторам Сборника, но и надеждой на будущее России, от которой легче дышать и проще нести эту «тяжесть бытия».
1975, № 4