Опубликовано в журнале Континент, номер 151, 2012
Милован Джилас
Идеология пишет историю
1
Читатель, ум которого не оскоплен идеологией, уже из заглавия предугадывает, что в этой статье речь пойдет еще об одном разоблачении фальсификации, столь повседневной и привычной в восточноевропейских и иных странах, где власть и идеология творят неразделимую, монопольную суть партийной олигархии.
Эта догадка рождается не на пустом месте, хоть я и ограничил свою тему почти до доказательства того, что с идеологических позиций, — я имею в виду главным образом марксизм-ленинизм, — невозможно, даже при наилучших намерениях, писать истинную историю, хотя бы речь шла о доисторических временах. Идеологии как таковые неизбежно ослеплены собою, доказательством своей непогрешимости, и реальность в их интерпретации неминуемо искажена.
Термин «идеология» идет от Дестюта де Траси и появился в 1796 году. Де Траси и его коллеги понимали под «идеологией» изучение идей, что очевидно из самого строения термина. Маркс же стремился под это выражение подвести так называемую общественную надстройку, «правовые, политические, религиозные, художественные или философские, короче говоря,.. идеологические формы». Этот термин и определенное им у Маркса понятие становятся потом определением целостной духовной специфики всякого класса. Впоследствии, под влиянием Ленина и коммунистических движений, этот термин приобретает нынешнее, суженное значение: принадлежность к определенной доктрине, к идеологии как взаимосвязи теории и действия. Термин «идеология» с его производными («идеологическое единство», «идеологическая работа», «идеологическая принадлежность», «идеологическая борьба», «идеологический уклон» и т. д.) из марксизма и социалистических движений переносится на другие («фашистская идеология», «католическая идеология», «российская идеология» и т. д.) и входит в повседневное употребление. […]
Идеология проникла в будни современного «индустриального» человека как упрощенная, поверхностная замена религии и философии, не будучи притом ни первой, ни второю, хотя предлагая и откровения, и рациональность. Идеология — не одно только замкнутое, тотальное воззрение на мир и человека, но и адекватная, тотальная деятельность, «философия», которая в конечном счете изменяет мир. Мир и человек существуют как бы не благодаря себе, но благодаря идеологии: в ней они якобы наконец находят и реализуют себя.
Но даже если бы мои размышления об идеологии были неверны, нет сомнения, что марксизм, а позднее коммунизм, первым превратился в идео-логию и этим открыл эпоху, самую мрачную, повседневную и жестокую сторону которой характеризуют именно идеологии и идеологические расправы. […]
2
Беспредельное и непредсказуемое в сознании и в разнообразии своих проявлений, мышление демонстрирует и предлагает нам себя, в максимальном случае, как ограниченное стремление — определенное стремление определенной личности, потому-то и ограниченное, замкнутое, — к неограниченному. Мы не могли бы усвоить никакое, ничье мышление, не будь оно выражено в доступной и тем самым завершенной форме: безграничное и непостижимое являются нам как хаос и хаотическое мышление.
В этом смысле всякое мышление и всякое учение тяготеет к своей завершенности — к идеологизации. Это, так сказать, природная, логическая направленность мышления. Мышление и теория не могут избежать своего стремления к завершенности. Но они от этого еще не становятся идеологией — станут же ею, когда свою завершенность, свою тотальность преобразуют в действие, в социальную практику. Идеология непредставима (и во всяком случае безвредна), пока не является «руководством к действию». Потому-то идеология и «упраздняет» философию, что та занята «всего-навсего» поисками истины, а не действием.
Маркс перестал быть философом в классическом, объективистском смысле слова, а его учение — объективно философским, как только сформулировал в «Тезисах о Фейербахе» тезис одиннадцатый: «До сих пор философы объясняли мир, теперь пришло время его изменять». Этим он открыл новую эпоху — эпоху «научного», управляемого руководства судьбами людей. Маркс, вероятно, не осознавал своего достижения. Он верил, что таким путем «царство свободы» возникнет и вытеснит «царство необходимости». Но этим путем, несомненно, было положено начало идеологии. Изменение мира, т. е. действие, поставлено здесь над философией: философия не может претендовать ни на что большее, нежели быть средством, служанкой действия, служанкой изменения мира. Медитации и свободная мысль становятся презренным понятием. Философия и философский поиск допустимы настолько, насколько они являются оружием, орудием политики. А с образованием новой, идеологической власти (так называемой диктатуры пролетариата) философии и философам не остается и такого удела: партийно-политические вожди, если даже не становятся единственными философами, неизбежно — как идеологи — являются высшими судьями и в философских вопросах.
Философия в этом идеологическом виде, при этих идеологических порядках «имеет смысл» только как идеология. Более того, сама идеология не имеет ни оправдания, ни притягательной ценности, пока не является вдохновителем движения или орудием власти. И наоборот: действующее движение невообразимо без идеологии. Трудно, почти невозможно отделить одно от другого: идеология есть сила, сила есть идеология, гегелевский Абсолют словно бы нашел наконец способ полностью реализоваться.
Из этого ясно следует, что и писать историю в идеологии, в идеологическом устройстве — это только элемент деятельности, служебность по отношению к движению, т. е. элемент «изменения» людей и человеческого сознания. Конечно, если речь не идет об «измене» движению и идеологии, о неугасимом стремлении рассказать свою, пусть эзоповскую, повесть.
Историки-идеологи при этом, разумеется, находят свое самооправдание и разом самообман: они-де поступают точно так же, как другие, — «разве что» идеология у них иная. Иначе говоря, у всякого историка, как у всякого человека, есть какие-то взгляды, какая-то философия, значит, и идеология есть не что иное, как мировосприятие. […] Но философия есть истина, поиск истины для всех людей, идеология есть истина, поиск истины только для своих приверженцев. Она конечна, замкнута, но только по отношению к внешним, «чуждым» учениям, а не по отношению к себе самой и своим приверженцам.
Историк с определенными философскими взглядами не пишет истории в пользу определенного движения, в пользу определенной власти. Идеолог, если и не пишет непосредственно в пользу власти и движения, всегда держит в уме их «высшие интересы». К этому его обязывает сама природа идеологии — ее действенная роль в изменении чуждого мира, в усилении своего течения и сохранении своего устройства. Вот почему в идеологически написанной истории значительное место занимают интерпретации — прошлое «загоняют» в «истину» движения и потребностей власти.
Как говорит Оруэлл, кто распоряжается прошлым — распоряжается будущим. Борьба за прошлое — это борьба за сознание: распоряжаться можно только людьми искривленного, разрушенного сознания.
3
Если бы Маркс предчувствовал вульгарнейший, примитивный и оглуп-ляющий потоп марксистских исторических сочинений, он бы заботливей и осторожней формулировал свои «законы развития истории». Однако избежать этих результатов он мог бы только ценой отказа от своей философии — своей философии, сформулированной как идеология!
На это он, однако, не был способен уже в силу своих формулировок — в силу того, что и делает Маркса Марксом. Ибо, по существу, именно то, в чем состоит слабость доктрины Маркса: абсолютизация определенных «движущих сил» и тем самым схематизация, оскопление живой исторической реальности, — создает силу движения, которое будет ею руководствоваться. Иначе говоря, историзм Маркса, его «открытие» «законов истории» — законов, воспринятых и принятых как научные (и это после того, как открытия и теории точных наук оказались неокончательными, гипотетическими), — становится идеологической основой социалистических, а затем революционно-социалистических движений.
Несправедливо было бы обойти тот факт, что Маркс в своих исследованиях, особенно в «Капитале», шел дальше и шире своих «законов»: поток и ситуации истории в его изложении не настолько бесцеремонно вколачиваются в колодки «базиса», «надстройки», «классов» и «объективной обусловленности», чтобы до конца потерять свой облик и свое сердцебиение. Маркс замечает неполноту, схематичность формулировок. А занимаясь живым человеческим миром, т. е. обществом, он, безусловно, ощущал его неподатливость. Этого, конечно, не скажешь о его ближайшем сотруднике Энгельсе, а тем более о его учениках, даже самых одаренных: Каутском, Плеханове, Ленине, Сталине, Мао и любом другом.
Более того, историки-марксисты считают, что они уже знают существо истории в силу одного того, что они изучили и приняли Марксовы законы, — и все для них после этого состоит в иллюстрировании этих законов, в наполнении их рамок фактическим материалом. Таким-то образом историк-марксист, — речь идет, разумеется, об историках, верящих в свою добросовестность, а не о продажных писаках, — еще до начала дела осудил себя на методологическую ограниченность, на недооценку фактов, на искажение истории.
Историки-марксисты действительно во всем ниже Маркса и первоначального марксизма, сколько бы они им ни клялись и ни хлопотали о своем вкладе в него. Это естественно: власть, убедительность и притягательность первоначального марксизма созданы гармоническим, прекрасным синтезом утопии, научной методологии и движения. Они переходят друг в друга, сливаются, взаимно обогащают и обуславливают друг друга. Это, по существу, синтез домарксовой эпохи с эпохой Маркса, а потом и Ленина: утопический социализм и гегелевская диалектика, соединенные с научной методологией XIX века и с ленинской идеологической партией ХХ-го. Утопия дает вере силу, методология — точность, а партия — перспективы победы, реализации.
Я здесь оставляю в стороне критику марксизма и его вышеназванных синтетических элементов, тем более что я об этом кое-что говорил в других работах — главным образом о том, как выявляют себя эти элементы после захвата власти марксистской партией. Утопическая надежда тогда превращается в тотальный террор, методология — в бессовестное, прагматическое употребление вещей, людей и теорий, а партия — в привилегированный паразитический слой.
Историк-марксист не свободен и не может быть творцом, как ранние марксисты, не говоря уже о самом Марксе. Он придерживается доктринальных схем, давно превзойденных теоретической и фактографической реальностью. Он проповедует и поучает, вместо того чтобы исследовать и разъяснять. Он подчиняет прошлое будущему, истину — злобе дня, он должен служить движению, должен непрестанно «исправлять» свое сознание и свою совесть.
Историк-марксист — в сущности, пропагандист. Пропагандист прошлого во имя текущих нужд недоказуемого будущего. […]
Вправду не знаю — и не верю, чтобы кто-то знал, — ни одной идеологической, марксистской истории, способной более или менее удовлетворить любознательность читателя, не говоря уже об истинно научном уровне. Так и будет в Восточной Европе и везде: пока история будет писаться с обработанной марксизмом памятью по «уже открытым» марксистским «законам истории», до тех пор в духовной атмосфере будут царствовать мрак и холод «высшего учения» и авторитарной власти.
4
Но почему в иных краях не может быть иначе, ежели уж так должно быть в Восточной Европе?
Главные причины — в марксизме как таковом. Не только в том популяризаторском, вульгаризованном марксизме последователей Маркса, но и в изначальном Марксовом учении. И было бы весьма рискованно определять главные черты марксизма, его важнейшие истоки, которыми питаются марксистские схематизаторы исторических наук: что окажется главным в марксизме, как и в любом другом учении, зависит столько же от точки, с которой ведется определение, сколько от нужд времени, в котором и ради которого это определение производится. Для Ленина главным было — учение о революции и власти. А сегодня, например, в марксистских кругах «новых левых» особое, иногда величайшее значение придается теориям молодого Маркса об отчуждении, хотя Ленин и ленинское поколение никакого значения им не придавали.
Но с чего-то следует начинать, и я хочу выбрать точкой отправления наиболее принятую и наиболее признанную основу марксизма: исторический материализм, т. е. экономический фактор, классы и классовую борьбу, диалектику. […]
Никто не станет оспаривать таких общепринятых вещей, как материально-экономические условия и факторы, существование классов и классовой борьбы на протяжении истории. Все это давно обнаружено Марксом и сегодня принято как нечто само собой разумеющееся. Подчеркну также диалектическое развитие: Гегель вывел его из наблюдения, хоть и верил, что в этом проявляется Дух, — Маркс, переворачивая Гегеля «на ноги», не сделал ничего иного, как изгнал Духа, а его проявление, диалектику, сохранил.
Спорно, с первого же взгляда, что это и есть единственные и главные законы реальной истории. Надо добавить, что марксизм не первый и не единственный «открывал» и «открыл» «законы истории», только он был самым упорным и успешным, ибо именно этим он неразделимо слился с движения-ми и государственными устройствами, которые «творят» историю, «строят» общество и «нового человека».
Спорно и нечто более важное: существуют ли вообще законы истории? Если существуют, то какие: в согласии или в противоречии с марксистскими законами? И если существуют какие-то другие, лучшие законы, — можно ли их придерживаться хотя бы при написании истории? А если не существует никаких надежных, неопровержимых законов, как же мы будем, черт побери, ориентироваться в жизни, в политике, хоть бросай историю писать?
Прежде всего отметим: невозможно отыскать в истории человечества событие или явление, устройство или государство, которые были бы «обусловлены» только теми или иными материальными факторами. Столь же определенно нет такого события или явления, строя или государства, в котором материальные факторы не играли бы роли — иногда незначительной, иногда предопределяющей.
Впрочем, хоть коммунистические теоретики и историки и не учитывают значения других факторов, коммунистические вожди на практике познали их роль и вес: они взывают к чести и достоинству нации, к традициям, к сегодняшним достижениям и грядущему счастью. Если бы вожди страдали ограниченностью теоретиков и историков, их бы быстро сменили: неизменная, окостенелая теория — для вождей лишь одно из средств; без духовных мотивировок не бывает никакой человеческой активности, уж тем более такой, как борьба за власть и за сохранение власти.
Рассмотрим однако поближе какое-нибудь устройство, — например, феодализм: отношение «крепостной — владелец» — это общая, абстрактная характеристика устройства как такового. Все феодализмы, как и все коммунизмы, имеют кое-что общее. Да только настоящий историк описывает реальный, живой феодальный процесс, — один историк-марксист загоняет живой процесс в свою марксистскую общность. В марксистских историях проблемы и исследования вывернуты наизнанку: теория доказывается, «подтверждается» реальностью, вместо того чтобы выводиться из нее. «Логика» тут та же самая, что и в марксистской политике. […]
И не случайно, хотя на вид и парадоксально, что истории, написанные древними греками и римлянами, остаются непревзойденными образцами: и те и другие не мучили себя историзмом и «историческими законами», а старались проникнуть в реальную жизнь и передать ее многослойность самыми простыми и самыми точными картинами. В этой традиции написаны и лучшие европейские истории.
5
[…] Марксизм от самых корней устремлен к абсолютизации — начиная с того, что провозглашает себя «научным» и неприкосновенным открывателем «исторических законов». Странным может показаться, по крайней мере, на первый взгляд, что это учение могло стать мотивировкой и схемой для исторических фальсификаций, которым — по чудовищности, по зловещей гротескности — нет ни равных, ни родственных в истории. Ибо, действительно, взятое в своем чистом, абстрактном звучании, марксистское учение вроде бы нацеливает на объективность исследования и на выводы из методически собранных фактов.
Но бес сидит в том, что марксизм — идеология изменения мира, сотворения «нового общества» и «нового человека», и он не может ни существовать, ни тем более приниматься вне движения, вне партии. Он — душа движения, кредо и программа партии.
Гуманистическая сторона марксизма, о которой в последние годы много говорилось, особенно среди западных «новых левых», несомненно существует у Маркса, но не является важнейшей компонентой марксизма, — да и в каком учении нет этой компоненты? Она что-то значит только тогда, когда мы воспринимаем Маркса и марксизм абстрактно, без политического движения. На такое восприятие не согласился бы и сам Маркс: бытие его учения деятельно — «руководство к действию».
И когда не упускают из виду, что марксизм, — для простоты я избегаю говорить о ленинизме, который является крайним следствием действенного, революционного и партийного марксизма, — неотделим от движения, от партии, тогда перестает выглядеть неубедительной и невероятной связь между схематизацией истории, которой подвержены историки-марксисты, и фальсификацией истории, которую методически проводят коммунистические правители-марксисты и их подручный аппарат.
Высказывая это неопровержимое и непреходящее положение, я отнюдь не отождествляю историков-марксистов с коммунистическими партийными пропагандистами. Историк-марксист блуждает, придерживаясь интеллектуальных построений и неуклюже топча реальную прошлую жизнь, — пропагандист с бесстыдством наемника и злорадством предателя фабрикует полуправды в том или ином «секторе» общественной жизни, преображенной в непостижимый, централизованный и наидоходнейший комбинат лжи. Историк-марксист — это жертва, подобно истории, которую он пишет. А пропагандист, партийный историк — интеллектуальный интриган и отравитель, и его жертвы — живые люди и живые явления. […]
Марксистско-ленинская партия, как показывает само название, — это сплав идеологии и централизованной организации. Она и до захвата власти обладает своим замкнутым учением, своей безапелляционной «истиной». И учение это, «истина» эта — условие, «жизненный сок» ее существования и прихода к власти. И обладает она ими до захвата власти в форме особой монополии: они уже монополия в партии, но они еще не монопольны [в обществе], поскольку продолжаются и возникают другие теории и другие идеологии. В условиях борьбы за власть марксистско-ленинская партия пока еще остается более гибкой и демократичной и в своей внутренней жизни. Вожди не могут, если б и хотели, уклониться от задачи убеждать членов партии или, по крайней мере, манипулировать их волей, — иначе рядовые члены скатятся или откатятся к «оппортунистам» или «сектантам»-фракционерам. Централизм, культ вождя и руководства — это, таким образом, плод добровольной сознательной партийной дисциплины в сложных, нередко суровых условиях борьбы.
И сочинение истории, особенно новейшей и партийной, — до захвата власти не рутинный мозольный труд, но страстная расправа с «враждебным» миром и с самими собой. В этих историях всё и все не на своем месте и не в истинных масштабах, зато учение страстно и убедительно. Идеологов и вождей не интересует история прошлого, — разве что когда она может послужить актуальным партийным нуждам. И с современной историей они еще не могут обходиться своевольно — разве что настолько, чтобы все-таки не выпасть из ее хода.
Всё, и это тоже, меняется с присвоением, монополизацией власти. Руководство из исполняющего, творящего волю партии, из носителя «классового» партийного учения преображается, — точнее, не преображается, а продолжает свою роль в измененных условиях, — в монопольного распорядителя, сначала в обществе, а потом и в собственной партии. Партия как целостный и инициативный организм начинает коченеть, а роль руководства, чаще вождя, — укрепляться. Начинаются раздоры, обычно вокруг «революционной» перспективы и «революционной» последовательности. А затем и расколы, и чистки «ренегатов» и «ревизионистов». В дальнейшем, правда, сохраняется способность партии в критические моменты свалить ответственность на руководство или вождя и на их привилегированный статус. Однако она и сама в действительности превратилась в привилегированный слой — в средство и социальную основу правящей олигархии.
Тут-то и начинают писать историю по-новому. Только тогда руководство жизненно заинтересовывается историей, особенно новейшей. Все перерабатывается в духе «новых данных» — согласно нуждам руководства или вождя и в соответствии с их желанием увековечить себя.
Дело творца превращается в обязанность аппарата и аппаратчиков.
Особенно страдает история партии, ибо на самом деле нет больше ни партии, ни прежнего жертвенного вдохновения ее учением и подчинением ей. Если еще и остаются правдивые исторические труды, то чем ближе к современности, тем их меньше. Счастливей всего сходит дело с отдаленными доисторическими временами.
Могущество и господство сосредотачиваются в руках правящих идеологов — демиургов истории — и их прислужников.
Но поскольку все меняется и даже вожди и правящие группы приходят и уходят, история, особенно история партии, неустанно дописывается и переписывается, оставаясь тою же в основе — в идеологии.
Писать и переписывать историю, особенно историю партии, становится очень выгодной, хотя и рискованной работой.
Но что не рискованно в неустойчивом, изменчивом мире идеологической монолитности?
1978, № 15