Опубликовано в журнале Континент, номер 150, 2011
2. Дмитрий Быков
Своя правда
Главная проблема современной литературной (и не только литературной) ситуации заключается в упразднении или, по крайней мере, вырождении всех прежних оппозиций. Спорщики давно уравнялись в неправоте, и вместо старых дискуссий о почвенничестве и западничестве, демократизме и элитарности, либерализме и консерватизме приходится вести новые. В которых ни за кем нет пока априорной правоты. Так что на поверхности литература по-прежнему делится на “почвенную” и “тусовочную”, причем и та, и другая достаточно условны и крайне некачественны, — а внутри назревает новое и более радикальное деление на литературу простую и сложную, хорошую и плохую; критерии этого нового размежевания пока не сформированы, но предсказывать их уже можно. […]
Дело в том, что всякая революция ведет прежде всего к катастрофическому упрощению жизни; вследствие этого упрощения первым погибает то, за что боролись. […] И пролетарская, и либеральная революции по сути своей были проявлениями социальной энтропии: и та, и другая привели к затяжной разрухе. Первая разруха, впрочем, оказалась покороче, поскольку было зачем ее преодолевать; сегодня такой силы нет, поэтому разруха длится до сих пор. Коснулась она, само собой, не только производства, но и психики, и всех решительно навыков, какими обладали так называемые деятели культуры. Сегодняшние рассказы и фильмы, стихи и картины примерно так же соотносятся с искусством 70-х, как Пильняк — с Андреем Белым… Люди, заставшие обе эпохи, вынужденно упрощаются и деградируют, Маканин-2000 с Маканиным-1980 находится примерно в тех же отношениях, что и Чуковский-1930 с Чуковским-1915. Все это — лучшее доказательство того факта (для многих давно уже очевидного), что и 1917-й, и 1985 год, готовившиеся и приветствуемые огромной частью интеллигенции, были на самом деле не освобождением культуры, а освобождением от культуры.
Кино, литература, театр делают первые шаги и учатся заново держать ложку. Только в этих условиях можно всерьез рассматривать, допустим, прозу Андрея Геласимова, пишущего на уровне очень слабой Токаревой — но ведь поздняя Токарева иногда не дотягивает и до этого уровня. Потому что тоже прошла через 90-е годы и давно не равна себе. Только в условиях Всеобщей Деградации Всего можно всерьез говорить о том, что “Кысь” Татьяны Толстой — выдающееся произведение (тогда как в действительности это — не очень удачная калька с “Улитки на склоне”, в которую Толстая — остроумный публицист в жанре дамского язвительного трепа — добавила памфлетности, сильно проиграв, однако, в фабульной изобретательности). Очень может быть, что Олег Павлов — Солженицын нашего времени (во всяком случае, претензия именно такова); но Павлову до Солженицына — как Солженицыну до Льва Толстого. Вероятно, почвенник середины наступившего века будет еще хуже Павлова.
Взаимное и синхронное вырождение “архаистов” и “новаторов” идет ускоренными темпами. Главной интригой нынешнего Букера было противостояние “либеральной тусовки” в лице Сергея Гандлевского и “черноземной правды” в лице Олега Павлова. Генетическими чертами “либерального” романа являются: крайняя литературность (в положительном контексте это называется интертекстуальностью), зацикленность автора на себе, на жизни своего круга, на собственных мелкотравчатых лирических переживаниях; стилистически все это изложено очень ровно. Генетическими чертами романа “почвенного” являются: угрюмый эсхатологизм, ожидание последних дней, бурчание по поводу повсеместного падения нравов, ужасные картины быта, наличие полуюродивого положительного героя — носителя морального, не испорченного разумом начала — и отвращение к интеллигенции, продажной и давно ни на что не способной. Роман Гандлевского “<НРЗБ>” вовсе никаков, то есть совершенно нейтрален, — роман Павлова “Карагандинские девятины” довольно плох, и это, наверное, лучше, чем “никаковость”, то есть нейтральность. Я всегда любил людей, умеющих подставляться, а Павлов подставляется по полной. […] Можно бы и порадоваться павловской победе, не ликуй так вся “почвенная” компания: наш! наш! Ваш-то он ваш, но лучше от этого не становится. Прямо хоть начинай за Гандлевского болеть… но кто за Гандлевским? и какая за ним литературная реальность? Акунин, может быть, и Ирина Прохорова? Вот тут и выбирай. Это тебе не между Распутиным и Аксеновым в 1979 году…
Досада, впрочем, в том, что литература в самом деле утратила контакт с реальностью — однако, обретая этот контакт, она действует в рамках прежних парадигм, которые сегодня уже не работают вовсе. Почему надо непременно рыдать, стенать или брюзжать, когда сталкиваешься с историей вроде той, что изложена в “Карагандинских девятинах”, и все это проделывать на двухстах страницах, — тогда как можно написать отличный “скверный анекдот” страниц на двадцать и без всякого надрыва, и без этого квазиплатоновского издевательства над языком, выдаваемого “павловской клакой” за скорбное бормотание?
Современный писатель, кто бы он ни был, — на мой вкус, недостаточно холоден. Происходит же это потому, что ему недостает историзма, того знания (с этим у почвенников вообще плохо) и исторического чутья (с этим еще хуже у либералов), которое только и обеспечивает всякой серьезной книге мощный второй план. Но воспринимать реальность в историческом контексте, дистанцироваться от нее, встать выше — можно только при наличии собственной исторической или социальной концепции. Этим, к сожалению, могут нынче похвастать немногие. […] Без цельной концепции, без “своей правды” сегодня в литературе, по-моему, делать нечего — вот почему прирожденный, казалось бы, беллетрист Михаил Веллер одну за другой публикует интересные теоретические работы, и расходятся они лучше его же романов. Можно спорить о философии Веллера и о качестве его изложения — очевидно одно: общественный запрос на осмысление. Осмысления не видно.
Что мешает ему? Всеобщая расслабленность? Да, отчасти. Коммерциализация культуры? Безусловно: когда выживаешь изо всех сил — тебе никак не до вечности. Но есть и еще один весьма важный аспект: трусость, отсутствие интеллектуальной честности. Чтобы прямо признать тот факт, что в Чечне нам противостоит архаическое сознание, а оно понимает только язык силы, — надо пойти против леволиберальных и политкорректных норм, посягнуть на святыни 90-х, победить в себе последствия истинно геббельсовской пропаганды горбачевских времен. Но без осмысления чеченской войны (и — шире — исламско-западного противостояния нашего времени, если уж отказывать Западу в праве называться “христианским”), нужно не просто наблюдать войну, как делают сегодня все пишущие о ней, а встать на точку зрения, которая несколько выше окопной и даже командной. Надо видеть исторический контекст и свободно чувствовать себя в метаистории, надо освободиться от гипнозов “рыночной идеологии” и по-новому, без априорной расстановки акцентов, оценить и крах советской империи, и печальный финал либеральных 90-х. Надо отчистить от патины понятия “либерализм” и “патриотизм”…
Иными словами, сегодняшний писатель должен стать мыслителем. Именно такую попытку предпринимает Василий Аксенов в “Кесаревом свечении” — и хотя это далеко не Аксенов “Ожога” или даже “Острова Крым”, но это литература. С ней можно спорить, о ней можно говорить. Кстати, одним из главных литературных событий 2003 года наверняка станет публикация нового романа Бориса Стругацкого “Бессильные мира сего”. Мне уже посчастливилось прочесть эту книгу, сложную и крайне мрачную, трудную даже физически — при всей стремительности фабулы; подозреваю, что Стругацкий — единственный писатель из генерации шестидесятников, кого деградация не коснулась или коснулась в наименьшей степени. Пусть с выводами писателя (укрывающегося под псевдонимом “С. Витицкий”) можно и хочется спорить — до того они беспросветны; однако автор ставит себе задачу разбудить читателя любой ценой — и достигает этого с прежним блеском.
В поэзии ситуация ничуть не лучше, только здесь деградация еще наглядней: в прозе легче пустить читателю пыль в глаза, а в стихах все-таки проще понять — умеет автор их писать или не умеет. То, что публикуют в последнее время наши былые кумиры (в особенности это касается Евг. Евтушенко), заставляет краснеть не только за них, но и за бумагу, которая все терпит; читать поэтов из круга журнала “Вавилон” (Дмитрий Кузьмин только что получил премию Андрея Белого “за вклад в литературу”) невозможно с момента основания “Вавилона”, причем даже те из них, у кого просматривался проблеск таланта — Т. Милова, Д. Воденников — демонстрируют деградацию еще более быструю, чем почвенники. Да и нет сейчас никаких почвенных поэтов — у них это дело еще с 30-х годов, с самой гибели П. Васильева, очень плохо поставлено.
Из новых оппозиций, на мой взгляд, главной является оппозиция сложности и простоты, утонченности и прагматизма. Новый век, если только нам повезет и человечество сохранится, станет бунтом против прагматизма, ограничивающего мысль и редуцирующего жизнь. По идее, он должен стать веком прекрасных и бесполезных вещей, но такие вещи, как правило, процветают только при диктатурах, болезненно разрастаясь в их теплицах. Если это состоится, у нас будет классная литература; если нет, может не быть никакой. Чтобы обеспечить нормальное литературное развитие, я также полагал бы полезным если не запретить, то значительно ограничить продажу сочинений Д. Донцовой, Т. Устиновой, Т. Поляковой и других клонов И. Хмелевской. Покупатель, конечно, волен приобретать некондиционный продукт, но когда им завалены все прилавки — он попросту теряет представление о кондиционности.
Чтобы не стать личностью, сегодня есть тысячи оправданий и вполне уважительных причин. От невыплачиваемых зарплат до заедающего быта, от выматывающей работы до плохого здравоохранения. Вдобавок планка обрушена, и если раньше у человека, потакающего своим слабостям, было хотя бы чувство, что он что-то делает не так, — сегодня у него есть все, чтобы чувствовать себя щедринской Торжествующей Свиньей, достойным гражданином нового общества. Тем ценнее опыт тех немногих, кто все-таки осмеливается быть. Я с удовольствием назову этих людей: в поэзии это — Михаил Щербаков (Москва), Виктория Измайлова (Чита), Кирилл Анкудинов (Майкоп), Игорь Караулов (Москва), Андрей Дмитриев (Харьков), Марат Шериф (Новосибирск); в Петербурге по-прежнему очень достойно работает Кушнер, но мэтров и без меня есть кому похвалить. Мне продолжают нравиться стихи Кублановского. К сожалению, петербургская поэзия слишком скучна и культурна, зато там работают сразу два не старых еще и весьма перспективных прозаика: это Ксения Букша (ей почти 20) и Дмитрий Горчев (он старше примерно вдвое). Букша, на мой взгляд, служит недурным примером для примитивных и однообразных, хотя не лишенных наблюдательности бытописательниц вроде Ирины Денежкиной. Очень интересно мне все, что делает в критике и публицистике Дмитрий Ольшанский, и я любуюсь его способностью вызывать огонь на себя. Как ни относись к убеждениям Лимонова, следует признать, что две его последние книги написаны отлично. Я продолжаю многого ждать от Виктора Пелевина.
И последнее. У меня есть подспудное ощущение, что великая литература всегда начиналась с дневников, с интимного разговора о том, о чем вслух пока сказать нельзя. Бурный русский расцвет “Живого Журнала”, оживленные и подчас ожесточенные дискуссии, которые кипят там и на форумах, скажем, “Русского журнала”, заставляют надеяться, что вскоре мы действительно получим незаурядную словесность. Надо только смелости набраться и сказать вслух то, что сегодня проговаривается шепотом и в тусовках. А именно — что Бог есть (и если даже нет, то правильней думать, что есть). Что человек жив надличными, внеположными ему ценностями, а не только страхами и желаниями своего брюха. Что есть вещи поважнее жизни и поинтересней настоящего времени. Вот когда обо всем этом станет можно говорить в открытую, не боясь попасть в фашисты, — у нас и будет литература.
А пока у нас есть суррогат. Пустая порода, в которой, впрочем, сейчас уже начали попадаться первые блестки.
2003, № 1 (115)