Опубликовано в журнале Континент, номер 150, 2011
2. Анатолий Слепышев
Наброски о Париже
* * *
Роза несет в себе образ благоухающих тенистых садов, тяжелого, густого сумрака таинств, вздыханий и желаний, архитектонику мира, согласно которой построены парки, перекаты ручьев, руины дворцов, штрихи былого величия Греции или Востока, — как след от кисти большого мастера, ежедневно тренирующего руку, отдающего дань мастерству и надеющегося, что будущее поколение разгадает коды, вложенные в слои краски на бездумной равнине холста, равнодушно разрушающего белизну своего бытия. […]
* * *
Каждый день нужно писать картины, сомневаясь и мучаясь неудовлетворенностью, неудовлетворительностью результата.
И чем старее, тем больше сомнений, тем дальше цель недостижимого желания, тем больше разрывов между возможностями и пониманием бесконечности и грандиозности задач.
Можно подсчитать, сколько было записано холстов, сколько переведено краски, сколько истерто кистей, сколько выброшено на помойку вконец истертых палитр. Но это только, если на мгновенье остановиться, выбраться из заданного ритма жизни. […]
Трут и перетирают современные художники краску на холсте, перемешивая и превращая ее то в камень, то в остатки штукатурки на стене. Чем необычнее, чем непонятнее фактура, тем загадочнее и интереснее произведение. Это дань современности.
Но и это уходит, а грядет что-то новое, еще никем не открытое.
* * *
Булонский лес образует прекрасный ансамбль рощ и кущ, населенных мириадами живых организмов — от еле видимой мелюзги до черных пятен грачей и галок. Красота всего этого опрокидывается в искусственные водоемы Булонских прудов, с незапамятных времен обихоженных и совершенствуемых миллионами садовников, зорко удаляющих ненужные детали и портящиеся, отмирающие сучья и листочки.
Толпы парижан дефилируют в разных направлениях, впитывая в себя всё это, вдыхая экологию видов, любуясь бесконечностью красоты, вглядываясь в изгибы берегов и голубые прорывы неба — бесконечно разнообразного в формах и сезонах — в розовую пряность заката, холодную синеву полдня, серость ненастья…
Собаки, бегуны, спортсмены, медленно бредущие старики и яркие, как бабочки жарких стран, дети, масса детей.
Всё тянется к этому волшебно-прекрасному парку.
Ливень солнца, отраженный листьями магнолий, крапленых пятнами белых душных цветов… Как дева, полная зрелости.
Холмится почва, стянутая корягами корней, крепко впившихся в неровности, пронизанные тропинками, усеянные то желудями, то коричневыми шлифованными каштанами…
Сетка воды, переливы ее, игра забытого воображения, старательно передаваемая импрессионистами, не сумевшими передать живой организм воды — только игру цветов.
…Мелкие кустарники, крапленые кадмием прямо из тюбика, — как будто посыпанные красной манкой. Местами ярко-желтые огоньки, и сыпется откуда-то сбоку мелкий золотой песок, сверкая, переливаясь до рези в глазах…
* * *
Париж — город, который, пустив в себя один раз, не выпускает никогда.
Не так уж много городов, где я был. Но в Вене, в Дюссельдорфе, в Берлине, у знаменитого швейцарского фонтана я был всегда маним в Париж.
За пять лет однообразного пребывания в Париже мне очень надоело.
Каждодневное торчание в мастерской, почти ежедневные прогулки, огни смотрящего Парижа и никаких общений с парижанами, этими заносчивыми и недалекими в основной массе обывателями. Да и где они?
Их не видно.
Либо сидят в своих лавочках, либо в офисах делают бумаги.
Огромные безликие массы туристов, бросающихся из одной стороны в другую, да мириады автомобилей, так плотно населяющие все тротуары и закутки, что кажется, на каждого парижанина — по семь машин.
А ведь это только видимая часть жизни Парижа.
В каждом доме имеется обширный двор с автомобилями, с огороженными от посторонних глаз садами и парками, со скрытой от посторонних глаз жизнью большого города внутри.
* * *
Пишу старый Париж. Архитектуру дворцов, знаменитых ансамблей. С толпами фантастических фигур, перемешанных и характерно подчеркнутых экстравагантными костюмами, растворяющихся в таинстве фантастического, особенного, дурманящего и пьянящего воздуха, где вечность истории висит как бы сама по себе, волнуя и будоража воображение любого художника и поэта, кто рвется в этот город вечной страсти и авантюр. В это место жизни жестоких и равнодушных особей, занятых сиюминутным выживанием, к равнодушной этой химере цементных и бесконечно чистых мраморных дворцов…
Французы загадочны. Живущие в другом измерении от иностранцев. Параллельно-вежливо-неощутимо-существующие, не видящие и не желающие видеть, кто их окружает. Вечно с головой погруженные в свои маленькие и большие проблемы, недоступные непосвященным.
Не воспринимающие «черных», так густо населяющих окраины Парижа. Как бы два государства, не замечающие друг друга. Между ними нет никаких проблем. Как экзотические цветы, как несколько красок, лежащих на палитре, тесно прижавшись друг к другу, но не перемешанных — холодных и теплых тонов.
И напрасно прогнозировать истощение национальных особенностей, несмотря на случающиеся яркие миражи — вроде француженки, несущей и ведущей за руку кучу негритят, своих детей — безуспешной попытки смешения рас.
Ни пламени костров, ни бурям, ни времени не оставить следа на особенности этой выживающей в вечности нации. Именно здесь насаждается и консервируется в веках мировая культура, своеобразная под воздействием незначительной элексирной добавки всех культур, происходящих в соседних странах.
Голландия и Фландрия, пуссены и лоррены, концентрация классики, профанация наследия ХIХ века, история современности — и высочайший уровень концентрации мировых достижений в образе Матисса, Пикассо и Сальвадора Дали…
И пустота суперкризиса настоящего времени — когда ни проблем, ни желаний! Проблема загадочного нежелания хоть во что-то включиться, задуматься и осознать происходящее. Загадка нежелания… И поглощенность ежедневной, ежесекундной проблемой незаметного показного самоутверждения, самолюбования — но не во вне, а исключительно в себе, внутри своего клана, своего сословия, всякий член которого способен выразить себя, проявить для мира, заявить о собственном своеобразии только за счет уже пройденных эпох и на их же языке.
* * *
Города и села чисто выметены, заасфальтированы, особенно усажены цветниками и садами, искромсаны сетью дорог без путников, прошиты движением автомобилей и сверхскоростных поездов. И мосты. Бесконечные конструкции мостов, горбящихся на реках, притоках по всей Франции от севера и предгорной бесконечности Средиземноморья, Лазурных берегов. Бесконечные фермы — ряды карнавальных фигур, черных, ярких, длинноногих, перетянутых в талии ридо, пестрых расцветок изящно-длинных фигур, напоминающих греческие колонны.
Париж — карнавал выставленных на показ чувств.
* * *
Верещагин, изображая пожар в Москве, передает удушливую жару, пульсирующую волнами воздуха, простреливающую густую среду горящими головешками. Костюмы наполеоновских генералов написаны как будто волшебной кистью Тициана…
А в Париже у него была огромная мастерская. Построенная по его собственному проекту, она в течение дня поворачивалась, двигаясь вслед за солнцем.
Мои очень скудные сведения о Верещагине — из тоненькой тетрадки, написанной кем-то еще при жизни Верещагина. Упор здесь делается на недюжинном уме художника, его авантюрном характере, массе головокружительных впечатлений и трудном жизненном опыте — и все это призвано разрешить загадки его мастерства.
Всю свою не очень длинную, но постоянно наполненную сложными катаклизмами жизнь он пытается понять законы жизни, срисовывая с натуры ратные будни, прямо под пулями и снарядами, по локоть в крови — постоянно соприкасаясь с насильственной смертью. Бурное течение его будней в мастерской перебивается волнами путешествий по земному шару от вершин Гималаев до знойных пустынь Америки и кровавыми войнами, в пучине одной из которых он нашел себе успокоение.
Триумфы его грандиозных выставок, на открытие которых народ шел, как на религиозный обряд, часто оборачивались скандалами. Положительный заряд его картин, мощная энергия его гимнов мастерству творчества, радость и смысл жизни, слитой с процессом отторжения от повседневности, с процессом рождения картины в душе художника.
Материальная ценность картины не имеет равноценности. Она принадлежит народу, обогащает его, и ее невозможно продать или купить. И права была вдова художника, не продавшая иностранцам и за десятки миллионов картины войны 1812 года и оставившая без денег многочисленное семейство. А картины забыты в запасниках российских музеев…
* * *
Магнолия — мистическое название. Изгиб ствола фантастической формы. Масса глянцевитых листьев и пятна очень больших цветов — бело-кремовых, словно невеста в подвенечном платье.
И вскипает кровь, кружа голову, населяя запретными мыслями при виде дам с колясками и проходящих девушек.
Почему французы не стоят толпами, наслаждаясь цветением магнолии, впитывая ее красоту, как это делают японцы в период цветения сакуры?
Серо-зеленый ствол мелкой изрезанностью кроны утыкается в бледность неба. Нежно-желтая крупа цветов. По исполнению очень похоже на картины XIX века из провинциальных музеев Европы, или на Клода Лоррена и каких-нибудь голландцев, никогда мной не виденных.
Ярко-желтые пятна города.
Вороны нахохлились, как стрижи, зорко следя за жизнью зелени, как будто охраняя свои бесценные сокровища.
…Ходят слухи, что детей воруют на запасные органы для супермиллионеров…
* * *
Парки Парижа запестрели яркими цветами фантастических раскрасок.
Парижане задыхаются от гриппа.
В торговом представительстве России открылась выставка Купермана, переделавшего себя в Купера.
Об этом художнике я слыхал еще на последнем курсе. Очень энергичный молодой человек, сумевший пробить, минуя рутину застоя, администрацию и более преуспевающих коллег по МОСХу, первую выставку-продажу картин. Потом из МОСХа его смели более крепкие товарищи.
И вот он здесь, на Западе, уже лет двадцать преуспевающий художник, создатель нового стиля — инсталляции. Отрицающий всё и вся. Трубящий гимны разложению и падали. С нижестоящими жестокий и очень грубый.
Два последних года я смотрел на его творчество как зачарованный, открыв от восторга рот. Как провинциал, попавший в город, — персонаж театра Кабуки. Блестящая техника передачи объема, пространства, игра цветов всей палитры. Виден огромный труд, титаническая работа над картиной. Полная имитация правды.
И вот сегодня, в день открытия выставки, водрузив очки на нос, при хорошем освещении — я был горько разочарован. Нет ни длительного труда, ни следа мучительных поисков и ошибок, нет сомнений и гениальных открытий. Один прием, где-то подсмотренный, — и просто наклейка предмета на предмет для выявления объема или брызганье из пульверизатора. В голову приходит эпизод из популярной кинокомедии, где герой, получив по физиономии тортом, огорчается: жулик-кондитер не пропитал-таки торт ромом!
* * *
Особенность английских парков в их лугах, яркости, остриженности поля по краям, зарослях торжественных кущ с черными вкраплениях отдельных деревьев прямо в гущу, яркой до рези зелени лугов, растянувшихся и вширь и в глубину ровной окраски — как будто художник долго втирал и заглаживал фонарно-зеленый цвет, пока не превратил его в однородную массу малахита, подсвеченную изнутри солнцем. И еще, парковые власти разрешают посетителям внедряться в эту зеленую прелесть своими обнаженными, обожженными летним солнцем телами. И эти тела группками разбросаны в разных позах и сочетаниях, перебивая друг друга яркими одеждами.
* * *
Жизнь призрачна и эфемерна и неизвестно, когда более реальна: во сне или на яву. Явь неощутима и неуловима и уж совсем непонятна.
Жизнь идет, не останавливаясь ни на мгновение, и осознать мгновение не дано никому.
Прозрачно-зеленый цвет — даже где-то ближе к желтому, и на нем цветы: пятна от серого — в розовое.
Чуть отдающая венецианской школой ностальгия о былых временах.
Вспыхивают белые блики.
Хорошо бы побольше прозрачности и как можно больше света. Наше время знаменито темными помещениями: не то энергию экономят, не то боятся терактов, но отгораживаются от внешнего проникновения светонепроницаемыми стенами.
Ролан Быков говорил, что идет война огромных денег, которые всеми возможными и невозможными средствами отбираются у тех, кто еще способен хоть что-то делать. И что война эта уничтожает последнюю надежду на созидательные возможности человечества.
Светло-голубое или зеленое только тогда прозвучит, когда будет заключено в темное обрамление — подобно свету окон на фоне вечернего неба. Это часто использовалось художниками, даже Сальвадором Дали.
Эффект свечения краски, процесс свечения — это особое ее состояние, над которым бьются многие поколения художников. Свечение пламени — всегда на темном фоне, так как любой фон темнее самого пламени. Движение внутри пламени — только еле уловимой градацией света.
Накопление средств в одних руках дает возможность вложить эти средства в оружие, которое станет средством увеличить эти накопления.
Из разговора художника с главой военной миссии в Париже:
«Хочешь, я тебе за пару твоих картин дам французское гражданство?»
Глава большой торговой фирмы, уж не знаю, как это бывает, попал под следствие. Просидел девять месяцев, выпущен под залог.
— Слыхал, Толя, что со мной случилось?
Слегка грузный, большой любитель жизни, теперь как-то осунулся, обвис, в глазах грусть.
— Вот ведь как бывает… Жена умерла, надо бы со всеми рассчитаться и ехать в Москву.
— Подари мне картину. Как бы это скрасило мою жизнь.
* * *
«…Втирать, втирать, превращать краску в материал наподобие камня. Тогда она становится светящейся. Чем больше втирать — тем больше светится. И чем ближе тональность, тем лучше» — из разговора с художником Куперманом.
Чем больше холст, тем меньше проблем.
Само движение следа краски от кисти на большом холсте уже является фактурой и чем свободнее написано, тем лучше читается на расстоянии. Достаточно узловые места проработать более тщательно. А большинство мест можно превратить в затяжные паузы. Чем длиннее паузы, тем больше заинтригован зритель — как в музыке. В паузе, если она хорошо использована, сердце слушателя просто обрывается, заходится от восторга. Но еще раз: если это хорошо исполнено.
В маленьких же картинках очень много проблем.
Трешь, трешь ее, а она всё серее и серее. И что удивительно: чем больше над ней работаешь, тем больше проблем. Да и если вдруг она произошла, эта маленькая картина, это видно только при очень тщательном изучении. А художники обычно хотят, чтобы картина зрителя сразу захватила и раскрылась перед ним всеми своими таинствами.
А то глянул: ну не перевернула она ничего в душе — и пошел себе прочь…
* * *
[…] Художники, которые занимаются только усовершенствованием своего мастерства, не могут заниматься самоутверждением и бороться с легионами тех, кто умеет ловко «втюривать» свою мазню. Обычно талантливые художники уходят из жизни, не достигнув ничего. Возможно, впрыскивание высокого искусства в общество и должно совершаться именно малыми дозами, ведь значительная его масса может отравить общество, лишив его божественной способности воспринимать искусство и получать от него удовольствие.
* * *
И опять же Париж, который будет в моей душе вечно теплой загадкой обаяния, притягательности и любви. Любви даже в своих проблемах — проблемах неудовлетворения.
Переход климата в другой — в жаркий, сухой климат юга. Это как бы уже не север, но и не изнуряющая жара Испании или Италии. Климат вечного цветения, когда одни растения еще не отцвели, а другие только распускаются, еще только обещают все величие своей красоты.
Парки и пруды полные жизни. С рыбаками, покупающими лицензии на отлов здешней рыбы, настолько зараженной грязностью прудов, что всё выловленное здесь же, на берегу, и бросают. С огромным количеством разнообразнейших птиц, живущих прямо в середине города, в Булонском лесу. С архитектурой, не возможной ни для одного города мира: здания со всеми неудобствами, построенные в XIX веке как доходные дома. И эти скучные постройки, которые в обозримом будущем, возможно, будут снесены, всё же по-своему красивы и как-то очень гармонично воспринимаются на улицах, авеню и перекрестках — хотя бы на Champs-Elysées, ширина которой идеально гармонирует с однообразной архитектурой, мимо которой течет вечный праздник карнавального движения, вечные толпы европейских туристов, густо перемешанных с выходцами из более экзотических стран. То и дело встречаешь японца или малайца, поражаешься яркой красоте подобных амфорам длинноногих негров, радуешься густым россыпям глазасто-черноглазых арапчат.
Тюильри, Булонский лес, Венсенн. А Люксембургский сад с огромным прудом посредине, набитым радиоуправляемыми лодочками, которыми с берега распоряжаются разодетые по-средневековому — с бантами — дети!
Всё это хочется написать. Хватило бы здоровья, а желания не занимать.
* * *
Очень важный момент в изоискусстве — контур предмета, нарисованный по всему пятну как можно точнее к натуре. Где-то он должен читаться очень четко. Где-то исчезать. При этом пятно должно жить своей автономной жизнью вне зависимости от остальных пятен картины. К тому же пятно это дóлжно искать очень долго.
Это очень важный момент.
Чем дольше оно будет уточняться, тем оно будет больше найдено — и тем больше тогда в нем будет передано обаяния, какой-то симпатичности и заманчивости. Да к тому же оно должно быть очень обобщено. Но ни в коем случае не примитивно. А нести свою сложную фактуру живописности и необычности и в уме зрителя как бы постоянно обобщаться, приближаясь к пятну — а это почти невозможно — голов у Леонардо да Винчи. И этого совершенно не нужно бояться. Да к этому величайшему мастеру и невозможно приблизиться. Главное — в той точности и обобщенности, которых Леонардо добивался в передаче пятна. И современный художник, задерганный ритмом современной жизни, просто не способен приблизиться к этой гармонии.
Ни под каким видом не уходить в сложность и многогранность, в которых и выражается экспрессионизм современной живописи! Пятно — вот основная цель моей живописи. Обеими руками держаться за пятно и не сбиваться в рваность контура, чем я всегда страдал и страдаю.
Лучше стилизация и обобщение, усложняющиеся от работы к работе, лучше постепенное проникновение, бесконечное возвращение. Лучше корпеть над одним и тем же местом, преодолевая, отказываясь от случайных, даже и очень хороших, находок. Думая и думая над контуром пятна, как можно точнее приближаясь к самой природе.
Никогда не посматривать за природой. Лучше стараться учиться у великих мастеров, особенно эпохи Возрождения, заглядывая иногда и в Средневековье.
О, как прекрасно Распятие в Лувре работы не то Джотто — не то его школы! Его и осознать-то невозможно, не то что чему-то научиться — у этого нечеловечески великого художественного произведения.
* * *
О кафе в Париже особый разговор. Эта тема задевает меня до щемления под ложечкой и где-то между лопаток струящегося холодка. Кафе — это особый мир жизни, который можно ощутить, только пожив в этом городе достаточно долго.
Кафе в Париже начинается прямо с тротуара. Легкие кресла с малюсенькими столиками, за которые успевают усесться по четыре персоны — под зонтом или под тентом, прикрепленным к стене кафе. Кое-как укрывшись от солнца и дождя.
Ну во время дождя посетители предпочитают войти внутрь крохотных кафе — густонаселенных в модных районах Парижа, полупустых на окраинах и ежеминутно рискующих, что ветер снесет их прямо под колеса машин.
В этих капелюшечных кафе французы особенно любят просиживать вечерами — или над чашкой прекрасного кофе или бокалом пива болтая о проблемах местной обыденности, или пожирая друг друга взглядом, растворяясь в любовной атмосфере, которой пропитан самый воздух Парижа.
Весна. Фантастические деревья, унизанные густой круглости белыми пирамидами цветов, с яркими вкраплениями — стеклянные стаканы кафе и выдавленные оттуда кресла с пестрыми пятнами посетителей.
Француженки — существа, поражавшие славянина своим imag’ем еще во времена Гоголя, ну а меня, провинциала, и просто сбивающие с копыт. Длинноногие, с очень узким мускулистым задом; плечи — только за счет нескольких свитеров, надетых друг на друга, да еще один свитер на бедрах, с рукавами свисающими вдоль бедер. Огромные ботинки и тонкие ноги, разъезжающиеся, как у новорожденного козленка. Постные физиономии, голова немного втянута в плечи и рыжие свислые космы. Иногда ярко накрашенный рот.
Да, не забыть еще. Рукава одежды часто свисают ниже кистей рук.
Молодежь сплошь вся в джинсовых костюмах — как одно время одевались китайцы в рабочую одежду.
В руках сумки, а с плеч спускается что-то вроде кофров.
Ярко-контрастно расцвечена одежда, какую можно только вообразить.
Очень много крупных — возможно, нормандок. Но еще больше маленьких с круглыми физиономиями в возрасте до тридцати лет — но малоразличимых, как будто все одного возраста.
Кто побогаче, кто победнее, можно различить только по одежде — если хорошо знаешь фирмы.
* * *
И, конечно, атмосфера разнузданности и нереальности бытия. Все призрачно, неощутимо обволакивающе, волшебно.
Тишина.
Я никогда не помню, чтоб в кафе был разговор шума.
Только вертикаль белого запятнанного фартука вертикально торчащего официанта с карандашом и блокнотом в руках.
* * *
Невостребованность художника… То, что художник уходит из жизни, не оставив в ней ни следа, хотя, может быть, нес в себе кладезь, который мог обогатить искусство новыми невиданными гранями.
Это особенно понятно в Париже.
Востребованность тоже бывает разная. Нужно, чтобы кто-то захотел, чтоб художник мог работать. То есть нужно, чтобы кто-то захотел вложить в художника деньги с целью на нем заработать или самоутвердиться.
Творчество — это деньги. Большие деньги.
Мастерские, краски, расходы на выставки и рекламу.
Одного того, что у художника есть внутреннее желание работать, мало.
Я считаю, что сила таланта пропорциональна желанию работать. Пропорциональна страсти, сжигающей потребности к работе. Но сила, подталкивающая к постоянному творческому процессу, — это и востребованность художника, его известность, его разрекламированность.
Иногда эта связь с финансовыми мафиози бывает и негативной, как в случае с Шагалом. Ведь в начале своего творческого пути в Витебске он был очень значителен, очень остр и зол в своих картинах, а потом под воздействием работодателей стал просто декоративным, боящимся написать что-нибудь хуже уже достигнутого уровня.
И это не исключение.
Но обычно, если в художника кто-то не вложил деньги и не разрекламировал его в начале его творческого пути, он может уйти из жизни незамеченным, а зачастую ему и жить-то будет не на что — не то что работать. А ведь чтобы быть художником хоть мало-мальски заметным, нужно трудиться и день, и ночь. Последнее не относится к России 40-х — 60-х, когда умирая с голоду такие художники, как Фонвизин, Митрохин, Басманов создавали шедевры, равные мировым стандартам. Но и их все-таки кто-то поддерживал — пусть и в обход властей, в обход государства.
* * *
Живопись в настоящее время. Бьюсь над тем, чтобы использовать как можно больше выраженность объема — с чем я же долгое время усиленно боролся. Выраженный объем предмета как бы открывает возможность построения нового пространства. Акриловые краски в сочетании с маслом дают бóльшую глубину пространства.
Вначале это у меня вышло случайно.
Француженки, они в характерном своем образе длинноногие в коротких юбках или в штанах, черных, обтягивающих, плюс свободный пиджак с цветком типа кимоно. Иные в длинных узких платьях до пят, искусно подчеркивающих длинноту фигуры, похожей на веретено.
Все формы мягкие, расплывчатые.
Силуэт читается довольно-таки четко. Простой, но изящно-гибкий.
Сколько ни пишу Париж, густонаселенный фигурами, очень хочется, чтобы персонажи получались французскими, но мне все время говорят, что пока это все русские.
Ужасно!
* * *
Люди. Огромное необозримое человеческое море. И каждый — со своей единственной неповторимой судьбой.
И каждый индивидуум из этой всепоглощающей толпы пробивается кверху, к солнцу — хоть каплю урвать, хоть толику света.
А южные страны, где погода способствует увеличению поголовья!
Индия…
Как-то видел документальный фильм о толпах, наводняющих просторы этой влажной безумной природы, — индусов грязных, полуголых, вечно голодных.
И каждый считает, что он единственный и неповторимый. И каждый надеется, что он-то и создан для свершения чего-то великого и соседи его затирают, оттесняют, не допускают к столу вечного пиршества, где сидят великие мира сего — так же легионом и так же конкурируя и борясь друг с другом за обладание самым жирным куском.
И кто из них главнее, кто более природе нужен? Где начинается отчет, кто люди, а кто просто генофонд? Кто — пирующий за столом жизни, а кто — материал для экспериментов над собой?
Может, это и есть вопрос, который пытаются решить художники, стоящие за станком с утра до вечера — всю жизнь, «ОТ И ДО» всей отпущенной им персональной судьбы.
…Краски, техника, мастерство, загадки и находки в процессе эксперимента.
Малюсенькие удачи и необузданная радость открытия.
Как соединить глобальные проблемы, стоящие перед художником, и его технические возможности?
Инсталляция.
Все средства хороши для передачи предмета, самой его сути.
Материальность образа железа или картона, за чем и стоит всё человеческое восприятие мира. Разделение огромного мира на его составные части и частички. Опознание их через произведение — через воплощение с документальной точностью…
2004, № 1 (119)