Опубликовано в журнале Континент, номер 144, 2010
Полемика
От редакции
Ниже мы печатаем три отклика на статью Юрия
Афанасьева, Алексея Давыдова и Андрея Пелипенко «Вперед нельзя назад»,
опубликованную в 141-м номере «Континента». О нашем отношении к этой полемике
см. ниже в «Дневнике редактора» Игоря Виноградова.
Ирина РОДНЯНСКАЯ
Россия в прозекторской
Моя готовность обратиться в редакцию «Континента»
относится к ситуации «Не могу молчать!» — и вызвана не столько
потребностью в полемике с чужой мыслью, сколько реакцией на невыносимость
факта. Однажды я уже не смолчала, высказавшись в прошлом году на
декабрьской конференции памяти Солженицына (в контексте разговора о
солженицынской общественной мысли) по поводу раздела «Россия и мир» в № 141
«Континента» и некоторых особенных материалов этого раздела. Мое
выступление, как я могу заключить, возмутило тех, кто инициировал публикацию
текстов, подвергнутых мною гласной критике. Как правило, утверждая, что в РФ
свободы слова не существует, они, с одной стороны, публикуют такие материалы
без боязни расправы не только над ними лично, но и над соответствующим печатным
органом, а, с другой стороны, суждение о неприемлемости подобных текстов,
выносимое на публику вне специфического круга симпатизантов, ощущается ими как
донос: «Ведь мы так рискуем!»
За этим, конечно, стоит и объективное положение вещей: негласно
утвержденное властью предоставление, по существу, безграничной свободы
высказывания маргинальным и малотиражным органам печати, чаще — сетевым,
но и некоторым традиционным, с солидной репутацией, — при жестком контроле
над подлинно массовыми средствами информации (прежде всего над федеральным
телевидением) и при введении «закона об экстремизме», сомнительного юридически,
а в правоприменительной практике, надо полагать, отвратительного. В этих
противоречивых условиях радикальное интеллигентское сознание может позволить
себе в безопасной зоне весьма многое, мазохистски упиваясь между тем фантомным
страхом перед репрессиями. Понимая эту «антиномию», я согласилась откликнуться
на предложение главного редактора «Континента» и выступить со своими
неприятиями непосредственно на страницах журнала, то есть сменить роль
«доносчика» на положение чужого среди своих и тем продемонстрировать лояльность
некоему интеллигентскому кодексу. Но стесняться в выражениях не стану…
Если бы не статья Ю. Афанасьева, А. Давыдова и А. Пелипенеко
«Вперед нельзя назад», центральная в упомянутом разделе, я не стала бы
ввязываться в эту историю.
Скажем, Андрей Илларионов, убеждающий (на фоне «перезагрузки»)
американских политических партнеров Российской Федерации в том, что там пришла
к власти террористическая «корпорация сотрудников спецслужб»,
«коллаборационизм» с которой является б┬ольшим преступлением, чем мюнхенская
капитуляция перед Гитлером, — удивить меня не может. Ведь пафос всего раздела
в том и состоит, что социальный строй России после падения коммунистического
режима нисколько не изменился, а если и изменился, то только к худшему, и,
значит, тоже должен пасть — не без помощи «свободного мира». А раз так,
остается пародировать Солженицына, в свое время призывавшего Запад не упиваться
иллюзиями «разрядки» и «конвергенции» перед лицом ползучей коммунистической
агрессии (Солженицын, разумеется, был прав). Вот я и воспринимаю вопль
Илларионова как анахроническую пародию. Здравая мысль насчет того, что в России
установился (не столь уж жесткий) авторитарный бюрократическо-корпоративный
режим, в принципе еще способный к эволюции (а кадровый состав
управленцев, будь они трижды «чекисты», — что по крайней мере
неточно, — не имеет принципиального значения, так как мотивированы они не
этим своим «бэкграундом»), — такая мысль не приходит Илларионову и иже с
ним на ум, не потому что они не умны, а потому что, признав или хотя бы
предположив это, они окажутся не у дел по обе стороны границы. В виде косвенной
иллюстрации замечу: когда известная журналистка, изо дня в день бескомпромиссно
критикующая положение в стране и во власти, между прочим обмолвилась, что в
Волгодонске и Москве дома взорвало все же не ФСБ, на нее из известных кругов
посыпались обвинения, что она «предает дело свободы». Такова эта публика,
именующая себя «другой Россией». Хочется надеяться, что обамовская
администрация и американский «политикум», памятуя о толстенных книгах,
посвященных руководящему участию ЦРУ в подготовке трагедии 11 сентября, по-разумному
разберутся с Илларионовым.
Не стала бы я въедливо вникать и в статью В. Можегова
«Православная цивилизация под сталинской звездой»: публикации на церковную тему
этого постоянного автора журнала для меня спорны, но всегда интересны. На сей
раз он, слово за слово, внес дополнительный вклад в упомянутый политический
раздел номера: охарактеризовал выступление вл. Илариона, уподобившего Сталина
Гитлеру и поставившего знак равенства между этими двумя «чудовищами»,
пренебрежительным словом «скандальное» — и даже намекнул на определенную
выгодность такого выпада властям светским: дескать, опираясь на эти слова
владыки, в региональной практике можно гнобить местных коммунистов, столь
ценных сегодня своей оппозиционностью! Между тем в перенасыщенной
неосталинизмом обстановке, когда подобное отождествление двух преступных
тиранов трактуется (Н. Нарочницкой, Г. Боровиком и другими «благопристойными»
медийными лицами) как идеологическая и геополитическая измена Родине: мол,
сталинизм все-таки провозглашал общечеловеческие идеалы, а, главное, не
заставили бы нас, ловя на слове, платить репарации, так же как постнацистскую
Германию, — в такой вот обстановке Русская Православная Церковь оказалась
единственной публичной инстанцией, сказавшей устами одного из своих епископов
слово правды, — и мне совершенно безразлично, было ли оно у вл. Илариона
плодом сердечного движения, исполнением воли его святейшего патрона или
результатом каких-либо иных, рациональных стимулов. Оно прозвучало, и каждый
честный член нашей Церкви должен этому радоваться, а не искать повода для
подковырок.
Однако, повторяю, все эти андрее-илларионовские, можеговские и
прочие «мелочи жизни» не заставили бы меня, литератора, отнюдь не претендующего
на роль политического аналитика, открыть рот и возопить, кабы не искренний ужас
перед выступлением дипломированных высокими званиями представителей сразу трех
научно-гуманитарных сфер — истории, философии и культурологии.
«Идеи, которые мы высказываем, давно носятся в воздухе», —
заявляют они в первых строках своего послания, и это чистая правда. Носятся так
давно, что с крылышек основательно пообтерлась пыльца. Во времена холодной
войны, главным образом в 60 – 70-е годы, целая череда зарубежных публицистов и
«историософов» наперебой предлагала свои доказательства того, что советский
тоталитаризм к мировой коммунистической идее никакого генетического отношения
не имеет, а является продуктом «так называемой русской системы» (тут я
пользуюсь выражением Ю. Афанасьева и соавторов). Понятное дело, тогдашним
розовым свободолюбцам очень хотелось «вековую мечту человечества», вымечтанную
новоевропейской социальной мыслью, хоть сколько-то обелить, возложив на русский
склад и уклад ответственность за ее «искажение». Д. Б. Зильберман (эмигрант из
СССР) даже написал сочинение под названием «Православная этика и материя
коммунизма», приспособив к своей задаче название труда Макса Вебера. Обо все
таком советую прочитать в первой главе работы Ренаты Гальцевой «Тяжба о
России», написанной более семи лет назад, но сохранившей предельную
актуальность (см. в ее кн.: «Знаки эпохи. Философская полемика», М.-СПб.,
2008). Однако и Д. Зильберман, и А. Безансон, и в особенности Р. Пайпс, которые
фигурируют на страницах «Тяжбы…», сохраняли по крайней мере видимость научной и
фактологической аргументации и, что важней всего, оставаясь в сфере борьбы
идей, не доходили до тех практических выводов, которые преподносит нам
ученая тройка.
Впрочем, к выводам этим станем продираться шаг за шагом, по-скольку
словесная дымовая завеса, логические подстановки и терминологическое бряцание
говорят о сути предложенного «дискурса» не менее красноречиво, чем его итог.
«Нами движет тревога за нашу страну, с которой мы связаны всей
нашей жизнью и судьба которой нам глубоко небезразлична», — предварительно
заверяют авторы, бронируя себе место на линии создателя «Философического
письма». Так вот, право на эту чаадаевскую аналогию они имеют не большее, чем
защитники газпромовской хреновины в Петербурге — на аналогию с Эйфелевой башней.
Движет ими не омраченная тревогой жажда сбережения страны, а та «святая
ненависть» к ней, которой издавна больны любые радикалы, стремящиеся до
основанья искоренить несовершенное сущее, а накренившееся — подтолкнуть.
За логикой при этом наши авторы следят не слишком.
Постулируя (в том же вступлении) приход глобального цивилизационного кризиса,
они одновременно утверждают, что страны, которые «не держатся за
традицию», — в отличие, конечно, от России, — в условиях кризиса
«развивают человеческое в человеке и добиваются поразительных социальных
достижений». Но, позвольте, если кризис современной цивилизации действительно глобален
и вам внятно буквальное значение этого слова, на каком основании вы локализуете
его на тех территориях, которые вам не по душе? Это не пустая придирка. Коль
пафос статьи состоит в отречении от «русской системы» и «русского способа
мыслить», в какую весь вы собираетесь направить страну, за которую так
тревожитесь? В котел «неостановимого», по вашему же слову, кризиса? Так пусть
хоть немного подзадержится со своей отсталостью и ветхими традициями, прежде
чем в него свалиться. (Не вовлекаюсь здесь, однако, в спор о пути — спор
веду лишь о логике.)
После этого старта авторская тройка начинает
свое движение с кон-статации «смертельного общественного недуга» России и, как
увидим, тем же и кончает. Но если недуг смертелен, то о каких
целительных заботах может идти речь? — она может идти лишь о вскрытии и
последующих похоронах. (Сами же пишут: «такая болезнь проходит только вместе с
пациентом»!) Вопрос тут опять-таки к логике, но уже не только к ней.
Первоочередная задача пишущих, из решения
которой должны вытечь далеко идущие следствия, — доказать, что катастрофа
1917 года — не более чем типический эпизод в череде ему подобных на
протяжении русской истории. Тут, попутно, — с логикой опять непорядок.
События 1917-го трактуются как «мощная крестьянская реакция на прогрессивные
перемены в стране: урбанизацию, социальную дифференциацию, разложение общины в
конце XIX — начале ХХ века». Интересно
бы знать, откуда взялись «прогрессивные перемены» в безнадежной «русской
системе»? Завоевателей, принесших их с собою, вроде не наблюдалось. Мысль же о
том, что Октябрь был своего рода контрреволюцией по отношению к Февралю, не раз
встречается у западных политических философов. И — что крестьянская масса
была носительницей этого контрреволюционного, реакционного начала. Но
упомянутым политфилософам, в силу их неистребимой левизны, желалось объяснить
вытравливание газами кре-стьянских мятежей против соввласти и сталинское
раскрестьянивание как объективно необходимый «русский путь» модернизации в
отсталой стране. Наша тройка не проводит и такой мысли. Требуется ей
приведенный тезис для весьма ловкого риторико-грамматического подлога.
Вот какого: «Средневековая православная монархия инвертировала
свои базовые культурные атрибуты <…> [После 1917-го и Гражданской войны]
система восстановила свои системные основания: православного монарха заменил
обожествленный вождь, место “избранного народа” занял “избранный класс”, идеологию
православной идеократии вытеснили “единственно правильное учение” и
коммунистическая утопия. Вновь восстановилась гремучая смесь изоляционизма и
агрессии <…> Выполняя глобальный исторический императив — историко-диалектического
оппонирования Западу, — система к моменту своего распада в 1991 году не
только исчерпала свой внутренний ресурс, но и свой общеисторический смысл». Я
привела это скопище банальностей (заставляющее подозревать, что писавшие
никогда не слыхали о шпенглеровской концепции «псевдоморфоза») не ради них
самих (хотя они то и дело противоречат истории по факту), а ради
демонстрации того, на какой шампур они, эти банальности, насажены. Если
подвергнуть пассаж элементарному лингвистическому разбору, то обнаружится, что
в нем только одно подлежащее, один субъект действования, к которому относятся
все сказуемые. Субъект этот — «средневековая православная монархия» (она
же — синонимически — «система»), которая в 1917 году вовсе не пала,
не очутилась, так сказать, в страдательном залоге, а сама «совершила
инверсионный скачок» и сама же, в залоге действительном, «восстановила свои
основания», продолжая выполнять «глобальный исторический императив»
отрицательного свойства вплоть до его исчерпания (но — все еще! — не
до своей чаемой гибели). Движима эта «православная монархия», или «русская
система», надо думать, гегелевским Абсолютным духом, который сначала обрек ее
на роль «историко-диалектического (?? — И. Р.) оппонирования
Западу», а по исполнении этой роли прогоняет с исторической сцены. Этакий
непролазный «историософский» мистицизм у наших борцов с религиозной архаикой.
При этом, повторяю, по факту —
глубоко ложный. Предреволюционная Россия «средневековой монархией» не была, и
это известно всем и каждому, включая наших авторов; по факту же она,
член Антанты, ввязавшись в мировую бойню отчасти под давлением опрометчивых
союзнических обязательств, не являла «гремучую смесь изоляционизма и агрессии»
(толика изоляционизма ей бы тогда не помешала) и по факту же, будучи империей
народов, оставляла идею русского избранничества, как бы к ней ни
относиться, теоретикам из славянофильских кабинетов и достаточно маргинальным
праворадикальным течениям, не делая эту идеологему — при всех издержках
русификации — основой внутренней и внешней политики и позиционируя
себя в качестве одной из великих европейских держав.
Но тройственной дружине нет дела не только до
наличия фактов, но и до смысла понятий. Авторы весьма преуспели в красноречивом
изобретательстве многочленных эпитетов: «православно-языческая культурная
традиция», «имперские, соборно-авторитарные культурные стереотипы»,
«манихейская инверсионная парадигма» (пойди пойми!!), «глобальный
теократический проект с идеей провиденциальности и мировой миссии России»,
«стоящая на ветхозаветных основаниях вера, отвергающая новозаветность и
гуманизм». Не дадим себя оглушить медью звенящей и постараемся разобраться в
подоплеке этого намеренного (?) исторического невежества. Ясное дело,
главная мишень этих наворотов — «способ веры». Хотя о нем авторы или
делают вид, что ничего не знают, или не знают ничего. Так, им раз
плюнуть — в одном случае прицепить к православию эпитет «языческий», в
другом — «ветхозаветный». Оба определения для них, как видно,
содержательно пусты и легко взаимозаменяемы. Ну, а утверждать, что
православие — не новозаветная вера, — это круто; боюсь, Папа в
Риме не одобрил бы. Кстати — о «язычестве». Так называемое обрядоверие
(как тень церковной мистериальности) в равной степени свойственно и
православию, и католичеству (которому противопоставляется здесь негодящая
«русская вера»), — с чем яростно боролся Лютер, выплеснувший, как мы
знаем, с водой и ребенка.
И еще — про католичество. Спекуляциями вокруг «филиокве» (не
более чем местного отличия в тексте Символа веры) грешили и русские философы
(например, П. А. Флоренский), но такого лихого оборота, как на этих страницах,
мне встречать не доводилось. Историк и философ в составе тройки имеют полное
право быть атеистами (пишущими Имя Божие с малой буквы) и оставаться
равнодушными к дистинкциям, касающимся «опиума народа», но хотя бы культуролог
(то есть отчасти и религиовед) мог бы знать, что проблема «…и от Сына»
относится к триадологии, к учению о Пресв. Троице, а к христологии, к учению о
Боговоплощении, о вочеловечении Бога отношения не имеет. Поэтому
выводить из «филиокве» «человечность» Западной Церкви, каковой человечности
якобы лишено православие, по меньшей мере безграмотно (и как заодно объяснить
человечность русской литературы — неужто одними западными влияниями?). Тут
же замечу, что понятия «Богочеловеческий», «Богочеловечество», которыми авторы
без обиняков пользуются для доказательства своей мысли, введены в теологический
оборот русским философом Владимиром Соловьевым и поначалу отторгались
католическим богословием (теперь, кажись, усвоены).
Поразительны и воинственные пляски вокруг понятия «теократия».
Авторам ничего не стоит употреблять определения «теократический» и «имперский»
рядоположно или в почти синонимической близи и вести им отсчет «от Рюрика». Так
вот, коли вы трое интересуетесь русской историей не только как раздражающим
объектом элиминации, то должны знать, что эти два определения фактически
отрицают друг друга, что в России никогда не существовало ничего похожего на теократию
(если понимать под ней не церковное освящение монаршей власти, имевшее место и
в Западной Европе, а «боговластие», возвышающееся как институт над властью
князя или императора и даже противостоящее последней); претензии Иоанна
Грозного на теократическое значение его сана кончились скорым падением дома
Рюриковичей, а «имперский проект» восторжествовал над церковно-теократическим,
едва тот попытался поднять голову: низвержение патриарха Никона, а затем
уничтожение патриаршества и замена его Синодом, подконтрольным имперскому
чиновнику. (О всемирной теократии заговорил было Владимир Соловьев, но в его
утопическом построении теократическая власть предоставлялась Папе, а за Россией
и ее «провиденциальной миссией» оставлялось подчиненное положение. Простите,
что мне приходится напоминать азбучные истины и обращаться к «школьным»
сведениям.)
Столь же бессмысленно выражение «соборно-авторитарный»
применительно к внутреннему строю исторической России. Соборно-авторитарный (он
же соборно-иерархический), или, если угодно, кафолическо-авторитарный, строй
реально существует только в Церкви (как в Западной, где авторитаризм сильнее,
так и в Восточной) — вопреки «демократизирующим» попыткам разного рода
обновленчества. Общественно-политический строй «соборным» быть не может, как бы
ни хотелось этого славянофилам, в особенности Хомякову, который ввел в русский
язык (!) прежде не существовавшее ни в нем, ни в богословии слово «соборность».
Понятное дело, нашим авторам удобнее подменять критику реальной русской истории
критикой поздней русской религиозно-философской мысли (каковая критика давно
осуществлена и без них, и притом в конструктивном духе) — и таким образом
вступать в схватку не с авторитарной российской монархией, дававшей уже ростки
земского и парламентского представительства, а с многочленными (см. выше) химерами,
слепленными из обрывков превратно истолкованных «концептов».
Все это, впрочем, не более чем оперение, пускание в глаза пыли,
чтобы запорошенный читательский взор ни во что особо не всматривался после
знакомства с заранее (на с. 213) вынесенным вердиктом: «Россия упустила
ВСЕ исторические шансы модернизации <…>. Как социокультурное и
геополитическое целое Россия не трансформируема». Тут неумолимая тройка
переплюнула даже Владимира Ильича Ленина. Он все-таки публично изъяснялся
насчет «национальной гордости великороссов» и «двух культур в одной
национальной культуре» (в душе предполагая, конечно, не оставлять Россию
«геополитическим целым», а пустить как сырье на нужды мировой революции). А тут
предлагают отказаться раз и навсегда ото всей «парадигмы» сразу.
Совершив мысленное уничтожение неизлечимого пациента, исполнители
этого дела встают перед вопросом, неизбежным после такой процедуры: куда девать
труп? «Россия, как бы ни менялись ее геополитические контуры, не провалится
сквозь землю» (увы!), «а потому вопрос о ее модернизации <…> остается на
повестке дня». В чем состоит эта «повестка», да и сама чаемая «модернизация»,
вычитать из тройственной статьи нелегко, и мне остается реконструировать ответ
по косвенным признакам и обмолвкам. Получится примерно следующее.
Во-первых. «Надо преодолевать глубинные социокультурные основания
российской цивилизации» («а не только путинский режим») (с. 212). Другими
словами, надо отсечь историческую и культурную память у современного
российского (преимущественно русского) населения, в особенности же, что
подразумевается, — позитивную память. Тогда-то наконец возникнет
«Россия независимости русского человека от всех исторически сложившихся
социальных ролей и смыслов» (с. 223), что, видимо, и станет главным итогом
рекомендуемой модернизации (весьма примечательна здесь свобода от «смыслов»).
Во-вторых. Ввиду «неспособности православия вдохновить русского
человека, чтобы он почувствовал себя личностью» (с. 217), Русская Православная
Церковь, воспроизводящая в поколениях безличное рабствование, должна быть
отделена не только от государства, но и от общества, то есть лишена права на
причастность к сферам образования и благотворительности, на публичные
высказывания общегражданского характера, на публичное отправление религиозных
обрядов вне храмовых стен. (По этому «модернизационному» пути пытается идти
западный мир с его «политкорректностью» и «мультикультурализмом», но, встречая
известное сопротивление со стороны традиции, вряд ли сумеет скоро достичь того
идеала, который на этом поле был осуществлен тоталитарным СССР.)
В-третьих. Поскольку ныне «страна
представляет собой рыхлый конгломерат совершенно разных в этно-культурном
отношении территорий, утрачивающих последние формальные интеграторы…» (с. 213),
спасать «именно этот социум» — как «геополитическое целое» — не имеет
смысла. О перспективном распаде и расчленении России не говорится впрямую
(воздадим авторам авторово), но для иного вывода данных нет.
В-четвертых, едва ли не главное, выходящее за рамки теоретических
отвлеченностей: способ достижения такого рода «модернизации». На население
рассчитывать, понятно, не приходится: тут «…неспособность к самокритике,
самореализации и саморазвитию. Криминальная власть у криминализированного
равнодушного населения» (с. 212). «Общество в целом утратило волю к
осмысленному и целенаправленному насилию вообще и к насилию хотя бы на основе
права в частности» (с. 221). Проще говоря, общество не желает нового
революционного переворота, или, выражаясь словами пролетарского поэта, проявляет
«позорное благоразумие». (Отмечу нарочито безграмотную формулу: «насилие хотя
бы на основе права». В цивилизованных странах, — а не, скажем, в
Сомали, — законное право на насилие может быть дано только органам
государственной власти, — и слава Богу, иначе наступил бы «день открытых
убийств». Даже гражданское неповиновение — это, в замысле, сопротивление ненасильственное.)
«Но тема социального насилия, — продолжают свою мысль авторы, —
прочно табуирована еще с горбачевских времен <…> Единственный допустимый контекст —
жупел “бессмысленного и беспощадного”, которым невротичная интеллигенция под
довольные ухмылки сверху пугает читающую публику» (там же). А я-то думала, что
тема эта в русской культуре «табуирована», точнее — «негативирована», не с
горбачевских, а с достоевских, толстовских, веховских времен, не говоря уже об
отвергаемом Пушкине. Ах да, забыла, ведь это рабская культурная парадигма, от
которой следует избавляться.
Итак: социальное насилие. Мандат на которое вручается, надо
понимать, группам героических личностей, «изнывающих под гнетом традиционной
статики и взыскующих динамики и новизны, разгоняемых ОМОНом и сидящих по
приговорам зависимых от власти судов» (с. 222). Под это определение прямее
всего подходят лимоновцы, то есть необольшевики (прочие, если и бывают,
по непроходимой глупости власти, разгоняемы, то не судимы и не заточены, а кое-кто
выражает свою жажду революционной «динамики и новизны» из уютного зарубежья).
Вот и приехали. Предложить такое, отвергнутое
опытом российской истории, старье после столь обильного словоизвержения и
мудрствования! Да, правда ваша, старые болезни нашу страну и ее интеллигенцию
не покидают, и безответственно-подстрекательский, социально бесплодный
деструктивный радикализм все еще находит своих приверженцев, надеющихся (а
вдруг — небезосновательно?), что из искры возгорится пламя.
Скажу открыто: этот
безмозглый либо коварный (выбирайте сами) радикализм на руку врагам нашей
страны. Имею в виду не «мировую закулису», в которую не верю, хотя отношению к
России ее западных партнеров (и особенно их идеологической свиты) можно бы
предъявить немалые претензии. Имею в виду скапливающиеся флюиды советизма и
сталинизма, для распространителей которых такие выступления, как статья Ю.
Афанасьева и соавторов, — смачная и питательная снедь. Что эта сторона
может противопоставить антироссийскому революционному радикализму, который она,
по недобросовестной ошибке, именует «либерализмом» и «демократией»? Ну,
конечно, «православную империю под знаменем сталинизма», — как замечательно
сформулировал полковник В. В. Квачков (тот самый, кто, по одной из следственных
версий, пытался «ликвидировать» Анатолия Чубайса). Что слаще — хрен или
редька, — покажет (не дай Бог) будущее; по мне, оба отравно горьки, как в
прежнее время — красная и черная сотня.
В сборнике «Путь Солженицына в контексте Большого
времени» (М., 2009; он и явился темой декабрьского собрания, где мне случилось
выступить) я обратила внимание на статью, казалось бы, частного значения:
Светлана Шешунова, «Творчество А. И. Солженицына и проблема топонимической
реставрации». Автор сообщает среди прочего о результатах полевого исследования,
проведенного в 2007 году в Международном университете природы, общества и
человека «Дубна». Выяснилось, что почти половина опрошенных студентов
высказалась против возвращения городам и улицам их исторических имен.
Мотивировки были те, что «современные названия» привычнее, даже «красивее» и
связаны с достижениями советского прошлого и с его героями, а «повсеместное
историческое беспамятство респонденты воспринимают <…> как нечто
естественное» (с. 404). Можно заключить, что на отдельном участке жизни цель
как Афанасьева, так и Квачкова уже достигнута.
Оставив в стороне этот черный юмор, напомню напоследок не только
для меня очевидное: что восстановление связи с исторической Россией (в
ее взлетах и падениях) является одним из целебных средств для нынешней
анемичной страны и лучшей профилактикой обоих радикализмов — нацеленных
как на исчезновение «русского мира», так и на подчинение его сталинистской
реставрации.
Самый нелицеприятный критик российской
действительности, если он страну свою тем не менее любит, будет исходить из
наличных условий ее существования: будет просвещать тот народ, который есть, а
не грезить о «новом человеке», будет работать внутри общественного устройства,
которое не без участия этого народа сложилось, стараясь преобразовать его
изнутри, а не взорвать, будет поднимать свой голос против неправды и
беззакония, не помышляя искоренить их на путях бунта, — иначе говоря, как хороший
врач, будет следовать заповеди «не навреди». Это азбука «либерального
консерватизма», завещанного нам Пушкиным и лучшими русскими умами — умами
свободными и верующими.