Опубликовано в журнале Континент, номер 144, 2010
Библиографическая служба «Континента»
Философская, социологическая, историософская и
культурологическая мысль России
в русской периодике первого квартала 2010 г.
Есть в наследии Канта произведение, по сей день вызывающее бурные споры.
Это эссе «О мнимом праве ЛГАТЬ ИЗ ЧЕЛОВЕКОЛЮБИЯ», где выдвигается тезис
об абсолютной недопустимости лжи — во всех без исключения случаях. Как же
тогда быть с «ложью во спасение»? — недоумевает читающая публика. —
Что следует отвечать, скажем, человеку с топором, спрашивающему: «Куда побежал N.?» Но не одних лишь профанов озадачивает
кантовский ригоризм, он и в XXI столетии
остается предметом серьезных философских дискуссий.
Откликом на одну из таких дискуссий стала статья Давида Дубровского
«Проблема добродетельного обмана. Кант и современность» («Вопросы
философии», № 1). Как сообщает автор, большинство участников дискуссии сходятся
во мнении, что установка на человеколюбие всегда должна оставаться
приоритетной и ориентироваться следует на нее, а не на абстрактные принципы.
Что этическая оценка конкретного поступка требует учитывать целый ряд этических
норм, а абсолютизация одной-единственной — скрытая апология аморализма.
Однако, пишет автор статьи, в ходе дискуссии было подчеркнуто, что отказ от
абсолютного запрета также чреват подрывом морали, ибо открывает ворота для
вседозволенности, всевозможных извращений и демагогии. Впрочем, удобным орудием
демагогии и обмана могут служить и абсолютистские призывы, и запреты. Задача
этики, резюмирует Дубровский, состоит в том, чтобы утвердить субъектность
личности как индивидуально-ответственный способ существования в мире.
Владимир Кантор считает, что
Достоевский — писатель не просто христианский, но глубоко живший в
библейском контексте и потому сумевший выйти на ПРОБЛЕМУ ИУДЕО-ХРИСТИАНСКИХ
ВЗАИМООТНОШЕНИЙ («Достоевский как ветхозаветный пророк» —
«Слово/Word», № 65). Пристрастное
отношение Достоевского к еврейству автор статьи объясняет тем, что писатель всю
свою жизнь разгадывал проблему бытия еврейского народа как проблему смысла
исторического бытия вообще. Достоевского, смотревшего на мир библейскими очами,
смущало, что современное ему еврейство отказалось от Библии и Бога, и ему было
просто обидно за евреев: ведь для Достоевского еврей без Бога был немыслим.
Ветхозаветные мотивы в произведениях Достоевского, пишет Кантор, столь
отчетливы и многообразны, что иные из критиков даже видят в писателе тайного
талмудиста. Существует, к примеру, мнение, что спор между Иваном и Алешей
Карамазовыми — это, на самом деле, спор между талмудистом и христианином,
а неприятие старшим братом слезинки ребенка — не что иное, как
талмудическое отрицание принципа искупительной жертвы.
Сам Кантор подобное сходство считает непреднамеренным: просто
Достоевский, как и Талмуд, вырос из толкования Ветхого Завета. Но, напоминает
Кантор, предметом главной страсти оставался для Достоевского все-таки русский
народ, именно поэтому писатель все время «меряется» с евреями способностью к
страданиям: евреи, страдая, утвердили Единого Бога, но страдали и русские, поэтому
они тоже избранный народ. И именно поэтому Достоевский бичевал пороки
собственного народа с такой силой и жесткостью, с какой это делали лишь
ветхозаветные пророки. Ведь пророк — это и есть посланник Бога, обличающий
свой народ за неправедную жизнь. Таким пророком и стал Достоевский —
ветхозаветным по пафосу, а не по идее. Так что бьющее в глаза противоречие
между внешним антисемитизмом Достоевского и влюбленностью в Ветхий Завет
объясняется страст-ной профетической любовью-ненавистью к русскому народу, а не
неприязнью к евреям. От еврейского народа и Библии Достоевский унаследовал
мессианизм и не мыслил, что богоизбранных народов может быть больше одного
(ведь истина одна), но, подхватывает Кантор: Стало быть, можем мы продолжать
эту мысль от себя… истинный Израиль ныне — народ русский. Словом, то,
что Достоевский не позволял себе в публицистике, утверждает автор статьи,
проговорено им в романах. Он нарисовал картину России, погруженной в языческую
стихию, живущей до- и внехристианской жизнью. Большие сомнения были у него
насчет способности русского народа жить по Божьим заповедям. И его пророческое
обличение собственной страны, несмотря на веру в нее и любовь к ней,
исполнилось в катастрофе революции. Однако, заключает Кантор, великая заявка на
возможное новое бытие России была сделана.
Интересна статья Андрея Кондратьева «Германская религия и
христиан-ство: теория “третьей церкви”» («Неприкосновенный запас», №
1(69)). Автор рассказывает о бурном процессе конструирования религий, шедшем в
Германии во время нацистского господства. Впрочем, ПОИСКИ НОВОЙ РЕЛИГИИ
начались в Германии еще на рубеже XIX – XX столетий, задолго до прихода
нацистов к власти. Зарастить раскол между двумя церквями Запада стремились
религиозные мистики народнического толка «фёлькиш». В недрах этого движения
рождалась мечта о «третьей церкви» — церкви германского народа, свободной
эзотерической общине, толерантной к носителям иных мировоззрений и даже к
представителям иных рас. (Это не имело ничего общего с нацизмом, пишет Кондратьев,
и многие общины «фелькиш» и в дальнейшем внутренне противостояли национал-социализму.)
Но настали иные времена, и пафос создания «германской религии», призванной
заменить христианство, прекрасно вписался в нацистскую идеологию. Третьим
рейхом был выработан своеобразный план «нордического экуменизма», объединяющего
мистических патриотов самого разного толка. Множество уже существовавших в
стране религиозных сообществ должна была объединить главенствующая идея —
возрождение древнейшей германской религиозности, выведенной из народной
традиции. Новой религии предстояло заменить католичество и протестантизм, а
литургико-догматической практике — уступить место расово-эзотерической…
От далеко уводящих параллелей воздержимся, но то, что слияние религии с
политикой порождает весьма и весьма гротескных ментальных «кентавров», видно и
из современной российской жизни.
Валерий Сендеров («“Проект
Россия”. И вокруг него» — «Вопросы философии», № 2) продолжает
анализировать идеологическую ПРОДУКЦИЮ ТОТАЛИТАРНОГО-ИЗОЛЯЦИОНИСТСКОГО СОРТА,
все еще пользующейся определенной популярностью в России[*]. На этот раз рассмотрению
подвергается третий том «Проекта Россия». Тираж этого сборника, выпущенного
коммерческим издательством «Эксмо», — миллион экземпляров,
распространяется он с размахом: Россия — Украина — Казахстан. Авторам
нового тома, пишет Сендеров, удалось превзойти предыдущие достижения и выйти на
более совершенные рубежи европоненавистничества и изоляционизма (и прикладного
политического мистицизма, добавим мы, читая статью). Видимо, и они уже
почувствовали, что псевдотеологические построения, эксплуатирующие
апокалиптические темы (о кознях антихриста и России — «удерживающем»),
давно приелись. Теперь читателям предлагается неожиданная новинка: своеобразная
«теология компьютера». Суть ее, вкратце, следующая: Люцифер, дабы под
корень извести на Земле религиозность, готовит наш дом к сносу, к
«перезагрузке» человечества через ядерные войны и мировые финансовые кризисы.
Но в качестве главного злодея, формирующего апокалиптические процессы,
выступает уже не «мировая закулиса», а искусственный интеллект. Который, по
мнению проектеров, не входит в логику Бога, т. к. Бог его не создал,
зато в логику сатаны — запросто: тот не всемогущ и нуждается в усилении
ума.
Подобный теологический зуд вполне справедливо удивляет автора
статьи: как можно пускаться в эти материи, не зная ни азов церковного
христианства, ни церковной истории? Чего же тогда удивляться результату! Налицо
отсебятина типа фразы: «От брака сифитов и каинитов рождается новый тип
человека, принесший в мир хищничество и сладострастие», — или
очаровательной басни о том, что турки, готовя окончательный удар по Византии,
выдавали себя за этнических троянцев, мстящих грекам за события, известные из
«Илиады»… В основе подобного творчества Сендеров видит стиль мышления,
характеризующийся механическим детерминизмом, прямо-таки языческим культом
прямой причинно-следственной цепочки. Вероятностная картина мира для
подобного мышления чересчур сложна. Зато сюда хорошо ложатся и вера в жидомасонов,
и представления о человеке как емкости, а благодати как своего рода топливе, в
эту емкость заливаемом. Такая же примитивная логика работает у авторов и в
области борьбы добра и зла (о рецептах такой борьбы, в частности, об «агиополитике
православия», а именно политике, проводимой святыми, через обращение к
святым, святыням и священным символам, мы уже писали в одном из
обзоров.) Вся эта, по определению Сендерова, смесь рассудочного расчета и
магического шаманства давно стала нормой в «православно-политических»
кругах и, повторимся, безмерно наскучила. Однако, считает Сендеров, изучать
«Проект» необходимо: эта книга, как и происходящее вокруг нее, дает духовный
и интеллектуальный портрет нашего общества. Для многих он окажется достаточно
неожиданным.
О МЕСТЕ РОССИИ В МИРОВЫХ ПРОЦЕССАХ и ее предпочтительном пути в современных условиях размышляет известный
историк и культуролог Федор Шелов-Коведяев («Парадоксальная
глобализация и Россия» — «Вестник Европы», 2009, № 26 – 27).
Глобализацию привычно ассоциируют с Западом, пишет он, однако в
действительности первичен здесь восточный вектор: еще мелкие царьки Древнего
Междуречья именовали себя «властителями четырех сторон света» и делали
заявку на мировое господство. Различие между двумя глобальными проектами Шелов-Коведяев
видит в следующем: в сфере политики восточный проект всегда сугубо идеологичен
и, за редкими и краткими исключениями, всегда неудачен; западный же всегда
удачен и вырастает из прикладных намерений. А вот в сфере культуры, по мнению
Шелова-Коведяева, все с точностью до наоборот: если восточные культурные
достижения неизменно проникают в самое сердце Запада, то западный культурный
проект — явный неудачник (о чем говорит хотя бы тот факт, что христианство
в Азии по-настоящему укоренилось только на Филиппинах). Таким образом, считает
автор статьи, оба проекта находятся во внутренне противоречивом состоянии, что
глубоко травмирует обе стороны: ведь и Запад и Восток стремятся к успеху своего
глобализма во всех сферах. В результате одним мало лишь политического
преимущества, и они стремятся навязать свои культурные эталоны, другие
(например, исламисты) втаскивают за собой политический диктат.
В наше время, пишет Шелов-Коведяев, США изменили
своему прагматичному стилю, резко идеологизировав в 2000-е годы свои действия и
поддавшись культуртрегерскому азарту, а по сути — овостоковив свою
глобальную политику, что отнюдь не прибавило устойчивости западному проекту. В
свою очередь, совершает свои пируэты и Восток. Китайский политический проект
стал по существу западным, т. к. Китай, переставший декларировать право на
мировое господство, делает зато в направлении этого господства реальные шаги:
весь планетарный рынок ширпотреба и половину рынка электроники держит именно
он. И обескровливающая война конкурентов — западного либерализма и
исламского радикализма — работает на интересы китайского глобального
проекта, давая шансы этой модели — восточной идеологически, но западной
организационно — стать всеохватной.
Каково же место России в этом процессе парадоксальной глобализации? Если
до 1917 года, пишет Шелов-Коведяев, Россия развивалась по западному
политическому вектору, то СССР Ленина-Троцкого-Сталина до самого своего конца
был классическим восточным глобальным политиче-ским проектом. Здесь автор и
видит причину западной неприязни к России: Европа сразу интуитивно ощутила, что
большевистская Россия покинула рамки западного проекта и предалась восточному
глобализму. Холодная война с «Совдепией», как и битва с гитлеризмом, была для
Запада отторжением несовместимого, межвидовой борьбой. События же августа 1991
года ознаменовали возврат к корням: европейский выбор русского сознания и
общества и отторжение восточных извращений. Однако поздний Ельцин, а за ним и
Путин вернулись к советской привычке ставить идеологемы выше прагматических
интересов нации и вынудили Запад вернуться к линии «межвидовой борьбы». Россию,
убежден Шелов-Коведяев, это обрекает на неудачи, поскольку идеологизированный
глобализм не может быть успешным. Остановить эту программу самоликвидации
может, по мнению Шелова-Коведяева, лишь возврат к органичному для России
западничеству. Поскольку страна — неотъемлемая часть Запада, то именно
внутри него и нужно стремиться стать самостоятельным центром влияния вкупе с
США и ЕС, каким бы сложным ни оказался этот процесс, — вот рекомендация
автора статьи. Именно тогда, когда мы всерьез осознаем свою ответственность в
европейской модели, найдем свое место и свою «специализацию» в ней, мы начнем
по-настоящему патриотическое делание, а страна обретет привлекательность для
проживания, деятельности и сотрудничества, считает Шелов-Коведяев. К сожалению,
сетует он, вместо деятельного движения к союзу и Россия, и США в поиске
сепаратного выхода пытаются за спиной друг у друга договориться с Китаем, и
такая близорукая политика обоих государств делает плодотворное взаимодействие
проблематичным.
В прошлом обзоре мы уже касались темы ПОЛИТКОРРЕКТНОСТИ —
вещи вроде бы вполне благонамеренной, но в дозах, превышающих допустимые,
вполне способной сделать любой разговор невозможным, а жизнь невыносимой.
Россия — на сегодня страна, относительно мало затронутая этой проблемой.
Однако наш глобализованный мир — своего рода большая деревня, и поэтому
появление в российской периодике все новых публикаций на тему политкорректности
не кажется странным и неожиданным.
Одна из таких публикаций — статья Константина Шарова «На
темной стороне политкорректности: гендерно-нейтральный новояз» («Вопросы
философии, № 3). Гендерно-нейтральный язык — детище феминизма.
Главная задача этой лингвистической новинки — улучшить речь, изгнав из нее
мужское доминирование. Тезис же о «мужском доминировании» означает
следующее: все сознание современного человека, вся современная культура
насквозь пропитаны идеями и ценностями мужской идеологии, а женщина уже на
уровне бессознательных установок рассматривается как производное от мужчины.
Соответственно, и существующий язык выражает нормы и ценности этого
патриархального социума. Сама наша речь создает картину мира, основанную на
мужских ценностях и мужской точке зрения, и потому должна быть преобразована.
(В этой связи невольно вспоминается, что слово «gender» когда-то и означало-то всего лишь грамматический
род. Теперь же оно стало заменителем слова «sex» (пол), подчеркивающим социокультурные причины и
следствия межполовых различий). Феминистское движение выработало целую
социолингвистическую программу, направленную на созидание женщинами самих
себя в своей автономности.
При всем его комизме, считает автор статьи, данный проект весьма
серьезен, и любые рассуждения о несостоятельности феминистской
политкорректности должны быть предельно доказательными. За доказательностью
Шаров и обращается к положениям структуралистской теории (принципам Ф. де
Соссюра), согласно которым знак немотивирован по отношению к означаемому, так
что теоретически может устанавливаться любое отношение между идеями и звуковым
или письменным материалом. Согласно этой же теории, на практике индивид не
властен внести изменения в знак, установившийся в языковом сообществе, —
то есть в правила естественного языка. Язык живет своей жизнью и может быть
изменен только в контексте самой речевой деятельности, под воздействием всего
сообщества, а не отдельных индивидов или групп.
Вооружившись выкладками де Соссюра, автор статьи объявляет
несостоятельным перманентный феминистский тезис о дискриминационном характере
лексического тождества слов «человек» и «мужчина», имеющегося в некоторых
языках. В подтверждение этой несостоятельности Шаров приводит, в частности,
английское слово «man», на
современное употребление которого исторически не могли оказать влияние одни
лишь мужчины: в этом принимало участие все общество, и, стало быть, никакого
«мужского шовинизма» тут нет. Что, к тому же, подтверждается и историко-лингвистическим
анализом. Наивно, пишет Шаров, и само стремление добиться б┬ольших социальных и
политических прав, изменив язык. Язык как таковой просто не может быть гендерно
ни нейтральным, ни ненейтральным. Так что на деле феминистки сражаются не с дискриминацией
женщин, а с тем самым мужским родом в грамматике.
ВЗАИМОСВЯЗЬ УМОНАСТРОЕНИЙ В ОБЩЕСТВЕ И
ДЕМОГРАФИЧЕСКОЙ СФЕРЫ исследует Алексей Левинсон («Консерватизм, секс и
террор» — «Неприкосновенный запас», № 1 (69)). Разделение на Запад и
Восток, считает он, будет достаточно осмысленным, если производить это деление
по принципу количества детей в семье (иногда в этом смысле говорят еще о
делении на Север и Юг). Именно демографическими режимами и различаются эти
части мира: на одном полюсе рождения следуют с той частотой, с которой им
надлежит по природному порядку вещей, на другом полюсе — «общество
единственных», социум, по большей части формируемый из однодетных семей. В
обществах единственных и неединственных детей разное отношение к смерти, а
потому и к человеческой жизни, пишет Левинсон. К тому же многодетный мир
выступает в качестве глобального консерватора. И хотя вряд ли атака на башни-близнецы
была наказанием Западу именно за сексуальную свободу, тем не менее к вопросам
деторождения события 11 сентября и многие другие теракты имеют самое
непосредственное отношение. Те, кто командует террористами-самоубийцами, знают,
что в их распоряжении неограниченный человеческий ресурс. Примерно так же знали
это во время Второй мировой войны и Сталин с маршалами, командовавшие армией,
которую составляли выходцы из тогда еще многодетных советских семей (вспомним
приписываемое Г. К. Жукову «Бабы новых нарожают»!). Знали это и маршалы
тогдашней Японии, сильнейшим оружием считавшие смертников-камикадзе. Есть во
всех этих случаях сходство и в отношении к собственной жизни у воинов,
согласных на смерть. Напротив, культура малодетности не производит такой тип
отношения к собственной и чужой жизни, и концепция, и норма подвига в
малодетном обществе иные. Сегодня, когда израильская и палестинская стороны
договариваются об обмене одного пленного израильского солдата на несколько
десятков, а то и сотен палестинских, это показывает разное отношение двух
разных типов цивилизаций к человеческой жизни. Это же показывает и опыт английской,
советской, а теперь и американской армии в Афганистане. Одного убьют, на его
место встанет другой — в этом проблема борьбы с «исламскими террористами».
Внешне, замечает Левинсон, все это выглядит как религиозные различия (например,
христианства и ислама); на самом же деле различаются режимы воспроизводства
населения, а значит, и отношение к человеческой жизни.
Что касается России, граница двух демографических режимов, по мнению
автора статьи, проходит внутри страны. Многодетные «восточные/южные» общины
выставляют сотню за сотней своих сыновей для войны за то, что считают более
важным, чем их собственная жизнь. Однако наряду с этим сотни и сотни их молодых
земляков не уходят воевать, а едут в большие города России. Их тянет другая,
чуждая им — до поры — культура этих больших городов. По мере
дисперсного распределения и принятия этих людей в российском обществе будет
снижаться их культурное отличие от «русских», в том числе будет меняться и
режим воспроизводства: многодетность начнет снижаться, а значимость
индивидуальной жизни — повышаться. Так что, убежден Левинсон, ассимиляция
пресловутых «понаехавших» в центре России — одно из лучших средств борьбы
с терроризмом на ее окраинах. Однако это именно то, чего не может принять
российская консервативная мысль, продолжающая поддерживать темные страхи перед
нашествием людей иной культуры. Правда, и родную культуру наши консерваторы
мыслят местами близкой к культуре, от которой уезжают «понаехавшие»:
традиционной, многодетной. Отечественные консерваторы боятся одновременно и
Востока с близкой их сердцу демографической моделью, и Запада, якобы
использующего свободный секс для разложения нашего общества, почему и
становится мало детей… Что касается секса, автор не считает, что, несмотря на
отсутствие каких-либо табу, его можно назвать в России по-настоящему свободным.
Люди свободные, убежден Левинсон, не станут распущенными. Но не станут они и
консерваторами. И этого, видимо, консерваторы боятся больше всего. Больше, чем
секса и террора.
АВТОМОБИЛЬНЫЕ ПРОБКИ КАК ЗЕРКАЛО РОССИЙСКОЙ ЖИЗНИ — тема статьи того же Алексея Левинсона
«Города и пробки» («Неприкосновенный запас», № 2 (70)). Автор
обнаруживает прямую параллель между нынешней пробкой и очередью в эпоху
дефицита: всем надо, но на всех не хватает, на всех рассчитано не было
(советские архитекторы, проектировавшие города, совершенно искренне не
подозревали, что жители будут в таком количестве владеть автомобилями и ставить
их на ночь во внутриквартальных проездах). Есть и другая параллель: все стоят и
маются, но есть те, кто продвигается без очереди. Светофорный социализм —
не для всех, не для всех и феодальный, барский спецсигнал. На
дороге, считает Левинсон, статусное неравенство имеет даже тенденцию к
обострению: уличный автомобильный поток куда более иерархизирован, чем
пешеходный: менее «крутые» «тачки», если не хотят проблем, всегда уступят более
«крутым». «Поведение в потоке» — неписаный дорожный кодекс, которому
теперь учат, как важному предмету, в российских автошколах наряду с настоящими
правилами. Жизнь на наших дорогах остается построенной скорее на праве силы,
чем на силе права, в соответствии с преимущественным типом мужской культуры в
России, констатирует автор. Но отмечает он и другую сторону дела: автомобили
оказались средством, укрепляющим солидарность. Ведь именно автомобилисты
образовали одно из самых сильных движений нашего потихоньку нарождающегося
гражданского общества. И есть надежда на то, что от примитивных статусных
иерархий дело все же будет переходить к более цивилизованным и развитым формам
поведения…
Обзор подготовил
Дмитрий Матвеев