Опубликовано в журнале Континент, номер 143, 2010
Юлия
ЩЕРБИНИНА — родилась в 1976 г. в Краснодарском крае. Окончила Филологический
факультет Московского педагогического государственного университета. Преподает
там же. Доцент, кандидат педагогических наук. Основная специализация —
речеведение, коммуникативистика. Занимается исследованием дискурсивных
процессов в разных областях культуры. Автор монографии «Вербальная агрессия»
(М., 2006). Публиковалась в журналах «Волга», «Вопросы литературы», «Знамя»,
«Континент». Живет в Москве.
От
редакции
Прозу Виктора Пелевина и читатели, и
критики оценивают очень по-разному, нередко — прямо противоположным
образом. Но каждая его книга неизменно оказывается в самом центре читательского
внимания. Пелевин, несомненно, один из самых востребованных — или, как
любят ныне выражаться, — культовых представителей современной
российской словесности. Именно поэтому «Континент» не раз уже обращался к его
творчеству, давая возможность нашим читателям познакомиться с разными взглядами
на природу, содержательную наполненность и эстетическое качество его прозы.
Публикуемая ниже статья — из этого же ряда. Предложить ее вниманию
читателей нам показалось на этот раз уместным прежде
всего в порядке выразительной репрезентации суждений, интонации и стиля,
достаточно характерных, на наш взгляд, для современной молодой критики.
Юлия ЩЕРБИНИНА
Who is mr. Пелевин?
Пока поймешь, что он в
виду имеет, башню сорвет.
«Чапаев и Пустота»
Виктор
Олегович Пелевин — мой первый мужчина… Пожалуй,
на этом можно бы и закончить данный опус, но я все же продолжу. Пелевин —
писатель, который дефлорировал юные инфантильные мозги — и не только мои,
всего поколения начала 90-х. Отстраненно-ироничным языком постмодернизма он
раздвинул границы зримого, реального, обыденного. Казалось, выражаясь словами
одного из его героев, этот писатель владеет каким-то «странным и невыразимым
знанием».
Сейчас,
когда только что вышел очередной роман «П5», возникает вполне закономерное
желание ревизионизма пелевинского творчества — систематизации и
интерпретации, ретроспекции и интроспекции, оценивания и переоценок.
Результатом этого, сколь сладкого, столь же и сложного процесса должен стать
ответ на ставший почти классическим для современной критики и такой же
непростой вопрос: «Who
is mr. Пелевин?»
I
С каждым годом все труднее сохранять identity.
«Священная книга оборотня»
В сегодняшнем дискурсе литературной
критики уже не являются полемичными ни утверждение о том, что Пелевин и
постмодернизм — как Ленин и партия, ни определение этой неразрывной связи
в религиозных понятиях — «предтеча», «гуру», «пророк», «икона». Одновременно с этим
вовсе необязательно осваивать весь корпус пелевинских текстов и особо
пристально вчитываться в них, чтобы увидеть и понять одно, возможно, не самое
явное, но весьма значимое отличие внутренней энергетики произведений Пелевина
от произведений большинства других авторов, чье творчество обыкновенно относят
к постмодернистской традиции: яростная ломка стереотипов сознания,
ожесточенность в процессе деконструкции смыслов, целенаправленный эпатаж читателя —
все это не для и не про
Виктора Пелевина.
Пелевин
немногословен. Пелевин сдержан. Пелевин иронически отстранен. Как и полагается
истинному гуру. Эта позиция предельно точно и лаконично сформулирована в кредо
Степы из романа «Числа»: «Он не анализировал свою жизнь. Он ее жил». В связи с
этим несложно заметить одну из характерных черт пелевинских героев: большинство
из них ничего не ищут и принимают жизнь как эмпирическую данность — просто
существуют в «этом суровом мире, жестоком, но в то же
время прекрасном» («Жизнь насекомых»). Эту безрефлексивность поистине
шедеврально передает диалог в спальне пионерского лагеря из рассказа «Синий
фонарь»:
«–
Знаете, как мертвецами становятся? — спросил Толстой.
–
Знаем, — ответил Костыль, — берут и умирают».
За героев рефлексирует сам автор — это его
прерогатива. Привилегия демиурга и — опять же — истинного гуру. При
этом «все, что требуется от того, кто взял в руки перо и склонился над листом
бумаги, так это выстроить множество разбросанных по душе замочных скважин в
одну линию, так, чтобы сквозь них на бумагу вдруг упал солнечный луч» («Чапаев
и Пустота»). Сложное дело, ведь попробуй их сначала найди, эти замочные
скважины души! Хотя, в принципе, не такое уж и сложное, если попытаться
насадить на одно острие корчащегося от авторского смеха пера все то, что
справедливо подлежит осмеянию в современном мире. Тут уже, как говорится,
«танцуют все»: рекламщики и пиарщики («Generation П»); интеллигенты и политики («Священная книга
оборотня»); бизнесмены и оккультисты («Числа»). Зажигательного гопака дает и
вся гламурная тусовка («Ампир В»). Однако к особо изощренному вытанцовыванию приговаривается братия
литературных критиков. В «Generation П»
это вполне узнаваемый персонаж по фамилии Бесинский, в романе «Числа» — не
менее узнаваемый Недотыкомзер, в «Священной книге оборотня» —
собирательный образ, воплощенный в фигуре пушкиниста Шитмана, фамилия которого
переводится как Говнищер и который сравнивается с «оплывшей волосатой свечой
розового цвета». Глянуть со стороны — так это и не свеча вовсе…
Замечу, объект для вивисекции каждый раз разный, но приемы
одни и те же: наживую вскрыть, сладострастно расковырять и победоносно
удалиться, не зашивая разверстую гнойную рану. Без наркоза и даже без диагноза.
Ибо прогресс, по Пелевину, заключается в том, что «древнейшие профессии
обрастают электронным интерфейсом. Вот и всё. Природы происходящего прогресс не
меняет» («Священная книга оборотня»). Ну, а чтобы было все-таки
интересно и местами аж захватывающе читать, используется простой принцип: ни
слова в простоте. Все с подвыподвертом. С подтекстом да с аллюзией. И это тоже
не только вполне объяснимо, но и оправдано в мировоззренческой системе, где
«никаких философских проблем нет, есть только анфилада лингвистических тупиков,
вызванных неспособностью языка отразить Истину» («Ампир В»).
Видимо, единственно правильное решение, которое следует принять читателю при
подобном взгляде на окружающую действительность, содержится в совете, который
Чапаев дает Петьке: «Где бы ты ни оказался, живи по законам того мира, в
который ты попал, и используй сами эти законы, чтобы освободиться от них»
(«Чапаев и Пустота»).
В пелевинских текстах эти законы реализуются в по крайней мере трех магистральных линиях, условно
обозначенных нами как: 1) образность оборотничества; 2) идеологемы солипсизма;
3) мантия мистификации.
1. Образность оборотничества
Всеми исследователями многократно отмечено, что начиная с
самых ранних произведений Виктор Пелевин активно экспериментирует со внешней оболочкой своих персонажей, облекая их в самые
причудливо-изощренные образы: сарая («Жизнь и приключения сарая № 12»), цыплят
на бройлерном комбинате («Затворник и Шестипалый»), насекомо-людей («Жизнь
насекомых») и т. д. и т. п. Оборотничество, именно как магистральная линия и
сквозной мотив, заявлено уже в «Проблеме верволка в средней полосе» —
одном из первых опубликованных рассказов, наглядно проиллюстрировано в «Жизни
насекомых», теоретически описано в «Священной книге оборотня» и окончательно
отлакировано в «Ампире В». Так, «Священная
книга» — про «сверхоборотня» («это тот, кого ты видишь, когда долго
глядишь в глубь себя»; «это твой собственный ум»).
«Повесть о настоящем сверхчеловеке» (как заявлено на китчевой обложке «Ампира В») — про вампира, имеющего
язык как особый орган и тайный ключ к пониманию происходящего («это как бы
переносная флешка с личностью,.. вместилище индивидуальности»). Более того, на
вопрос главного героя о том, «как сформулировать центральную
идеологему дискурса», дается однозначный и даже однословный ответ:
«Переодевание»…
Показательно и то, что два последних пелевинских романа
(«Ампир В» и «П5»)связаны общей идеей речемыслительной
мимикрии: утверждением, что слова могут выражать все что угодно, что их смыслы
бесконечно множатся, тем самым постоянно ускользая от нашего понимания. Однако
именно эта неуловимость придает словам особые энергию
и силу: «Нам кажется, что слова отражают мир, в котором мы живем, но в
действительности они его создают», — заявляется в «Ампире В». Между прочим, и сам роман имеет двоякое название
(«Ампир В» / «Empire V»), дающее неограниченное пространство
для интерпретации.
Одна из причин подобного положения вещей лаконично и с
европейским снобизмом сформулирована автором в «Священной книге оборотня»: «С
каждым годом все труднее сохранять identity». Признавая
сей факт, трудно не согласиться с критиком Вячеславом Курицыным, еще с начала
1990-х неоднократно отмечавшим, что современная отечественная литература
«теряет антропоморфного носителя»: появляется отчетливая тенденция к утрате
человеком центральной позиции в художественном тексте. Возможно, отчасти по той
же причине почти все тексты Пелевина по сути своей «нехудожественны» и
«непсихологичны». Но это какие-то… странные
нехудожественность и непсихологичность, — как-то замысловато отклоняющиеся
от русла «нулевого письма», образующие особый, самостоятельный его приток. В
пелевинских произведениях персонажи-статисты крепко сжимают в руках таблички с
написанным для них текстом. Собственно авторские рассуждения натыканы на
опорные столбы смыслов, как горшки на колья тына, — нарочито грубо, как бы
напоказ. Излюбленный способ идейной подачи — квазидиалоги, по отточенности
и завершенности приближающиеся чуть ли не к античной
диатрибе, риторической фигуре вымышленного диалога. Где здесь автор? Ау! Нет
ответа. Есть лишь контур неуловимого образа: из-под полуопущенных век глазами
тысячелетней мудрости Черепашка Квази спокойно-отстраненно
взирает на происходящее…
2. Идеологемы солипсизма
Основной месседж практически всех пелевинских
текстов неизменен: «Мир — чья-то мысль» («Омон Ра»);
«Этот мир — галлюцинация наркомана Петрова» («Жизнь насекомых»); «Весь
этот мир — попавшая в тебя желтая стрела» («Желтая стрела»); «Все, что мы
видим, находится в нашем сознании… Мы находимся нигде просто потому,
что нет такого места, про которое можно было бы сказать, что мы в нем
находимся» («Чапаев и Пустота»); «…Весь наш мир — огромный лыжный магазин,
стоящий посреди Сахары: покупать нужно не только лыжи, но и имитатор снега»
(«Священная книга оборотня»). Собственно говоря, оно понятно: на этом зиждется
вообще весь постмодернизм. Только если у В. Сорокина, например, это лишь форма,
обрамление, оправа произведения, то у В. Пелевина — само его содержание.
Однако если в ранних рассказах и первых двух романах Пелевина
солипсизм еще как-то можно было рассматривать в системе категорий
«художественная концепция», «авторское мировидение», то после «Generation П» у меня постепенно сложилось
впечатление, что писателем жадно нащупан и цепко ухвачен некий основной посыл,
который можно отныне сообщать чему угодно и эксплуатировать постоянно, —
варьируя лишь способ предъявления, но не суть. И впечатление это впоследствии
лишь усилилось, превратившись в навязчивое ощущение. В ранних текстах
солипсические лозунги подавались мягко и стильно (например, были нацарапаны на
стене самого дальнего вагона «Желтой стрелы»), — в «Числах», «Книге
оборотня», «Ампире» они, как в лучших образцах немецкой порнухи, без прелюдий и
без всякого лубриканта демонстративно-бесстыдно
ввинчиваются в читательские мозги. И настораживает (но почему-то не
отталкивает!) здесь следующее.
Во-первых, мысль-то
слишком очевидно не нова, а довольно банальна и затаскана. У нас об этом уже
кто только ни пел, даже далекий от солипсизма рокер Шевчук («…Мир не то, что
творится в окне»). Во-вторых, автор тут слишком
брутален и ж┬ест┬ок (ударение можно смело ставить на оба слога). А это как-то
уже не очень эротично, потому что одно дело — легкая
доминация, совсем иное — садо-мазо. В-третьих, подобный авторский взгляд на
российскую современность — это холодный и отстраненный взгляд
европейца-кутюрье, перелицовывающего древневосточные трактаты на новорусский
фасон. Вот, например, русская душа похожа у Пелевина на «кабину грузовика, в
которую тебя посадил шофер-дальнобойщик, чтобы ты ему сделала
минет. А потом он помер, ты осталась в кабине одна, а вокруг только бескрайняя
степь, небо и дорога. А ты совсем не умеешь водить» («Священная книга
оборотня»). При всей изощренной образности этого развернутого сравнения
красивое французское слово «минет» как-то… ну… не совсем аутентично для
определения русской души. Да, впрочем, и никакие его русские эквиваленты,
вероятно, не уточнят данное понятие.
3. Мантия мистификации
Данной
метафорой я условно обозначила все многочисленные и по-пелевински неизменно
завораживающие «тексты в текстах»: рукописи, якобы обнаруженные «в одном из
монастырей Внутренней Монголии» («Чапаев и Пустота»), извлеченные с антресолей
папки-скоросшиватели с философскими трактатами («Generation П»), найденные в московских парках
компьютерные файлы («Священная книга оборотня»), рабочие тетрадки с конспектами
лекций по гламуродискурсу («Ампир В») и т. д. и т. п.
Все это — обнаруженное, извлеченное, найденное — становится предметом
спекуляции или розыгрыша, а иногда и того, и другого. Так, в рассказе
«Мардонги» абсолютно серьезно сообщается о книгах якобы существовавшего (причем
в будущем времени) Николая Антонова и излагается его теория «живых мертвецов».
А порой обходится и вовсе без мантии, происходит обнажение приема, —
когда, например, описывается «очень красивая» религия под названием «утризм»,
приверженцы которой «верят, что нас тянет вперед паровоз типа “У-3”… а едем
мы все в светлое утро. Те, кто верит в “У-3”, проедут над последним мостом, а
остальные — нет» («Желтая стрела»).
Помимо
«найденных» рукописей и псевдотеорийи к внутритекстовым мистификациям можно
отнести неплохо продуманные и, кажется, вполне
убедительные авторские попытки домыслить действительно имевшие место
исторические события и потом выдать их за подлинные (рассказ «Происхождение
видов»: описываются якобы реальные факты из жизни Чарльза Дарвина); дополнить
реально существующее литературное произведение («Девятый сон Веры Павловны» —
своеобразное изложение фрагмента романа Чернышевского «Что делать?»).
Однако
и на этом Пелевин не останавливается: он иронизирует над самими системой и
терминологией традиционных философии и религии.
Хорошим примером служит следующий диалог героев романа «Чапаев и Пустоты»:
«–
Я так считаю, что никакой субстанциональной двери нет, а есть совокупность
пустотных по природе элементов восприятия.
–
Именно! — обрадованно сказал Сердюк…
– Но раньше восьми я эту совокупность не отопру, —
сказал охранник…
–
Почему? — спросил Сердюк…
–
Для тебя карма, для меня дхарма, а на самом деле один хрен. Пустота. Да и ее на
самом деле нету».
II
Современный дискурс… давно пора забить осиновым колом назад
в ту кокаиново-амфетаминовую задницу, которая его
породила.
«Священная книга оборотня»
Установить
истоки понятия «дискурс» в пелевинских текстах несложно: от Фрейда — через французских постструктуралистов — к нашим
доморощенным криэйторам и копирайтерам. Сама постановка проблемы восходит к
самым ранним рассказам писателя: так, к примеру, в занятом постоянной болтовней
попугае («Зигмунд в кафе») легко угадывается основоположник психоанализа.
Вспомним тут опять же: «Никаких философских проблем нет, есть только анфилада
лингвистических тупиков, вызванных неспособностью языка отразить Истину» («Священная
книга оборотня»). Далее это удивительно точно и емко обобщается в «Ампире В»: «Зачем людям язык, если из-за него одни беды? Во-первых, чтобы врать. Во-вторых,
чтобы ранить друг друга шипами ядовитых слов. В-третьих, чтобы рассуждать о
том, чего нет». Словно ингредиенты одного адского аромата, тут замечательно
поименованы приметы современных лингво-речеведческих исследований — ложь,
вербальная агрессия и словесная манипуляция. Чуть позже герой по имени Локки
объясняет смысла любого речевого поединка: «Люди обмениваются острыми словами.
Но эти слова ничего не весят. У человека во рту их много. Смысл поединка в том,
чтобы придать словам дополнительный вес. Это может быть вес пули, лезвия или
яда».
«Слова
подобны якорям, — сказано в «Священной книге оборотня», — кажется,
что они позволяют надежно укрепиться в истине. Но на деле они лишь держат ум в
плену. Поэтому самые совершенные учения обходятся без слов и знаков».
Почему — тоже понятно: «Так уж устроен язык. Это корень, из которого
растет бесконечная человеческая глупость… Нельзя
открыть рот и не ошибиться. Так что не стоит придираться к словам». Воистину,
прав-прав Тютчев: «Мысль изреченная есть ложь»!.. В этом отношении перекидной
мост от «Книги оборотня» к «Ампиру» — уничижительный образ символизирующей
современного человека бесхвостой обезьяны, которая «должна сначала разобраться,
как она создает мир и чем наводит на себя морок». По
пелевинской логике, получается: если оборотень — это человек,
понявший свою суть (ср. «Проблема верволка в средней полосе»: «Только оборотни и есть реальные люди»), а вампир —
«просто улучшенный человек», то бесхвостая обезьяна — это человек,
свою суть не понявший.
От
общих замечаний про слова и язык Пелевин в «Ампире В»
переходит к развернутому пояснению понятий «гламур» и «дискурс».
Поначалу
герой — начинающий вампир Рома Шторкин — воспринимает дискурс как «что-то умное и непонятное», а гламур — как «что-то
шикарное и дорогое». В этом смысле, вероятно, можно применить к слиянию этих
слов (гламуродискурсу) известное обиходное определение «светский треп». Однако
авторская концепция целиком строится на том, что «гламур и дискурс на самом
деле одно и то же» — то есть понятия не просто соединяемые, а
взаимозаменяемые и абсолютно тождественные. Тогда в
предложенном определении возникает прогнозируемая
хитрым автором нестыковочка: светским может быть не только треп, а треп может
быть не только светским. Поэтому далее явление гламуродискурса трактуется и
развертывается в трех направлениях: через этимологию, аксиологию и сексологию.
И, как можно заметить, происходит это хотя и довольно тонко, но намеренно
спекулятивно.
Так, этимология слов дается абсолютно
ложная: слово «гламур» возводится к шотландскому «колдовство» и — путем
фонетического искажения — к «грамматике». Слово «дискурс»
поначалу вроде бы верно поясняется через латинское «бег туда-сюда». Но
затем, с опорой на отрицательное значение частицы «dis», предлагается неверная смысловая
контаминация, в результате чего выходит, что «дискурс — это запрещение
бегства». Откуда? Из паутины окружающей действительности, состоящей из
глянцевых фотографий и сопровождающих их комментариев. «…Язык — это второй
центр личности, главный. Он и делает тебя вампиром… Это
другое живое существо. Высшей природы». Далее, в ряде авторских умозаключений
дискурс то отождествляется с мышлением, то рассматривается как его
непосредственный продукт («…Надо держать под надзором человеческое мышление, то
есть контролировать дискурс»), то сводится к чужому жизненному опыту, событиям
и переживаниям (вампир Рома, «глотая из пробирок дискурсы» разных людей, узнает
факты их биографий). Напомню, что в строго научном отношении и то, и другое, и
третье в корне неверно.
Затем
на протяжении всего повествования самое понятие дискурса — абсолютно
нейтральное и безоценочное (как любой лингвистический феномен) —
преподносится исключительно негативно. С одной стороны, при таком подходе
прекрасно просматривается авторская позиция; с другой стороны, это уводит от
понимания самой сути анализируемой в романе проблемы. Следуя пелевинской
логике, можно подумать, будто дискурс — вообще мрак какой-то, ужас
повседневности и т. д. и т. п. Весьма сомнительно, чтобы блестящий умница и
(правильно!) гуру Виктор Пелевин не был осведомлен о трактовках этого понятия.
Поэтому разного рода подмены и подтаскивания смыслов в романе можно отнести
исключительно на счет творческих задач и даже (тут должен стоять смайлик)
личных выгод автора, который, по его собственному утверждению, и грузинский-то
конфликт выдумал сам — для продвижения нового романа «П5». Вспомним еще
раз пелевинско-чапаевское наставление Петьке: «Где бы ты ни оказался, живи по
законам того мира, в который ты попал, и используй сами эти законы, чтобы
освободиться от них».
Идейно-смысловая
спекуляция возможна, оправдана и даже необходима еще и потому, что правда и о Гламуре, и о Дискурсе одна: «Шаг в сторону от
секретного национального гештальта, и эта страна тебя отымеет. Теорема, которую
доказывает каждая отслеженная до конца судьба, сколько ни накидывай гламурных
покрывал на ежедневный праздник жизни» («Священная книга оборотня»).
Наконец,
существуют понятия, помыслить которые представляется попросту
невозможным — только назвать (Бог, Вселенная, Мироздание и т. п.). В этом
случае, тонко, по-постмодернистски глумясь над традициями русской классики,
Пелевин использует более простой, но не менее спекулятивный прием
уничижительного занижения смысла. Например: «Когда человек… начинает размышлять
о Боге, источнике мира и его смысле, он становится похож на обезьяну в
маршальском кителе, которая скачет по цирковой арене, сверкая голым задом»
(«Ампир В»).
Пытаясь
же отрефлексировать гламуродискурс в терминах социальной сексологии, писатель
пропускает все изображаемое через тот же фильтр, что и в «Generation П», вполне
небезосновательно надеясь, что и тут это проканает безо всякой смазки. И
действительно, все, вроде, замечательно сходится: «Гламур — это секс,
выраженный через деньги… А дискурс — это
сублимация гламура». В итоге вполне логично выходит, что «дискурс — это
мерцающая игра бессодержательных смыслов, которые получаются из гламура при его
долгом томлении на огне черной зависти… А
гламур — это переливающаяся игра бессмысленных образов, которые получаются
из дискурса при его выпаривании на огне сексуального возбуждения». В данной
концепции (что, впрочем, никак ее не дискредитирует) присутствует представление
о духовном, но не о душевном.
Объединяющим же все сказанное и вполне справедливым в контексте современной
реальности представляется следующая пелевинская сентенция: «Дискурс обрамляет
гламур и служит для него чем-то вроде изысканного футляра… А
гламур вдыхает в дискурс жизненную силу и не дает ему усохнуть… Гламур —
это дискурс тела, а дискурс — это гламур духа. На стыке этих понятий
возникает вся современная культура».
Если
же пройти еще дальше по торной дорожке понятийной рефлексии и, как советовала
лисичка А Хули из «Священной книги оборотня»,
применить к анализу гламуродискурса технику восприятия картинок «magic eye» (хаотическое переплетение цветных линий
и пятен, которое может превратиться в объемное изображение при правильной
фокусировке взгляда), то можно отчетливо увидеть то, что даже не предлагает нам
сам автор: из самой сердцевины составного слова «гламуродискурс», как
расписной челн Стеньки Разина, неспешно-нагло выплывет
«урод». Продуктивная находка — просто неиссякаемый фонтан мыслеобразов и
возможностей истолкования!
С
одной стороны, играть в подобные игры довольно забавно, потому что таким
образом входишь с автором в особый интимный контакт, когда из-за «острова на
стрежень» выплывает очередная лодка мысли, в которой только двое —
читатель и писатель. С другой же стороны, не так уж здорово, ибо в случае с
Пелевиным в известной степени (по предыдущему читательскому опыту) предсказуемо
и немного опасно, поскольку больше напоминает не совместную неспешную греблю, а
бешеный слалом: когда отчаянно стараешься проехать по тексту единственно верной
дорогой, объезжая флажки ложных толкований и при этом
пытаясь сохранить равновесие.
Вникнув
в пелевинские умозрительные конструкции, тщательно обнюхав все опознавательные
флажки и сломав не одну пару лыж, смею утверждать, что в общем проекте
реальности (именно как системном подходе, способе осмысления и характере
предъявления) можно обнаружить следующие особенности мироописания.
Во-первых, отражается лишь часть реальности (отдельные,
причем нередко разрозненные ее фрагменты). Как торшер, освещающий один угол
комнаты: любые манипуляции по его перемещению не помогут осветить всю комнату.
Торшер — не люстра. Во-вторых, реальность
показана через набор описательных, но ничего не проясняющих номинаций. Все
поименовано, но не объяснено. Отрефлексировано, но не названо.
Поименовать — не значит помыслить! Перераспределение смыслов не
равнозначно их пониманию. Это примерно то же самое,
что П. Киньяр образно определил как «слова, не отбрасывающие тени», Г. Лансон
назвал «этикетками на пустых бутылках»: слова, мало что выражающие, а потому
приложимые к чему угодно, вмещающие любой абстрактно-произвольный смысл. В-третьих,
реальность предстает искусственно сконструированной.
Предельно искусственно. Из—за
этого невозможно выйти за рамки наличных понятий.
Как
(и, кажется, довольно справедливо) заметил еще в 1994 году А. Вяльцев,
сюжеты пелевинских произведений «куплены в глянцевой коробке в Детском мире».
Действительно, все тут слегка отдает детским конструктором. Взять хоть тот же
«Ампир В», где вообще непросто понять, кто такие
главные герои-вампиры, как они взаимодействуют с обычными людьми, что именно из
них высасывают, помимо того, что сосут еще и волшебный напиток «баблос»,
который автор призывает не отождествлять буквально с деньгами. Вполне можно
допустить, что все это и многое другое остается за пределами обыденного
читательского восприятия и, думается, не в последнюю очередь потому, что при
наличии действительно мощного месседжа сама концепция как бы
рассредоточена, размазана по тексту, будто каша по тарелке. Базовые
понятия — «гламур», «дискурс», «язык», «вампир», «баблос», «ум А», «ум Б» — вводятся в ткань повествования так,
словно дрожащая рука забивает гильзы в ружье: очень быстро, очень плотно и…
как-то очень суетливо. Кроме того, нетрудно заметить, что реальность как
исходное существование аргументируется у Пелевина нередко неполно: в триаде
«тезис — аргументы — демонстрация» порой отсутствует последний
компонент (иллюстративные примеры). Первый же часто размыт, второй нередко
абстрактен.
Однако,
несмотря на указанные критикуемые позиции, сильнейшей стороной пелевинского
таланта однозначно можно считать способность максимально сжатого,
емкого и жесткого представления многоаспектных и потому сложно
рефлексируемых социо-культурных феноменов. Например, мотивации участия в
интернет-блогах. «Человеческий ум сегодня подвергается трем главным
воздействиям. Это гламур, дискурс и так называемые новости. Когда человека
долго кормят рекламой, экспертизой и событиями дня, у него возникает желание
самому побыть брендом, экспертом и новостью. Вот для этого и существуют отхожие
места духа, то есть интернет-блоги. Ведение блога — защитный рефлекс
изувеченной психики, которую бесконечно рвет гламуром и дискурсом» («Ампир В»).
III
«Единственная перспектива у продвинутого парня в этой
стране — работать клоуном у пидарасов».
«Ампир В»
«…Гламур обещает чудо,.. но
это обещание чуда маскирует полное отсутствие чудесного в жизни. Переодевание и
маскировка — не только технология, но и единственное реальное содержание
гламура. И дискурса тоже». Следуя подобной логике рассуждений, закономерно наконец-то вплотную задаться вопросом,
вынесенным в заголовок нашей статьи: ху из мистер Пелевин? Если книга
называется «Священная книга оборотня», — кем же считает себя ее автор?..
Читая
«Ампир В», невольно видишь его автора в почетном ряду
главных персонажей. А он, кажется, не только не спорит с этим, но, напротив,
даже подтверждает: «Любой современный интеллектуал, продающий на рынке свою
“экспертизу”, делает две вещи: посылает знаки и проституирует смыслы». Да уж,
что и говорить: честность и самоирония — ценные добродетели человека
постиндустриальной эпохи! За это не в последнюю очередь любят Виктора Пелевина
его многочисленные читатели. А еще, смею утверждать, за то же, за что и Фрейда:
«Буржуазия любит его именно за мерзость. За способность свести все на свете к заднице» («Священная книга оборотня»).
Кроме
того, по замечательному наблюдению опять-таки самого автора, новейшая
история — это не столько власть каких-то
определенных политических режимов, партий, структур, сколько «всемирный режим
анонимной диктатуры», культурой которой «является развитой постмодернизм». Этим
во многом, по-моему, объясняется следующий парадокс: несмотря на упорное
нежелание общаться с прессой и фактическое отсутствие на светских мероприятиях,
Пелевин в последнее время превратился чуть ли не в
светский персонаж, обсуждать произведения которого стало хорошим тоном в
«культурной тусовке». Все по-буддистски гармонично, как инь и ян: читатель
любит писателя — писатель любит читателя. «Ампир В»
заканчивается словами: «Я люблю наш ампир. Люблю его выстраданный в нищете
гламур и выкованный в боях дискурс. Люблю его людей. Не за бонусы и
преференции, а просто за то, что мы одной красной жидкости»…
Вопрос
остается лишь один и остается по-прежнему открытым: ху из
мистер Пелевин? Чудо или все же обещание чуда?
На
одном форзаце первого издания «ДПП(нн)» — Пелевин
черно-белый в темных очках, наушниках и с пистолетом; на другом —
черно-белый он же, по пояс обнаженный, с накачанным торсом и с непроницаемым
лицом протягивающий маленькое алое яблочко… Искушение. Отрава.
Первый опыт.
Я из последних сил мчусь на высоких каблуках (гламур!) и
с высунутым языком (дискурс!) за уходящей вдаль «Желтой стрелой» и в самый
последний момент успеваю запрыгнуть на подножку последнего вагона…
Название
нового романа — «П5» — сам автор предлагает читать как «П в пятой степени». Как всегда, ничего не объясняя и ничего
не навязывая. У меня есть смелый вариант ответа на вопрос, какого писателя в
постмодернистской алгебраической системе безусловно
можно считать возведенным в пятую степень…