Педагогическая непоэма в документах и размышлениях
Опубликовано в журнале Континент, номер 142, 2009
Факты, свидетельства, документы
Лев АЙЗЕРМАН — родился в 1929 г. в Москве. Окончил пединститут имени В. П. Потемкина. В средней школе преподает около 60-ти лет. Заслуженный учитель России, кандидат педагогических наук, автор целого ряда книг и статей о преподавании литературы, постоянный автор “Континента”. Живет в Москве.
Лев АЙЗЕРМАН
Прагматизация сердца
Педагогическая непоэма в документах и размышлениях
В основе этих записок — год работы в школе, а именно учебный год 2008/2009*. Да и построен этот рассказ на школьных сочинениях, то есть тех документах, в которых, по моему глубокому убеждению, отразился век и современный человек изображен довольно верно. Использовать сочинения старшеклассников как инструмент социологического, психологического, педагогического и методического познания я начал больше сорока лет назад — с 1967 года: именно тогда в журнале “Юность” появилась моя первая статья, построенная на материалах ученических работ.
Тогда я и думать не мог, что и мне, и моим ученикам придется пережить один из самых крутых переломов в жизни страны, в ее истории. Но получилось так, что я стал летописцем, точнее сказать, комментатором той летописи, которую вели мои ученики и ученики других школ, где сочинения проводились по моей просьбе.
Об этой работе я рассказывал на страницах “Юности”, “Нового мира”, “Знамени”, “Континента”, педагогической печати — прежде всего журнала “Литература в школе” и “Учительской газеты”. Так сложилась книга “Сочинения о жизни и жизнь в сочинениях”, аналога которой нет ни в русской дореволюционной, ни в советской, ни в постсоветской педагогической литературе. Но все педагогические издательства, которым я предлагал свой труд, отвергали его с одной и той же мотивировкой: такая книга учителю не нужна, напишите методические разработки по ведению уроков, и мы вас быстро издадим. Я же уверен, что и для учителя, и для классного руководителя, и для школьной администрации, и для родителей, и вообще для всех, кого волнуют судьбы новых поколений нашей страны, нет ничего более интересного и важного, чем возможность увидеть, как отражается современность в душах, сердцах и умах наших детей. Ан нет. И поскольку мне уже восемьдесят, шансов увидеть эту книгу изданной у меня уже практически нет…
Повествование, которое я предлагаю сегодня вниманию читателя, я назвал непоэмой не только потому, что здесь нет тех мажорных мелодий, которые (несмотря на весь драматизм и трагизм рассказа) победно звучат в “Педагогической поэме”, но и потому, что Макаренко знал ответы на многие вопросы своего времени, а я в лучшем случае могу лишь такие вопросы поставить.
1. Двадцать второе июня
Вспоминаются события четвертьвековой давности. 2 декабря 1984 года Центральное телевидение показало “Балладу о солдате” Григория Чухрая: страна готовилась к сорокалетию победы, фильм отмечал свое двадцатипятилетие. Заранее договорились, что смотреть его будут все ученики.
Так оно и было: фильм посмотрели все, а как раз накануне три класса сдали мне домашние сочинения о том, как война прошла через семьи моих учеников, как запечатлелось пережитое в памяти их родных и близких. Только несколько человек сказали, что не смогут написать на эту тему: все связи с войной в их семье порваны.
Я читал эти сочинения, и не из исторических исследований, не из сводок Совинформбюро — со страниц школьных тетрадей зримо вставала История: “Погиб под Смоленском”, “Погиб при форсировании Днепра”, “Погиб в сражении на Курской губе”, “Умер в блокадном Ленинграде”, “Уничтожен в Освенциме”…
Приведу только три отрывка из этих сочинений 84-го года.
* Мой дед был кузнецом. Самая русская и самая мужская профессия. Ничего особенного он не делал: только с четырех утра и до неопределенного времени стоял у наковальни. Работать с женщинами было нелегко. Вплоть до того, что отчаявшиеся вдовы презрительно называли его тыловой крысой. А что он мог им ответить? Знал, что каждая женщина думает: “Почему не мой муж (сын, любимый)?” Сохранилось заявление деда с просьбой отпустить на фронт и отказ.
* Зимой, когда на полях работы становилось меньше, часть женщин отправляли на лесозаготовки. Бабушка рассказывала, что деревья пилить ручной пилой было очень тяжело. Болели руки от непривычной работы. После обрубки сучьев спиленного дерева к бревну привязывали веревку и тащили его по снегу к штабелю, затем поднимали это бревно на верх штабеля. Ныло все тело, каждый сустав болел от перенапряжения.
* Когда дед приехал домой по дороге на фронт после госпиталя буквально на час, то там увидел следующее: дети худы, жена усталая, на ногах не стоит. Мой отец рассказывал, что, хотя он был маленький, но запомнил в тот день одно: когда деда посадили за стол и дали ему щи из лебеды, то он ел, хвалил, а у самого текли слезы, когда он смотрел на детей. Он говорил “Как вкусно”… А сам плакал.
На обсуждение “Баллады о солдате” приехал Григорий Чухрай (у меня тогда училась его внучка), и я показал ему сочинения. Потом он прислал мне письмо:
Взволновало меня то, что ваши ученики, сами того не сознавая, показали, как глубоко, как органично живет в них память о прошедшей войне. Некоторые выдержки из их сочинений взволновали меня до слез. Какие точные, какие емкие детали отобрала народная память! (Например, то, как отец ел суп из лебеды, хвалил, а сам плакал. Такого не придумаешь, хоть проглоти перо!)
Задание, которое вы дали своим ученикам, помогло им задуматься, что значит для них — для них лично — история страны. Многие из них поняли, что она не абстракция, что она восходит к ним от родителей, а от них перейдет к будущим детям…
С авторами этих сочинений я не так давно встречался: они отмечали двадцатилетие окончания школы. У большинства, конечно, семьи, дети; у одной — даже четверо. И я подумал, что старшеклассники, которым я сейчас преподаю, по возрасту как раз годятся в дети этим моим бывшим ученикам. Но перешел ли к ним, нынешним школьникам, вот так же личностно тот опыт войны, что достался их родителям? Увы, думаю, что нет. И словно в подтверждение этих моих сомнений недавно в одном из школьных сочинений я прочел, что рассказы о войне воспринимаются нынешними шестнадцатилетними как былины.
Почему же это так? Я пытаюсь поставить себя на место своих учеников и мысленно провожу следующую аналогию. Вот сейчас у нас 2009 год, война закончилась в 1945-м, то есть прошло 64 года. Я окончил школу в 1948 году; если вычесть из этой даты те же 64 года, получаем 1884-й. Что это за год? Тоже ведь, получается, времена почти былинные: на троне Александр III; еще не родились Ахматова, Цветаева, Маяковский, Пастернак, Есенин, Шолохов; Чехов еще не написал свои великие пьесы… Еще не создан Художественный театр. И Толстой еще не написал “Воскресения” и “Хаджи-Мурата”. Еще нет такого писателя Максим Горький. Ленину — четырнадцать лет. Сталину — пять. Октябрь будет через тридцать три года… В самом деле, каким же далеким было для меня и моих одноклассников это время — 64 года назад!
…И все же, и все-таки, и тем не менее я не могу смириться с тем, что уходят из жизни (я имею в виду реальную, а не официозную жизнь) важнейшие даты, рубежи, святыни…
Заканчивался прошлый (2007/2008) учебный год. Позвонила знакомая учительница из Подмосковья. В разговоре она упомянула, что 22 июня у них выпускной вечер.
— Как двадцать второго? И в этот день ваши ученики будут веселиться, петь, танцевать, развлекаться! Кто это так назначил?
— Директор школы.
На другой день у нас в школе большая группа одиннадцатиклассников защищала рефераты по литературе. Перед экзаменом спрашиваю их:
— А почему у нас в школе так неудачно назначен выпускной вечер: на понедельник двадцать третьего? Не лучше ли было для ваших родителей воскресенье двадцать второго?
— А, наверное, на двадцать второе уже все места в ресторане были заняты.
— Так ведь по всей Москве выпускные вечера будут проходить двадцать третьего…
Молчат растерянно. Не отзывается эта дата. А я вспоминаю стихи Константина Симонова:
Тот самый длинный день в году
С его безоблачной погодой
Нам выдал общую беду
На всех, на все четыре года.
Она такой вдавила след
И стольких наземь положила,
Что двадцать лет и тридцать лет
Живым не верится, что живы.
День этот имеет официальный статус: День Памяти и Скорби…
И вот за три дня до него получаю присланный мне 22-й номер “Еврейской газеты” — и не верю своим глазам. На последней странице крупными буквами:
Московский еврейский общинный центр.
Интеллектуальная шоу-программа для умных и везучих
ЕВРЕЙСКОЕ СЧАСТЬЕ
22 ИЮНЯ В 10:00
Эта интеллектуальная шоу-программа
задумана как аналог телевизионных передач
“О, счастливчик”, “Кто хочет стать миллионером”
и предназначена для людей всех возрастов.
Главный приз — персональный компьютер.
Можно выиграть бытовую технику, диски, часы и др.
При входе в зал игрокам вручается карточка с номером.
В игре шесть раундов, в каждом — 12 вопросов
на самые разные темы. Среди них обязательно
и три так называемых еврейских вопроса.
Вход свободный!
Прочитав все это, я настолько ошалел, что только через три дня заметил рядом еще одно небольшое объявление:
МЕОЦ представляет
Объединение сатириков и юмористов “ЧЕРТОВА ДЮЖИНА”
22 июня в 17.00
Вечер еврейского юмора и поэзии.
Вход свободный.
Звоню в газету. Мне отвечают, что это реклама, за содержание которой редакция не отвечает:
— Звоните в Еврейский общинный центр.
Звоню.
— Я вам ничем не могу помочь: я просто дежурная у телефона.
Что делать? Обзваниваю друзей, достаю телефон Аллы Гербер. Все-таки член общественной палаты, президент фонда “Холокост”. Гербер сразу же понимает, насколько неприлична, даже непристойна эта история. И спрашивает меня:
— Так что же делать? Они ведь не отменят.
Я отвечаю, что, на мой взгляд, есть только один выход: нужно, чтобы несколько уважаемых евреев, в том числе фронтовиков и знающих про Холокост не понаслышке, не из книжки, пришли к началу этого шоу и сказали, что 22 июня начался стремительный путь к Бабьему Яру и долгий путь к освобождению Освенцима, — не говоря уже о том, что репортаж о таком шоу способен стать украшением любого антисемитского издания, так что нужно разойтись. Говорю, что сам я готов пойти, хотя, конечно, понимаю, что нас могут сдать в милицию за хулиганские действия против еврейского счастья и, возможно, даже возбудить уголовное дело по статье о разжигании национальной розни.
Гербер отвечает, что она все узнает и мне завтра перезвонит. На другой день говорит мне, что позвонила всем, кому только могла. И эти все говорят, что это, конечно, неувязка, что шоу отменять не будут, но принесут свои извинения через газету и в самой аудитории.
…В газете извинений не было. Думаю, что перед аудиторией тоже.
— Плохи дела, — сказала мне знакомая, с которой я поделился этой историей, — если даже евреи забыли про двадцать второе июня.
Но дело тут, естественно, не только в евреях. 14 августа 2008 года читаю письмо в газету “Известия”:
Уважаемые известинцы! Недавно Москва принимала этап “Большого шлема” мировой серии игр SWATCH FIVB по пляжному волейболу. Зрелище весьма эффектное — стройные загорелые спортсмены, быстрая смена ситуаций, накал страстей. Красота! Но я с изумлением обнаружил, что соревнования проходят… на территории мемориального комплекса “Парк Победы на Поклонной горе”. Игровые площадки — прямо на главной аллее комплекса: просто закрыли рекламными щитами стелы с надписями “1941 г.”, “1942 г.”, “1943 г.”, присыпали их песком, и все — играй, Вася! Разве это правильно? Разве не более уместно проводить подобные соревнования, например, на набережной Москвы-реки в “Лужниках” — и метро там есть, и парковки для машин, и мемориальная нагрузка более соответствует пляжному волейболу? А выбор Парка Победы для пляжного волейбола выглядит кощунственным.
Совершенно согласен с автором этого письма В. Сидоровым, однако читал, что те же игры должны были пройти в 2009 году там же…
Всю свою жизнь я прожил недалеко от Министерства просвещения, как оно первоначально называлось, и с восьмого класса регулярно ходил туда в книжный киоск, где еще школьником покупал журнал “Литература в школе”, который читаю с самого первого номера — с тех самых пор, как он стал выходить после войны. Потом, уже будучи учителем, ходил в министерскую библиотеку, где была вся советская педагогическая периодика (кстати, когда недавно я спросил у охранника в здании Министерства образования и науки на Тверской: “Где у вас библиотека?”, — он был удивлен: “Нет у нас библиотеки”. А была на сто тысяч томов). Больше шестидесяти лет я хожу в министерство, так что хорошо помню в вестибюле мраморные доски с именами погибших на фронте сотрудников. Потом министерство переехало, а в здание въехал Рособрнадзор — тот самый, возглавляющий единый государственный экзамен по всей стране. Затем выселили и его: на здание рядом с метро у самых Чистых прудов положил глаз какой-то всесильный начальник, хоть и висят здесь на фасаде мемориальные доски с Луначарским и Крупской. Думаю, что мемориальные вещички из кабинета Луначарского бывшие жильцы все-таки прихватили. А вот доски с именами погибших бросили. Говорят, что строительные рабочие их сбили, раскололи и — в мусор. Обо всем этом я рассказал в “Учительской газете” 21 октября 2008 года. Ну и что? А ничего. Ни ответа, ни привета. Вот если бы это было в Эстонии…
Зато работники Рособнадзора утверждают высокоидейные темы школьных сочинений для ЕГЭ. Откройте только список как раз того самого 2008 года. Тут и “Жизнь скучна без нравственной цели”, и “Сила влияния нравственного выше всяких сил”, и “Человеку нельзя жить без Родины, как нельзя жить без сердца”, и “Патриотизм, чей бы то ни было, доказывается не словом, а делом”, и “Стремиться к высоким целям низкими средствами нельзя”, и “Святыни бывают разные, и различна их иерархия. Но бесспорно среди них место Родины”. Вот какие у нас идейные надзиратели за образованием! (А Рособрнадзор — это аббревиатура Федеральной службы по надзору в сфере образования.)
22 июня 1941 года мне было двенадцать лет. Но день этот я помню до мелочей. Светлана Алексиевич назвала свою книгу о детях, оказавшихся причастными к войне, “Последние свидетели”. Я один из этих последних свидетелей. Но и мне уже исполнилось восемьдесят лет. А дальше? Дальше — только книги, фильмы, учебники, школьные уроки. Какими же они будут?
В апреле 2009 года партия “Единая Россия” провела в Думе слушания о патриотической составляющей в новом стандарте по литературе. Я там не был. О стандартах говорить сейчас не буду. Скажу только, что от словосочетания “стандарт по литературе” мне становится нехорошо. Несочетаемые это слова. Ну ладно, речь сейчас о другом. Так в чем же она, эта самая патриотическая составляющая?
Ну “Бородино” — это понятно. А как быть с “Выхожу один я на дорогу…”? Или уж тем более со стихотворением “Валерик”? Ну, “На поле Куликовом” — это опять же ясно. А что делать в этом смысле с “Незнакомкой”? А с “Мертвыми душами”? Тут ведь проблема…
Вот в изданном в 2008 году издательством “Просвещение” новом учебнике “Обществоведение. Глобальный мир в XXI веке” на странице 75 сказано ясно и однозначно: “Патриотизм — чувство гордости за свою нацию и стремление ее возвеличить”. Возвеличить! (То ли дело в словаре Даля: “Патриот — любитель отечества, ревнитель о благе его”.) Стало быть, патриотизм — это стремление возвеличить. Что тут скажешь? Разве что призовешь на помощь все ту же русскую классику. Вот хотя бы Гоголь нам в помощь с его знаменитым Кто же, как не автор, должен сказать святую правду? Это — из “Мертвых душ”, из того места в самом конце поэмы, где он отвечает на обвинения со стороны некоторых горячих патриотов, до времени покойно занимающихся какой-нибудь философией или приращениями на счет сумм нежно любимого ими отечества, думающих не о том, чтобы не делать дурного, а о том, чтобы только не говорили, что они делают дурное…
Не буду продолжать эту цитату. Скажу только, что у русской литературы нет “патриотической составляющей”, иначе придется признать и наличие в ней непатриотической составляющей. Я бы сказал даже, что сама русская литература и есть составляющая патриотизма.
Однажды, выступая с чтением своих стихов, Александр Блок получил записку: “Прочтите стихи о родине”. Он даже растерялся: “Они все — о родине”. Во время войны Анна Ахматова написала стихотворение “Мужество”, в патриотической составляющей которого не усомнится никто:
И мы сохраним тебя, русская речь,
Великое русское слово.
Свободным и чистым тебя пронесем,
И внукам дадим, и от плена спасем
Навеки!
Вот в этом и состоит патриотическое воспитание на уроках литературы: донести до школьников великое русское слово, русскую литературу так, чтобы отозвалась она не в школьном журнале, не в тестах, не в списанных сочинениях, не в ответах по билетам, а в душах, умах, сердцах. И чтобы прежде всего прочитаны были эти великие книги, а не брошюрки из серии “За 30 минут” — ““Герой нашего времени” за 30 минут”, ““Преступление и наказание” за 30 минут”, ““Война и мир” за 30 минут”, ““Тихий Дон” за 30 минут” — и других подобных серий. И чтобы говорили и писали наши сограждане на настоящем живом русском языке, а не на казенном канцелярите. Вот вам и вся патриотическая составляющая преподавания литературы.
Главное не в том, чтобы побольше прочитать на уроках стихотворений о родине, а в том, чтобы у окончивших школу осталось (или, может быть, впервые появилось) желание читать стихи. От чего мы сегодня очень далеки.
Не могу не обратиться еще к одной болезненной теме. Хотя долго колебался, писать ли об этом. Боюсь быть неправильно истолкованным, но все-таки решаюсь сказать.
Вот уже больше двух лет, как по-тихому, ничего не объявляя и никак не объясняя (что само по себе не особенно красиво), в школах Москвы в два раза увеличили зарплату учителям иностранного языка. Не буду рассказывать, как все это было воспринято учительством. Только одна деталь. Ко мне подошла учительница одного из предметов:
— Ну ладно я. Но вас, русаков-то, как унизили!
При этом все в школе знают, что именно на учителей русского языка и литературы ложится вся ответственность за основной экзамен для оканчивающих школу — ЕГЭ по русскому языку. А теперь еще и за новый экзамен в девятом классе. А иностранный язык сдают только желающие (в этом году в нашей школе таких было восемь человек), при этом, если они экзамен проваливают, то все равно аттестат получают на основе отметок в классном журнале. К тому же учителя русского языка и литературы работают с целым классом, а преподаватели иностранного — с группой.
Так под барабанный бой о патриотическом воспитании на уроках литературы учителя отечественной словесности переведены во второй сорт. У нас же рынок: кто нужнее, тот и получает больше!
Вот куда привели меня горестные размышления о 22 июня.
2. Приватизация юности
Знакомясь со своими новыми учениками (а ко мне они впервые приходят только в десятом), даю домашнее сочинение на тему, которая требует от пишущих рефлексии, размышления о самих себе. В сентябре 2007-го и 2008-го тема формулировалась так — “Потрясение”.
У кого-то задание это вызывает непонимание и неприятие:
* Я пока болела, все думала, о чем написать. Ну не было у меня ничего, что могло потрясти.
* У меня в жизни не было потрясений. С самого рождения обо мне заботились родители, я много путешествовал. За это время я успел полюбить солнце, море, лес. Школа открыла для меня горизонт книг и радость познания того, из чего состоит мир. Я родился в новое мирное время, а удары и потрясения войны слышал из уст старшего поколения. Интернет, спутниковое телевидение, мобильный телефон и другие всевозможные приборы помогают мне познавать великолепие мира. Различные новости, звучащие по телевидению и радиовещанию, я воспринимаю как обыкновенную информацию для сведения. Но не могу я вам рассказать про потрясения, так как их не было у меня. В свои шестнадцать лет разве можно вообще кидаться таким словом, как потрясение? Мне кажется, нет! И я искренне надеюсь на то, что настоящие потрясения меня никогда не коснутся.
Потрясения же преобладали вот такого рода: поехал к другу в деревню; на станции отстали с мамой от поезда и потом догоняли его на машине; экзамен для поступления в нашу школу; пропавший котенок; мяч, залетевший на дерево… Резко выделялись из этого круга впечатлений смерть бабушки, смерть дедушки, смерть прабабушки. На три класса — восемь таких сочинений.
* В последующие дни мне казалось, что вот-вот раздастся звонок, в дверь войдет дедушка и спросит с присущей ему интонацией: “Ну как дела, молодые?”
* Неужели все мы будем такими же телами? Это, наверное, и было для меня самым большим потрясением…
* Мы не ценим время, а секунды неумолимо, словно полночный экспресс, несут нас в бездну небытия…
Читал о первых разочарованиях: девушки в юноше, юноши — в девушке, в подруге, в друге… Несколько работ рассказывали об открытии мира: первая встреча с морем, первая поездка заграницу (Жители спокойны, самоуверенны и улыбчивы. Природа такая же, как у нас, но только настолько ухоженная, что складывается впечатление о существовании невидимых дворников).
А вот выписки из трех сочинений. Одного юноши и двух девушек.
* Мама сказала, что у меня будет маленький братец. Сначала я не мог поверить и представить, что у нас будет малыш, живот у мамы становился все больше, и она давала мне его потрогать, как маленький шевелится внутри. Я вместе с родителями с нетерпением стал ждать его появления.
* У меня случилось потрясение, когда я узнала, что у мамы будет ребенок. Я помню, какие чувства я испытала, узнав эту новость. Она была хорошей, но потрясла меня до глубины души: сколько раз я просила брата или сестру и столько же получала отказ, так что счастье было неописуемо. Первое, так сказать, соприкосновение с братом у меня произошло через живот мамы, было так отчетливо видно, как он шевелится, как двигает ножкой, что хотелось поскорее его обнять, чтобы он почувствовал прикосновение сестры, мира, дуновения ветра и лучи солнца. Когда на свет появился мой брат и мне сообщили эту новость, я плакала и смеялась, прыгала от счастья и хотела поскорее его увидеть.
* В свои тринадцать лет от мамы я узнала о скором прибавлении в нашей семье. Вы не представляете, что со мной произошло! Мои чувства стали сравнимы лишь с ошеломлением, потрясением, которое привело меня, если не в смущение, то, скорее всего, в смятение. Какие только мысли и домыслы ни успели родиться в моей неразумной тогда голове! А всему виной — ревность, страх перемен. У меня подкатились и полились горькие слезы от мысли о приближении неотвратимой ситуации. Ведь мама должна любить только меня. И никого больше, кроме, конечно, папы! А вдруг будущий малыш станет для мамы любимым? А как же я? Этот младенец отнимет маму? Неужели все закончилось? От ужаса дух захватывало. Теперь, вспоминая об этом, я не могу удержаться от смеха. Как я могла так думать? Как здорово, что у меня есть маленькая сестричка! Все-таки хорошо иметь такую шалунишку, при одном виде которой становится легко и весело на душе!
Ни одной работы за эти два года во всех трех классах о потрясении искусством — прочитанной книгой, увиденным фильмом, услышанной музыкой… И только в четырех сочинениях в жизнь врывалась сама история. В двух говорилось о Беслане. В одном — о незабываемых впечатлениях детства, совпавших с грузино-абхазским конфликтом:
Когда моя семья собралась выезжать в аэропорт и выходила из дома, на второй этаж упала бомба. Раздался взрыв, весь второй этаж дома разрушился и упал на первый, который был сделан из камня и, похоже, выдержал вес второго этажа. Вид разрушенного дома, в котором я находился не более получаса назад, потряс меня. Мне было тогда восемь лет.
В одном сочинении говорилось о реальной повседневности:
Я живу в Подмосковье и три года проучилась в сельской школе. К сожалению, большинство детей, учащихся там, — из неблагополучных семей. С самого детства они видели пьяных родителей, драки и не знали ласки, внимания, любви. И какая у них сейчас цель в жизни? А никакой. Они пьют, курят, через каждое слово непрестанно ругаются. Им совсем ничего не надо. Конечно, не все такие, но большинство.
Прочитав все это, я задумался: а какие потрясения пережил я сам, когда мне было столько же лет, сколько моим нынешним ученикам?
Зиму 1941/1942 года я провел в детском доме города Вольска, куда поместили эвакуированных из Москвы детей. В нашей большой палате были собраны ребята не по возрасту: от меня, самого младшего, до старшеклассников. Вечером в палату набивалось много народу, приходили девочки, нередко молодые воспитатели и вожатые. Пели. Разговаривали. Спорили. О чем — не помню. Запомнился лишь один эпизод. Десятиклассник вышел на середину комнаты, протянул вперед руки и что-то долго и горячо говорил, потрясая протянутыми руками. Что он читал, я абсолютно не понял. Но почему-то запомнилась последняя фраза: “Карету мне, карету!” А вскоре я увидел заплаканные глаза вожатых и воспитательниц: и этот десятиклассник, и несколько его товарищей уходили на войну.
А потом, уже после возвращения в Москву, летом 43-го меня послали в грибной лагерь. Мы должны были собирать по четыре килограмма грибов в день, за это нас кормили, а карточки оставались у мамы. И я увидел русскую деревню без мужчин, не считая, конечно, подростков и старых дедов. Это запомнилось на всю жизнь.
И самый главный день в моей жизни — 9 мая 1945 года. Москва. Красная площадь. Ах, сколько издевались над словами Маяковского “Я счастлив, что я этой силы частица”! Да, позднее мы поняли, как страшна была реальность, в которой мы жили. Но только можно ли полноценно жить, если не ощущаешь причастности к своему делу, к своей стране, к своему времени?..
…И потрясение от прочитанного за один день романа “Что делать?”… И опять же Маяковский: Это было с бойцами, или страной, или в сердце было моем, — тоже обруганная строка…
И сколько ни вспоминаю, получается, что в моей жизни потрясения личные во многом отражали и выражали потрясения общенародные, если хотите, общеисторические… Но ведь и вся наша литература ХХ века об этом же, пусть и под разными углами увиденном: и “Конармия”, и “Тихий Дон”, и “Чевенгур”, и “Мастер и Маргарита”, и “Доктор Живаго”, и “Жизнь и судьба”, и “Дом на набережной”, и “Один день Ивана Денисовича”, и “Во весь голос”, и “Василий Теркин”, и “Реквием”…
…Потом, поближе познакомившись со своими учениками, я понял, что впечатление о легкой и безмятежной их жизни, сложившееся у меня после чтения этих сочинений, обманчиво. Были у этих ребят и настоящие драмы, и большие трагедии, рассказывать о которых я не имею права. Но все эти личные драмы никак не соприкасались с драмами страны и времени. Потрясало свое личное, частное. И за этим, думается мне, стоят глубинные изменения времени, в котором мы живем.
…В первый же свой учительский учебный год я пошел с девятиклассниками в поход. Остановились на берегу реки — купаться. Ко мне подошли девочки:
— Разрешите нам купаться в другом месте. Мы стесняемся раздеваться при мальчиках.
(Было начало 50-х, и я работал в единственной в Москве школе с совместным обучением в старших классах: мальчиков и девочек здесь не отделили друг от друга просто потому, что на многие километры рядом не было другой школы.)
— Но вы же понимаете, что я головой отвечаю за вас. Можете перейти на другое место, но тогда раздеваться будете при мне.
Решили купаться все вместе.
Это было целую жизнь тому назад… А когда в середине 80-х (тоже, между прочим, далеко не вчера) в последнем моем учительском походе мы с учениками купались в озере, раздеваться стеснялся только один человек: это был я.
Вспоминаю, как в первые годы работы в школе чуть не погубил в походе свою ученицу. Мы шли по жаре с тяжелыми рюкзаками, а этой девушке ни идти по солнцу, ни тем более поднимать тяжести в те дни было нельзя. Да только она скорей умерла бы, но мне ничего не сказала (я был старше всего на одиннадцать лет). Хорошо, что отважилась ее подруга.
А в прошлом году спрашиваю одиннадцатиклассницу, почему она не пришла на сочинение, и слышу в ответ:
— У меня начались месячные, и я целый день пролежала в постели.
И опять из всех присутствующих смутился, кажется, только один я: не привык еще к такой свободе…
И все-таки раскрепощение мысли и раскрепощение чувства — это, на мой взгляд, — благо. Хорошо и то, что предметом рефлексии становится сокровенное, интимное — то, о чем в тайне думают тысячи девушек. Обо всем об этом как об огромной и сложной проблеме размышляют в сочинениях, пишут в стихах. Такая рефлексия помогает понять себя, других и, бесспорно, литературу.
Однако приходится читать и такое: Когда мама узнала, что я отдалась единственному горячо любимому молодому человеку, у нее — моей всегда спокойной и уравновешенной мамочки — случилась истерика. Я считаю, что эта реакция хоть и была приемлемой, но никак не правильной, так как мое решение начать половую жизнь было полностью осмыслено мной, и я уже тогда, почти два года назад, была уверена, что свяжу свою жизнь именно с этим молодым человеком. В общем, года через два мы будем венчаться. Что будет именно венчание, я тоже решила сама, и обжалованию это не подлежит.
Ну что тут сказать? А ничего не скажешь…
Иду по классу. На столе у одной из учениц переводной любовный роман. На переплете крупным шрифтом зазывно про главное: Я потеряла девственность, пока мама с папой смотрели телевизор… У меня такой-то размер, а не такой-то, как считает мой бой-френд — и далее в таком же духе. Ну и что? Если бы, когда мы были в их возрасте, у нас издавали такие книги, девочки, а может быть, и мальчики читали их так же жадно. Интерес этот, разумеется, существовал и в наши ханжеские времена. Я же помню, что после свадьбы наших однокурсников (тогда еще было такое понятие, как первая брачная ночь), когда молодая уже жена пришла на занятия, ее окружили подруги: “Рассказывай, как все было!” Интерес этот вполне понятен, и ничего ужасающего в нем нет. Тут важно другое. Хорошо бы, чтобы, заканчивая школу, выпускники ее все-таки знали, что про это куда лучше рассказано у Бунина или, к примеру, в “Тихом Доне” у Шолохова…
…Вспоминаю постыдную историю, которая была у нас на первом курсе. Нашу студентку изловили на чердаке общежития с парнем. Вскоре комсомольское собрание: “Такая не может преподавать детям великую целомудренную русскую литературу! Выгнать ее из института”. И выгнали…
Так вот. Нравится мне или не нравится что-то из того, что происходит в жизни современной юности, но я, конечно же, рад, что уходит то страшное время, когда нагло и бесцеремонно залезали в чужие постели, когда в личном, интимном искали моральное разложение, попирая свободу, человеческую, как говорят на Западе, приватную жизнь. Что уходят фарисейство и ханжество.
Конечно, огромная наша беда в том, что, как это всегда у нас бывает, из одной крайности мы кинулись в другую. Ханжеская несвобода стала сменяться разнузданностью и мерзостью.
Но что же за всем этим, — а это лишь частное проявление некой всеобщей, универсальной закономерности, — стоит? Я бы сказал коротко: приватизация. Естественно, я употребляю это слово не в том смысле, в каком оно бытует в социально-экономической сфере, но понимаю под ним то же самое разгосударствление и произвожу его от того же прилагательного “приватный”. Я говорю о всеобщей, массовой, тотальной приватизации всей жизни — строя чувств, характера интересов, стремлений, желаний, жизненных ориентиров, психологии и философии. Все перемещается в сторону своего, личного, частного, негосударственного. Формулы моей юности “Первым делом, первым делом самолеты, ну а девушки, а девушки потом”, “Партия сказала: надо, — комсомол ответил: есть!”, квалификация индивидуального как мещанского, чуждого, вражеского, — все это уходит в прошлое. Нет нужды повторять, что это хорошо и что формулы эти фарисейские. Десятилетиями советский человек так многого был лишен, так во многом ограничен, что такое перемещение центра тяжести понятно: люди хотят жить по-человечески — все люди, а не только избранные. И в этом смысле сегодня идет процесс очеловечивания нашей жизни. Но нельзя не видеть, что вместе с этим идет и совершенно обратный процесс.
Выступая на Лихачевских чтениях 2008 года Светлана Алексиевич сказала: Мы встали перед вызовом другой жизни, которой живет остальной мир, — слишком человеческой, когда цель жизни — просто жизнь. Смею утверждать, что мы все потерпели катастрофу идеи, потому что в нашей культуре отсутствовал смысл счастья и интереса жизни как просто жизни, у нас нет такого опыта: нам не на что опереться. В каждой семье бабушки, дедушки, мамы, папы и наша литература учили или умирать, или страдать. Я бы даже сказала, что ГУЛАГ мы как общество — несмотря на жуткие потери и Отечественную войну, несмотря на всю кровь, которой мы залили пол-Европы, — перенесли с большим достоинством, чем деньги.
Да, приходится признать, что произошедшая переориентация принесла с собой не только движение к слишком человеческому, но и тяжелейшие испытания — такие деформации, такие нравственные потери, что порой становится страшно. И, если говорить о жизни современной школы, то все трудности того, что в школе называют воспитанием, сводятся в конечном итоге к необходимости постоянно решать мучительную задачу: как провести своих учеников (и себя самого, естественно) между Сциллой обуздания личности и Харибдой хищной разнузданности, безразличия к окружающим и судьбе родины.
Все мы понимаем, что в стране происходит великое моральное брожение, — говорил, получая Солженицынскую премию, наш замечательный филолог Андрей Зализняк. — Близ нас на Волоколамском шоссе, где годами нависали над людьми гигантские лозунги “Слава КПСС” и “Победа коммунизма неизбежна”, недавно на рекламном щите можно было видеть исполненное столь же громадными буквами: “Всё можно купить!” Столь прицельного залпа по традиционным для России моральным ценностям я не встречал даже в самых циничных рекламах…
Страстно говорит обо всем этом и Светлана Алексиевич: Мир разделился очень вульгарно и цинично. Мы живем в вульгарный период: граница деления сегодняшнего мира — кто может купить и кто не может. <…> Взгляните на наше телевидение, откройте наши гламурные журналы: все посвящено там “низу” человека. <…> у нас все сведено к одному — иметь. <…> И телевидение, и журналы говорят о том, что нужно желудку. То есть вся страна превратилась в желудок, каждый из нас превратился в желудок.
С последней фразой согласиться не могу. Это кто превратился в желудок? Офицеры, не имеющие своей квартиры годами? Учителя, в большинстве регионов страны перебивающиеся на нищенскую зарплату? Миллионы людей, еле-еле сводящих концы с концами и не имеющих денег на лекарства? Задумываемся ли мы о том, что каждый год у нас в стране миллион человек умирают от излечимых болезней?!.
Если говорить о стране в целом, то она еще не прошла и очень долго не пройдет периода первоначального элементарного насыщения. Многим ли известно, что в каждой третьей нашей школе нет горячей воды и теплого туалета? Что, по расчетам экономистов, даже к 2030 году мы не поднимемся до уровня европейского пенсионного обеспечения? И еще очень долго стремление иметь (нормальное жилье, нормальное питание, нормальную одежду, нормальные лекарства, нормальное образование для детей, нормальную медицину) будет для нас первостепенным.
Но это вовсе не снимает вопроса, каким быть и как жить. Тем более, что наши средства массовой информации насаждают низменные идеалы. И тут значение уроков литературы — той самой литературы, которую постепенно выживают из школы, — огромно.
Знаете ли вы, о чем особенно трудно говорить в классе, когда рассказываешь о жизни писателей? О дуэли Пушкина? О смерти Гоголя? О Достоевском, ждущем казни? О трагедии Ахматовой или Булгакова? Нет. Об уходе Толстого из дома. О чеховском Сахалине. О том, как писатель лечил в Мелихове людей и строил школы…
В одном из мониторингов ЕГЭ по русскому языку был предложен текст (так это теперь называется) Григория Бакланова о русском писателе и русской литературе: Все великие книги созданы страданием и любовью к людям. И если книга причинит вам боль, это боль исцеляющая. Эта боль вызвана состраданием, сочувствием к другому, а такое сочувствие и должна вызывать литература, чтобы в людях не угасло человеческое. <…> Толстой, например, едет на голод, едет с дочерью, дочь ходит по избам, где тиф. Ну ладно сам, но пустить дочь?! По-другому совесть не позволяла. А Чехов разве не отправился спасать от холеры, в жуткую эпидемию, как будто не существовало угрозы самому заразиться? Но для него вопрос — лечить или не лечить, разумеется, не возникал...
И вот в сочинении я читаю рассуждения будущего врача: “Толстой едет на голод с дочерью, дочь ходит по избам, где тиф”. Какая человечность! Какая огромная любовь к дочке! Это ЗВЕРСКИЙ ПОСТУПОК как со стороны отца, так и со стороны человека! “По-другому ему совесть не позволила”… А что было бы с совестью, если бы его дочь умерла после этого тифа?!
Одно хорошо, что все это честно написано. Было бы куда хуже, если бы, думая подобным образом, этот ученик тем не менее написал то, что от него ожидается и за отсутствие чего снижают оценку.
Вот уже пятнадцать лет после того, как десятиклассники дома прочитывают рассказ Чехова “Крыжовник”, кладу перед каждым ксерокопию статьи Дмитрия Быкова в “Общей газете” (1995, № 5). Концепция Быкова однозначна: Принято так думать, что идеал Чимши-Гималайского-младшего достоин всяческого осуждения, — и, однако, чем больше я перечитываю “Крыжовник”, тем менее это суждение разделяю. В том, чтобы мечтать о крыжовнике, о собственных десятинах, о пруде с уточками, я не вижу ничего плохого. <…> Жить, действительно, очень страшно, но это не значит, что в сей юдоли печали частный человек Николай Иванович не имеет права на свой крыжовник и должен увеличивать своим несчастьем количество горя в мире. <…> Дайте, казалось бы, человеку осуществить свой частный идеал!.. Ведь не крови хотел, не порабощения мира, не дисциплинарного режима для несогласных — хотел КРЫЖОВНИКА! Господи, и за такую малость записывать в отрицательные герои?!. В конце концов чувство уюта и защищенности — одна из немногих радостей, доступных человеку, и пускай он порадуется, если у него есть футляр, усадьба, дом, ящик, — пускай порадуется. <…> Беспокойство, тоска, тревога — удел других, и блажен, кто находит выход в творчестве или работе; но не заставляет других испытывать экзистенциальный “страх и трепет”: дайте им крыжовнику, от каждого по способностям — каждому по вере!
Я кладу эту статью перед учениками и прошу их за два урока написать, согласны или не согласны они с ее автором.
Итак, в мае 2008 года два моих класса думают над рассказом Чехова и статьей Быкова. Большинство считают, что рассказ сохраняет свою актуальность и злободневность и что Быков в истолковании его неправ. Однако слова чеховского героя: “Надо, чтобы за дверью каждого довольного, счастливого человека стоял кто-нибудь с молоточком и постоянно напоминал бы стуком, что есть несчастные…” — вызывают не только понимание и приятие, но и резкое отторжение.
* Беда, если постоянно думать о несчастиях, трагедиях, это все не жизнь, а мучения…
* Если люди, согласно Ивану Ивановичу, начнут думать о несчастных, то большинство из них перестанут быть счастливыми…
* Тот способ жизни, который предлагает Иван Иванович, не просто бессмыслен, но губителен для общества…
* Как мы будем жить, если каждый будет думать об обездоленных? Мир погрузится во тьму…
Особенно тревожат рассуждения десятиклассников, которые считают, что для достижения намеченной цели оправданы любые средства:
* К чему сейчас людям благие порывы? Сейчас нужно заботиться только о себе…
* Нормальный человек будет идти к поставленной цели, несмотря ни на что…
* У каждого человека есть своя мечта. Он пытается воплотить ее в реальность любыми способами…
В 2007 году, примерно за год до нашего сочинения, проводилось социологическое исследование “Духовно-нравственный мир московских одиннадцатиклассников”. В его материалах говорится, в частности, что тридцать процентов опрошенных выпускников согласны с утверждением, что ради решения важных личных проблем можно пренебречь приличиями, нравственными нормами. И еще треть затрудняются ответить, согласны они с этим или нет. Мне же особенно больно было читать суждения такого рода в сочинениях тех десятиклассников, которые учатся в нашем специализированном классе и собираются посвятить себя медицине.
К счастью, так думают не все. В сочинениях многих учеников звучат горькие слова о том, к чему приводит торжество философии крыжовника:
* Воспринимать Родину как дом с крыжовником и унитазом неверно…
* Сегодня людей волнует лишь одно: каждый день идя на работу, они одержимы одной мыслью — заработать побольше денег…
* Запах и жажда денег становятся важнее, дороже, первичнее, чем люди…
* В наш век индивидуализма каждый старается урвать себе кусок побольше и пожирнее. Причем неважно, каким способом он получил желаемое…
* В современной жизни люди забыли слово “мы”, они помнят только “я”. Оно забыли, что местоимение “мы” такое же личное, как я, что оно относится ко всем и каждому…
* Девять из десяти моих знакомых живут, не думая об окружающем мире…
* Иногда мне кажется, что чья-то злая воля поставила над нами какой-то жуткий эксперимент. Что нам дала новая жизнь? Какое нам место в ней?
В мае нынешнего года над статьей Быкова размышляли ученики моего базового десятого класса. Большинство писавших со статьей не согласились:
* Рассказ актуален для современной России. Сейчас в нашей стране множество людей, которые ради своего “крыжовника” готовы идти по трупам…
* “Крыжовник” не устарел и вряд ли устареет, пока есть “наглость и праздность сытых и невежество и скотоподобие слабых”…
* Видеть не только свое счастье, но и других — это и есть своего рода цель и радость.
Но семь человек (а это каждый третий из писавших в тот день) уверены в том, что кто не смог вырастить свой крыжовник, сам виноват в этом:
* Что плохого в том, что человек стремится добиться своего счастья?..
* Нет прекрасней человека, который стремится к цели…
* Каждый человек имеет право на счастье, и лишь от человека зависит это счастье. Полностью согласен со статьей.
Некоторые из десятиклассников подхватили следующую мысль Быкова: Счастливые, по крайней мере, не умножают количество несчастных: не изо рта у кого-то он крыжовник вырвал — сам собрал!
Несколько человек написали: Ведь по сути Николай Иванович не сделал ничего плохого.
Не сделал ничего плохого… Не изо рта вырвал…
Однако вот что сказано у Чехова (и что, с горечью отмечу, осталось почти никем из десятиклассников не замечено: эту цитату как аргумент в споре с Быковым привели только четверо): Потом, слышу, женился. Все с тою же целью, чтобы купить себе усадьбу с крыжовником, он женился на старой, некрасивой вдове, без всякого чувства, а только потому, что у нее водились деньжонки. Он и с ней тоже жил скупо, держал ее впроголодь, а деньги ее положил в банк на свое имя. Раньше она была за почтмейстером и привыкла у него к пирогам и к наливкам, а у второго мужа и хлеба черного не видала вдоволь; стала чахнуть от такой жизни, да года через три взяла и отдала богу душу. И, конечно, брат мой ни одной минуты не подумал, что он виноват в ее смерти.
Читая ученические сочинения, не всегда можешь отделить нравственные смещения от эстетической незоркости. Увы, на сей раз подобной неопределенности не было. Высказывания некоторых десятиклассников абсолютно однозначны:
* В “Крыжовнике” Николай Иванович поставил перед собой цель и неважно, каким способом добился ее. Это достойно похвалы. Каждый человек сам себе господин и сам выбирает, на какую дорогу стать. Каждый человек имеет право на личное счастье, и лишь от человека оно зависит…
* Я полностью согласна с автором статьи. Хотя и считаю, что на чужом счастье построить свое нельзя, но в нашем обществе выжить можно только одним путем: это всегда думать только о себе, в этом мире никто не поможет тебе, кроме тебя самого…
* Устарел ли “Крыжовник”? Я говорю ДА. Человек может добиться всего чего угодно. Главное — действительно захотеть. В нашем обществе многие злятся на богатых, образованных, успешных людей. А за что? Злиться на то, что человек, поставив цель в жизни, добился ее, — глупо и бессмысленно. Почему я должна думать о тех людях, которые в свое время не приложили никаких усилий, чтобы встать выше по социальной лестнице?..
Отсюда и отношение к словам о человеке с молоточком:
* Чехов хочет помочь бедным, это его право, но каждый имеет право на личное счастье…
* Разве был бы полезен человек с молоточком, всякий раз напоминающий о чужой болезни, бедности, старости?..
В этом году слова о человеке с молоточком процитировал каждый второй, и большинство учеников слова эти принимают. Но все до одного обрывают цитату, не доведя ее до конца. Перечитаем это место еще раз: Надо, чтобы за дверью каждого довольного, счастливого человека стоял кто-нибудь с молоточком и постоянно напоминал бы стуком, что есть несчастные, что, как бы он ни был счастлив, жизнь рано или поздно покажет ему свои когти, стрясется беда — болезнь, бедность, потери, и его никто не увидит и не услышит, как теперь он не видит и не слышит других.
Посмотрите: здесь нет апелляции к высшим материям, будь то христианские идеалы, гуманистические устремления или голос совести. Здесь другое — то, что, казалось бы, должно быть понятно детям нашего прагматического века: это нужно тебе, это полезно для тебя же самого, это в твоих же интересах! Слова эти звучат как предупреждение. Как сны Раскольникова о моровой язве. Сегодня, когда многие и многие глухи к нравственной проповеди и когда падает доверие и авторитет самих проповедующих, такой подход — напоминать людям о благоразумии, о собственной их пользе — представляется особенно важным.
…Однажды на день рождения ученики подарили мне молоточек с этими словами из “Крыжовника” на ручке (в скобках замечу, что этот рассказ Чехова они не изучали). Я был тронут пониманием роли литературы и значения ее уроков в школе.
Было это лет тридцать назад.
3. Нужна ли “Чернобыльская молитва”,
или Опыт деприватизации юности
Два взаимозависящих, взаимообусловленных, взаимосвязанных маршрута пролегают через уроки литературы. Один — к себе, к своему “я”, его познанию, к саморефлексии. Другой — от себя, к другим людям, к судьбам своей страны и мира.
Об этом втором пути говорил Солженицын в своей Нобелевской лекции: Кто сумел бы косному упрямому человеческому существу внушить чужие дальние горе и радость, понимание масштабов и заблуждений, никогда не пережитых им самим? Бессильны тут и пропаганда, и принуждение, и научные доказательства. Но, к счастью, средство такое в мире есть! Это — искусство. Это — литература. <…> От человека к человеку, восполняя его куцее земное время, искусство переносит целиком груз чужого долгого жизненного опыта со всеми его тяготами, красками, соками, во плоти воссоздает опыт, пережитый другими, — и дает усвоить как собственный.
Способность такого сопереживания чужому опыту, необходимая человеку во все времена, сегодня приобретает особое значение: социологи говорят об усиливающейся автоматизации нашего общества, разрыве межличностных связей, разъединении людей. В одной из самых глубоких книг из прочитанных мною за последние годы — восьмисотстраничном сборнике статей Льва Гудкова “Негативная идентичность” — обо всем этом сказано четко и доказательно. Даже начатки воображения, позволяющие одному человеку представить, что чувствуют другие, уходят из нашей жизни. Говорить о сознании вины, чувстве ответственности тут не приходится, — пишет Гудков. Мы переживаем глубокое поражение всех ценностных структур.
Я не преувеличиваю роль литературы и уж тем более школьных уроков в деле преодоления этих ценностных деформаций. Но если преподавание литературы к этому не стремится, оно бессмысленно.
Десять лет в конце учебного года я провожу в одиннадцатом классе сочинение по книге Светланы Алексиевич “Чернобыльская молитва”. И в первый же раз, еще в 99-м, нахожу у себя на столе письмо от ученицы:
Лев Соломонович!
Я немного боюсь с Вами разговаривать, тем более упрекать Вас. Поэтому решила написать. Понимаете, в пятницу я решила прочитать перед сном страниц 19 “Чернобыльской молитвы”. Но закончилось все тем, что я отложила книгу только тогда, когда прочитала ее полностью, все 224 страницы. На улице уже было светло. Посмотрев на часы, я увидела, что уже 7. А в 9 мне надо было уходить к репетитору. Но какой может быть репетитор, когда я всю ночь проплакала, с первой же страницы до последней. С утра наволочку просто выжимать надо было. И я поехала к репетитору с таким чувством, с такой тяжестью, словно все это было со мной, понимаете? И два дня ходила под впечатлением и в субботу тоже не могла заснуть. Так вот, я хотела бы Вас спросить, почему Вы не предупредили, какая это книга, почему сделали обязаловку, когда она даже в программу школьную не входит? И неужели Вы считаете, что такую книгу можно читать 16-летнему человеку, когда от недосыпа, от подготовки к экзаменам в институт кажется, что жизнь отвратительна, а тут еще это? Извините меня, если немножко резка. Я, наверное, не в праве Вас в чем-то упрекнуть. Я просто посчитала нужным, чтобы Вы знали мое мнение.
Подпись.
Я привел это письмо в своем очерке, напечатанном во втором номере журнала “Знамя” за 2002 год. А летом 2003-го мне позвонили из журнала и сказали, что в редакцию обратился молодой человек, который прочел и этот мой очерк, и следующую мою статью в “Знамени” и просит дать ему мой адрес. Вскоре я получил большое письмо. Приведу лишь выписки из него. Автору — семнадцать лет.
Я вообще, к сожалению, мало читаю, хотя расту в очень интеллигентной семье и у меня в квартире стеллажей с книгами нет только в ванной. Сейчас люди, мне кажется, меньше читают из-за дикого потока информации: ТВ, радио, газеты, журналы, интернет. Истинная культура становится уделом избранных. Людей, слушающих ТАТУ, — много; людей, слушающих ТАТУ и читающих Достоевского, тоже много; людей, читающих Достоевского, но не слушающих ТАТУ, тоже достаточно. А вот людей, которые к ТАТУ никак не относятся, не хватает. Мне кажется, что мы живем в ТАТУ. Я где-то читал, что основное свойство массовой культуры — тотальность. Да я и сам чувствую: от этого фона из рекламы, клипов уже нельзя не зависеть. Их можно ненавидеть, презирать, а вот не зависеть от них нельзя, как нельзя не зависеть от воздуха и от солнца.
Я закончил школу, выспался, стал читать в интернете статьи Фукиямы и Солженицына, книги Уэльбека об обществе потребления. Взял у папы сборник “Вехи”, “Протестантскую этику и дух капитализма” Вебера. После вашей статьи решил прочесть книгу Светланы Алексиевич.
В общем-то я спокойно отношусь ко всяким ужасам в литературе. Последняя книга, которую я купил по истории, называется “Россия в начале ХХ века”. В ней почти на 800 страницах и революция, и войны, и неурожаи с жутким голодом, с разграблением помещичьих усадеб, и брошенные, больные дети, и расстрелы, и разгоны. Погибло столько-то тысяч, расстреляно столько-то десятков тысяч, а из них столько-то детей, столько-то женщин. Но я привык к этому относиться с абстрактно-исторической точки зрения: в России такая страшная история, но при чем тут я?
Скачал из интернета книгу Алексиевич. Начал читать. Есть книги, которые лучше не читать. И не писать. В Москве рассвело. Теплая и короткая июльская ночь кончилась. Я дописываю это письмо (впервые пишу незнакомому человеку). Не хочется слышать даже любимого Шевчука с Макаревичем. Первый раз, сидя за письменным столом, я испугался. Почти весь покрылся холодным потом, было ощущение, что у меня шевелятся кости, а кровь течет как-то не так. Я всегда думал, что такое должно быть, если что-то случится с родственниками, близкими и друзьями. Оказывается, что нет.
Но самое ужасное, по-моему, я повзрослел. Я понял ту девушку. Пусть я жил в парнике. Но это помогло быть относительно мягким, неагрессивным, отзывчивым (во всяком случае, мне всегда так казалось). Смогу ли я теперь заделать появившуюся благодаря Вам дыру?
Лев Соломонович, мне трудно Вас в чем-то упрекнуть. Но у меня есть вопрос к Вам: не легче ли, не приятнее ли, не веселее ли Вам жить рядом и общаться со мной (той девушкой), не читавшим эту книгу? Не лучше ли, добрее, отзывчивее были бы мы (девушка и я), читая вместо этой книги какого-нибудь Акунина?
В 2009 году предлагаю двум своим одиннадцатым классам домашнее сочинение на тему “Нужны ли такие книги, как “Чернобыльская молитва”, вообще и на уроках литературы, в частности?”. Написали 48 человек. Шестеро сочинение не сдали. Трое сочли книгу плохой. Один — потому, что своих мыслей, чувств тут нет. Это записи очевидцев, тут только монологи участников.
Другой потому, что в книге нет ничего нового:
Да, переходный момент. А сколько их уже было за всю историю человечества? Да, страдают люди. А когда они не страдали?
Третий — потому, что это произведение оказывает сильное депрессивное воздействие. Местами возникает чувство обреченности, отчасти страха. А для молодого возраста нужны именно те произведения, после которых остается стремление к энтузиазму.
Почти все остальные пишут о пережитом потрясении (напоминаю: когда полтора года назад они писали сочинение как раз на эту тему, потрясения от книги не испытал никто):
* Эта книга была потрясением. Она словно вспахала душу, очень сильно ее открывает, обнажает…
* Я никогда не читал ничего подобного. Когда я читал эту книгу, мне было очень страшно. Я три раза бросал чтение этой книги на первой главе, но через время опять брался за ее чтение…
* Я слабо представляла, что простые строчки, простые напечатанные буквы могут так кричать о чувствах…
* Это первая книга, которая заставила меня плакать…
* Это все страшно, но это должны знать люди! Должны! Без таких книг выведутся у нас НАСТОЯЩИЕ люди. Ведь главное — в любой ситуации оставаться человеком…
Многие школьники отмечали, что главное достоинство “Чернобыльской молитвы” — правда.
* В ней показана настоящая суровая реальность, от которой мы порой отворачиваемся…
* Слушать правду очень тяжело, но человеку, который вступает в самостоятельную жизнь, читать такие книги необходимо…
* Человек, заканчивающий школу, должен знать, что жить очень трудно…
* Необходимо стереть иллюзию “все хорошо”, избавиться от дымки “все под контролем”…
Каждый пятый писал о том, что книга Алексиевич — не только о смертях, муках, страдании, но и о великих ценностях: любви, самопожертвовании, нравственной стойкости, мужестве, подвиге:
* Получается, что это и книга о настоящей любви, которая смогла все выдержать…
* В эти минуты задумываешься о том, что такое любовь на самом деле…
* Но помимо печального, был еще и СВЕТ Чернобыля, самоотверженность жен. Можно только догадываться, как они это пережили. Людмила Игнатенко и ее преданность являются примером света. Книга показывает не столько человеческий Ужас, сколько Человеческую силу…
* Вспомним хотя бы беременную жену облученного пожарного, до последней минуты находившуюся с ним. Ну какая же она глупая! Как же так можно? Будто на уроках физики не была бедная, любящая женщина. Ужасаешься, сколько таких неграмотных людей было. Но сколько самоотверженных! Например, этот ученый с реактора, прекрасно знающий, что телефоны прослушиваются, все равно звонил своим друзьям и знакомым, стараясь предупредить об опасности…
Но при всем при этом 20 человек из 48-ми сомневаются в том, что эту книгу нужно включить в школьную программу:
* Я думаю, что главный смысл книги — донести до человека чужую боль. Но в школе… Заставить человека пропустить чужое несчастье через свою душу невозможно…
* Чтение таких книг — очень огромный труд. Ведь трудится вся твоя душа, твое сердце. Но не каждый сейчас хочет погружаться в проблемы, гораздо легче жить на поверхности. Выбор должен быть у каждого человека…
* Читать или не читать это произведение, человек должен выбирать сам. Читать такие произведения “для галочки” — преступление…
* Такие книги нельзя строго “спрашивать”. “Чернобыльская молитва” должна быть не обязательной, но желательной для чтения…
Но есть и принципиально другая аргументация:
* Думаю, не стоит давать эту книгу в школе. Пусть все живут в своих уютных мирах, пусть наивно полагают, что жизнь именно такая, какой они ее видят. В конце концов в этом счастье. Мой мир — это мой стол, моя семья, мои друзья, мой город. Даже моя дача все равно остается тихим маленьким раем, где прошло все мое детство. Мой мир — это танцы, концерты, прогулки по ВДНХ, путешествия, рок-н-ролл. В моем мире нет Чернобыля. Да, жалко, да, грустно. Да, теперь я все знаю. Но у меня есть планы на жизнь, мечты. Есть столько мест, где я не была! Столько концертов, которые мне предстоит посетить! Столько новых интересных людей, с которыми я дальше пойду по жизни! У меня все впереди, я не хочу ставить точку на этом, не хочу до конца жизни сидеть и страдать, потому что страдают другие. У меня есть право на счастье. Поэтому я смело заявляю: мое мировоззрение не пошатнулось и менее счастливой я не стала…
В этом году такое сочинение — одно. Два года назад нечто подобное написал каждый пятый, среди них пятеро юношей и девять девушек. Ограничусь только двумя цитатами.
Я не понимаю, почему это должно волновать меня. В нашей и так трудной и жестокой жизни полно проблем, которые нам нужно решать. Иногда эти проблемы совсем недетские. Я не вижу смысла убиваться по этой теме. Сейчас так много погибает совершенно невинных людей в терактах, в авиакатастрофах, в авариях. Людей убивают ради телефона. И что, мне теперь нужно плакать из-за них? Люди, с которыми случилось это горе в Чернобыле, совершенно чужие мне. Я не могу переживать за чужих людей. Если я буду переживать за каждого человека, с которым случилось горе, я сойду с ума…
То, что вы сейчас прочли, написано твердой мужской рукой. А вот мнение девушки — из того же, кстати, класса: Если я буду жалеть каждого, то моя жизнь превратится в ад. Я думаю, что жалеть я могу только своих близких. Мне вообще посторонних людей не жалко.
Среди так мыслящих есть и ученики нашего медицинского класса, будущие врачи…
В этом году в трех сочинениях был описан, если так можно выразиться, возрастной аспект этой проблемы:
* Моя мама, например, и слышать о том, что написано в этой книге, не хочет. Взрослым трудней, чем нам. Во взрослой жизни так много проблем и переживаний, надо думать, как прокормить семью и одеть ребенка, а читать такую книгу непросто, да и стоит ли? Взрослого человека уже не изменишь, зачем так переживать?..
* И такие вещи необходимо объяснять, показывать нам, именно пока мы в школе, пока мы только кричим о взрослости…
Пока… Одно из самых известных стихотворений Пушкина прочитывается в школе односторонне: мажорно, пафосно. А между тем и в нем ведь звучит то самое “пока”, которое потом развернется и в “Обыкновенной истории” Гончарова, и в “Ионыче” Чехова: ПОКА свободою горим, ПОКА сердца для чести живы… Характерно, что в спектакле “Современника” по роману Гончарова Адуев-младший читает среди прочих и эти стихи…
Очень глубоко написала обо всем этом одна из самых блистательных учениц, из тех, которых я за двадцать лет учил в этой школе:
В том, что такие книги нужны, сомнений нет. Такие книги — книги, которые переворачивают что-то в душе, помогают нам не забыть о своей человеческой сущности, о способности размышлять, переживать и сопереживать. Книги, над которыми плачешь, книги, от которых долго не можешь оправиться, книги, помогающие вдруг увидеть что-то, что раньше никогда не замечал или чувствовал, но не мог выразить.
Только основная масса людей предпочитает такие книги не открывать. С одной стороны, это происходит потому, что читать такие книги трудно. Нужно не бояться заставить свою душу трудиться, причинить себе боль, расстроить себя. Многие избегают этого, предпочитая не “загружать себя”: в жизни хватает проблем, а в книгах хочется найти отдохновение. Но этих людей нельзя осуждать. Да, в каких-то случаях нежелание читать настоящие и хорошие книги является следствием душевной неразвитости и глухоты. Но часто в этом нет вины людей.
Жизнь не оставляет ни сил, ни времени для чтения, для философствования. Когда человек становится хоть сколько-нибудь взрослым, он начинает терять связь со своей душой. А между тем смысл существования как раз заключается в развитии самого человеческого в человеке, в том, что социологи называют “самоактуализацией”. Но жизнь будто бы сама отрицает свой смысл. И получается, что тяжелые книги — это важно, но не здесь и не сейчас. Жизнь вообще не оставляет пространства для книг, “отвлекая наше внимание” от, может быть, самого глубокого, самого главного своего смысла.
Что же до школы, да, и в школе такие книги нужны. Ведь кто-то может так и не открыть их для себя, если не узнает о них от учителя. Такое потрясение нужно пережить в юном возрасте, когда так остро восприятие. И когда горизонт воображения и чувств еще не ограничен нехваткой времени и усталостью.
То, что в этой работе отрефлексировано и понято как беда, в других сочинениях и на другие темы воспринимается как нечто нормальное и обычное:
* Раскольников в первой части убивает старуху, а потом всю оставшуюся жизнь кается. Весь день в школе разногласия, конфликты, дома хочется отдохнуть, а тут надо читать про угрызения совести. Мне все равно, какие книги читать, лишь бы они были ЛЕГКИМИ.
Через несколько месяцев после того, как я прочел это и подобные ему сочинения, купил журнал “The New Times” со статьей Бориса Дубина. Привел оттуда большую выдержку:
И нет сегодня границы между гламурным чтением, проблемной литературой и социальной критикой. Граница проходит не здесь. Важно лишь — модная книга или нет. Немодная книга что делает? Она грузит. А если книга грузит — она не попадает в круг модного чтения. Ее последействие не должно быть слишком сильным, слишком длинным, слишком глубоким, слишком болезненным и так далее. <…> культура становится более развлекательной…
Не только о чтении, не столько о культуре идет здесь речь, а об отношении к жизни, которое все больше утверждается в нашем сегодняшнем быту. Перефразируя Маяковского, можно сказать: происходит страшнейшая прагматизация — прагматизация сердца и души.
Все последние годы я лечусь в санатории “Русское поле” (пока работаю, могу не снимать пенсию, которая приходит на сберкнижку: за год как раз набегает на 18 дней санатория). Там — половина таких, как я, работающих пенсионеров, — правда, за некоторых платят их предприятия. А другая половина — дети с онкологическими заболеваниями крови в период ремиссии. Ребенок и тот, кто его сопровождает (в большинстве матери, реже бабушки и иногда отцы), получают бесплатные путевки на 24 дня и оплаченную дорогу в оба конца. В первые годы я много говорил с матерями этих несчастных детей. И узнал, что в половине случаев отцы, — а это молодые мужчины, — когда приходит в дом эта страшная беда, от больного ребенка и жены уходят. Вот вам и тест на нравственное здоровье общества…
Но если таково отношение, казалось бы, к самым близким, то что же говорить о дальних? Как раз когда я читал сочинения о “Чернобыльской молитве”, в “Новой газете” появилась переписка Бориса Стругацкого и Михаила Ходорковского. В письме Стругацкого меня сильно задело одно рассуждение:
У меня такое впечатление, что ничего фундаментального нового в социуме происходить вообще не будет. Мы просто приспособимся к новому образу жизни — когда то здесь, то там взрывают некое (никому не известное) кафе или захватывают вдруг в заложники школу… ужасно, конечно, омерзительно, доколе продлится это поганство!.. — но ежедневные дела так неотложны, а эпицентр событий так далек… и потом все это уже было и как-то, худо-бедно, но обошлось: спецназ разобрался… или ОМОН? Да, жертвы — это ужасно, но ведь и это все уже было: в Беслане, кажется, были сотни жертв… Наверное, человечество иначе не умеет. Наверное, оно слишком велико. Наверное, оно слишком загружено повседневными своими делами, чтобы оставить еще хотя бы малый кусочек души своей на что-то “постороннее”, “непрактичное”, на то, что “ни съесть, ни выпить, ни поцеловать” — на сострадание, на сопереживание, на милосердие. <…> И боюсь, это не “плохо” и не “хорошо”, это — ТАК. У нас нет в запасе другого человечества — только такое: готовое, если понадобится, умереть за своего ребенка, да что там за ребенка — за сорокачасовую рабочую неделю готовое умереть, — но решительно не способное палец о палец ударить ради “дальнего своего”.
Я был поражен. И не только совпадением, хотя об этом же писали в сочинениях, которые я сейчас читал, мои ученики:
Мы живем как бы вместе, но в то же время как бы каждый сам по себе, отдельно. Чаще всего мы не видим и не слышим друг друга, а чьих-то страданий даже и не подозреваем и не мыслим, что, может быть, это где-то рядом, что несчастье может произойти не только там где-то с кем-то, но и здесь, вдруг, возможно (не дай Бог!) с нами.
Но… Не только по санаторию, по многолетней работе в школе я слишком хорошо знаю, что умереть, если понадобится, за ребенка своего — тоже не абсолютная норма, особенно если это касается мужчин. Да что умереть, сколько их скрывается всего лишь от алиментов!
Но главное, я не мог принять то, что констатировал Стругацкий, как неизбежную норму. Нарисованное Достоевским в последних снах Раскольникова, сказанное Чеховым о человеке с молоточком, мне ближе: ведь там предупреждение о необходимости противостоять, иначе — гибель человечества, самоликвидация.
После смерти Михаила Ульянова критик Инна Вишневская вспоминала о нем:
Знаешь, — говорит он мне (а мы на “ты” с весенних послевоенных лет), — как меня поразила история “Курска”? Кто-то рассказал мне про стук в обшивку. Мне кажется, вопреки всему, что это был стук сердец. Вот если б так стучали в ответ наши сердца. Чтобы не внешний сюжет занимал нас, не интрига, не новая пьеска — вот этот пепел Клааса, который всегда стучит в сердца вольных людей.
И еще: когда евреям в Дании по указу нацистов было велено ходить по проезжей части, все датчане сошли с тротуаров и пошли с ними. <…> Вот бы нам так!
И мне близка идея соборности, понимаемой как духовное единение людей вне зависимости от всяких государственных и политических структур. Идея, сутью которой является, как сформулировал это Сергий Булгаков, нахождение себя в единении с другими. И понятие это, на мой взгляд, шире только религиозного понимания. В сегодняшнем нашем атомизированном обществе все это приобретает особое значение. Ведь, по словам Владимира Соловьева, всеобщий эгоизм и анархия, множественность отдельных единиц без всякой внутренней связи, — все это не может не привести к самоистреблению человечества. Сплачивающие, собирающие начала не просто чрезвычайно важны, они жизненно необходимы нам всем.
Закончив уроки по роману “Преступление и наказание”, прочитав страницы о последних снах Раскольникова, в которых каждый только за себя и все против всех, я показываю на уроке фильм “Репетиция оркестра” — историю о том, как распадается оркестр, как это распадение целого, единого сначала убивает музыку, а потом и живого человека… И к снам Раскольникова, и к фильму Феллини мы снова вернемся, когда, заканчивая изучение “Войны и мира”, обратимся к последнему сну Пети Ростова — сну, в котором звучит оркестр, исполняющий мелодию единения, согласия…
И это очень важно, чтобы ученики наши во всей своей полноте осознали и на уроках жизни, и на уроках литературы значение своего неповторимого и единственного “я”, своей уникальной индивидуальности и вместе с тем восприняли это “я” как часть целого, человечества, мира. И для меня главное в школьных уроках литературы — не приобретение знаний о литературе (что сегодня становится основным требованием к учащемуся), а вот это открытие себя как другого и другого как самого себя. А иначе зачем вообще вся эта литература?
Нужны ли такие книги, как “Чернобыльская молитва”? Да, нужны. Но, естественно, нужны не только такие книги. Человеку для жизни необходимы белки, жиры, углеводы, минеральные соли, витамины, вода. Точно так же качественной, разнообразной и сбалансированной должна быть и пища духовная. А, на мой взгляд, в духовном рационе современного подрастающего поколения, нынешней юности ощутим дефицит витамина добра, веры в людей, в то подлинное и неизменное, что все-таки существует.
Сам я принадлежу к тем миллионам советских людей, которые постоянно ощущали дефицит правды в жизни и искусстве и потому так набросились на вернувшиеся из небытия книги, эту правду несущие. Но как учитель я понимаю, что поколение моих нынешних учеников испытывает прежде всего дефицит положительных эмоций, твердых опор, нравственных устоев. И мне близка мысль Ирины Роднянской: Ужасы и горечи жизни были всегда. Но не всегда их встречали настолько разоружившись. Уместно будет диагностировать не рост Зла, а дефицит мужества, питаемого знанием Добра.
* Речь пойдет о трех классах: двух десятых, которые я взял в сентябре 2007 года и выпустил летом 2009-го. Это были профильные классы: три четверти учащихся готовились к поступлению в медицинский институт и четверть — в экономические вузы. Третий класс — самый обычный десятый, так называемый базовый, где я начал вести уроки с 1 сентября 2008 года.