Памяти друга
Опубликовано в журнале Континент, номер 142, 2009
К 90-летию И. Крамова (1919 – 1979)
Игорь Виноградов
По городам и весям, годам и векам…
Памяти друга
Исаак Наумович Крамов (свои печатные работы он всегда подписывал как И. Крамов) разделил судьбу многих своих сверстников, ранняя молодость которых пала еще на предвоенные годы и которые заявили о себе в литературе сразу после войны. Он учился в знаменитом Московском институте философии, литературы, истории (ИФЛИ) и начал печататься уже в 1948 году. Но, как и многие писатели, критики и публицисты его возрастного поколения, возмужавшего в испытаниях военных лет, он сформировался и выразил себя как литератор уже позднее — в рамках того литературного поколения, которое сложилось в годы так называемой Оттепели и которое сегодня называют поколением шестидесятников.
Поколение это подняла на своем гребне и духовно сформировала мощная волна общественного движения, начавшегося в стране после знаменитого ХХ съезда партии, на котором, хотя еще и в рамках сугубо официального, то есть в сущности кастово-номенклатурного партийного мышления, но все-таки был дан первый импульс процессу постепенного освобождения общества от страшных химер не только собственно сталинщины, но и коммунистической идеологии в целом. Именно этот процесс определил собою стержневое содержание духовной жизни 60-х годов, и не удивительно, что в искусстве, в литературе, в культуре в целом он захватил и творчески одаренных людей самого широкого возрастного диапазона. Он стирал между ними возрастные границы, делая единомышленниками, соратниками, а нередко и настоящими друзьями людей, даты рождения которых разделялись порою и десятью, и пятнадцати годами, — людей, повзрослевших еще до войны, за плечами которых был уже немалый опыт жизни, и безусую молодежь, только что покинувшую институтские аудитории, а то и школьные парты; недавних фронтовиков, постигавших окопную правду войны в течение всех четырех ее долгих лет, и младших их современников, никогда не нюхавших пороха.
Между Изей Крамовым и мною лежала разница в одиннадцать лет, но понимая и чувствуя ее в измерении жизненного опыта, я совершенно не ощущал ее в измерении духовном. В 60-е и 70-е годы, до самой своей смерти он был, может быть, самым близким моим другом — и не только моим: тесная дружба связывала его и с моим однокашником Сашей Лебедевым, всего двумя годами ранее меня окончившим Московский университет, будущим автором известной книги о Чаадаеве (1965). А нас обоих, переступивших аспирантский университетский порог всего каких-нибудь два-три года назад, — еще и с другом Изи, тоже бывшим ифлийцем Эмилем Кардиным, в 1941 году ушедшим добровольцем на фронт и вернувшимся с войны в 1945 году увешанным орденами и медалями, в дальнейшем автором знаменитой, наделавшей много шума статьи “Легенды и факты”, напечатанной в “Новом мире” А. Твардовского.
Нашу очень тесную в те годы, но столь резко разновозрастную дружескую четверку скрепляло чувство такой глубинной духовной общности, такого мировоззренческого единства, какое в иные эпохи редко возникает и между сверстниками. И это напрямую было связано, конечно, именно с тем, что вся наша четверка, из которой сегодня остался в живых только я один, с самого начала, как только Александр Твардовский в 1958 году второй раз возглавил “Новый мир”, соединила свои судьбы с судьбой а именно этого журнала, ставшего под редакторством Твардовского главным духовным, мировоззренческим и культурным органом шестидесятничества. С “Новым миром” же связала свою творческую судьбу и неизменная покровительница нашей мужской четверки, жена Изи Крамова Лена Ржевская, будущая знаменитая писательница, одна из лучших русских прозаиков военной темы, бережно хранившая все эти годы творческое наследие своего замечательного мужа и сегодня выступающая на страницах “Континента” как публикатор тех его текстов, которые мы предлагаем вниманию читателя.
Едва ли не с самого начала 60-х имя И. Крамова мы постоянно встречаем среди имен ведущих авторов “Нового мира” Твардовского. Активно печатался он и в других журналах, так или иначе примыкавших к оттепельному демократическому движению шестидесятников и по возможности поддерживавших “Новый мир”. В тогдашней критике И. Крамов принадлежал, несомненно, к самым видным представителям этого движения, стремившегося всячески споспешествовать демократическому обновлению страны.
Как критика И. Крамова глубоко интересовало и волновало прежде всего живое развитие современной ему советской литературы. Так, он первым откликнулся рецензией в “Новом мире” на книгу Юрия Трифонова “Отблеск костра”, переломную в судьбе этого выдающегося русского писателя, о чем и сам Трифонов с благодарностью вспоминал позднее в своих “Записках соседа”. Но, пожалуй, не в меньшей мере привлекала его и работа критика-историка, озабоченного возвращением произведений и имен, либо прямо отнятых у читателя в сталинские времена, либо с трудом пробивавшихся сквозь идеологические и цензурные заслоны, либо не получивших достаточно серьезного и глубокого осмысления в нашей критике. Так появились его статьи и очерки о Платонове-критике, о Ларисе Рейснер, об Александре Малышкине, Эффенди Капиеве и других — целый цикл работ, многие из которых вошли потом в его книгу “Литературные портреты”. Их отличает удивительная вдумчивость, благожелательность и вместе с тем спокойная трезвость критического анализа, далекого как от вздернутой апологетики, так и от недорого стоящих претензий, которые наш сегодняшний задний критический ум так охотно предъявляет порою нашим предшественникам. Он никогда не спешил превозносить или, напротив, отрекаться, не способен был ни к высокомерному обличительству, ни к сглаживающему подыгрыванию своим любимым героям. Он всегда стремился прежде всего понять, вжиться, проникнуть мыслью и чувством в сердцевинное сокровенное ядро литературного явления, уловить его живую душу.
Вот в этой преданности, в этой, — не побоюсь здесь и такого слова, — постоянной и неизменной влюбленности И. Крамова в литературу реальную, живую, непридуманную и выразилась, может быть, самая глубинная, самая важная его особенность как литератора — литератора подлинного, литератора по призванию. Именно поэтому он не только не опустил руки, не отступился от своего дела, но, напротив, с еще большей энергией и упорством отдался служению ему, когда после недолгой хрущевской оттепели началось резкое похолодание во всех областях жизни страны, а в печати, в литературной политике, в культуре в целом цензурный произвол и фанатическая идеологическая нетерпимость и “бдительность” опять достигли уровня настоящей свирепости. После разгона “Нового мира” А. Твардовского в 1970 году, когда окончательно стало ясно, что наступающая новая эпоха практически исключает для любого серьезного критика возможность эффективно участвовать в живом литературном процессе, хоть сколько-нибудь адекватно выражая свою общественно-литературную или даже собственно эстетическую позицию, И. Крамов, реально испытавший на себе, как и многие другие, это гнетущее давление времени, удваивает зато свои усилия как критик-историк, критик-собиратель советской литературы, отыскивая и осваивая новые для себя формы такой работы. Он задумывает и постепенно осуществляет подготовку и издание целой серии сборников советского рассказа — жанра не просто удобного для антологического представления, но особо репрезентативного, как справедливо считает он, и в историко-литературном отношении. Ведь на любом этапе развития литературы именно рассказ впервые и в наиболее емкой форме концентрирует в себе, как правило, энергию тех новых художественных поисков, которые позднее находят свое воплощение и в более крупных прозаических жанрах. Пропустив, можно сказать, через себя весь огромный массив новеллистики, созданный за время советской власти всеми нашими национальными литературами, он в годы так называемого застоя составляет и выпускает в разных издательствах две двухтомные и несколько других антологий советского рассказа — работа, которую поистине можно назвать своего рода литературным подвигом. Тем более, что она и стала очень тщательной, очень масштабной работой по глубокому литературно-критическому осмыслению всего этого громадного материла. Это нашло свое выражение и в превосходных предисловиях, которыми сопровождались составленные И. Крамовым антологии, и в ряде журнальных статей, написанных им в ходе этой работы, и, наконец, в известной его книге “В зеркале рассказа”, где даны выразительные литературно-критические портреты многих выдающихся мастеров рассказа — от Ивана Катаева до Юрия Казакова и Василия Шукшина. Словом, и эта специфическая область работы, связанная с составительской деятельностью и ставшая основной для И. Крамова в 70-е годы, менее всего была для него отходом на какие-либо более спокойные, не требовавшие особых душевных затрат рубежи литературной жизни. Это была все та же характерная для него, а в чем-то и еще более наполненная жизнь в литературе, забиравшая его всего без остатка, — жизнь, проходившая в постоянном размышлении о прочитанном, отобранном, увиденном, услышанном; жизнь, в которой действительно не было ни дня без строчки, закреплявшей это постоянное напряжение мысли, этот непрерывный процесс не только собственно критической рефлексии, но и постоянного духовного самовыражения и самоопределения…
Удивительно ли, что эта глубинная духовная потребность не могла не искать для себя выхода и за рамками той обычной литературоведческой работы, которая была рассчитана непосредственно на читателя, связана с написанием статьи, предисловия, книги? Как и многие литераторы, И. Крамов постоянно делал — в той или иной форме — и какие-то записи, в совокупности представляющие собой как бы своего рода дневник его духовной жизни.
Похоже, что поначалу И. Крамов не придавал этим заметкам, все больше наполнявшим его тетради, записные книжки, иного значения, нежели “записям для себя”. Однако в какой-то момент он сам почувствовал, видимо, что из них рождается некая особая, новая и очень притягательная, очень органичная для него литературная реальность. И он испытал потребность проверить это свое только еще рождавшееся, неуверенное и неопределенное ощущение на друзьях и стал время от времени читать им некоторые из таких записей. Ободренный их энергичной и безусловной поддержкой, их убежденностью, что эти “записи для себя”, очень разнообразные по форме, действительно складываются в определенное литературное единство и через них И. Крамов раскрывает себя с каких-то новых сторон, может быть, даже наиболее полно и органично для себя, — ободренный всем этим, он стал отбирать из своих тетрадей и записных книжек то, что казалось ему наиболее интересным, придавать этим черновым записям необходимую внутреннюю завершенность, отыскивая для них соответствующую интонацию, жанр, стилевую поэтику и т. д. и постепенно пополняя начальную подборку новыми, уже специально написанными для нее этюдами, призванными достроить задуманное и все отчетливее прояснявшееся в своих основных контурах здание…
Так начала возникать книга, которую к концу 70-х годов И. Крамов сам стал ощущать как своего рода центральную, стержневую в своей писательской судьбе. И это ощущение не было ложным: начавшая складываться и во многом уже сложившаяся книга с полной очевидностью выявила те внутренние потенции творческого дара И. Крамова, которые раньше чувствовались и в его литературно-критической работе, но которые с новой и неожиданной стихийной силой стали управлять его пером, когда, свободное от любой заданности и запрограммированности, оно получило как бы волю “гулять” по бумаге так, как душа того захочет. И вот оно и “загуляло”, подчиняясь действительной природе его дара, внутренний запрос которого и заставлял его в свободных “записях для себя” обнаруживать себя прежде всего художником, прозаиком. Ибо поначалу незаметно для него самого эти “записи для себя” едва ли не сразу же и стали выливаться на бумагу именно как своеобразная проза. Порой литературно-публицистическая, порой описательно-зарисовочная, порой принимающая драматургически-диалогическую форму или вид рассказа-монолога от первого лица, что и создавало жанровое разнообразие рождавшейся книги, вобравшей в себя эссе и новеллы, путевые заметки и лирические медитации, рассказы тех или иных реальных лиц и рассказы о тех или иных реальных лицах. Но это всегда была именно проза, несомненная в своей внутренней художнической языковой фактуре…
Внезапная смерть, унесшая И. Крамова, когда ему едва исполнилось шестьдесят лет, не дала ему закончить эту книгу, как не дала и дожить до времени, которое порадовало бы его сердце и подарило возможность увидеть свет работе, ставшей для него в последние годы главной и любимой.
Однако эта неосуществившаяся возможность должна все же осуществиться, я убежден, хотя бы в той ее части, которая оказалась неподвластной смерти. Ибо даже и в том, далеко, конечно, не полном виде, в каком эта незавершенная книга эссе, новелл и зарисовок И. Крамова сохранилась в его архиве, она, безусловно, заслуживает опубликования. Это доказывают, кстати, и те ее фрагменты, которые уже стали достоянием читателя, — в частности, “Разговоры с Маршаком”, напечатанные в “Новом мире” еще в 1977 году, и особенно, может быть, цикл “Из рассказов Зискинда”, появившийся восемнадцать лет назад на страницах первого московского номера “Континента” (1992, № 72). Уверен, что те наши читатели, которые помнят эту публикацию, сумели по достоинству оценить качество и уровень той внешней непритязательности и простоты, которая отличает пятнадцать небольших главок этого рассказа. А если бы рядом с окончательным вариантом его текста опубликовать черновые записи тех трех долгих бесед с Абрамом Зискиндом, что остались в одной из записных книжек И. Крамова, то можно было бы и воочию во всех деталях увидеть и убедиться, результатом какой тонкой и точной, поистине мастерской художественной работы явилась эта как будто бы совсем простая, как бы всего лишь стенографическая запись рассказов бывшего заместителя Серго Орджоникидзе — одного из тех, кто принадлежал в свое время к высшему эшелону власти в СССР и просто чудом уцелел в гулаговском аду.
Эта художественная работа, кстати, не только не умалила, но, напротив, многократно увеличила как раз именно документальную, свидетельскую ценность этого поразительного рассказа, воспроизводящего одну из самых страшных страниц нашего не такого уж далекого прошлого. И вот здесь я позволю себе в заключение обратить внимание читателя на то, что именно такая, свидетельски-документальная нацеленность текста даже тогда, когда он был рожден лирической авторской субъективностью, была положена в основу художественного замысла и вообще всей книги в целом — всей ее композиции, всего ее состава. Ибо перед нами, несомненно, должна была предстать панорама самых разнообразных, но всегда реальных человеческих судеб, каждая из которых, — предстояло ли ей оказаться судьбой знаменитого писателя или судьбой общественного деятеля, судьбой современной или судьбой, отошедшей в прошлое, — каждая из них так или иначе должна была вобрать в себя нашу эпоху или вступить с нею в прямую перекличку. А внутреннее сцепление, перекрещивание, взаимоотражение и взаимоосвещение этих судеб, не выявленное никакой прямой смысловой подсказкой, но содержащееся лишь в самом художественном единстве и движении всей композиции в целом, должно было собраться в некое обобщенное, некое, если угодно, художественно-философское по своему характеру и охвату многомерное ощущение самой атмосферы, самого воздуха нашей эпохи — всей той жизни, и сегодняшней, и прошедшей, внутри которой и которою жил И. Крамов, о которой думал, которой радовался и которою страдал.
Этот обобщенный портрет бытия, прошедшего через душу автора, должны были составить, кроме “Разговоров с Маршаком” и “Из рассказов Зискинда”, и многие другие записи его бесед с теми или иными его современниками, и разного рода лирико-философские и критические эссе-размышления о Василии Розанове, Льве Тихомирове, Андрее Платонове и других знаковых фигурах русской культуры, и, наконец, обширный цикл тех путевых зарисовок, “записей для себя”, беглых и подробных рассказов о судьбах людей, встреченных им во время его бесконечных путешествий по всей нашей громадной многонациональной тогдашней стране, еще именовавшейся СССР, большая часть которых и составила содержание сегодняшней нашей публикации, названной публикатором просто и скромно — “Из потока жизни”, а временной и пространственный размах и охват которой я как раз и попытался как-то обозначить названием этого вступительного очерка — По городам и весям, годам и векам...
Я не думаю, что мне следует предварять публикацию этих текстов еще и какой-то дополнительной их характеристикой или анализом их достоинств. Достоинства эти, на мой взгляд, настолько очевидны, что читатель и сам сумеет их оценить, — как и распознать стержневую художественную мысль автора, явленную в контрапункте запечатленных здесь несовместимых и нераздельных черт героического и страшного, жалкого и трагического, человеческого и античеловеческого лика нашей эпохи…
Поэтому мне остается только пригласить читателя к чтению этой прекрасной русской прозы, предоставив перед тем слово неизменному публикатору всех текстов И. Крамова — Елене Моисеевне Ржевской.