Третий квартал 2009 г.
Опубликовано в журнале Континент, номер 142, 2009
Библиографическая служба “Континента”
Художественная литература и критика
(Третий квартал 2009 г.)
1. Художественная проза
A. “Дружба народов”, “Знамя”, “Москва”,
“Наш современник”, “Новый мир”, “Октябрь”
Начнем обзор с прозы относительно большого объема.
Среди самых заметных вещей сезона — повесть Эргали Гера “Кома” (“Знамя”, № 9). Ветеранка полиграфкомбината “Правда” Кома (Комэра, что значит Коммунистическая Эра) всегда за правду. И сын Алексей у нее такой же чудак-правдолюбец: хромоногий инвалид-историк пишет, как он говорит, безразмерную Книгу Правды Про Все. Когда-то Алексей подписался сотрудничать с КГБ, чтобы получить доступ к архивным тайнам. В итоге он расстается с вольнодумцами-приятелями и оседает к середине 90-х на дому одиноким фанатиком собственных идей. Никому не нужна теперь и бодрая старуха Кома. Верх взяли внуки большевиков — чистенькие детишки, твердившие, что нельзя на крови ребенка построить счастье; взяли власть, отпустили цены, заморозили вклады, отрезали стариков от жизни. Однажды Кома встречает волонтеров, убирающих мусор. Оказывается, это неформальная религиозная община. Кому воодушевляет услышанное: Мы не секта, не раскольники, не отступники, мы — православный орден воителей и воительниц Святого Духа. <…> Православие для нас не догма, а руководство к действию; не конечная истина, а бесконечная… Мы сообщаем православию дыхание и движение, мы возвышаем свой голос — окрепший голос мирян — и говорим грозно и неколебимо: глас народа — глас Божий… Героиня становится энтузиасткой околоправославного движения, возглавляемого Учителем Николаем и отпавшим от РПЦ отцом Александром. Однажды Учитель получает от московских властей участок под жилищное строительство: мыслятся три здания с общим цоколем, гигантский жилой трезубец “Белый голубь” — невидимый храм, монастырь братства, замаскированный под экологичный жилой комплекс. И вот 380 семей продают московские квартиры, деньги отдают на стройку, большая часть братьев и сестер перемещаются в общагу, где Кому назначают комендантом, и она просто счастлива в труде на общее благо. Но случается дефолт 1998 года; чтобы достроить комплекс, приходится продать часть квартир на сторону. Братство делится на счастливчиков с ключами от новых квартир и потерявших все “лишенцев”. На заседании Совета братства на Кому обрушивается прозрение: …Кома, мысленно отслеживая оглашаемый список лишенцев, увидела волчью выбраковку слабейших. Она словно оказалась под куполом черепной коробки Учителя, нечаянно для себя вникла в ход его рассуждений и, похоже, нечаянно встала с ним вровень. Она вычислила в нем главное — целеполагание. Почувствовала его цепкую, безжалостную сосредоточенность на власти. И не то чтобы отступилась, но — впервые разорвала дистанцию. Отлепилась. А он, с его невероятным чутьем, в тот же вечер почувствовал отчуждение. И — ударил первым. Отсек сразу и навсегда. Печальный финал Комы и ее сына предрешен. Впрочем, автор не вполне проясняет все же, имел ли Учитель злой умысел. Да и ряд деталей вызывают вопросы. Но отчаяние своей героини автор передает удивительно сильно. Мрачная, безнадежная история о крушении веры — неровная и противоречивая, но острая, больная, яркая.
А вот героиня повести Максима Осипова “Камень, ножницы, бумага” (“Знамя”, № 7), напротив, от отчаяния и ожесточения идет к обретению веры. Правда, зигзаг судьбы героини довольно эксцентричен. Ксения Николаевна Кныш заправляет всеми делами в небольшом городке. Женщина умная, опытная, с недоброй повадкой. Но и счастья нет: никто ее не любит, а ее дочь некоторое время назад покончила с собой. В смерти дочери Кныш винит ее учителя литературы: заморочил девке голову. Пользуясь своей властью, она строит козни против учителя, который предается обычным для него рефлексии и мечтательности. Но тут случается происшествие: местного начальника убивает за сексуальное насилие работающая у Кныш гастарбайтерша из Таджикистана Роксана (Рухшона) — таджичка с московским филологическим образованием, в какой-то момент открывшая, что Бог для нее важнее всех русских поэтов. И что-то такое поворочивается в мозгу у Ксении Николаевны. Ей уже кажется, что ближе и значительней, чем Роксана, людей вокруг нет. Сильное душевное движение знаменует начало духовного перелома. Отправившись прямиком в камеру к Роксане, героиня, разом открывшая для себя истину ислама в качестве панацеи от всех бед, становится правоверной мусульманкой. Не то чтоб Осипов выступил вдруг пропагандистом магометанства, скорее он изображает русскую жизнь на грани иссякания. Это выморочное царство столь непрочно, что упадет, едва толкни. А с другой стороны, практические идеи ислама гораздо понятнее современному дикарю, чем тонкая логика христианства. Да и ленивый местный батюшка истовой Роксане в подметки не годится.
Наконец, к объемной прозе “Знамени” принадлежит невнятный роман Дмитрия Рагозина “Старый парк” (№ 8). Персонажи романа — некие участники литературного процесса: рукопись, редактор, издатель. И тот самый старый парк, где редактор Горохов вроде как скрывается от опостылевшей рукописи и надоедного издателя Курицына. По каковым поводам автор мечет слова: Старый парк — колода карт в ловких пальцах фокусника. Подколодный клад. Масть в масть. И, разумеется, месть, не знающая преград, месть тех, кому он поперек дороги, и тех, кого выпустил из рук, месть оставшихся в прошлом краснофигурных Эриний, посылающих змей вдогонку нашкодившему вертопраху. Да, да, зовите меня вертопрах! Это имя мне впору, как яме оркестр, как булыжнику мостовая, как вопросу ответ. Водонапорная башня, прижимистый сон. Ветви дерева свисали как оборванные струны. Захотелось уйти под землю. В промежутке невыносимо. Вниз. Растрепанная шевелюра корней. Вниз. Туда, где еще теплится жизнь. Неверие. Труп троп. А кто-то скажет — треп. Герой выясняет отношения с возлюбленной Сильвией, общается с неопределенными субъектами, названными Глазовым, Носовым, Уховым (которые, возможно, только его ипостаси). А может, это он в рукопись закопался? Может быть, и так: Перелистывая страницы жизни, он обнаружил на полях отметки, сделанные чужой рукой. Люди, деревья, расхожие тропы. Почему-то только задним числом понял, что прошел насквозь. Тема лекции: искусство — законный произвол или непроизвольное беззаконие?.. Вещь изысканно-неудобочитаемая, бессюжетная. Едва ли не бессмысленный декаданс, этакий выхолощенный набоков, сведенный к коллекции самодостаточных красивостей и к тому ж пропущенный через Сашу Соколова и Гольдштейна, как не без оснований заметил препарировавший эту прозу Д. Быков.
Питерец Илья Бояшов в “были” “Кто не знает братца Кролика” (“Октябрь”, № 8) изобразил обаятельных, беззаботных и безденежных чудаков-бродяг, которые в середине 90-х слоняются по городу на Неве, не находя себе никакого полезного дела. Живут моментом, вечным праздником. В кайф. Наслаждаются свободой, подзарабатывая по случаю. Среди героев — бизнесмен Аркаша, он и есть “братец Кролик”, замышляющий то создание всероссийской лиги боевых единоборств, то основание яхт-клуба… Шумные попойки, квазифилософские беседы с проститутками в эротической сауне, братание с нетрезвыми омоновцами, поэтические вечера, задушевные беседы со священником, продажа мерзлых куриных окорочков… В целом — пустоватая история, отчасти, вероятно, дающая представление о том, куда в 90-х была употреблена свобода.
Большая часть седьмого номера “Октября” отдана “сказу о вечном кочевье” “Кадын” (журнальный вариант), принадлежащему перу молодого прозаика Ирины Богатыревой. Во врезе читаем: В основу замысла легла научная сенсация — уникальное захоронение молодой женщины, обнаруженное в 1993 году в приграничной зоне Алтая, на высокогорном плато Укок. Прекрасно сохранилась не только мумия, но и одежда, и поразительный по пышности и высоте парик, и ритуальная атрибутика. Всплыли легенды о древних девах-богатырках, хранительницах алтайского народа, разгорелся интерес к культуре жителей алтайских гор… Итак, алтайские древности, попытка фантазийной реконструкции легенды. Текст написан от лица царицы Ал-Аштары. Авторский посыл, честно говоря, непонятен: зачем, для чего Богатырева пытается имитировать историко-биографический роман и сочинить способ мышления древней героини? Но усилия ею вложены немалые, и не сказать, чтоб бесполезно. Возможно, впечатляет тот факт, что столько жизни, стремлений, борений — ушло в небытие, поскольку кончился и иссяк тот древний народ.
Повесть Александра Фуфлыгина “Ангелы над Израилем” (“Октябрь”, № 8, журнальный вариант) — история о поездке в Израиль глазами маленькой девочки. Детский взгляд фиксирует поверхность явлений, почти не касаясь сути. Потащили тут детей в воды Иордана. Были крещены дети этой водой: облиты ею, как и все экскурсанты, из раскисшей уже панамы гида. Было очень весело креститься детям, ведь было похоже крещенье: на игру в брызгалки. Вода Иордана была горячей, местами, там, где она была мелка, даже нестерпимым кипятком. Так и отскакивали дети от нагретых солнцем мест. Мило, но однообразно, а с какого-то момента и скучновато.
В “Октябре” (№ 7) публикуется очередная порция романа Вацлава Михальского “Прощеное воскресенье” (начало истории — в романах “Весна в Карфагене”, “Одинокому везде пустыня”, “Для радости нужны двое”, “Храм согласия”). Историческая беллетристика о разлученных эпохой сестрах. Середина ХХ века, послевоенные годы. Автор находит своей героине, студентке медицинского института, новые испытанья. Среди них ашхабадское землетрясение. Для кого-то беда, а героиня, Александра, встречает там после долгой разлуки любимого мужчину. Так сказать, пусть мир рушится, а я буду чай пить. Они вошли в новенькую, терпко пахнущую брезентом, по-генеральски просторную, обустроенную палатку и закрыли за собой полог. Александра ни о чем не расспрашивала Адама, а он, в свою очередь, не задавал ей никаких вопросов. Не до разговоров им было. Живые, молодые, здоровые, наедине друг с другом. Близко. Ближе некуда. Оказывается, они, как были когда-то очень близкими, так и остались. Оказывается, и память сердца, и память тела ничего не забыли. А тех шести лет, что они прожили врозь, просто не было.
Елена Холмогорова в повести “Граница дождя” (“Дружба народов”, № 7) рассказала историю жизни москвички по имени Сталина. Неясно, из чего ткется эта жизнь, куда ведет и чем закончится. На песке были нарисованы непонятные линии и стрелочки. “Это речка, туча, дождь — круговорот воды в природе”, — торжественно произнес папа. Когда он закончил, Лина задала вопрос, мучивший ее все время, пока папа неторопливо объяснял про испарения и осадки: “Может так быть, что у нас дождь, а на соседней даче — нет?” И тут случилось нечто необычное: папа, у которого всегда были готовы ответы, на этот раз задумался: “Интересный вопрос. Конечно же, есть граница дождя, ты права, но, поверишь ли, я никогда в жизни ее не видел. Может быть, тебе повезет”. Но не повезло, нет. Такая жалость.
Повесть Ирины Васильковой “Стожок для несуществующей козы” (“Дружба народов”, № 8) — история о женщине в поисках гармонической точки бытия. Она занята словесным оформлением житейских опытов, а между тем обитает на даче во всяких и разных делах, заботах и встречах. ...как мало людей, говорящих на твоем языке. Можно за всю жизнь их и не встретить вовсе, если искать идеального совпадения, а мы — до чего ж мы незрячие все! Романтически-медитативная проза поэта, тонкая и красивая.
В повести Александра Морева с Сахалина “Утерянные купальни Карафуто” (“Дружба народов”, № 9) странная компания отправляется в лес по грибы — по ягоды. Постепенно история приобретает чуть ли не шпионский колорит, с привкусом сочиненности.
Если роман-антиутопия Александра Самоварова “Организованный хаос” (“Москва”, № 7-8) и впрямь, как говорят, написан в 1995 году, то он отчасти даже опередил время и предсказал некоторые приметы современности. Россия две тысячи далекого года поделена на округа, люди разделены по категориям и отправились на вечное поселение: алкоголики, наркоманы, коммунисты, интеллигенты, фашисты — для каждого свой округ со своими удобствами. Журналист Иван обитал и не тужил в алкогольном округе, но однажды его вдруг протрезвили и затем отправили с подругой Алисой в странствие с какой-то поначалу неясной целью. Постепенно роман приобретает черты сатирического памфлета. Есть в стране Центральный округ, где живет и предается интригам элита. В уста здешнего президента автор вложил философическое осмысление мироустройства: В каждом великом политике ум сочетался с интуицией и прекрасным знанием людей… Знаешь, почему политики играют часто шутовские роли? Когда тебя воля рока поднимает над людьми, ты понимаешь, что, как бы гениален ни был, все равно недостоин стоять над ними. Но перед тобой ползают на карачках. И ты начинаешь презирать людей. Однако презрение приходится скрывать… Умный политик не позволит открытого презрения по отношению к своим подданным. И вот это презрение и выражается в шутовстве. Вообще, банально-цинических истин в романе почти что перебор. Однако сам Самоваров противопоставляет цинизму иной идеал бытия: Самое большое счастье для человека — родиться в родном доме, посадить сад, вырастить детей, защитить в случае надобности свою страну, свой род и семью и уйти в землю там же, где он родился. И чтоб без перемен, эволюций и революций. В финале героев отправляют в почти необитаемые края, где им приходится трудом своих рук обеспечивать условия существования. Иван дает слабину, а вот Алиса находит в себе ресурс почти героический. Роман кончается ее патетическим заявлением: Мой род будет родом свободных людей! Ну чем не Скарлетт О’Хара!
Другая объемная проза “Москвы” — роман оренбуржца Петра Краснова “Заполье” (книга первая; № 8-10). Провинциальному журналисту Ивану Базанову в 90-х годах местные функционеры предлагают создать и возглавить печатный орган. Давно Ивану не работалось так, даже в лучшие времена, — с нечастой возможностью делать то, что сам считал нужным, и иметь под руками почти все необходимое, в деле потребное. Нет, вовремя подоспел Мизгирь с едва ль не шутейным своим предложением в тусклое то, духотою какой-то сверхприродной, казалось, метафизической изводившее лето, так осточертел весь этот непоправимо покоробившийся от подземного, вполне инфернального жара “исторических перемен” круг жизни, на попа если — беличье колесо… Краснов верен своей утомительно многословной манере: предложения его никогда не кончаются, фраза ветвится и растет, мало прибавляя по сути. Но в новой своей прозе писатель размещает много рассуждений о России, о национальной идее и прочих вещах, доверяя их героям. Например: И ведь не перегрузки сломали советский проект, совсем нет, вранье все это, а как раз наоборот — расслабуха. Русская наша, простодырная, обеззаботились. И с нею партийность узколобая, а не государственность самих установок идейных на все, в том числе и на занятный народишко наш… ну, не умещается он в партийную идею, даже самую великую! <…> Чуть ворохнулись в узости этой — и посыпалось все строение, все надстройки эти, и сами базисы поползли… Но это и шанс свое наконец построить, национальное, естественное — да, внутренне непротиворечивое, только оно и может жизнеспособным стать. Из таких словопрений в основном и состоит этот идеологический роман. Каков же авторский рецепт? А вот: Без большого дела, идеи мы не народ, считай, а так, население, этнографическое нечто… Но вот в Православии это — большое — есть. И сколько раз оно, посчитать, чудо творило, из каких только ямин не вытаскивало нас — не Бог, ладно, но ведь вера. В помощь свыше, в правду дела вера… Правда, эти слова произносит герой-атеист. Но тем, наверное, убедительней? Отмечу, кстати, что есть в романе фельетонист по фамилии Ермолин.
Повесть Виктора Дьякова “Поле битвы” (“Москва”, № 7) также публицистична. Положительный герой, московский чиновник Рожков, наблюдает за тем, как провинциалы покоряют Москву. Но любить наш великий город они не умеют. Москва для них — арена самоутверждения. Вот ведь… Повесть заканчивается так: Эти три совершенно разных его собеседника… они каждый по-своему оправдывали свои поступки, говорили прямо или косвенно, что здесь, в этом городе, нельзя жить иначе, чем живут они. Если не хочешь быть рабом, стань завоевателем, оккупантом, и тогда у тебя будет все, ибо возможности, предоставляемые здесь, неограниченны. Он смотрел и курил, смотрел… на текущий беспрерывно поток машин, на многоэтажные дома, на расположенные рядом “армянский” пассаж и, чуть дальше, “азербайджанский” рынок… Они всяк по-своему убеждали его в том, что все это — огромное поле битвы и в той битве они не собираются проигрывать. За этим “полем” они не видели ни самого города, ни живущих в нем людей, ведь они все это, всяк по-своему, презирали и ненавидели.
Повесть Максима Яковлева “В годы отрока Варфоломея” (“Москва”, № 9) — историческая проза о молодости преподобного Сергия Радонежского. В центре повествования ростовский боярин Кирилл и его семья. Обстоятельства заставляют его сняться с насиженного места и уехать в лесные дебри. Хищная Москва захватывает древний Ростов. Яковлев, впрочем, чужд тщательной исторической рефлексии: его конек — сцены и диалоги.
“Наш современник” (№ 7-8) публикует роман рязанца Бориса Шишаева “Время любви”. Известный в области кардиохирург Велешев теряет сначала мать, а потом жену. После первого потрясения он возвращается в родное село, после второго — обретает новую любовь, которая, однако, доставляет немало треволнений. Впрочем, хэппи-энд неизбежен. Инверсия соцреализма каких-нибудь дремучих 50-х годов. Вялый, рыхлый, многословный и малосодержательный текст.
В повести орловца Юрия Оноприенко “Несбыточный роман” (“Наш современник”, № 9) также имеют место любовные треволнения. Актриса, певица, поэт: любовный треугольник. Россия, Италия и всякое такое. Трогательная история о любви-мечте.
В прозе “Нового мира” обращает на себя внимание повесть математика из Днепропетровска Ульяны Гамаюн “Безмолвная жизнь со старым ботинком” (№ 9). Это сюжетно небрежное, витиеватое повествование: то ли воспоминание, то ли греза умирающего немолодого человека о своем приморском детстве. Но о том, что герой-автор — старик, мы узнаем лишь на последних страницах: почти до самого финала повествование ведет девятилетний мальчик, слог которого отличается, однако, невероятно цветистыми изысками. Повесть выполнена в традиции южнорусской (“черноморской”) прозы — нарядно-живописной, метафоричной, жизнелюбивой. Однако при дефиците действия такая проза напоминает какие-то роскошно-мертвенные пещерные сталактиты. Вот, например, как описаны главным героем свежие булочки на рынке: Под зонтом на деревянных козлах разложены были наши с Дюком цветные сны: теплые, с лаковыми, медово-желтыми брюшками и белыми боками. Целомудренно скрытые белой марлей, словно невеста вуалью, они источали божественный аромат. Медовый дух сводил с ума целые полчища ос, которые в сластолюбивом исступлении кружили над марлевыми покровами, не в силах ни добраться до вожделенной добычи, ни улететь прочь. Одурманенные тем же медовым мороком, мы с Дюком — две маленькие, вертлявые осы — останавливались аккурат напротив зонта. Со сладким молоком на веках, с ветерком на затылках, мы готовы были смотреть свои цветные сны. Небесталанная эстетская безделка.
РАССКАЗЫ
Вячеслав Пьецух в рассказе “Штрихи к портрету Галины Петровны Непейвода” (“Октябрь”, № 7) изобразил коммунистку-идеалистку, которая в 1974 году усомнилась в совершенстве существовавшего порядка вещей и отправила в ЦК письмо о положении дел в Тихвинском районе Ленинградской области и вообще. Записка заключала в себе также резкие выпады против выездных комиссий, продовольственных пайков для руководящего звена, “телефонного права”, повального воровства и содержала некоторые соображения насчет того, как поправить дело без особого ущерба для международного рабочего движения и принципа распределения по труду. Получив по шапке, Галина Петровна отправляется на поиски правды в Москву, где оседает в котельной и общается с диссидой, бунтует против режима — да так, что попадает даже в институт Сербского — оплот советской карательной психиатрии. Однако в 90-х героиня разочаровалась и в новой эпохе: она взяла другую фамилию и звалась теперь Галиной Сталинградской, решительно раззнакомилась со своими соратниками по борьбе за “социализм с человеческим лицом” и вступила в Коммунистическую партию Российской Федерации, рассудив, что товарное изобилие как следствие капиталистического способа производства — это, конечно, хорошо, но поскольку на родине оно неизбежно влечет за собой дегенерацию человека, то уж лучше пускай останутся бычки в томатном соусе и сайка за семь копеек, нежели возьмет верх бездушное двуногое существо, которое не отличает добра от зла, едва умеет читать и чуть что хватается за ружье. В итоге героиня снова попадает в психушку, где ведет философические разговоры с другими пациентами. Таковы парадоксы российской беспутицы.
Киевлянин Анатолий Крым в рассказе “Письмо Богу” (“Дружба народов”, № 9) поведал историю сентиментально-анекдотического свойства о еврее, который случайно уцелел во время немецкой оккупации и после войны пишет письма Богу. Вот так: “Дорогой товарищ Бог! — писал он, раздумывая, не надо ли в слове “товарищ” поставить в конце мягкий знак. — Пишет тебе Янкель Лемарес, один из овца твоего стада. Когда евреев было много, ты мог меня не замечать, но сейчас нас осталось очень мало, и ты всех можешь посчитать по пальцам даже с такой большой высоты. Я никогда не надоедал тебе, дорогой товарищ Бог, своими просьбами и даже сердился, когда другие забивали тебе голову пустяками. А сейчас у меня есть к тебе просьба, и, надеюсь, не очень тяжелая для тебя. Дело в том, что я остался совершенно один в своей Севериновке, как говорят, полный сирота, и никого из родни, кроме Тебя, у меня нет. Мою жену и детей убили фашисты, и они сейчас находятся возле тебя и, думаю, тоже просят за меня. Итого я совершенно один и зарабатываю на кусок хлеба тяжело. Я продаю иголки для примусов, а ты знаешь, какие деньги за это платят. Это смех, а не деньги. Это слезы, а не заработок, но больше я ничего не умею и, наверное, таким и умру, когда Ты этого захочешь. Извини, что я так подробно все описываю, но мне не с кем поговорить. Так вот, я подумал, что уже пришло тепло и скоро Пейсах, наш с Тобой главный праздник. Все люди идут перед этим в баню, надевают чистое белье, садятся за стол и кушают то, что в раю человек кушает каждый день. А я могу положить в рот только кусочек черствого хлеба и запить его своими слезами. Я даже не могу купить маленький кусочек штруделя, чтобы положить его на окно и ждать, когда ночью прилетят моя Рахель и мои ангелочки. Если Ты простил мне мои грехи, то очень прошу выслать мне 50 рублей, чтобы я мог отпраздновать Пейсах, как все люди. До свидания, и я очень жду положительного результата. Всегда твой Янкель Лемарес”.
В рассказе Георгия Давыдова “Как избавиться от сверчков” (“Знамя”, № 9) с сочувствием изображены “бывшие” люди в советском аду. В 1929 году в Москве несколько таких антиков создают “Общество изучения русской усадьбы”, собираются узким кругом поговорить о дворянском обиходе былых времен. Но ГПУ не дремлет, и герои обречены. Они не просто неуместны, они заведомо вредны, даже если кажутся безобидными сверчками. Трогательная история, богатая живописными деталями, хотя и не претендующая на особую глубину.
В рассказе питерца Германа Садулаева “Partyzanы & полицаи” (“Дружба народов”, № 7) двое друзей приезжают в белорусскую деревеньку Спорово поохотиться на уток. Аборигены поведали гостям историю своей затерявшейся в лесах и болотах деревни, кульминацией которой оказались годы Второй мировой войны. Случилось безвластье, и жители начали самостоятельно искать для себя социальное устройство, перебрав кучу вариантов. Рецидив социального фантазерства в духе Вячеслава Пьецуха.
У вологжанина Александра Цыганова в рассказе “Таланиха” (“Наш современник”, № 9) случился в деревне переполох. Приехали “реставраторы”, чтоб за бесценок скупить иконы у старух. Где искать спасенья? Но бабок берет под защиту Витька-офицер, поселившийся в деревне незадолго перед тем и живший бирюком. Вершит суд и расправу над алчным племенем. Герой, одно слово.
В “Новом мире” (№ 7) публикуются “повести разных времен” Владимира Березина “Нежность бесприютного мира”: это три рассказа в духе Борхеса о странных и даже загадочных случаях, едва ли вообще возможных. Автор создает фантастические миры, отталкиваясь от реальности, но разрушая ее в итоге напрочь. А в “Знамени” (№ 7) публикуется еще один цикл историй Березина, “Чужие вещи”. Это также произвольные фантазии на разные темы, довольно остроумные и совершенно “ни о чем”. В принципе можно попробовать угадать и какую-то философическую подоплеку в основе этих странных историй. А можно просто получить скромное удовольствие от изобретательности автора, даровитого эпигона постмодернизма.
Короткие рассказы Евгения Шкловского в № 8 “Нового мира” — своего рода аналитические опыты. Автору интересны иррациональные сдвиги в сознании героя, вроде бы ничем не мотивированные перемены — иногда откровенно фантастического свойства. Возникают разного свойства житейские казусы. Скажем, в рассказе “Поражение Маклакова” успешный профессиональный боксер однажды тормозит и в итоге становится монахом. А в рассказе “Побег” мальчик незаметно превращается в девочку.
Ростовчанин Денис Гуцко в рассказе “Виктор Загоскин боится летать” (“Новый мир”, № 8) представил мелкого клерка, попавшего в анекдотическую ситуацию. Виктор выиграл карточку, позволяющую покупать авиабилеты с большой скидкой. Поэтому именно его часто отправляют в командировки по службе. Но летать Загоскин боится отчаянно, патологически. Как все-таки отвратительно: “внезапно смертен”. Вдруг погибнуть… в один из осенних выходных… Ничего не успев… Пилот не выспался, поссорился с женой, с любовницей, с начальством. У него разболелся зуб, открылась язва, он неудачно выбрал банк. Он новичок… рейс не отменишь, а другие — кто в отпуске, кто на больничном. Глянул не на тот прибор, дернул не тот переключатель. <…> Хрясь — и все кончено. В рассказе герою предстоит победить страх, чтобы встретиться с беспутным старшим братом. И тут, кажется, возникает новая тема: брат открывает для себя ту свободу, которая оказывается недоступна Виктору. Впрочем, Гуцко не настаивает на каком-то однозначном выводе из всего, что он понарассказал.
Асар Эппель в рассказе “Теплый миазм с нашей речки” (“Октябрь”, № 9) живописует захолустный обиход давних времен. Мы живем на задних улочках столицы нашего отечества. Вплотную к слободскому обитанию прилегает длинная свалка. За свалкой непролазная дикая трава, позади которой валяется поруганная речка. С речки дует когда освежающий, когда тепловатый, но всегда миазм. Тем не менее автор ностальгирует по глупым радостям тогдашнего житья: В дебрях долговязой непролазной травы на бережке нашей речки им была известна укромная делянка, огороженная ржавой, в разных местах рваной металлической военной сеткой. В потайное это место пацаны забирались сравнивать по длине половые отростки, пускать, кто дальше, детские струи, зачем-то глядеть друг дружке в задницы… Боже, какие были замечательные времена!
О современных приметах столичной жизни повествует Александр Трапезников в цикле рассказов “Из новейшей истории старинных улочек Москвы” (“Москва”, № 9). Истории незамысловатые. Юмор и сантименты.
Постоянный автор “Знамени” Елена Долгопят в очередном своем рассказе “Наталья Петровна” (№ 7) представила женщину, которой всегда нужно о ком-то заботиться. Немного душечку. Подходящие мужчины возникают регулярно.
“Французские письма” уфимца Михаила Чванова (“Наш современник”, № 7) — рассказ о классических любовниках. Подруга героя уезжает во Францию, и они начинают переписываться в интернете, а потом она возвращается и, в общем, длится и тянется эта счастливая и мучительная морока. Особое значение тут имеет и то, что героиня крестилась, получив имя Серафима. Сентиментальная беллетристика.
Марина Вишневецкая в рассказах из цикла “Вещественные доказательства” (“Знамя”, № 9) в основном смакует патологии, фиксирует свидетельства деградации, разложения и распада.
Что-то похожее есть и в рассказах автора из Голландии Смирновой (пусть читатель не думает, что мы по оплошности забыли указать имя госпожи Смирновой: имени у этого автора просто нет, во всяком случае оно не указывается. — Ред.) из книги “Фаза 2” (“Знамя”, № 8). Из трех текстов впечатляет первый, “В вагоне”: фантазийная история о компании безбашенных приятелей, устраивающих “экстремальные хеппенинги” в московском метро.
Специфическая клиника представлена и в рассказах Елены Наумовой из Кирова (“Москва”, № 7). В рассказе “Счастливая Евдокия” старуха просит у Бога легкой смерти, каковую и получает от руки грабителя. В рассказе “Именинник” преподаватель вуза, любимец студентов, женившись в весьма зрелые годы, разом потускнел и поскучнел. К чему все это? А так.
В рассказе краснодарца Николая Ивеншева “Клифт” (“Наш современник”, № 7) раскрывается жизнь героя через историю его костюмов. Не ново, конечно, но с азартом. А в рассказе “Певчая кровь” героя вдохновляет и радует скворец. Близкое, почти родное существо.
В рассказе Николая Коняева “Петр” (“Наш современник”, № 8) поездка к православным святыням стала испытанием веры некоторых благочестивых паломников. А вот заглавный герой, хоть и не отличается наружным благочестием, испытание вроде как выдержал.
Небольшой рассказ Олега Зоберна “Жертвы объема” (“Новый мир”, № 7) — о книготорговце Леше. В магазин является некий заика, который убеждает Лешу, что нынешние романисты — “жертвы объема”: лишнего пишут. Леша не спорит. Рассказ-пустячок в духе автора, склонного имитировать в своей прозе легкий дебилизм. Рассказы Зоберна публикует и “Знамя” в № 9.
Автор из США Вадим Ярмолинец в рассказе “Кредитная история” (“Октябрь”, № 7) изобразил эмигрантов из Одессы в Нью-Йорке. Новоявленные господа Свердловы и казус в заведении турецкого общепита “Диван”. Герой обмывает первую в жизни кредитную карточку, не взял в ресторан наличных, а там потребовали именно их… Все кончится удачно, не говоря уж о том, что у героя милая супруга. Просто невероятно повезло, а все эти кредитные карточки и подобная дребедень — дребедень и есть. И ничего больше. Сев в свой не очень новый “бьюик”, они поедут домой и, устроившись на красивой итальянской постели ложечками, тихо заснут.
МЕМУАРЫ. ОЧЕРКИ. ЖИЗНЕОПИСАНИЯ
Владимир Новиков в “Новом мире” продолжает публиковать книгу “Блок” (№ 9, начало в № 2, 2008; № 4, 2009). 1906 – 1908 и 1914 – 1916: Любовь Дмитриевна Блок, Волохова, Дельмас. Странности любви.
В “Новом мире” (“Игра его была огромна…” — № 7 – 8), “Нашем современнике” (“Игра его была огромна” — № 7) и “Москве” (“Теплопожатие: Леонов и Горький” — № 7) распечатаны части книги Захара Прилепина о полузабытом ныне прозаике ХХ века Леониде Леонове. Уже будучи стариком, Леонид Леонов сказал однажды, что у каждого человека помимо внешней, событийной, очевидной биографии есть биография тайная и ненаписанная. Не без трепета мы берем на себя смелость совместить, сшить не самой ловкой иглой в нашем повествовании обе эти жизни воедино. И что же мы имеем? Особых тайн в книге не обнаруживается, но старания у автора много, и некоторые неочевидные подробности ему удается осветить. Довольно упорно Прилепин старается разобраться в отношениях Леонова с советской властью, со Сталиным. Подробно описаны судебные процессы над “правотроцкистским блоком”, приведены обширные выдержки из стенограмм. Неглупо проанализирован контекст взаимоотношений Леонова с Горьким. Некоторые утверждения и предположения правдоподобны, некоторые не весьма. Например: Сказать, что Леонов прошел через все метели безупречно чистым, — значит солгать. Но и мы не вспомним ни одного — понимаете, ни единого имени, — на чью чистоту и честь стоило бы равняться. Ой ли?..
Подытоживает Прилепин пассажами, которые тоже заставляют задуматься: Теперь становится ясно, что именно по книгам Леонова, прочитанным спокойно, внимательно и беспристрастно, можно изучать то бешеное, трагичное, порой жуткое, порой величественное время. Он равно умел оценить и размах в реализации величественной коммунистической утопии, и слабость суетливой и жестокой человеческой породы, эту утопию реализующей. Книги Леонова равно далеки как от прямолинейной антисоветчины, так и от ортодоксальных соцреалистических полотен… <…> Вообще же восприятие судьбы писателя исключительно через политическую призму кажется нам вопиюще абсурдным и даже стыдным… Не хотелось бы впадать в морализаторство, но кто объяснит, отчего, скажем, не считается грехом неоднократное принуждение писателем собственной женщины к убийству зачатого ребенка, а, к примеру, депутатство в Верховном Совете СССР воспринимается как сделка чуть ли не с дьяволом? Или вы скажете, что мы говорим о разных вещах? Мы можем и согласиться. Да, о разных. Но согласиться только с одним условием. Если мы вместе признаем, что ни мы, поминая личную жизнь литераторов, ни вы, поминая их деятельность политическую, не говорим о литературе как таковой.
В “Нашем современнике” (№ 7 – 9) продолжается публикация книги Сергея Куняева “Ты, жгучий отпрыск Аввакума…” — о Николае Клюеве. Перипетии и обстоятельства 1910-х годов, Кузмин и прочие акмеисты, Иона Брихничев и голгофские христиане… В московской и петербургской литературной жизни Клюев увидел наркоманов, педерастов, “интеллигентных” шлюх, мальчиков и девочек со склонностью к суициду (самоубийства совершались чуть ли не через день), “мудрецов”, одержимых проблемами половой жизни и млеющих в разговорах об “одиноких”, “кошкодавах” и прочих тогдашних “неформалах”.
Журналист Иосиф Гальперин в повести “Страдательный залог” (“Знамя”, № 8) вспоминает детство-молодость-случаи из журналистской практики. Есть в этой прозе нетривиальная рефлексия о профессии репортера.
Петербургский дизайнер Дмитрий Орлов в “Знамени” (№ 8) живописует тверскую глухомань.
Олег Мороз в “Записках августовского демонстранта” (“Знамя”, № 8) рассказывает о своих блужданиях по Москве в дни путча 1991 года и о том, как он боролся за демократию.
“Октябрь, 1993” Ильи Харламова (“Наш современник”, № 7) — тоже записки рядового участника московских событий, они в основном о том, что происходило 3 октября у Белого дома и в Останкине. Автор был на стороне Верховного Совета и спасал Россию.
Документальная повесть Игоря Клеха “Хроники 1999 года” в “Октябре” (№ 8) предварена таким авторским выступлением: Это многолюдная эпопея, пропущенная через горлышко почти анонимной приватной истории. Я и сегодня убежден, что 1999 год явился поворотным в жизни новой России. Насколько убедительным это покажется читателям, не мне судить. <…> Кто найдет в себе решимость читать непривычно откровенный текст о по-настоящему серьезных и болезненных вещах, может приступать без предыстории, сейчас же. Потому что, как известно, земная жизнь коротка. Решимость нужна, чтобы вникнуть в перипетии, связанные со смертью матери автора и с кучей прочих бед и невзгод. В повесть включены и записки тетки автора “Моя война”. Клех чрезвычайно и почти бессмысленно подробен при изложении личных обстоятельств, — трудно сказать, почему и зачем. О литературе и политике он отзывается, как правило, с чем-то вроде брезгливости. Как-то так: Писательская среда, к которой я теперь, хочешь не хочешь, принадлежал, представляла собой любопытное собрание честолюбивых неудачников. Просто потому, что низы больше не хотели читать по-старому, а верхи не хотели да и не могли писать по-новому. Сегодня это даже очевиднее, чем тогда. Уцененное сообщество, болезненно амбициозное и не отвечающее за слова.
В “Знамени” (№ 7) опубликованы воспоминания Вячеслава Кабанова “Недавние такие времена”. Автор — в советские времена руководитель отдела Госкомиздата, замначальника главка, замглавного редактора издательства “Книга”, главный редактор издательства “Книжная палата”. Либеральный начальник. Эпоху спустя он отчитывается о своих заслугах перед страной.
Там же о жизни и смерти литературного критика Александра Агеева вспоминают его друзья и коллеги: Анатолий Королев, Анна Кузнецова, Анатолий Курчаткин, Сергей Чупринин. История разочарованного интеллигента.
В том же номере о буднях санитарной авиации в вятских местах рассказывает врач-инфекционист Юрий Жидков (очерковые записки “Небесная неотложка”). С медициной в России беда. Впору же не орать, а давно как выть надо в голос. В районах на круг — беда полная. В половине из них педиатров нет. Специалистов попросту везде не хватает…
Очередные “виньетки” Александра Жолковского “Двойная спираль” (“Новый мир”, № 7) — несколько порций литературных и лингвистических наблюдений и житейских воспоминаний. Наблюдения явно интереснее воспоминаний. Есть ощущение, что Жолковский уже все, что мог, вспомнил и теперь добирает прошлое по капле.
Знаменитый актер Вениамин Смехов в “Знамени” (№ 9) вспоминает, как он еще в советские времена с женой ездил в Париж (“Увидеть Париж — и отдохнуть”). Кого видел, с кем общался, какой был смелый.
“Знамя” в № 9 печатает также записки поэта Константина Ваншенкина “В мое время”. Жанр маргиналий о литературе и о жизни. Колоритна история о советских поэтах Исаковском, Щипачеве и Хелемском. Очень длинный зеленый стол, неработающий камин с женской мраморной головкой сверху, а с другого торца — президиум: председатель секции С. П. Щипачев и секретарь партбюро Я. А. Хелемский. <…> Комната набита битком — сидят в несколько рядов вдоль стола и еще на подоконниках. Но не все посещают собрания аккуратно, тот же Твардовский редко показывался — и ничего. А вот Исаковский человек дисциплинированный, обязательный, всегда на месте. Заседали обычно долго, говорунов полно. Как-то поступила председателю записка. Щипачев развернул, взялся за очки, а Хелемский невольно, автоматически, уже прочел, благо почерк крупный. Это был стишок: Дорогой мой Степа, / Я хочу уйти! / Заболела ж <…>, / Мать ее ети. М. Исаковский. Щипачев зарделся, как красна девица (былых времен). Подождал окончания очередного выступления и сказал сухо: — Товарищи, Михаил Васильевич плохо себя чувствует и просит его отпустить. Какие будут мнения?.. Собрание загудело: — Уважить.
Обзор подготовил Евгений Ермолин
В. “Звезда”, “Нева”
“Звезда” (№ 7 – 8) публикует роман бывшего ленинградца, ныне жителя США Игоря Ефимова “Обвиняемый”. Американского профессора Грегори Скиллера обвиняют в двойном убийстве — в том числе и в зверском убийстве двенадцатилетней девочки. Он, разумеется, абсолютно невиновен. Но детективная линия — не самое главное в романе, действие которого завернуто вокруг роковой даты — 11 сентября 2001 года. Жизнь героя полна счастья, неизбежных трагедий, разочарований, надежд, — словом, обычных земных страстей. Грегори — ученый-умница, обаятелен, талантлив, парадоксален. Слабый пол в нем души не чает: жены, любовницы, кратковременные пассии, — и ни одна не держит зла на соперниц,— словом, удачливый герой живет на всю катушку. И вот этот мир автор сопрягает с другим — античеловеческим, населенным теми, кто полностью избавился от рабства любви — даже от любви к себе и устремлен к одному — сотрясти мир небывалым ужасом… В роковой день 11 сентября у Грегори Скиллера рождается сын. И счастливый отец, сев в автомобиль, мчится обрадовать падчерицу, свадьба которой назначена на этот же день. А встретиться они должны в том самом Всемирном торговом центре… Дальнейшее нам неизвестно: мы не знаем, состоится ли свадьба, спасется ли из горящего здания сам Грегори… Относительно будущего автор сознательно оставляет читателя в неведении. Зато мы знаем, что происходит с героями сейчас, в минуту катастрофы. Ефимов все больше замедляет, а потом и вовсе останавливает действие: помедлим, помедлим еще чуть-чуть, все еще живы, еще есть надежда… И тут же фиксируется следующий кадр — вереница спускающихся с верхних этажей людей, испуганных, бледных, плачущих, но не расталкивающих друг друга, не прорывающихся вперед. Каждая потерянная секунда могла обернуться для них смертью. И тем не менее каждый раз, когда на очередном этаже открывалась боковая дверь, поток останавливался и впускал очередную группу искавших спасения. То было, говорит автор, выживание человеческого достоинства — загадочно победоносное, для злодеев непостижимое.
Молодая петербурженка Анна Русских в объемистой повести “Мужская логика, или Белая Ворона на сайте знакомств” (“Нева”, № 8), похоже, задалась целью прославить высокую душу истинной Женщины. Она и о себе, как следует из подстрочного примечания, говорит коротко, но выразительно: Я — Женщина. И утверждение это даже как будто слегка отдает угрозой. В общем, вещица с претензией. Героиня, на плечи которой возложен нешуточный груз нести в наш испорченный мир свет любви, чистоты и непорочности, при ближайшем рассмотрении — обычная скучающая дамочка средних лет, по профессии медсестра, сильно томящаяся без мужского внимания. Муж умер, сын-подросток — в колонии. Свободного времени — вагон. Любимого же, увы, нет, зато есть интернет. Святое это нынче дело, истинная замена счастию: обширный мир виртуальных знакомств, женихи — на любой вкус. Правда, дело редко выходит за рамки чисто виртуального общения. Но иной раз все-таки случается, хотя бедной женщине и тут не везет. На меня накатывали волны нежности и желания. Что-то пробуждалось во мне, какие-то спящие женские глубины, зовущие покориться и отдаться во власть мужчине, которому я уже принадлежала. Но мой поклонник лежал, повернувшись ко мне спиной, на самом краю постели, не подавая ни малейших признаков сексуального желания. И вот наконец-то бедняжке улыбается счастье: из интернета вылетает мужчина-мечта, мужчина-идеал, красивый, как античный бог, и сексуальный, как Аль Пачино. Какие небесной музыки фразы произносят его уста! “Ты действительно Белая Ворона. Необычная, по-детски трогательная, слишком чистая для этого мира! Все время хочется тебя защищать и ограждать. Ты — мое чудо!” Но, увы, героиню и тут подстерегает жестокое разочарование. Однажды, сильно напившись, она устраивает своему Ромео прямо-таки коммунальный скандал по всей форме, с пощечинами и мерзкой бранью. Джентльмен, разумеется, отчаливает. Бедная дама бросается то к священнику, то к психоаналитику. В общем, страшное дело. А тут к ней сватается вполне добродетельный вдовец, благородный и работящий. Не альфонс, как ее отчаливший партнер. Впрочем, не имея возможности пересказывать все перипетии повести, скажем только, что в атмосфере этой огнедышащей прозы мещанским устремлениям не место. Здесь — только Любовь. Страстная, горячая, как пожар. Короче говоря, героиня, позабыв вернувшегося из колонии сына (он, усталый и голодный, ждет ее дома) и презрев таким образом все земное, мужественно поднимается по лестнице на крышу… Это та самая крыша, где некогда она познала настоящую любовь. И именно здесь она расстанется теперь с опостылевшей жизнью. В общем, ядреная проза, ничего не скажешь. Страсти-мордасти. Одно только непонятно. Героиня ведет свой рассказ от первого лица, а потом это первое лицо р-раз и сводит счеты с жизнью. Кто же тогда все это говорит?
В “Звезде”, № 9, опубликована документальная повесть кинорежиссера, журналиста и публициста Игоря Николаева “Лейтенанты”. Последние годы Великой Отечественной, бои на окраинах России, потом — в западных странах. Автор — бывший фронтовик, 1924 года рождения, из тех московских юношей, что попали на фронт наивными интеллигентами-идеалистами. Ни он, ни его друг вроде бы и выжить не могли: пехотинцы-минометчики, пушечное мясо… А вот поди же, повезло, да так, что и до сих пор не верится. Цепкая память Николаева хранит массу живых картинок, сцен, судеб. Помнится ему, например, как он, двадцатилетний, перед тем как форсировать Днепр, читал своей роте в общем-то средненькие стихи Долматовского, — а за душу брало так, будто читал Шекспира. Помнится, как солдаты там, на Днепре, желали себе смерти, лишь бы отмучиться, отдохнуть. Помнится и фашистская агитка с издевательскими словами “Союзом насильным республик голодных Сковали Советы Великую Русь”, которую он с омерзением сунул в печку…
Другая заметная документальная повесть — “Зигзаг истории” Игоря Гамаюнова (“Нева”, № 9) с подзаголовком “Из дневника литгазетовца”. Романтическое ослепление свободой, постигшее всех в конце 80-х — начале 90-х, горькое отрезвление в последующее десятилетие, узловые моменты в работе популярнейшей в Перестройку, демократичной тогда “Литературки”. Рассказывается, например, уже накрепко забытая история о том, как засадили в тюрьму пожилого человека, монтировавшего в НИИ космическую аппаратуру, за безбилетный проезд в троллейбусе. А то, что он полгода не получал зарплату, про это судьи и не вспомнили… Любопытно, но слегка попахивает нафталином.
Петербургский профессор, в прошлом практикующий врач Юрий Шубик в повести “Докторская колбаса” (“Звезда”, № 9) делится многочисленными врачебными байками. Жанр вечно живой и цветущий, врачами-писателями опробованный многажды. Юмор, естественно, чернушный, на скрещении комедии с трагедией. То к 20-летней хорошенькой “умирающей” бригаду врачей вызовут, — а она, оказывается, впервые в жизни, поссорилась с мужем, вот сердце и заколотилось. То — вещи посерьезней. Интересно, живо, с юмором.
Осетин Тамерлан Тадтаев, участник недавней российско-грузинской войны, в подборке рассказов “Выпустить дракона” (“Нева”, № 8) продолжает пугать читателя трудно постижимой для нормального ума кровожадностью своего героя-любимчика. Лихой парнишка что есть мочи ублажает собственную натуру, то закинув лимонку в дом с ранеными, то с большим удовольствием шаря по карманам убитых и извлекая из них баксы и золото. От радости (он нашел у мертвого солдата две пачки стодолларовых купюр) я чуть не откинул копыта и, похвалив мертвеца за щедрость, поцеловал его в продырявленный пулей лоб. Молодого грузина, раненого, не слушая его просьб позвонить по мобильнику матери, герой обливает бензином, а потом засовывает ему в рот лимонку. Своему дружку, косящему проклятущих грузин из пулемета, он орет: Эй, не мочи всех подряд, дай и мне убить хоть одного. Нутряная злоба, изощренные издевательства, упоение полнейшей безнаказанностью, чисто садистские штучки — вот чем набит этот славный защитник отечества. Что, кстати, автор и прославляет, ибо сдобрена эта кухня лютой ненавистью к грузинам, посягнувшим, уверен писатель, на Россию. В общем, выпустили дракошу на волю. Куда вот только он теперь, после войны, залетит? Напомним, что подборка рассказов Тадтаева “Цхинвальские подствольники” (№ 10, 2008) была в минувшем году удостоена в “Неве” особой премии в номинации “Чистейшей прелести чистейший образец”…
Два рассказа Дмитрия Притулы, исполненные в традиционной сказовой манере, публикует “Звезда”, № 7. В “Туннеле” рассказана чисто семейная история об овдовевшем старике, чуть было не покончившем с собой. Хорошо, внучка маленькая вовремя из школы пришла: одумался дед. “Голос” — история о причудливых взаимоотношениях женщины средних лет с собственным почти что оперным голосом. Он то у нее прорезывается, то исчезает. Главное, исчезает тогда, когда она поет на людях. Под каток этих отношений попадает влюбившийся в героиню моряк.
Прелестный, немного озорной рассказ Юрия Домбровского “Возвращение Пиньки” (публикатор Клара Турумова-Домбровская) печатает “Звезда” (№ 9). Пинька — это дрессированный суслик, пригретый в доме, где жила до войны любящая пара, актриса и журналист, обожавший животных. 1944 год, журналист пропал без вести на фронте, скорее всего, погиб, и красавица актриса, юная и полная жизни, чуть было не выходит замуж за другого. Драму, разыгравшуюся в ее душе, как бы олицетворяет Пинька, любимый зверек мужа. Рассказ о женской стойкости и верности, вещах сильно подзабытых.
Герои рассказа Ирины Чайковской “Зуб Шамана” (“Нева”, № 9) — Натали Герцен и ее возлюбленный, поэт Георг Гервиг. Действие происходит в Альпах, близ Женевы. Романтичная любовь с неизбежно трагическим финалом, смерть Натали, гибель в море маленького глухонемого сына Герцена, страдания несчастной жены Гервига… Трагедии-то трагедиями, но, похоже, автору так нравится все красивое, романтичное, влекуще-зовущее… В общем, стилизация не всякому дается. В данном случае балансирует она где-то на грани симпатичного конфетного фантика.
Более удачная стилизация — рассказ (почему-то названный повестью) Гоар Маркосян-Каспер “Электра выходит замуж” (“Нева”, № 9). Под пером автора античные герои предстают обычными живыми людьми, обуреваемыми, правда, жгучими страстями. Что ж, настоящие страсти в сегодняшней литературе редкость. Естественно, что хочется лишний раз черпануть их хотя бы из древности.
Перу молодого, но успевшего, судя по перечню публикаций, стать маститым прозаика Ивана Ситникова принадлежит несколько бредовый по сюжету рассказ “И бахнул гром” (“Нева”, № 9). В одной деревне сплошняком идут дожди, урожай катастрофически гниет, а в другой, не очень дальней, сияет солнце. Оказывается, все дело в делапоге — делателе погоды, таком хитреньком инструменте. Но от украденного невезучей крестьянской братией делапога пользы — разве что новая буря в деревне да извержение вулкана на месте коровника.
Рассказ Нины Окуловой “Поездка в Рощино” (“Нева”, № 9) — довольно пустая история давным-давно прошедшей любви юной девушки к сорокалетнему мужчине. Целовались-миловались, а он взял да и женился на своей ровеснице — с ней, дескать, спокойнее. Рассказ “Такая знакомая мелодия” — история о любви юноши к какой-то дико знаменитой и до безумия талантливой писательнице, годами сильно старше его. Дама бесшабашная и вдобавок сильно пьющая… Но разве для романтической любви существуют преграды?..
Переполнен высокопарными и чрезвычайно многозначительными рассуждениями рассказ Владимира Курманаева “Самоубийца” (“Нева”, № 8). Рассуждения тут ведутся об экстравагантном характере отношений героя с пространством, высочайшем смысле необходимости друг к другу и прочих сильно научных штуковинах. Короче, герой после ухода жены разочаровался в жизни и ударился в словоговорение.
Свой седьмой номер “Нева” отдала молодым, которые представлены исключительно как творцы малой формы.
Рассказы Вячеслава Немышева под общим названием “Народ в шоке” (“Нева”, № 7). — история из жизни военного врача, хирурга, участника обеих чеченских и российско-грузинской войн. Проза исполнена в стиле милитари. Отважные спецназовцы, солдаты, как сказано у автора, от бога, супергерой Вова по прозвищу Триллер — офицер ФСБ, одна из воюющих сторон, почему-то названная миротворческой, горы убитых грузин, неимоверно распухших на солнце. Чтение скорее для любителей страшилок, нежели даже для “патриотов”.
Рассказы юного Кирилла Рябова (“Нева”, № 7). — малодостоверные истории из времен, о которых автору попросту нечего сказать, так что в ход идут сомнительные выдумки вкупе с мистикой. В “Стрельбе из настоящего оружия”, время действия которой — полуголодная эпоха дефицита, мальчишки почему-то, увидев пиршественный стол со всевозможными колбасами, конфетами и икрой, начинают с садистским озверением расшвыривать все это в разные стороны. Рассказ “После войны” — о том, как в семью вернулся с фронта отец-инвалид, после чего маленький его сын исчез из жизни своих родителей. Куда исчез, почему?.. Мистика. Его и в школу не отдают: как учиться тому, кого нет? И на какую-то могилу к нему родители ходят, при этом он сам сопровождает маму и папу…
Рассказ Анастасии Абрамовой “В режиме реального времени” (“Нева”, № 7) — подборка фраз, то любопытных, то бессмысленных. Такой своеобразный репортаж из бытия двадцатилетних. В мире бесконечных возможностей невероятно трудно выжить. Нужно успеть расставлять приоритеты и делать правильные ставки. На красоту, талант, амбиции, наглость или связи. И еще: Нас таких тысячи. Мы — самое одинокое поколение, рождавшееся за последние сто лет.
Трагическую историю поведал Валерий Айрапетян в рассказе “Реквием по восточному немцу” (“Нева”, № 7). На греческом курорте рассказчик встречает странного человека, немца, будто впавшего в депрессивный ступор. Оказалось, он, несчастливый и одинокий с детства, потерял семью: его жена и сын утонули в Эгейском море. Очень скоро и он сам покончил с собой. В тех же краях, где и неведомая могила его близких.
Рассказы студентки-филолога Елены Холодовой “Голуби”, “Гришка Котов” и “Банный черт” (“Нева”, № 7) — самоделковые этюды ни о чем, изложенные псевдосказовым слогом с бесконечной инверсией. И часто на себе я взгляд его спокойный ловила, идя по городу, но не заговаривал он со мной. И вот раз как-то, когда август прочь бежал, оставляя сентябрю россыпи грибов, когда ручьи по-осеннему студеными стали, когда жалобно запричитали журавли в небе… И т. д. и т. п. на нескольких страницах. Жуть до чего красиво.
МЕМУАРЫ
Воспоминаниями и дневниковыми записями о Борисе Пастернаке, которого автор знал с детства, делится в “Звезде”, № 8 – 9, Вячеслав Всеволодович Иванов. Публикация приурочена к его 80-летию. Время осмысляется автором глубоко и точно: Я боюсь, что омерзение, естественно охватывавшее каждого при мысли о тридцать седьмом годе и обо всем, что за ним следовало, может помешать понять тот духовный подъем, который после перелома в войне ощущали лучшие из знакомых мне людей поколения Бориса Леонидовича и моего отца. <…> Люди этого поколения пережили продолжение начавшегося взлета в семнадцатом году (особенно летом того года) и медленное тление, а потом и гниение общества в последующие десятилетия. И впервые после стольких лет полного духовного застоя и безвыходности те немногие из них, кто остался в живых и сохранился внутренне, снова почувствовали намек на возвращение такого же общерусского подъема. В этом была прежде всего надежда на небессмысленность пролитой в войне крови, на прилив тех молодых, созидательных сил, которые всегда медленно продолжали свою работу — даже под толстой коркой льда.
Зорах Кантор, автор воспоминаний “Великий перелом” (“Звезда”, № 8), рассказывает, в частности, как послереволюционное переименование ленинградских улиц тут же спровоцировало всплеск непроизвольного творчества у идейно отсталой части общества. Встречи, например, назначались “на углу 25 Октября и 3-го Июля”. Но что там шутки. Отец мемуариста в 38-м был арестован и отправлен на лесоповал за то, что назвал Лигу наций мыльным пузырем. А немногим позже СССР из нее выставили, и Молотов моментально припечатал ее словом “говорильня”. Однако на судьбе арестованного этот поворот никак не отразился. В Архангельскую область была выслана и вся его семья.
К семидесятипятилетию замечательного ученого-физика, публициста Алексея Ансельма (1934 — 1998) приурочена подборка Воспоминаний о нем в “Звезде” (№ 7). Вспоминают его жена, коллеги-ученые, писатели. Добрым он был человеком, открытым, интеллигентным, исключительно талантливым, разносторонним. Вот фрагмент из письма, написанного в больнице, где Ансельм проходил очередной курс химиотерапии: Для меня вся красота жизни именно в ее несводимости ни с какими, даже самыми замечательными ее сторонами. Жизнь не… то, другое, третье, она и то, и другое, и третье. И каждая конкретная жизненная ситуация всегда имеет много сторон, как в том анекдоте: “И ты прав, и ты прав…” … <…> Видишь, как красота искусства скрашивает жизнь? Написано незадолго до смерти.
Обзор подготовила Евгения Щеглова
2. Литературная критика
А. “Арион”, “Вопросы литературы”, “Дружба народов”,
“Зарубежные записки”, “Знамя”, “Москва”,
“Новое литературное обозрение”, “Октябрь”
Статья Капитолины Кокшеновой “О войне, любви, свободе” (“Москва”, № 6) посвящена не столько ПРОЗЕ ТРИДЦАТИЛЕТНИХ, сколько психологии и мировоззрению поколения в целом и некоторых его представителей в частности. Героями исследования выбраны трое прозаиков — Захар Прилепин, Сергей Шаргунов и Денис Коваленко (последний, впрочем, взят не сам по себе, а как типичный представитель). Сложность и, скажем так, расплывчатость задачи, за решение которой берется критик, дают о себе знать немедленно: статья тоже получилась невнятной и расплывчатой. Однако интересных и точных наблюдений в ней масса. Все пересказать не представляется возможным. Но если совсем коротко: поколение тридцатилетних — это поколение с продырявленными душами, поколение, брошенное в ложный героизм и желающее ложной святости, поколение, у которого отняли веру в идеальное,.. заставили “играть в революцию” и идти на войну. Возвращаясь к названию статьи, догадываемся, что чуть ли не все в этом поколении писали о войне и практически все о любви и свободе. Но при этом Прилепина и Шаргунова, по мнению критика, отличает от сверстников некоторый оздоровляющий поворот к идеалам: оба признают, что над жизнью все-таки есть Судия, а значит — не все позволено. Ничего нового в такой позиции, разумеется, нет, замечает Кокшенова, однако важно, что подобная позиция обнаруживает себя именно сегодня — на фоне постмодернистского разгула. После придурков, которые ели свой кал, после мерзких старушечек Авдотьюшек, странного народца-уродца и рядом с припадочными извращенцами, дебилами, например, персонажами елизаровских “Кубиков”, прилепинский герой выглядит положившим предел литературному нигилизму и обладающим шансами противостоять антиидеалу современной литературы.
Каждому из прозаиков-героев статьи посвящена отдельная главка. Та, что о Прилепине, называется “Сильная жизнь”, та, что о Шаргунове, — “Стильная жизнь”. То есть уже сами заголовки призваны проиллюстрировать и схожесть героев, и их несхожесть. Одна из черт, общих для обоих писателей (то, что оба — политики и почему, также подробно описывается в статье) — отсутствие у их героев-бунтарей позитивной программы. Вот как пишет об этом критик: за Родину можно умереть (и это действительно высшее чувство лучших из молодежи). Но вот как за Родину жить — им никто не сказал. Это — о персонажах Прилепинского “Саньки”. А вот о героях Шаргунова: “За то, что Россию обидели”, они не хотят простить всяческой власти, но вот сознание, что они сами и есть Россия, — сознание это слабо развито. Их патриотизм часто только агрессивный.
Денис Коваленко, едва ли не по недоразумению попавший в одну компанию с Шаргуновым-Прилепиным (можно было, признается Кокшенова, говорить о гораздо более известных Василине Орловой, Ирине Мамаевой или Денисе Гуцко, но так случилось — я прочитала три его повести), — это, — по выражению автора статьи, — другое лицо поколения. Наиболее знаменитая его повесть называется “Хавчик фореве1”. Хавчик навсегда — это жрачка навсегда, секс навсегда и… нерадость от них — тоже навсегда. Кокшенова пишет: Когда читаешь повести Коваленко, больше всего ощущаешь какую-то существенную нехватку жизни в самой жизни… недостаточность, несостоятельность, истощенность бытия… скучный ужас повседневности… <…> “Тошно жить” (герою — 22 года!). <…> Пошлые психологические стимулы и мелкие достижения (выиграть в казино, добыть деньги на алкогольный “искусственный рай”, украсть деньги у друга, познакомиться с девицей, у которой много денег, и прокутить их вместе и т. д. и т. п.) слишком плотно наполняют прозу Коваленко. Конечно, тут тоже конфликт с миром. Тут тоже протест — но протест с каким-то тоскливым, обреченным вычитанием именно себя из этого мира.
После всего перенаговоренного в этой статье (а нам не удалось затронуть и пятой части) довольно неожиданно финальное фортиссимо: В любом случае дезертирства из этого мира (даже с проблемным будущим) они, тридцатилетние, как мне видится, для себя не допустят. Ведь они — мужчины. И у них есть дети и женщины… Так и хочется оптимистически добавить: фореве.
То обстоятельство, что в последние годы в финал премии Русский Букер стали попадать произведения, написанные в жанре психологического триллера, политического детектива или боевика, послужило поводом для беспокойства литературной общественности: что же случилось — Букер опустился к массовым жанрам или массовые жанры поднялись настолько, что стали претендовать на вхождение в литературу? С целью уяснить, наконец, ЧТО ЕСТЬ МАССОВАЯ ЛИТЕРАТУРА и чем она определяется: тиражом, жанром — или чем-то другим?, — была созвана конференция, материалы которой публикует третий номер журнала “Вопросы литературы” (“Букеровский роман: искушение массовостью”).
Александр Кабаков настаивал на том, что ни высокие тиражи, ни популярность не делают произведение образцом масскульта. Самая массовая литература — это, в общем, все-таки Священное писание, — сказал писатель и предложил от понятия массовая/немассовая отказаться вообще. Ведь вот, например, Агата Кристи — вроде бы представительница низкого жанра, а создала же образцы высокой литературы! А типичный боевик “Дубровский”?! А “Пиковая дама”, включенная англичанами в сборник “Сто самых страшных рассказов”?! Просто дело тут не в массовости, а в качестве, замечает прозаик. Так же, например, и Людмила Улицкая — издается массовыми тиражами, а книги пишет самые настоящие. Качественное же — это, согласно формулировке Кабакова, — то, что будет долго носиться. Оно проверяется временем. Но опытный покупатель определяет качество на раз и, если он действительно опытный, не ошибается (опытный потребитель… с порога видит на прилавке: вот это вещь, а это — дерьмо. И все, и не нужно ему никаких доказательств. А потом оказывается, что он был прав, потому что это в эксплуатации дольше, это в эксплуатации приятнее и т. д. Все то же самое — в литературе). Следуют развернутая аналогия с трикотажными и продовольственными товарами и вывод: жить надо врозь, качественная и низкокачественная литература водить компанию не должны. Пусть настоящие писатели не судят попсовые конкурсы на TV, но и создатели попсы пусть не ездят на книжные ярмарки во Франкфурт! Продавать с одного прилавка предметы с Черкизовского рынка и из лондонского магазина “Остин-стрит” нельзя. Это нечестно по отношению к покупателю, — суммирует Кабаков. — Включать в одни списки Шилову и Маканина нечестно по отношению к потребителю литературы. В конце концов, человек пришел туда, где он надеется, что за качеством следят, что все в порядке: тут гарантия, тут сертификат! А ему впаривают опять то же самое, что он может взять за углом без сертификата, без гарантии…
Алексей Слаповский, сидящий, по собственному его выражению, “на двух стульях” (как прозаик — я такой нормальный писатель с нормальными тиражами, а как сценарист я, получается, участвую в производстве попсы), выражению “массовая литература” предпочитает другое — жанровая литература2. А вот эта жанровая литература, по наблюдениям Слаповского, качественной бывает редко: Конан-Дойл, уже упомянутая Агата Кристи или Честертон — тут скорее исключение, чем правило. Отличается же жанровая литература от нормальной, во-первых, тем, что всецело ориентируется на законы жанра и никогда не разламывает его границ (в хорошей литературе текст, смысл подчиняет жанр, в плохой литературе жанр подчиняет смысл), а, во-вторых, тем, что жанровые книги (даже лучшие из них) все-таки являются развлекательными, не участвуют в духовной жизни человека, не воздействуют на его душу. Литература же “нормальная” исследует в первую очередь людей, и люди там живые. Продолжая традиции предыдущего выступления, Слаповский тоже предлагает потребительское сравнение: Вот колбаса докторская, а вот мясо. Докторская колбаса — это, так сказать, жанр. Заведомо, что там — одна часть мяса, двенадцать частей целлюлозы. Но потребитель будет брать докторскую колбасу чаще, — этот жанр более популярен, — чем настоящее, натуральное мясо. Потому что дешевле, потому что долго готовить не надо, мудрить не надо, и хотя мясо полезней, лучше (я прошу прощения у вегетарианцев), вкуснее и так далее, но колбаса будет продаваться, может быть, именно в двенадцать раз быстрее. ...у колбасы докторской есть высокое качество и низкое, как и у мяса. Но от этого колбаса мясом не станет. <…> ...жанр есть жанр. Если он становится литературой, значит, это уже не жанр. Значит, надо забыть, что это детектив, а просто читать как нормальную книгу.
Критик и телеведущий Александр Архангельский упрекнул коллег в недостаточном знании предмета, — а именно колбасы: Вы ничего в ней не понимаете. Главная проблема колбасы заключается не в том, по два двадцать она или по два девяносто, а в том, добавлена ли в нее размороженная свинина или парная. В стране не хватает парной свинины. Кладут размороженную. Поэтому колбаса никуда не годится… Хотя, в принципе, хорошая колбаса ведь лучше, чем плохое мясо. Во-вторых, усомнился Архангельский и в способности оппонентов определить качество товара, поскольку главная проблема современной индустрии заключается в том, что вы никогда не отличите хороший костюм, сшитый в Китае по поддельной лицензии, от настоящего костюма, продающегося в магазинах в Италии, потому что он тоже шьется в Китае…
Мария Елиферова потребительскими метафорами не заинтересовалась. Качественной, — сказала она, — может быть, действительно, и колбаса; а настоящая литература все-таки, на мой взгляд, — не та, которая удовлетворяет потребности, а та, которая стимулирует человека к чему-то принципиально иному, которая открывает ему, может быть, нечто такое, о чем он раньше не подозревал. К проблеме же массовости писательница подошла с совершенно противоположной стороны: что же массовой литературе противостоит? По мнению Елиферовой, сегодня больше говорится не о серьезной (нормальной — в терминологии Слаповского), а об элитарной литературе. Что до понятия жанра, то сегодня оно вытесняется совершенно адским понятием формата. Настоящая литература, — говорит Елиферова, — ориентирована на то, чтобы открыть читателю что-то новое о мире и себе. Это может быть, как ни странно, и детектив: Честертон, например… А литература форматная дает читателю то, чего ему хочется. То, что читатель ожидает, он и получит. <…> Вот меня пугает, что эта тенденция начинает появляться в литературе, которая себя позиционирует как серьезную.
Критерий высокой литературы, — считает критик Валерия Пустовая, — масштаб личности автора и его желание донести ту правду, которую он сумел почувствовать. Люди искусства для того и существуют, чтобы через них ощущать какую-то правду, которую мы на нашем уровне не всегда можем почувствовать. <…> литература — это ведь труд, духовный труд, и… она должна тоже помогать нам учиться отличать правду от лжи и, действительно, — человека-друга от человека, который нас просто совращает. А если вы чувствуете, что писатель вами откровенно манипулирует, чуть-чуть на шаг вперед отступает, следуя за вашими собственными ценностями, взглядами на жизнь, подыгрывая вам, называя те лейблы, оценки, те любимые вещи, которые вы тоже любите и от которых не хотите отказаться. Вот это ощущение, что вам очень легко, подозрительно легко все это читать… Вот, наверное, это такой критерий современной дешевки, современной попсы.
По мнению Александра Архангельского, литературу предпочтительней делить на элитарную и тривиальную. Элитарная — это та литература, которая нуждается в контексте для своего понимания. Соответственно, тривиальная знания контекста не требует. Она прочитывается сразу и до конца. Кроме того, указывает критик, существует еще и кич — свой для элитарной литературы, свой — для тривиальной. Дело и впрямь не в тиражах: хорошая словесность всегда стремилась к тому, чтобы поговорить с большим количеством людей <…> И, несомненно, большая литература, по-настоящему большая литература, — за редкими исключениями — стремилась поговорить с людьми о самом важном, о самом главном. А если о самом важном люди узнают из книг Дарьи Донцовой, в этом есть немалая вина элитарной литературы: Это расплата за то, что серьезная, большая литература не хочет разговаривать с людьми о том, что у них болит. <…> Донцова, она — психотерапевт. Она работает там, откуда ушла большая культура. Она пришла в пустоту. Заползла в нее; не надо было эту пустоту оставлять.
Председательствующий Игорь Шайтанов, подводя некоторые итоги дискуссии, судя по всему, развел руками. Во всяком случае именно этот жест видишь, читая слова Шайтанова: Как мы выяснили, есть хороший жанр, плохой жанр, есть хорошее — вне жанра, плохое — вне жанра. Есть плохая литература, которую пишет телеведущий, есть хорошая литература, которую тоже пишет телеведущий…
Настоящая книга существует только для удовольствия, считает Ольга Славникова (“Диалог идет между писателем и мирозданием, а читатель только присутствует”, беседа с Юлией Рахаевой — “Дружба народов”, № 6). Но это то высокое удовольствие, которое дается контактом с высшими смыслами, которое “пробивает в космос” и меняет систему ценностей читателя. Настоящая книга, как подушка безопасности, защищает его от бытовых неурядиц, и такого человека ничто уже не в силах раздавить. Увы, сегодня далеко не все помнят об этом: за последние двадцать лет, говорит Славникова, российскую интеллигенцию постигло несколько катастроф. Произошла глобальная атака на среду обитания тех людей, которые читали толстые журналы. Читателям “Нового мира” и “Знамени” объяснили, что они быдло, что честность их смешна и позорна… А между тем толстые журналы — это, по мнению Славниковой, “нормальный массовый продукт”: Берешь книжку журнала — и там тебе полноценный обед: проза, поэзия, критика, публицистика, эссеистика. Если, конечно, под массой иметь в виду не тех, кто слушает попсу и смотрит “Дом-2”, а людей, имеющих университетское образование. Таких полно. Потенциальные читатели толстых журналов — учителя, библиотекари, всегда склонные к гуманитарному знанию врачи. Я думаю, нормальный тираж “толстяков”, если, конечно, этим заниматься, тысяч 50—60, а то и все 100. Посади цветок, не поливай, он и засохнет. Так и толстые журналы. <…> Новое информационное пространство на “толстяков” никак не реагирует. И их достоинства или недостатки тут ни при чем. Речь идет исключительно о вложении денег. Не та певица, которая поет, а та, в которую денег вложили. Есть у Славниковой и идеи относительно того, как именно “вкладывать деньги в певицу”, как раскручивать толстые журналы: вот вышел новый номер журнала. Нанять студентов, чтобы ездили в метро и читали, несколько дней подряд. <…> представляешь, ты заходишь в метро, а там в каждом вагоне пять человек читают один и тот же толстый журнал. Как думаешь, это произведет впечатление?
Марк Амусин убежден, что традициям русской классики сегодня наследует литература не “высокая”, а “средняя” — то есть качественная популярная проза (“…Чем сердце успокоится” — “Вопросы литературы”, № 3). По версии критика, “высокая” литература, где даются глубинные “рентгенограммы” бытия и жизнь предстает под знаком вечности, никоим образом не помогает читателю справиться с его смысложизненными проблемами. Тем более не помогает в этом масслит или “формульная” проза, занятая подтверждением оправданности и незыблемости существующего порядка, навеванием утешительных иллюзий, выписыванием рецептов… успеха и преуспеяния. Российская же читающая публика, существующая в зазоре между неясным будущим и “непредсказуемым прошлым”, в условиях тумана, бездорожья и вопиющего отсутствия ориентиров, нуждается в путеводных звездах и по давней традиции требует от литературы и подлинного утешения, и ответов на вечные вопросы. Эти-то ответы и дает популярная проза, утоляющая, по словам Амусина, читательскую жажду приобщиться к откровению, расшифровать иероглифы бытия — и повседневной жизни. Возвращаясь к названию статьи, придется добавить, что автор не ленится пресловутые вечные вопросы перечислить. А они таковы: что было, что будет, кто виноват и чем сердце успокоится.
Литератор из Болгарии Эмил Николов берет под защиту и саму массовую литературу, и ее читателей (“Расширение взгляда: кого из современных русских писателей переводят в мире” — “Знамя”, № 7). Последние, пишет он, не так уж и элементарны, но несомненно одно: они бегут от скуки посредственной “серьезной” литературы. К тому же чтение массовой литературы — это вовсе не врожденное свойство, один и тот же человек в разные периоды жизни может быть и читателем высокой классики, и поклонником детективов. Массовая же литература, по мнению Николова, играет совершенно особую роль в освоении современной темы. Она проникает в те секторы жизни, куда высокая литература еще не добралась. Массовая литература прокладывает лыжню в заснеженном поле темы массовой приватизации, коррупции в правоохранительных органах, продажности политиков, жизни “новых русских” (нуворишей и мордоворотов) и ряда других жгучих проблем современности, которых бежит высокая литература.
Свою статью “Непростая простота” Олег Оссовский оснастил подзаголовком: “Страна, читающая маслит или не читающая совсем?” (“Вопросы литературы”, № 3). Большая литература, замечает автор, — будь это даже произведения свежих нобелевских лауреатов — в списки бестселлеров в новом тысячелетии уже не попадает. Масслит давно перестал ощущать свою второсортность и вполне готов заменить собой собственно литературу. А заодно поглотить и смежные области культуры. Масслит, по наблюдениям Оссовского, превратился сегодня в одну из социокультурных практик и развернул целую коммерческую индустрию, в рамках которой печатному слову оставлено не так уж много места. Современное глобальное производство “культурных продуктов” включает в себя создание на основе книг-бестселлеров фильмов и телесериалов, мюзиклов, компьютерных игр и комиксов с последующим тиражированием их персонажей на майках, сумках и прочем ширпотребе. Так что романы теперь изначально пишутся с прицелом на экранизацию, а фильмы, снятые по ним, в свою очередь серьезно способствуют увеличению книжных тиражей.
Сегодня классика успешно адаптируется для массового вкуса. Об этом пишет Алиса Ганиева, рассматривающая случай телевизионных “Мастера и Маргариты” (“Литература в “ящике”” — “Вопросы литературы”, № 4). Мир булгаковского романа, по мнению автора статьи, идеально вписывается в ряд популярных сериалов: здесь тебе и тема НКВД как продолжение многосерийных криминальных историй (оттуда же, отмечает критик, происходит и героиня сериала: актриса, сыгравшая роль Маргариты, — звезда отечественного детективного жанра); и следственная линия, и чудеса эзотерики, и ужасы советского времени, и видимость элитарного искусства. Так что получается любовно-фантасмагорическая картина, оснащенная всеми приметами массового продукта, причем, что характерно, люди в форме… выглядят даже более значительно и фантастично, чем дьявольская свита.
А просто все дело в том, считает Ольга Лебедушкина, что литературу низводили-низводили, да в конце концов и низвели-таки с бронзового постамента: Слишком много совместных усилий было потрачено на то, чтобы убедить всех и самих себя, что писание стихов и романов — просто деятельность в сфере услуг, а торговля сигаретами или сантехникой ничем не отличается от торговли книгами (“Вы полагаете, все это будет носиться?” — “Дружба народов”, № 5). И в результате литература все больше превращается в легкую промышленность — и в прямом, и в переносном смысле. Юбилейный подарочный набор “Москва — Петушки”, например, — рассказывает Лебедушкина, — включает в себя коробку-вагончик, книжку комиксов, аудиокнигу,.. безразмерную майку и пару подставок под стаканы. <…> Когда я, озадачившись казусом, проявила интерес, обрадованный продавец выдал последний козырь: “А еще вы и книгу можете купить!” Книга, разумеется, продавалась не в комплекте, а отдельно.
Предмет исследования Александры Кисель — книга. То есть не в том смысле, в каком это предмет исследования любого из героев нашего обзора, а в качестве персонажа и смыслового ядра литературного произведения, то есть КНИГА КАК СУБЪЕКТ И ОБЪЕКТ СОВРЕМЕННОЙ ЛИТЕРАТУРЫ (“Память человечества” — “Октябрь”, № 9). Историю книги как самостоятельного образа-символа и сюжетообразующего элемента автор статьи отсчитывает от 1953 года, даты написания “451╟ по Фаренгейту”. Этот роман и открывает, по мнению А. Кисель, тему книги в современной литературе. И тема эта развивается следующим образом: если в литературных произведениях прошедшего столетия книгу как правило искали (или, соответственно, прятали), то век наступивший ставит в центр сюжета уже не поиск книги, а ее гибель — точнее, гибель и самой книги, и всей книжной культуры. И если, замечает А. Кисель, в классической антиутопии Бредбери образ книги сопряжен с высоким идеалом человека, то антиутопия современная несет в себе весть об окончательном разочаровании и в книге, и в идеале, и в человеке. О чем наглядно свидетельствуют, к примеру, “Метро-2033” Дмитрия Глуховского, “Кысь” Татьяны Толстой или “Библиотекарь” Михаила Елизарова”. Литература XXI века имеет дело с миром фантастического зла, и книга здесь, соответственно, сама становится средством, орудием и символом этого зла. Она теперь — талисман, тотем, идол. Книга порабощает людей, замещает их память, меняет весь внутренний облик. Извращенная природа книги, сочетаясь с извращенной человеческой природой, порождает все новые уродства. Книга воздействует на человека как наркотик или гипноз, превращая целые группы двуногих в отвратительные секты: и вот уже люди готовы убить друг друга во имя “этих типа, трех страниц” (“ГенАцид” Всеволода Бенигсена). Впрочем, орудием убийства становится и сама книга, если она достаточно массивна: в статье приводятся примеры. И все же, — оптимистически заканчивает свое исследование автор, — именно к книге обращается современный герой. К непонимаемой, проклинаемой, потерявшей свой облик и ставшей орудием зла, но все-таки книге. Уходит из мира вещей и бежит к книге <…> Вот парадокс!
Извращения человеческой природы совокупно с извращением природы книжной приносят и иные плоды. Так, петербургский историк и социолог констатирует пришествие в современный мир готической морали и готической эстетики3. В полемических заметках “Нелюди и критики” (“Новое литературное обозрение”, № 98) Дина Хапаева пишет: В отличие от культуры Нового времени, где восхищение человеком задавало эстетический канон.., главная максима готической эпохи состоит в разочаровании в человеке. Проявлением чего, по мнению исследовательницы, становится не только разочарование в ценностях культуры и цивилизации, но также УТРАТА ИНТЕРЕСА К ЧЕЛОВЕКУ КАК ДЕЙСТВУЮЩЕМУ ЛИЦУ ХУДОЖЕСТВЕННОГО ПРОИЗВЕДЕНИЯ. В современных фильмах, романах и компьютерных играх место героя зачастую занимают всякого рода монстры — оборотни, ведьмы, вампиры и прочая нелюдь.
Иной раз, правда, создается впечатление, что в пылу исследовательского задора автор не всегда аккуратен на поворотах: вот, к примеру, вереницу литературных нелюдей открывают у Хапаевой не кто-нибудь, а хоббиты из мирной Хоббитании: автор статьи решительно отказывает им в человечности, чем провоцирует у читателя вопрос: за что, собственно, и почему в таком случае в том же ряду монстров не обнаруживается существовавших в литературе задолго до хоббитов Страшилы Мудрого, Вини-Пуха или Снусмумрика? Или вот такое во всех смыслах удивительное наблюдение: готическая эстетика не приводит к созданию образа сверхчеловека… Выбор в пользу нелюдя, а не сверхчеловека — еще один показатель глубины разочарования в человеке, его мире и его способностях. Название романа Пелевина “Ампир В. Повесть о настоящем сверхчеловеке” служит точной иллюстрацией сказанного: настоящим сверхчеловеком в наши дни может быть только вампир…
Но пусть на частные ошибки Хапаевой указывают ее оппоненты (что они, кстати, и делают). Нам же некоторые постулаты этой статьи показались звучащими довольно убедительно. Например: Для того чтобы зерна готической эстетики дали пышные всходы, потребовались особые условия постсоветского общества. В результате исторической амнезии и распада морального консенсуса оно оказалось лишено тех норм и ценностей, которые могли бы сдержать распространение готической морали, как это до сих пор в той или иной степени происходит в других странах. Готической моралью Хапаева называет тот свод правил, которыми руководствуются существа, питающиеся людьми или манипулирующие ими. В самом деле, какие нормы могут регулировать поведение дракона? Нечисти, оборотней, Иных? — спрашивает она. — Очевидно, что они должны отличаться от человеческой морали, — и они отличаются. Исключительно важной особенностью готической морали… является полная симметрия добра и зла, их конечная неразличимость. Готическая мораль ситуативна: суть запретов и степень дозволенного полностью определяются вкусами сильнейших… Чувство личной преданности — главная заповедь готической морали и т. п. Бог с ним, что хоббиты не имеют ко всему сказанному никакого отношения: у них-то и с нормой, и с универсальной (она же христианская) моралью как раз все в порядке, — гораздо грустнее, что сказанное автором статьи о морали нелюдей болезненно напоминает реалии нашей жизни, то неразличение общества и зоны, которое мы переживаем сегодня. И дело обстоит так, утверждает Хапаева, потому что в основе лежит нераскаянный грех — нежелание общества осознать свою ответственность за преступления прошлого. Жуткое прошлое, — пишет Хапаева, — возвращается потому, что оно не было… противопоставлено идее нормы.
Споря с Хапаевой, голос “В защиту чудищ” возвышает Марк Липовецкий (“Новое литературное обозрение”, № 98). Современные монстры не так “готичны”, как кажется Д. Хапаевой, пишет он. Да и “основы традиционного гуманизма” (кавычки Липовецкого. — И. Д.) неизлечимо подорваны еще сто с лишним лет назад, то есть все это как бы и перестало уже быть проблемой: констатировал же Лиотар кризис метанарративов. Так что, предостерегает Липовецкий, всякого рода рассуждения о моральном релятивизме, утрате нравственных универсалий и распаде привычных понятий — объективности, рациональности, реальности — прекрасная почва для фундаментализма любого толка. А фундаментализм, и это кому угодно понятно, — вещь действительно опасная, в отличие, надо понимать, от всплеска интереса к нелюдям, который есть примета как раз положительного тренда. Объясняется же этот всплеск любви к разного рода нежити просто: это и любопытство к Другому, одновременно привлекательному и опасному, и страх перед ним, — то есть совокупный комплекс современной ксенофобии и попыток ее преодоления сразу. То есть, указывает Липовецкий, процессы, которые отражаются в образах современных чудовищ, многообразны, противоречивы и к единой схеме не сводимы. Да, — пишет критик, — современные монстры своей “другостью” действительно проблематизируют универсалистские, в том числе и гуманистические представления о человеке. Но это, оптимистически завершает свои рассуждения Липовецкий, не разрушает человека и человеческое, а, как водится, лишь усложняет наше восприятие этих категорий. Так вот и написано: “этих категорий”, честное слово… А Хапаева еще на хоббитов “тянет”!
Что касается любопытства к “Другому” (если мы правильно понимаем значение этой постмодернистской категории), то некоторые авторы как раз сетуют на недостаток, если не на полное отсутствие этого любопытства. К таким сетователям, в частности, относятся представители НАЦИОНАЛЬНЫХ ЛИТЕРАТУР НА ПОСТСОВЕТСКОМ ПРОСТРАНСТВЕ. О судьбах этих литератур, а также русской литературы в ближнем зарубежье шла речь на “круглом столе” “Литература в эпоху перемен”, проводившемся журналом “Дружба народов” (№ 9). Этот форум показался каким-то особенно грустным и, в целом, демонстрируя единство общей беды, распался на серию одиноких реплик:
— 90-е годы прошли под знаком обособления и ослабления наших литературных связей. И последствия этой политики — рост невежества, возрождение диких, варварских представлений друг о друге, о соседних народах (Леонид Теракопян, Москва);
— Мне кажется, Россия не воспользовалась шансом, который был дан в те семьдесят с лишним лет, — впитать, вобрать всю богатую палитру культуры и традиций союзных республик (Денис Гуцко, Ростов-на-Дону);
— Появилось уже поколение, которое плохо знает русский и плохо знает родной язык (Магомед Ахмедов, Махачкала);
— Северокавказские языки объявлены ЮНЕСКО умирающими (Мадина Хакуашева, Нальчик);
— …можно купить футболиста, но невозможно ни за какие миллионы купить за границей национального писателя (Ильфак Ибрагимов, Казань);
— Беспомощность и безысходность — два главных ощущения от белорусской литературы и культуры… Главное “культурное” событие последних дней — “пролет” белорусского певца на “Евровидении”. <…>…собрание сочинений Василя Быкова на его родном белорусском языке издается в Москве (Виктор Козько, Минск);
— За эти двадцать лет уже выросло поколение, которое дает высокий рейтинг только низкокачественному продукту (Александр Эбаноидзе, Москва);
— Сегодня каждое поколение представляет собой отдельную, зачастую замкнутую, культуру <…> Разные возрастные группы в нашей стране — это племена, говорящие на разных языках и не желающие изучать языки друг друга (Ольга Лебедушкина, Саратовская область);
— С одной стороны, никто ничего не читает, девочки и мальчики не знают, кто такой Лев Толстой. Но, с другой стороны, я замечал, что к какой-то литературности они тянутся. Они не хотят слушать попсу, но рэп — слушают, улавливая там что-то “про жизнь”, какую-то свою поэтику. <…> Может быть,.. рождается новая литература, а мы, “бумажные писатели”, исчезнем?.. (Юрий Горюхин, Уфа);
— Бог ценит хорошую литературу, написанную на хорошем русском языке. Не зря же он посылает ей испытания (Николай Веревочкин, Алма-Ата)…
Одним из поводов, побудивших Алексея Алехина к написанию очередной статьи О СОСТОЯНИИ СОВРЕМЕННОЙ ПОЭЗИИ (“Без промежутков” — “Арион”, № 3), по его собственному признанию, послужил опыт общения с молодыми стихотворцами в поэтических мастер-классах. Алехин пишет: им в голову не приходит почитать, хотя бы и с экрана, Тютчева, Заболоцкого, Мандельштама или Бродского, не говоря о живущих мастерах. В основном читают и обсуждают друг дружку. Впечатление такое, словно они одни на пустыре со своими только что изобретенными велосипедами. Зато в суждении о себе подобных молодняк не скупится на превосходные степени, а, обсуждая качество “толстых” журналов, исходит из единственного критерия: печатает или нет издание этих самых “двадцати-тридцатилетних”. Беда, — пишет Алехин, — не только в том, что это общение в отсутствие сколь-нибудь серьезных ориентиров выливается в непрерывную игру на понижение. А в том, что стилистически, лексически, по типу мышления все эти бесчисленные опусы на удивление однолики: подлесок всегда одинаков, это зрелые деревья разнятся и по облику, и по высоте. Когда я однажды обратил внимание своих молодых коллег на это обстоятельство, то в ответ услышал что-то вроде “поэтическая молодежная субкультура”. Надо ли объяснять, что “субкультура” так же отличается от культуры, как “субпродукты” — от настоящей провизии?
Однако статья вовсе не о том, что дело современной поэзии из рук вон плохо, стихотворчество ушло в интернет и там окончательно деградировало, а бедным потомкам от нашего несчастного десятилетия не останется ничего. Пафос статьи как раз в том, что в глазах потомков сегодняшнее поэтическое время предстанет фундаментальным. Потому что именно сейчас работает Александр Кушнер (почти единственный, кто имеет немыслимую смелость обнаруживать в окружающем мире гармонию и красоту), именно сейчас создает свою головокружительную поэтику Олег Чухонцев, именно сейчас складывает из безукоризненных и парадоксальных коротких притч-этюдов свою философско-лирическую панораму Владимир Салимон, именно сейчас поднимается к высотам полной свободы, то есть той невероятной мудрой наивности, которую невозможно сымитировать, Вера Павлова. А есть еще и еще имена и — главное — лирические голоса. Все эти поэты не вчера начали, и сегодня еще не время судить, куда ведет “магистраль” современной русской поэзии. У меня вообще впечатление, — пишет Алехин, — что лучшие современные поэты пишут не для современников-сверстников, а для полусовременников: 20-летних — но не теперешних, а тех, какими они станут через 30 лет…
Статья Владимира Козлова “Два языка, или Что стихотворение помнит о творении” (“Арион”, № 2) посвящена естественной связи поэзии и религии. Речь здесь о том, что это не есть связь на уровне сюжета, просто само мироздание организовано по тем же законам, по которым и поэзия, а потому не следует делать из поэзии идола: божествен Творец, а не творение. Содержание этой обширной статьи практически полностью укладывается в приводящуюся в ней цитату из Сергея Гандлевского: Каждый, кто отдавал искусству время и силы, знает, что искусство — это устройство. Причем не произвольное, а согласованное с мироустройством. …Кропотливый творческий труд рано или поздно приводит на ум мысль об идеальном оригинале, о творении, а там и о Творце. Художник может считать себя бунтарем, таковым он и вправе выглядеть в глазах людей, но с другой точки зрения он — Божий отличник, зубрила Господен, потому что само ремесло вынуждает его поддакивать мироустройству.
Герои статьи Юрия Малецкого “Рыцарь верующего неверия, или прогулки в садах российской словесности-24” — (“Зарубежные записки”, № 20) — Самуил Лурье и сборник его эссе “Такой способ понимать”. О произведениях ЛИТЕРАТУРОВЕДА (причем отнюдь не единомышленника, причем споря с ним — и как восхищенно споря-то!) Малецкий пишет в таких вот выражениях: “сладостно горькая словесность”, “удивительная прозопоэзия”, “совсем художественное произведение” . Не отстает от своего героя и сам Малецкий: написанное им вовсе не статья, никак не полемические заметки и даже, возможно, не эссе, — а именно такая вот прозо-поэма, богослово-философствование, полемико-преклонение. В каком-то смысле этот текст глубоко интимен: читаешь и словно нескромно присутствуешь при доверительном разговоре, в котором один человек предлагает другому дружбу навеки. Пересказать этот текст все равно не получится, а читать — сплошное удовольствие: в интернете есть.
Обзор подготовила Ирина Дугина
В. “Звезда”, “Нева”
Размышлениям о творческом единомыслии двух, казалось бы, не слишком схожих поэтов посвятили свою статью “Борис Слуцкий и Иосиф Бродский” Петр Горелик и Никита Елисеев (“Звезда”, № 7). Началось знакомство поэтов в 60-е годы. Оба они воспринимали стихи друг друга, подчеркивают авторы, чрезвычайно взволнованно и страстно. Бродский не скрывал, что Слуцкий был едва ли не единственным советским поэтом, которого он не только принимал и высоко ценил, но и от которого много взял. В 1975-м Бродский сказал, что не кто иной, как Слуцкий, едва ли не в одиночку изменил звучание послевоенной русской поэзии. Его стих был сгустком бюрократизмов, военного жаргона… Ощущение трагедии в его стихотворениях часто перемещалось, помимо его воли, с конкретного и исторического на экзистенциальное — конечный источник всех трагедий. “Мой любимый Слуцкий”, — говорил о нем будущий нобелевский лауреат. Слуцкий, в свою очередь, понимал: то, что власть сделала с Бродским, — это спланированная политика, а не игра случая. Потому и написал в известном стихотворении:
Закатись, как в невидную щелку — монета
Зарасти, как тропа, затеряйся в толпе.
Андрей Арьев в весьма сложной теоретической статье “Русская переимчивость как художественный прием” (“Звезда”, № 7) выводит свои размышления из знаменитой речи Достоевского о Пушкине, в частности, из отмеченной великим романистом всемирной отзывчивости. Переимчивость — это, пишет Арьев, специфический род нашей “всемирной отзывчивости”, порыв к умышленному, мгновенному заимствованию с целью эстетического преобразования заимствования. Т. е. — повод показать себя, а не взять чужое.
Любопытна статья Александра Куляпина и Ольги Скубач “Азбука социализма” (“Звезда”, № 8). Рассматриваются в ней школьные учебники русского языка 20-х – 30-х годов. Вроде бы язык — он во все времена язык. Но именно в 1931-м выходит постановление ЦК ВКП(б) о школьном образовании, после которого в стране вводятся новые учебные программы. Теперь учебники отражают сугубо специфическую картину мира: вселенная как место неизбежных катастроф и непрерывных страданий. Параллельно развиваются мотивы различных социальных бедствий — голода, нищеты, болезней, насилия, — короче говоря, общим законом становится дурная цикличность, энтропия, смерть. Все это сыплется на головы несчастных советских школьников воистину без конца и края. А где наличествуют бедствия, там непременно есть и многочисленные жертвы. Ими могут быть кто угодно — белки, зайцы, трава, цветы, деревья. Все это, уверены авторы, — следствие одержимости идеей насилия. Однако еще сильнее идеологическая пристрастность пронизывает учебники 30-х годов. Их излюбленный прием, — пишут авторы статьи, — представить нечто сомнительное, маловероятное в качестве аксиомы. Достигается этот эффект тем, что гипотетическое утверждение помещается в длинный перечень очевидных истин и за счет этого тоже якобы приобретает статус очевидного. Пример: “Реки приносят человеку большую пользу. Рабочий класс будет бороться до конца. Мы новый мир построим”. Не отсюда ли проистекает поразительно стойкая приверженность старшего поколения к социалистическим догматам?
На корни и истоки поэзии Бориса Рыжего обращает внимание Андрей Арьев в статье “Блок, Иванов, Рыжий. О стихах Бориса Рыжего” (“Звезда”, № 9). Присущее молодому, трагически ушедшему из жизни поэту состояние поэтического опьянения критик связывает с тем, что собственную свою жизнь Рыжий переживал как драму, с которой несравнимы никакие мировые катаклизмы. В “самоистребительности” (выражение Сергея Гандлевского) его образа жизни прочитывается некая извечная предельно исповедальная традиция, та самая, приверженцами которой были Есенин и Рубцов. Прочитывается в его стихах и блоковское неудержимое влечение к гибели, этот его образ любви, меняющий свой облик и тем распаляющий воображение. Арьев пишет: не притворяясь, он сам себя видел в образе ушлого парня предместий, оставаясь в глубине души и стиха трепетным, ранимым лириком.
“Пора придумывать Бога” — так нетривиально назвала свою пространную статью Вера Калмыкова (“Нева”, № 9). Основные ее идеи: а) культура ныне, разумеется, погибла, но это — естественный процесс, ибо культура гибнет всегда; б) Бог тоже умер, о чем человечество известили его лучшие умы еще в XIX веке, а уж в веке ХХ история дала тому массу подтверждений; в) не ведутся (труднопредставимы) ныне и столь любезные интеллигентному сердцу разговоры о судьбах России, — им суждено либо вылиться в какие-то националистические концепции, либо стать атрибутом государственности. Вот уж истинно — чего ни хватишься, ничего-то у нас нет. Отмечает автор и такую примечательную черту сегодняшнего культурного социума: элитарной становится массовая культура, поскольку те, кто близки к ведущим телешоу, разумеется, осознаются в обществе как элита. Больше всего тут подкупает слово “разумеется”! Обходя массу естественно возникающих у читателя по ходу чтения вопросов, автор пускается в рассуждения о концептуализме, а также о модерне (в его основе лежала некая прихотливо изогнутая линия, на которую нанизывались элементы предыдущих культур — стилей — мировоззрений), о сегодняшнем сближении “стиля и моды” в сознании частного человека, наконец, о том, что сегодня Гесиод (или Тургенев — кому что нравится) и мат как бы равны по своему статусу, поскольку каждый из них имеет свой ареал. Понятно, что Калмыкову занимают самые сложные, можно сказать, глобальные проблемы отечественной культуры, разрешить которые она пытается с холодной беспристрастностью аналитика. Однако вопрос о том, как нам удалось дойти до жизни такой, чтобы Гесиод (Тургенев) уравнялся в статусе с матом, в статье отдельно не разбирается. Какие-то, словом, тут есть, на наш взгляд, противоречия. Впрочем, Калмыкова, кажется, и сама это чувствует, поскольку наскоро придумывает выход из них: нам нужен новый Бог, раз уж так повезло родиться в эпоху после смерти Бога и конца культуры (истории, времени etc.). Так прямо и написано, черным по белому: пора бы нам его придумать, — и в заглавие статьи вынесено… Перед нами, — пишет Калмыкова, — небывалая и увлекательная возможность. А что? Нам это вполне по силам. Мы еще и не то делали. Нам что убить Бога, что придумать, — раз плюнуть.
Александр Генис, давний поклонник творчества Татьяны Толстой, в статье “Как работает рассказ Толстой” (“Звезда”, № 9) восторженного отношения к своей героине не скрывает: Мне нравится все, что делает Толстая. Мне нравится, как она пишет про селедку под шубой и как она ее готовит. Мне нравятся ее опусы в периодике, полные гнева и пристрастия. Мне нравится ее легкая речь, спорую находчивость которой я успел оценить в наших долгих беседах на радио. Мне нравится дерзость эксперимента в ее причудливом романе “Кысь”, сочиненном без оглядки на себя. Статье, через край переполненной эмоциями, явно недостает конкретного анализа воспеваемых произведений. Но анализ и не входит в авторскую задачу, ибо гениальность Толстой для критика аксиома. Меняя исходный материал своей прозы, Толстая достигает гиперреальности, свойственной настоящим стихам. Это значит, что каждое лыко в строку. Здесь случайное переплавляется в необходимое <…> Письмо Толстой громче голоса и зорче взгляда. Бессмысленно спрашивать, на каком основании сделаны эти выводы и что такое, например, иная степень интенсивности. Остается верить автору на слово
Взглянем теперь, куда обращался в этом сезоне как всегда умный и едко саркастический взгляд С. Гедройца. Во-первых, на успевшую прославиться книгу Дмитрия Быкова “Булат Окуджава” (“Звезда”, № 7). Хотя непосредственно про Окуджаву рассказано не так уж много, пишет С. Гедройц, остальной объем заполнен веществом времени, выразившим себя в его песнях. Так или иначе, я нигде и никогда не видел такого точного и глубокого, как в этой книге, изображения начала “оттепели”, а равно и конца перестройки. Не встречал такой яркой, такой горькой метафоры, как та, что описывает здесь генеральные закономерности местных судеб.
Остановился С. Гедройц и на 15-томном собрании сочинений Корнея Чуковского (“Звезда”, № 7), благо не так давно вышел последний том. Рецензент скоренько пробежался по содержанию всех томов, поразившись необъяснимости, немыслимости человека, писавшего до революции действительно блистательную критику, а потом ставшего (лишь кое в чем, правда) почти советским писателем. Впрочем, а кем он мог стать еще? А вы пробовали посуществовать этак с полстолетия (“В России надо жить долго” — его слова) врытым в землю по пояс — чтобы, значит, не возвышался? Не то удивительно, что башню сносило, как шляпу, — а то, что он исхитрялся ее ловить.
Не смог С. Гедройц не заметить и роман Александра Терехова “Каменный мост” (“Звезда”, № 9). Нетривиальная вещица, ничего не скажешь. Правда, многовато холодного песка, под которым тлеют угольки содержания. Настоящие критики, вот увидите, вам доложат, что в песке-то вся и сила. Поскольку, дескать, это первосортный песок. Образует, обратите внимание, несколько слоев. При ворошении возникают прелюбопытные конфигурации… Так первосортный, выходит, роман? Плоховато что-то верится, чересчур уж выразительные цитаты приводит рецензент, отмечая, правда, что авторский слог обладает свойством воспарять, завидев тень “императора”, — и распускаться при мысли о слабом поле.
Обзор подготовила Евгения Щеглова
Сноски:
1 Forever — (англ.) навсегда.
2 Андрей Дмитриев, интервью с которым опубликовано в том же номере “Вопросов литературы”, предлагает прекратить деление литературы на серьезную и несерьезную, но разделять на подлинную и имитационную.
3 Хапаева Д. Готическое общество. Морфология кошмара. М., 2007.
4 Первые “Прогулки в садах российской словесности” были опубликованы в “Континенте”, № 136 и посвящались поэзии Ларисы Щиголь.