Опубликовано в журнале Континент, номер 142, 2009
Памяти Александра Межирова (1923 – 2009)
Тамара ЖИРМУНСКАЯ — родилась в Москве. Окончила Литературный институт им. М. Горького. Автор десяти сборников стихов и прозы, книги бесед «Ум ищет Божества» (о Библии и русской поэзии за три века). Член Русского ПЕН-центра и редколлегии журнала «Истина и Жизнь». Лауреат литературной премии «Венец» (2002). Постоянный автор «Континента». Живет в Мюнхене.
Тамара ЖИРМУНСКАЯ
«Гражданская война
вплотную подступила…»
Породистый, интеллигентный с ясным беспримесно голубым взглядом поверх вещей и голов, он не очень вписывался в поэтическую плеяду. Имею в виду не французскую плеяду былых времен, — в той, может быть, и нашлась бы для него достойная ниша, — а молодую послевоенную поэзию, взорвавшую советский стихотворный ширпотреб на склоне пятидесятых.
Всякая плеяда, что небесная, что земная, изначально предполагает семь составляющих. Поэтов-фронтовиков, оставивших неизгладимый след в нашей литературе, было значительно больше. Давно сложился в литературоведении канон предпочтительных имен и фамилий, но идти след в след за «записными» критиками мне не хочется. А что если смешать колоду и выбирать наугад — кто выпадет…
Евгений Винокуров! Недооцененный, по моему мнению, поэт. Незабываемы его строки:
Когда дергаешь ты за кольцо запасное
И не раскрывается парашют,
А там, под тобою, безбрежье лесное —
И ясно уже, что тебя не спасут <…>
И некуда пятиться, некогда спятить,
И выход один только, самый простой:
Стать в жизни впервые спокойным и падать
В обнимку с всемирною пустотой.
В начале 60-х я читала его только что вышедшую книгу в командировке, на Ставропольщине, в автобусе, который подпрыгивал на отечественных ухабах. Снаружи пекло солнце, внутри плакали дети. Но винокуровские стихи, и бытовые и философские, все это выдержали и запали в память, и угнездились в ней до сего дня…
Кто следующий? Семен Гудзенко. В 54-м был в ЦДЛ вечер его памяти: умер безвременно, как и предсказал себе, «от старых ран». Сильные, безжалостные у него стихи — так о войне тогда не писали. Они дали мне, 18-летней, впервые прочувствовать не пережитое по малолетству:
Когда на смерть идут — поют,
А перед этим можно плакать.
Ведь самый страшный час в бою
Час ожидания атаки.
А концовка стихотворения? Так бьют наотмашь:
Бой был короткий.
А потом
Глушили водку ледяную,
И выковыривал ножом
Из-под ногтей я кровь чужую…
Николай Панченко. Русоволосый красавец. Похожий на князя Игоря, не оперного, а настоящего, из «Слова о полку Игореве». По последним разысканиям, хрестоматийный воин и поэтом был великим: авторство «Слова» теперь чуть ли не приписывается ему, князю Игорю. Но я — о Николае Васильевиче. На весь Политехнический гремел его баритон:
Я с войны не принес ни шиша.
Даже шубу в Смаковниках продал,
Даже Шурку с полковником пропил:
Сто веснушек за стопку ерша…
Премию «За гражданское мужество писателя» имени Андрея Сахарова получил посмертно…
И наконец, он, Александр Петрович Межиров…
Ей-богу, речь не о том, кто первый, кто второй, — совершенно не об этом. Каждый из названных — первый. Но для меня, два последних месяца живущей в межировской ауре, он — первее.
Поэт — это не только стихи. Это образ жизни, это то, что втекает в нее (вспомним задачник по арифметике!) и, пройдя не одну метаморфозу, а по-русски преображение, вытекает поэзией… Вот почти анкетные данные: москвич, родился в семье адвоката. Мальчиком ушел на фронт. Воевал на одном из самых гибельных направлений: Ленинградском. Был тяжело ранен, но вернулся живым. Доучивался в Литинституте, в котором потом, годы спустя, вел семинар, стараясь из самородков сделать творцов. Написал не одну сотню стихов, выпустил не один десяток книг. Лауреат Госпремии. Среди многих поэтов послевоенных поколений завоевал славу авторитета. Заслуженную. «Юности моей кумир», — высказалась за всех нас Татьяна Бек.
Потом… Я бы не упоминала об этом. Но то, что теперь называют ДТП, сыграло роковую роль в его судьбе. Сидя за рулем машины, сбил прохожего. Потрясенный этим, растерянный (это моя версия), уехал с места происшествия. Его вычислили. Пострадавший умер в больнице. Виновным Межиров не был признан. Казнил себя сам (тоже моя версия).
Уезжает в Америку его единственная, горячо любимая внучка Анна. За ней Зоя, ее мать, талантливая поэтесса.
Мир ловил меня и долго, долго
Все никак не мог поймать меня,
И поймал меня на чувстве долга
И любви к тебе, моя родня…
— это опережающее события слово А. М. для защиты… Набирает обороты перестройка. В Грузии и Армении гибнут безвинные люди. Идет реакция распада. Рушится то, что он созидал, за что проливал кровь. Не всем дано мимикрировать. Межиров оказался не гибким. А скорее всего ясным своим взором видел обе стороны медали: демократия в такой неподъемной стране, как Россия, может обернуться новым гнетом. Говорю так потому, что спорила с ним, умнейшим, старшим по возрасту, с богатым опытом, который мне и не снился, пыталась доказать, что крутого обновления без жертв не бывает. Но подробнее об этом — на своем месте…
На чужбину его вытолкнули прихотливые, чтобы не сказать трагические, обстоятельства жизни. О том, как ему там жилось, лучше всего сказала та же Татьяна Бек в одной из последних своих вещей: «Русский пасынок Нью-Йорка»… Рискну привести тут одно его стихотворение не то чтобы в укор всем нам, уехавшим из вздыбленной и разворованной России, а как пример межировского объемного мышления, которое не с этими и не с теми. А с кем же в таком случае? С Господом Богом? Только недавно узнала: за штудирование и обильное цитирование Библии в безбожные времена Межирова собирались исключить из Союза писателей! Спасла баллада о коммунистах. Оказавшаяся, как выяснилось в девяностые годы, палкой о двух концах.
Итак, стихи:
Ах, этот старый анекдот
Опять сегодня в моду входит:
Ни этот глобус и ни тот
Репатрианту не подходит.
Ах, если б этот лайнер вниз,
Пылающий в палящем зное,
Сквозь глобус,
Безо всяких виз,
Рванулся в бытие иное.
Ах, как сочится кровь из ран
Души истерзанной и плоти,
Как хорошо лететь в Израиль
На неисправном самолете.
Кому могли понравиться такие откровения? Отъезжающим? Ни в коем разе! К счастью, рядовые представители последней волны эмиграции, за редким исключением, поэзией не интересуются. Имя автора, может быть, и слышали, но что он там написал по занимающему их вопросу, не знают и знать не хотят. Увы, за одно чтение вслух этих стихов в нашей тихой местности можно схлопотать звонкое, как пощечина: «Антисемит!» Еврей-антисемит?!. «И такое бывает!» — не смущается третейский судья. Но я не уступаю: «Да он был вне этого! Выше этого! Он родился в семье интернационалистов! Он чтил Книгу книг, где ни эллина, ни иудея! — хватаюсь я от волнения за любые доводы. — Кто он был по национальности? Поэт! Русский поэт — вот кто!» Однако третейского судью не поколеблешь: «Тогда его вышеприведенные стихи должны порадовать остающихся. И золотой фонд коренной нации. Таки нет! Тоже нет! Давайте вспомним слова именитого представителя другого литературного лагеря: “Если еврей уезжает — он мне друг, если остается — враг”. “Не хочется быть другом N, но придется!” — откликнулся на это некий весельчак, пакуя чемодан».
Ах, как сочится кровь из ран
Души истерзанной и плоти…
— печально вступает в наш диалог Александр Петрович… Не исключаю, что желание «рвануться в бытие иное» преследовало его всю жизнь. Была на нем эта печать, или, если угодно, клеймо инакости. И мы, начинающие стихотворцы ранних шестидесятых, со свойственным молодости инстинктом не быть, как все, очень это чувствовали…
…Я познакомилась с Александром Межировым во времена, не столь уж отдаленные, но отодвинутые событиями новейшей истории на позицию почти мифических. Можно сколько угодно издеваться над наивностью «шестидесятников», пинать наших лидеров, списывать нас оптом и в розницу как библиотечный хлам, — борозда, проведенная в сознании современников поколением Евгения Евтушенко (не все мои коллеги-ровесники согласятся с этим определением!), не желает оставаться просто линией. Поэтическая эстрада, уже тогда презираемая теми, кого не пригласили выступить, давала редкий шанс: написанное вчера донести до слушателей сегодня. Цензуры не было, контроль был ослаблен. Касалось это, правда, довольно ограниченной группы авторов, но она-то и задавала тон. В основном то были дебютанты журнала «Юность» и еще нескольких либеральных изданий.
Хочу помянуть добрым словом Всесоюзное бюро пропаганды художественной литературы. Работали в нем в основном дамы, жены писателей. Однако дирижировал их трио плотный, ладно скроенный и крепко сшитый мужчина: Дмитрий Ефимович Ляшкевич. В небольшой комнате, где стояли три письменных стола, с утра толкался народ. Культурагенты из учреждений и предприятий Москвы и области заказывали желаемых авторов, заполняли денежные и другие бумаги, тут же оформлялись путевки. На модные имена был повышенный спрос. Если заказчики не очень настаивали на своем, не соглашались ждать Булата Окуджаву или Андрея Вознесенского до второго пришествия, весьма просвещенные дамы-посредники предлагали им альтернативу. Имя не разочаровавшего аудиторию заменителя, чаще всего молодого поэта, потом попадало в актив…
На сей раз я оказалась в одной группе с Александром Межировым.
Кто же нас слушал — студенты университета или разновозрастные читатели Ленинки? Не помню. Но ощущение того вечера во мне живо. Теплая, обволакивающая атмосфера зала. Трудно передаваемая словами внутренняя уверенность: тут собрались те, кому твои стихи не чужды. А может быть, и нужны. Пусть большинство пришли на Межирова, между его и твоими читателями-почитателями нет непереходимого барьера. Завоевать зал не просто. Но признайся себе: еще труднее произвести впечатление на Александра Петровича. Ты любишь его поэзию. Может быть, и он обратит внимание на твои стихи…
Выступила я неудачно. Хуже, чем всегда. Никогда не надо очень уж стараться кому-то понравиться. Современный философ и психолог Вадим Зеланд говорит в своей книге «Пространство вариантов» о коварстве и вреде «избыточного потенциала» желания. По Зеланду, в таких случаях всегда вступают в игру «равновесные силы» и щелкают зарвавшегося по носу.
Конец — делу венец! Завершал вечер, как всегда, сильнейший — Межиров.
Готова присягнуть, что вокруг него веял ветер свободы. «Веял» — слишком слабое слово. Гулял, бесчинствовал, со свистом закручивался, как лассо, на вытянутых шеях слушателей. Вот уж кто не пригибался перед публикой! И читал он в тот раз нечто неожиданное, не из той оперы, что проходит на ура: житейские сюжеты, политические аллюзии или беспроигрышная карта — любовь…
Метель взмахнула рукавом —
И в шарабане цирковом
Родился сын у акробатки.
А в шарабане для него
Не оказалось ничего:
Ни колыбели, ни кроватки…
Странные стихи! Явно не о себе. Портретирует какого-нибудь знакомого циркача, который баловался стихами, воевал, прозрел, разочаровался в своем даре и счел более достойным вернуться к рискованному наследственному ремеслу. Но слишком уж лично звучит все это! В чужое так не вживаются! И вообще, все, что пишет поэт-лирик, он пишет о себе… А вот это уже похоже на прорыв к собственному «я»:
Чем мальчик был, и кем он стал,
И как, чем стал он, быть устал,
Я вам рассказывать не стану.
К чему судьбу его судить,
Зачем без толку бередить
Зарубцевавшуюся рану…
Зал напрягся, и я — вместе со всеми. Ранили даже не слова, а горькая, сугубо серьезная интонация. Свобода, напоминал поэт, дается немыслимо дорогой ценой. Равной цене жизни… На дворе были поздние шестидесятые: время первых громких идеологических репрессий, первых выступлений несогласных с ними. Стихи были о другом, но и об этом — тоже.
Почувствовав, что хватит сил
Вернуться к вертикальной стенке,
Он все нюансы, все оттенки
Отверг, отринул, отрешил…
«Вертикальная стенка» циркового номера на наших глазах превращалась в некий символ отчаянной смелости, попрания знакомого законопослушным гражданам СССР страха: «А что мне за это будет?!.»
В огромной бочке, по стене,
На мотоциклах, друг за другом,
Моей напарнице и мне
Вертеться надо круг за кругом.
Он стар, наш номер цирковой,
Его давно придумал кто-то, —
Но это все-таки работа,
Хотя и книзу головой…
Успех был ошеломительный. Не поручусь, что автора не прервали предварительными аплодисментами, как в консерватории, после исполнения особенно удавшейся музыкантам части симфонии, еще до ее финала. Но Межиров снизил финал:
По совместительству, к несчастью,
Я замещаю зав. литчастью.
Я была обескуражена: он что, смеется над нами? Только что мчался по вертикальной стене, «у погибели на краю», как выразилась в стихах одна поэтесса. И вдруг какая-то литчасть… А может, он откровенно сблизил гонки над пропастью и литературу, чтобы дать урок всем рыцарям самосохранения? Сбросил маску и предстал перед слушателями, в том числе и перед стукачами, которые, конечно, были в зале, в своем подлинном, разгримированном виде?.. Долго не отпускала меня от себя «Баллада о цирке». Я и теперь не могу проникнуть до конца в это загадочное произведение…
После своего эстрадного провала я старалась как можно реже попадаться Межирову на глаза. И, само собой, встречала его чаще, чем раньше. Но раньше он меня не знал и потому не здоровался. А теперь, когда узнал, приветствовал издалека в манере благовоспитанного человека. Останавливался. Задавал какие-то вопросы. Я что-то буркала в ответ и убегала. Очевидно, он решил, что таково свойство современной молодежи. Однако здороваться не перестал. «Ну, бросьте дичиться, — читала я в потеплевшей голубизне его глаз. — Неудачно выступили — что здесь такого? Все мы прошли через это. В следующий раз сумеете подчинить себе аудиторию. Немного больше опыта, самообладания. Не вы должны перед ними заискивать — они должны принять вас такой, какая вы есть…» Так он думал или совсем наоборот — осталось тайной. От его лица я озвучивала свои мысли, прикладывала болеутоляющий пластырь к своим ссадинам…
Мне не выпал жребий быть ученицей Межирова. Только раз увидела я его в этом качестве. Арсений Александрович Тарковский, почти безвыездно живший в доме творчества «Переделкино», пригласил меня принять участие в необычной встрече: Межиров привез из Москвы к старшему коллеге слушателей Высших литературных курсов. Чувствовалось, что своими давно оперившимися птенцами он очень дорожит.
Его педагогический прием заключался в том, что не они демонстрировали перед А. А. Т. свои спорные стихотворные достижения, а он, уже повсеместно признанный тогда мэтр, доверчиво и с полной отдачей читал перед ними по тетради стихи, вошедшие теперь в золотой фонд поэзии. Дело было в 1977 году. До религиозного ренессанса оставалось более десяти лет. Но Арсений Александрович выбрал из многих стихотворение «Просыпается тело…» — об отречении от Учителя апостола Петра и собственном отречении. От чего? Каждому предлагалась свобода выбора. Это был знак высшего доверия к приехавшим гостям. На выразительном лице Межирова остановилась памятная мне одобряющая улыбка.
О том, каким наставником был Межиров, какое прочное признательное чувство вызывал у лучших своих учеников, замечательно искренно и горячо рассказал его студент Александр Росков в автобиографической повести «В ночь с пятницы на понедельник». Ее можно прочитать в интернете: proza.ru/2003/10/12-119. Поступать в Литинститут он, печник по специальности, приехал «прямо от печки», а до того жил и работал в Каргополе Архангельской области. Точная память, благодарность, любовь — надежные помощники мемуариста. Росков описывает первую встречу с мастером.
Вот своей решительной походкой Межиров входит в аудиторию, полную сырого, неотесанного человеческого материала.
— У Будды есть выражение «Встретишь учителя — убей его!» — такова была первая его фраза.
И не так уж далек был этот вызов от истины. Автор повести не скрывает трений и недовольного ропота части «семинаристов». Одни: «О-о-о! Межиров — это величина». Другие, считая, что одно происхождение из недр народных ставит их выше любой московской знаменитости, поворачивались к А. М. спиной, заушничали и грубили. Страсти разгорались нешуточные, включая и националистические.
Надо было обладать выдержкой и душевной пластикой Александра Петровича, чтобы цивилизовать наиболее агрессивных самородков, подавить невежд своей эрудицией и добиться картины, пусть увиденной только глазами любимого и любящего ученика: «Мы сидели перед Межировым, как двенадцать апостолов перед Христом».
Росков сообщает о Межирове и то, что вряд ли прочтешь в официальных биографиях: «Вслед за военным уставом, вернувшись с войны и став вскоре членом Союза писателей, Межиров изучил Священное Писание и в дальнейшей своей жизни стал руководствоваться Книгой пророка Экклезиаста, не забывая и о Книге Иова. Поняв раньше других “соцреалистов”, что все на свете суета и томление духа и что все уже было под солнцем на этой земле, Александр Петрович предпочел политическим играм другие — игры в карты и бильярд».
Межиров не бросил ученика и после разлуки. Отвечал на его письма, публиковал его сочинения в американской русскоязычной печати. Именно Роскову послал А. М. стихотворение «Не забывай меня, Москва моя…» с незабываемой концовкой:
Оказия случится, поспеши,
Чтобы письмо упало не в могилу.
Пошли негодованье от души,
А также одобренье через силу.
Но вернемся в постперестроечную эпоху… В июне 1990 года я со своей взрослой дочерью Александрой поехала в Латвию, в дом творчества писателей «Дубулты». Теперь, как я слышала, там полное запустение. На месте высотного — на фоне одноэтажных и двухэтажных построек — сверкавшего огромными окнами здания остались, а возможно, уже и снесены настоя-щие руины. Но тогда все еще было цело. Цвела сирень. Прогуливалась по аллеям и вдоль моря курортная публика, и, как дятлы, стучали за стенками коридоров отдельные труженики-писатели на своих пишмашинках. Уже началась реституция: у небольших корпусов в саду появились законные хозяева. Приезжали из Риги или издалека, вступали во владение семейной собственностью, обустраивались, вносили и выносили вещи, мыли, чистили, наводили лоск. Не знаю, сказал ли хоть кто-нибудь из них спасибо Литфонду, сохранившему в целости и сохранности эти коттеджи. Поначалу все это выглядело даже симпатично.
Роковой час пробил, когда началась дележка: основной жилой корпус был построен на деньги Литфонда, то есть писателей. А земля принадлежала местным властям. Обедневшему Литфонду выкупить ее было невподъем, да чужаков никто особенно и не звал. Так мне, по крайней мере, рассказывали. Но в то переменчивое время мы еще чувствовали себя в Дубултах как дома, хотя и не забывали, что в гостях.
Пошли с дочкой в столовую — Межиров. Такой родной среди чужих и чужеватых лиц. Я обрадовалась. И он обрадовался нам. Не густо было знакомых в этом заезде.
Те три с хвостиком недели вспоминаю с благодарностью. Мне кажется, он воспринимал нас как некую временную замену его дочери и внучки. Закрытый от природы, приоткрывался, доверял, делился своими волнения-ми. Его внучка Аня уже была в Америке — поехала к родственникам отца. Он сам проводил и благословил ее, а теперь терзался. Она — там, Зоя (ее мама) — тут. Имел ли он право разлучать мать и дочь? Если Зоя тоже уедет, что она будет там делать? У Ани все впереди, а Зоя вросла в эту жизнь. Она — поэт, настоящий, чистый и холодный. Ей будет очень трудно… Помню, как поразило меня это определение: «чистый и холодный». Я знала Зоины стихи. В них билось трепетное женское сердце. Не хотел ли он этим сказать, что она далека от суеты, от искусственной взвинченности темперамента, от панибратства с великими предшественниками, чего он терпеть не мог. Всякие ахи, охи в стихах даже общепризнанных поэтов, обращение по имени: к Цветаевой — Марина, к Пастернаку — Борис, — его раздражали.
Он не чинился: пересекая обширное помещение столовой, шел прямо к нам, присаживался за наш стол, спрашивал мою Сашу, вчерашнюю студентку, о ее планах на будущее, интересовался моей работой. О себе говорил мало, сдержанно. Но что-то мучило его помимо семейных дел, что-то жгло изнутри. Я догадывалась: время. В отличие от большинства моих друзей, он не спешил радоваться переменам. Настраивался на худшее и на мои наивные уверения, что все идет как надо, что обещанные конституцией свободы теперь не фикция, а реальность, отвечал тяжелым молчанием.
Навестить Александру приехал из Москвы ее муж Дмитрий. Они были красивой парой, и Александр Петрович как-то очень по-отечески смотрел на них и радовался им.
Скоро он прочел нам стихи, в которых мы узнали Сашу и Диму:
Как хороша она,
А в нем какая сила!
Гражданская война
Вплотную подступила…
Так вот что его грызло: ожидание братоубийственной бойни. Раньше мне казалось, что он защищен от внешних катаклизмов своей яркой одаренностью и выработанным на войне мужеством, как средневековый замок стеной и рвом. И вдруг я увидела его таким уязвимым.
По временам он исчезал, где был — нам не докладывал, но возвращался встревоженным, осунувшимся. Нам казалось: он подголадывает. Поехали на рынок в Ригу, купили копченую курицу, — тогда это был невиданный деликатес, — и щедро поделились с Межировым.
На другой день он подошел к нам в холле и пожаловался:
— Вчера я съел совершенно сырое мясо и теперь не знаю, что со мной будет.
Он нас не укорял, он просто забыл, кто угостил его «мясом», и, как ни сдерживались, мы прыснули в ладони. А он, не понимая причины веселья, только пожал плечами…
В те дни по просьбе Галины, вдовы Давида Самойлова, я писала воспоминания о нашем переводческом семинаре, который посещала несколько лет. Узнав, чем я занимаюсь, Александр Петрович помрачнел. Что-то молвил сквозь зубы. И отошел… Для меня, конечно не было открытием, что поэты часто не любят, а то и не выносят друг друга. «Там жили поэты, и каждый встречал другого надменной улыбкой» — это Блок. Лингвистически ближе к нам Кедрин: «У поэтов есть такой обычай: в круг сойдясь, оплевывать друг друга». И все же я была задета тем, что два моих избранника, поэты-фронтовики, оказывается, в контрах.
Когда, спустя годы, вышел из печати дневник Самойлова, я прочла в нем раздраженные, нелицеприятные отзывы о его многолетнем товарище и вечном сопернике. Бог ему судья! Знал ли А. П. об этих записях? Думаю, что да. Все тайное становится явным. Причем скорее рано, чем поздно. Тем ценнее в моих глазах поступок очерненного в дневнике Межирова.
Через несколько часов после огорчившего меня инцидента Александр Петрович постучался в нашу дверь. И сразу ко мне — с извинением, с редко прорывавшимся заиканием:
«П-простите! Я виноват. Вы п-пишете о нем. Вы в работе. Я не должен был так себя вести. Простите меня!»
Уникальный, так и оставшийся единственным случай в моей жизни…
Мы возвращались в Москву раньше Межирова. Дня за два до отъезда он вошел в наш номер с таинственным выражением лица и небольшим свертком в руках. У него ко мне дело. Пусть все останется между нами. Здесь, в конверте, письмо и стихи, обращенные к Елене Боннер. К сожалению, он не знает ни телефона, ни адреса. Но я, наверно, могу узнать по своим каналам. Просьба: передать в собственные руки… Никаких «каналов» у меня не было. Но, конечно, я заверила Александра Петровича, что все узнаю и передам… Не успели мы приехать домой, междугородка. Он, Межиров. Обстоятельства изменились. Ничего передавать не нужно. Благодарность. Извинение. До встречи!.. В следующий раз я услышала его голос через одиннадцать лет…
Но сначала были стихи. По-моему, в Литгазете вскоре вышла его подборка, озадачившая меня. Нет, нет, не с художественной точки зрения. Межиров оставался Межировым всегда. Если отвлечься от некоторых жупелов, ставших таковыми в закипевшем бульоне истории, «Коммунисты, вперед!» — тоже сильные, без промаха бьющие по заданной цели стихи. Искусный бильярдист, А. М. каждое ключевое слово изящно и безошибочно забивал в лузу. «Лучшие слова в лучшем порядке» — это правило, провозглашенное французским поэтом Сюлли-Прюдомом, словно придумано для Александра Петровича. А расстановка строф, строк в каждой его строфе такова, что дает возможность глубоко вдохнуть обогащенный кислородом поэзии воздух и естественно выдохнуть, воспрянув душой и духом.
Не знаю, как восприняли новые стихи в редакции, что подумали о них те редкостные читатели, которые не пропускают «напечатанное в столбик» как архитектурное излишество. Мне же показалось, что всем существом своим автор повернулся к прошлому. Мне стало не по себе при мысли, что, если чаши весов «за перестройку» и «против перестройки» колеблются, такая весомая гиря, как мнение одного из несомненных поэтов современности, перетянет и история пойдет вспять… Я вовсе не была оголтелой «перестройщицей». Но, как и большинству моих друзей-единомышленников, мне хотелось новизны, открытого общества, побольше свободы, побольше справедливости. Много лет я была «невыездной» по причинам, о которых можно было только гадать, и вот недавно впервые выехала к родственникам за границу, в Бразилию. Неужели моего любимого поэта потянуло назад, в доперестроечную эру?
Ночью написались стихи. Посвятила их Александру Петровичу. Тогда, в Дубултах, допуская (он) и не допуская (я), что дело идет к гражданской войне, мы с ним шутя сравнивали наши гороскопы. Как будто они могут подсказать каждому его судьбу. По году рождения (1923) он — кабан. По месяцу рождения я — овен. Кабан и овен — что-то родственное… О кардинальном отъезде речи еще не было. Однако такой соблазн появился вскоре у многих наших сограждан. В посольствах и консульствах выстраивались очереди отъезжающих. Препятствий почти никому не чинили. По моим соображениям, А. М. стоял где-то близко к переднему краю. Я же на эту тему вообще еще не думала. «Божьим смыслом», считала я, наполнена жизнь в России. Все, что нас тут ждет, надо встретить смиренно, по-христиански. Может быть, своим стихом я хотела удержать старшего коллегу от необратимого поступка?
Астрологическое
А. Межирову
Землетрясение? Нет, хуже:
самосожжение. Овнам
и кабанам нет места. Ужас
бездомья угрожает нам.
Но дом не там, где ты прописан,
не там, где взяли на постой,
а только там, где Божьим смыслом
оправдан даже миг пустой.
Чем жить во дни великой ломки?
Молить за братьев и сестер
или подбрасывать соломки
в нерассуждающий костер?
Межиров эмигрировал в 1991 году.
Когда мой муж, Павел Сиркес, поехал в командировку в Америку, я дала ему с собой книгу «Праздник» с этими стихами. В Нью-Йорке Александра Петровича не было. Он жил в Портленде. Его супруга любезно согласилась приехать за книгой в гостиницу и передать ее адресату…
Выжимки из дневника:
31.12.01. Узнав телефон А. М. у Тани Эндер (двоюродной сестры его жены. — Т. Ж.), позвонила в Портленд (штат Орегон).
Трубку взял А. П. Представилась.
Он: «Бывают и радости в этой жизни… Вы не представляете себе, какое блаженство вы мне доставили…»
Я (оробев от такой старомодной учтивости, с бухты-барахты): «Вы получили мою книжку?»
Он: «Да, разумеется. Простите, что не ответил. Никогда не был способен написать не только письмо, но и записку».
Я ругаю себя за нахрапистость. Не хотела спрашивать о книжке — хотела просто поздравить с Новым годом. Поспешно перевожу разговор на его «Избранное», 1989 года, которое купила недавно на одном мюнхенском развале.
Он: «Его составляли очаровательные редакторши. Пользуйтесь им с одной целью: как не надо поступать со стихами».
Я: «Как Вы живете? Как проходит Ваш день?»
Он: «Всю жизнь я был склонен к неподвижности и всю жизнь мотался. Все изменилось. Появилась возможность не мотаться дальше чем на триста метров…»
После этого начинается чисто литературный разговор. Как будто мы снова в Дубултах. И у нас куча свободного времени. И мне позарез надо знать, как он относится к тому-то или к той-то. И то же распределение мест: он — наставник, я — способная ученица, которая кое-что знает. Но не мешало бы ей узнать побольше.
Интересно говорит о поэте Серебряного века Борисе Садовском, читает наизусть его стихи.
«Я его знал еще в сороковые годы. Познакомились у Павла Шубина. Кошмарный разложенец. Но не монстр. Чудак. Странно вел себя. Это было неуместное актерство. Почитайте его — получите удовольствие. Выдающийся поэт».
Садовского я совсем не знаю, зато хорошо знаю Георгия Иванова. И стихи и прозу. И письма. Одно его письмо, которое приводит Нина Берберова в книге «Курсив мой», во мне осталось как нарыв. Любящий муж Ирины Одоевцевой, очень многим обязанный ей, пишет к чужой женщине, а именно Н. Берберовой так, как если бы на ней клином сошелся не только этот, но и тот свет. Письмо написано во французском доме престарелых незадолго до конца. Спрашиваю А. П., что он думает по этому поводу.
Он (усмехаясь): «Письмо маразматическое. Но в нем поразительные откровения…»
Говорим о поэте и журналисте Владимире Приходько, адресате одного из межировских посвящений, некогда зачитывавшем меня его стихами. Знает ли А. П., что он умер?
Да, знает. «Бедная Нина! Как она будет одна?» (о жене Володи. — Т. Ж.).
Недавно я прочла в толстом литературно-художественном журнале подборку Зои Межировой. На родине она теперь печатается редко. Я порадовалась и факту публикации, и самим стихам. Что ни говорите, верлибр раскрепощает, заставляет играть даже те грани души, что ущемлены рифмой. Взыскательный отец не разделяет моего энтузиазма. Считает, что Зоя много теряет, когда выходит из канонического стиха.
26.09.03. Сегодня А. М. исполнилось 80 лет. Поздравляю его по телефону с юбилеем. Читаю вслух довольно пышный текст из одной российской газеты (мне прислали вырезку).
Он: «Слишком много звонков. Невероятное количество необоснованных одобрений».
Я: «Как чувствуете себя?»
Он: «Вяловато. Ничего не болит».
Я: «Стихи пишутся?»
Он: «Я бы не сказал, чтобы писались. В них много ненадежного. Огромное количество ненапечатанных».
Я: «Ждете ли сегодня гостей?»
Он: «Может быть, племянница заглянет случайно».
Спрашиваю, как дела у Зои.
Он: «Она как бы работает».
(Потом узнала, что Зоя потеряла работу после 11 сентября. Училась. И только-только начала работать.)
Я: «Как Аня?» (внучка).
Он: «Она посвящена своему странному супругу».
Чувствуя, что А. М. не склонен продолжать разговор, закругляю его приятной для юбиляра информацией: в журнале «Звезда» № 7 Владимир Британишский благодарит Межирова за утешающий автора комплимент по случаю выхода его тоненькой книжки.
Александр Петрович благодарит в свою очередь меня за н е п о д д е л ь- н о е внимание.
2.01.2004. Позвонила слишком рано для другого полушария. Не сразу сообразила, что Портленд на Западе США, и разница с Европой во времени значительно больше, чем с Нью-Йорком. А. М. долго не брал трубку. Ждала. Наконец, знакомый голос.
Я: «Как вы живете, дорогой Александр Петрович? Чем занимаетесь?»
Он: «Практически занимаюсь тем же, чем всегда, — топчусь на одном месте».
Голос глухой и невеселый.
Я: «Может быть, вы спали?»
Он: «Я давным-давно не спал… Вы не представляете, как я рад…»
На сей раз я позвонила не просто так. Работая над книгой о Библии и русской поэзии за три века, я подошла к главе о Марине Цветаевой. От Риммы Казаковой знаю, что отношение А. М. к великой поэтессе менялось от восторга до полного неприятия. Мне хотелось узнать, на чем он остановился. Проверить свою интуицию. Поговорить о поэте, ставшем для меня насущной потребностью. А. М., видимо, окончательно проснувшись, превращается в прежнего собеседника, искренно заинтересованного в предмете разговора. Голос молодеет и модулирует.
Он: «Она никогда не была мила сердцу моему. Я не могу понять, что мне всю жизнь мешало любить ее. Ранние вещи — да!» — читает наизусть «Красною кистью Рябина зажглась…». — «Это было давно. Потом… За ней — темная и страшная сила… Но очень большой поэт… Простите, все это слова из моего хаоса, если говорить высокопарно. Или хаоса, если не высокопарно…»
Я: «Помните: Исайе Берлину Ахматова говорит: Марина — поэт лучше меня. Как вы полагаете, почему?»
Он: «Надо думать…» — И вдруг начинает громогласно читать с середины ахматовское стихотворение, которое я тоже знаю наизусть. Именно это шестистишие помню и быстро подхватываю:
Мне зрительницей быть не удавалось,
И почему-то я всегда вторгалась
В запретнейшие зоны естества.
Целительница нежного недуга,
Чужих мужей вернейшая подруга
И многих безутешная вдова…
Дочитав дуэтом до конца, смеемся вместе на двух половинках земного шара.
Не знаю, что на меня нашло, но попрощалась я с ним в тот раз на высокой ноте. Словно предчувствовала: разговор последний. Перешла на другой регистр беседы, процитировав строчки Дмитрия Сухарева: «Ведь мы — студенты, а они — солдаты. И этим обозначены места». И сказала, что для Мити, для Зины Палвановой, для Тани Бек и еще для нескольких моих друзей он, Межиров, давно не солдат, а маршал поэзии.
Во, куда метнула! Снова посмеялись вместе. Но на душе стало легче…
Жалею теперь, что ни разу не прочла ему по телефону его стихи. Те, что знаю наизусть, что читаю себе, когда на душе кошки скребут, когда небо кажется с овчинку, когда… Много бывает этих «когда», а межировские строфы сглаживают внутренние шероховатости, поднимают потолок и раздвигают стены, лечат. Ему-то в его отстранении от бредящих поэзией одиночек это было бы целебнее таблеток и капель. Знаю, что и там, на чужбине, скреблись к нему в дверь, приходили, но декламировали с в о и стихи. А надо было — е г о, написанные в годы торжества таланта. Хотя бы вот это:
Она прошла по лестнице крутой
С таким запасом сил неистощимых,
Что было все вокруг нее тщетой
И только ног высоких легкий вымах.
Она прошла, когда была жара,
С таким запасом сил, которых нету
У силы расщепленного ядра,
Испепелить готового планету.
Она прошла с таким запасом сил,
Таща ребенка через три ступени,
Что стало ясно — мир, который был,
Пребудет вечно, в славе и цветеньи.
Храню эти стихи как эталон в сугубо личной палате мер и весов…
О том, что Александр Петрович Межиров скончался в Америке 22 мая 2009 года, я узнала с опозданием на два дня. Подходила к концу моя очередная побывка в Москве. Я стала бросаться туда-сюда, звонить немногим сохранившимся товарищам и коллегам. Хотелось разделить с ними печаль, вместе повспоминать, каким волшебным поэтом был покойный. Выплеснуть навстречу друг другу его стихи… Некоторые ничего не знали. Другие что-то такое слышали.
Мне стало представляться, что отошел он легко. Должно же быть милосердие Небес к большому поэту, к пристальному читателю Книг Экклезиаста и страдальца Иова! Последний мой разговор с ним в начале 2004 года, видимо, оказался таковым по объективным причинам. Межиров заболел. Жена забрала его из Портленда в свою квартиру в Нью-Йорке. Несколько лет умирания — о чем думал в минуты просветления, что шептал-сочинял он, не мысливший себе жизни без литературного труда, без поэзии? Преданная супруга, внимательная дочка, любимая внучка, уже обремененная детьми. Но молодые рассеяны по разным штатам, далеким друг от друга городам. Не то что в Москве, когда жили бок о бок, в одном районе на Аэропорте. Как же откликнулась столица на смерть своего заслуженного поэта, москвича по рождению, ушедшего мальчиком воевать, уцелевшего воистину чудом, написавшего стихи, которые не вытравить уже из памяти народной:
Мы под Колпином скопом стоим,
Артиллерия бьет по своим.
Это наша разведка, наверно,
Ориентир указала неверно.
Недолет. Перелет. Недолет.
По своим артиллерия бьет.
Мы недаром присягу давали,
За собою мосты подрывали.
Из окопов никто не уйдет.
Недолет. Перелет. Недолет.
Мы под Колпином скопом лежим
И дрожим, прокопченные дымом.
Надо все-таки бить по чужим,
А она — по своим, по родимым.
Нас комбаты утешить хотят,
Нас, десантников, армия любит…
По своим артиллерия лупит, —
Лес не рубят, а щепки летят…
Для тех, кто не имеет компьютера с Интернетом или не впал от него в зависимость почище наркотической, как я, грешная, даю справку. Благодаря дальновидности поэта Владимира Дагурова, посещавшего когда-то Высшие литературные курсы и записавшего на диктофон рассказ Межирова об его военной страде и рождении этих стихов, мы теперь имеем документ потрясающей силы*. И еще один «исторический» электронный подарок: ролик с суперсовременной песней «По своим артиллерия бьет» (или «Артиллерия бьет по своим»)**. Поют ее, слегка переделав, молодые ребята, воевавшие… в Южной Осетии. Или ровесники тех, кто там воевал. «Грязный лед, белый снег, черный дым. Артиллерия бьет по своим» — такой строки у Межирова нет. А парная к ней — по смыслу та самая. Суть происходящего неизменна…
Об этой песне уже говорят: народная.
Тем более странно было читать небрежные некрологи, мелькнувшие в связи со смертью А. М. в Интернете (в одном автор поэтических шедевров невежественно назван «поэтом так себе»). Досадно встречать чуть ли не в каждой информашке сообщение о ДТП и намозоливших всем глаза стихах «Коммунисты, вперед!». Кто из нас не помнит, как поднимались они на щит, когда управлял страной тиран и его бесцветные преемники, и вот теперь, спустя десятилетия, эти старые стихи ставятся поэту в вину со сладострастным злорадством. Извините, господа крЫтики! Известно ли вам, что наша страна 70 лет строила коммунистическое общество? Что за эту мечту, химеру, — называйте, как хотите, — заплачено миллионами жизней? В том числе, и жизнями коммунистов. Я считаю, что искренний призыв молодого воина, ставший стихами (а большой талант все претворяет в стихи!), обращенный не к другим только, но в первую очередь к самому себе, обожженному фронтовым адом, не подвластен человеческому суду.
Главное же, что поразило меня после смерти Александра Межирова, это интернетовские комментарии немногочисленной читающей стихи публики: «Умер? А мы и не знали…», «А я думала, он умер еще в прошлом веке…» Раз не показали по телевизору церемонию прощания, не завалили цветами, не заказали публичную панихиду, не прожужжали уши его славным когда-то именем, значит, ничего особенного он из себя не представляет. Так, что ли?..
Со своей стороны, могу только процитировать межировские строки:
Видно, люди есть такие,
Что тоска по ним лютей,
Чем припадки ностальгии
На чужбине у людей.
Несколько раз сводила меня судьба с этим необыкновенным человеком. Для чего? Думаю, для того только, чтобы я поделилась своей любовью к нему с теми, кто еще способен вмещать любовь. Критики всех рангов, любители от литературы пусть поют свое. «Околокожевники, возлескорняки» — не прощал агрессивного дилетантизма ушедший в бессмертие пехотный офицер. Пусть расчленяют Александра Межирова на «Коммунисты, вперед!» и «Артиллерия бьет по своим». Пусть препарируют строки, вылитые из благородного материала. Для меня он един. И стихи его цельны и не подлежат «расформированию».
P. S. 25 сентября 2009-го прах Александра Межирова был захоронен на кладбище подмосковного Переделкина. Выполняя волю отца, его привезла из Нью-Йорка дочь поэта Зоя Александровна Межирова. В траурной церемонии приняли участие десятки коллег, родных, читателей и почитателей покойного.