Рассказ
Опубликовано в журнале Континент, номер 142, 2009
Иван ОГАНОВ
— родился в 1943 г. в Тбилиси. Окончил Московский институт иностранных языков. Автор романов “Песни об умерших детях”, “Венок грехопадений”, “Опустел наш сад”, “Песнь виноградаря осенью” и “Кровь Пастернака”, печатавшихся в 1991 – 1994 гг. в “Октябре”, в “Новом мире” и в “Континенте”. Живет в Москве.Иван ОГАНОВ
Город воробьев и листьев
Рассказ
Пустырь с желтыми уродливыми новостройками окраин — трущоб — именовался скучно и страшно, — ТРЕТИЙ МАССИВ.
Ни имени, ни названия, ни тепла.
Гнезда мышей, норы бездомных пресмыкающихся, разоренные птичьи гнезда.
Людей согнали из идущих на слом домиков, всех скопом, этих никому не нужных последних людей. Аристократия города въезжала в комфортабельные дома фешенебельного района Ваке.
А этих, бедноту и безродную многонациональную кучу людишек в исполкоме, в отделе учета жилплощади считали МУСОРОМ: курдов, езидов, айсоров, осетин, армян, греков, а также нищих грузин из умерших деревень, не имеющих родни. Их выдворяли на МАССИВ, запихивая там в клетушки-клоповники, где никогда не журчала в кранах хотя бы гнилая, мутная вода. С электричеством тоже был кризис.
ТРЕТИЙ МАССИВ, сразу ТРЕТИЙ, хотя про первый и второй никто из жителей никогда не слышал.
ТРЕТИЙ МАССИВ. ТРЕТИЙ РИМ. ТРЕТЬЯ СМЕРТЬ.
Может, ПЕРВЫМ МАССИВОМ были начальники и хозяева — властители дум и мешков денег — вечного, изнеженного, но грязного и жестокого, засиженного мухами восточного города.
ВТОРЫМ МАССИВОМ могла быть родня начальников, дальние родственники, а также более мелкие торгаши, жульничающие конторщики, христопродавцы, чиновники и спекулянты мебелью.
Городская беднота, дворники, чернорабочие, очистители канав и выгребных заразных ям, санитары нищих больниц — были вывезены в барачные пятиэтажки, составляющие ТРЕТИЙ МАССИВ ЛЮДЕЙ ТРЕТЬЕГО СОРТА со скучным чахлым городским пейзажем с унылыми насаждениями и агитстендами.
Этот пустырь отверженных с домами-коробками и кучами грязи лежал далеко на восток от несчастного города, намного дальше забытых, обвалившихся кладбищ с голо торчащими костьми и безглазыми черепами. Под стенами массива зияла огромная яма городской свалки.
Города жалких новостроек, хоронящие людей в своих ямах…
О, новостройки ТРЕТЬЕГО МАССИВА!
Чикра ненавидел их.
Старый милицейский чин по прозвищу Чикра — барабанщик милицейского духового оркестра. Если большой барабан — душа духового оркестра, маленький — его живот, острый нерв. На маленьком и выстукивает Чикра тревожную, резкую боль. Над худеньким, в веснушках личиком Чикры — огненно рыжая шевелюра. От подбородка тянется и повисает над жестким форменным воротничком индюшачий высохший кадык.
Чикра — великий барабанщик. Но, к сожалению, знают об этом лишь очень немногие — соседи, кондуктора и кое-кто из уличных хулиганов, а также он сам, Чикра — человек больной диабетом с синими, как горящий спирт, глазами.
Жизнь Чикры — это постоянное надевание пыльной, в дырах, выдаваемой раз в пять лет милицейской формы, скрипящих сапог, замусоленной мятой фуражки и непрерывное хождение по городу с маленьким покарябанным барабаном в холодных, стынущих ручках.
Он притворялся, что идет важный, медленно, очень медленно на очередную репетицию, маршировку или на торжественное собрание, как будто и не спешит! На самом деле он готов был бежать, бежать и бежать…
Так он любил свою музыку.
Чикра знал, что Кавказский вечный Рим, Тифлис, благодарен ему за апофеоз и мелкую, сухую дробь убогого барабана, которой он пытался восхвалять пыльную душу города и усыплял угасающую гражданскую совесть.
Милицейский штатный оркестр играет на юбилеях, официальных похоронах и торжественных заседаниях. Так бывает всегда. Но в свободное от службы время оркестр маскируется, надевая гражданские штаны, пиджаки, кепки, и зарабатывает игрой в старом, умирающем парке, если на дворе весна, лето или ранняя осень. Звенит медь, и трубы поют старомодные вальсы.
Граждане южного забытого кавказского города слушают, вздрагивая одинокими сердцами. Вальсы и потрепанные мелодии военных и первых послевоенных лет. Это весь гражданский, обывательский репертуар, которым умеет развеселить оркестр праздношатающуюся публику. Осенние вальсы со слезой и простуженные танго — постоянный хлеб.
Когда же наступает богатый сезон парадов и бумажных венков на качающихся проволоках, — оркестр бомбовыми ударами барабанов, визгом тонкоголосых труб и протяжно и медленно стонущих тромбонов открывает гражданскую демонстрацию трудящихся вечного восточного города, засыпанного мертвыми листьями платанов. Надуваются щеки исполнителей гимна. Плачут трубы. Жалуются на судьбу фаготы и флюгельгорны. Воздух, лопаясь, со слюной и шипением ползет по темным тоннелям труб. Свежее колыхание тусклых знамен и вылинявших от непогоды транспарантов.
Пожилые сержанты и старые рядовые маршируют так четко и организованно, что у самих захватывает дух. Публика тоже реагирует, публике нравится это торжество.
Оперно-нарядный оркестр уходит, и над асфальтом, кувыркаясь и цепляясь за кленовые листья, тихо плывет птичьим пером грязная сладкая бумажка от мороженого…
В будни, отыграв на репетиции положенные килограммы нот, пожилые усталые люди в мятой форме, сутулые и сгорбленные, бережно укладывали в черные побитые футляры с трещинами казенные орудия духовой музыки и, не прощаясь, расходились по домам. Дома их ждали покорные жены и борщи на клеенке кухонных столиков.
Чумазые, полуграмотные дети приставали с уроками и сочинениями.
Чикра был скромным, неприметным жрецом истошной кавказской музыки и тихим фанатиком военизированных звуков. Он обожал играть на юбилеях и похоронах официальных государственных лиц. Обычно он исполнял некий набор бессмертной музыки, который наизусть, жмурясь слепо, отстукивал по барабану маленькими, увесистыми палочками.
Иногда поздно ночью, когда он возвращался с работы и улица была пуста, Чикра осторожно постукивал по дребезжащему старенькому барабану с трещинами много раз залатанной и вновь натянутой кожи.
Казалось, что кожа, обтягивающая худые скулы, была той же, что на барабане. Серой, потускневшей, мертвой.
— Дорогие! Любимые мои! — выстукивали палочки, сжатые скрюченными пальцами, обросшими порыжевшими волосами, — я люблю вас! Я, как и вы, патриот вечного города.
Чикра останавливался, глядел в черное небо и разводил руки в стороны, будто обнимал невидимых людей. Но граждане города, захваченного пожелтелыми, пожухлыми листьями пятилеток и сталинской пламенной мечты, отмахивались от Чикры.
Он чем-то раздражал их.
Как насекомое.
Им даже хотелось, чтоб он побыстрее ушел на свою жалкую пенсию, а потом, особенно не задерживаясь, умер.
Они боялись печали, тлеющей на его слюнявых, скривленных в раздумьях губах.
— Чикра, умри! — советовали обыватели.
— Смерть — это праздник для тебя! — часто слышалось отовсюду. Они не догадывались, что с исчезновением Чикры, голодного барабанщика, начнет умирать с тоски осиротевший город. Даже местные шляющиеся птицы зачахнут.
Поникнут клювами.
Одни воробьи сочувствовали ему.
— Чикра, не умирай! — чирикали воробьи блудливого города.
Городские обыватели торговали на рынках и в маленьких лавочках, ставили заплатки на чужие штаны в пошивочных мастерских, клеили резиновую обувь, занимались мелкой розничной спекуляцией кепками и калошами. Музыка интересовала их только в том случае, если кто-нибудь из родственников умирал и лежал уже обмытый на обеденном, выскобленном тупым сапожным ножом грубом столе. Тогда они нанимали восточный оркестр, черные кларнеты, зурну, гармонику и заказывали, бесстыдно торгуясь, душу рвущие азиатские горловые прощальные плачи.
Люди Кавказа не понимали, как бывал счастлив и важен Чикра, когда он, похожий на напуганную чем-то курицу с помятыми перьями, шел куда-то со своим ударным инструментом в сумерки. Терялся в мрачных, вонючих переулках.
Даже воробьи сочувственно подсмеивались над ним.
Щебетали, обсыпали ворохом пыли.
Барабан превратился в его судьбу.
Барабан судьбы!
Когда он бил по своему легкому, висевшему на проваленном животе барабану и публика обнаруживала музыканта по трусоватой дроби в шеренге, сверкающей пуговицами и трубами, ей казалось, что это манекен с серым, недышащим лицом и немигающими глазками, только руки как заведенные поднимались и опускались.
— И чего он полез в милицию? — удивлялись горожане.
— С равным успехом, — размышляли они, — он мог бы шить брюки в мастерской курдам и армянам или продавать у входа на базар протухшую селедку.
Никто не понимал, что заставило его стать барабанщиком правопорядка. Может быть, на ничтожной местной гражданской войне однажды убило кого-нибудь из капельмейстеров, и Чикра по ошибке очутился в военно-полевой музроте, которая по совместительству была и похоронной командой, действующей в тылу армии спасения. Горожанам чудилось, что Чикра-барабанщик не ветеран, человечек, искалеченный морально войной, на которой он неудачно однажды побывал, а всего лишь балаганный дешевый клоун.
Пусть смешит!
— Я тоже горожанин! — обижался Чикра.
Горожанин с унылым лицом, слезящимися от вечного ветра глазами приблудшей, безродной собачки…
Обыватели думали, что игра на дырявом барабане не занимала его, так же, как и марши. Он стоял в шеренге как искривленный истукан и, мигая птичьими глазками, думал о чем-то своем, потустороннем. Подростки и некоторый взрослый люд отравляли ему бедную жизнь. Завидев его в марширующем оркестре или бредущим во тьме по главной улица развратного города, они громко хохотали и, тыкая в него пальцами, ошалело кричали:
— ЧИК-РÁ! ЧИК-РÁ!..
Им казалось, что они подражают барабанной дроби.
Они словно накликали на него смерть. Маленький, нервный человек страшился этих выкриков.
Люди думали, что он тихий сумасшедший, кавказский балаганный шут. Им было его немножко жаль, и все-таки они издевались. Они не могли жить без издевательств. Душа требовала надругательства над кем-то другим.
Чикра страдал. Он любил людей, он всё любил. Воробьев, капусту, слепых старух, клянчащих милостыню возле Ортачальского моста. Он любил окружающую чахлую природу, ободранные кусты городского замусоренного окурками сквера и покосившиеся дома. Он любил бродить на тусклом рассвете по безлюдным улицам, что дымились кошачьей шерстью, выдранной в драках, и радовался тому, что все спят и глумливый крик не разорвет холста серого утра и бранное слово не ударит камнем по втянувшейся в воротник голове.
Горожане, казалось, спали вечным сном. Может, они никогда не проснутся? Ночной барабанщик поеживался, дыша запахом сырости и дождевой воды, который источали холодные тротуары.
Чикра тихо постукивал палочками по дребезжащему старенькому барабану.
Он хотел пробудить людей, спасти от смерти.
Кричал черный, испачканный углем и сажей паровоз на товарной железнодорожной станции Авлабарского вокзала.
Осеннее солнце, позевывая, грело одинокие тела вагонов.
Воробьи с неудовольствием разглядывали утреннего, раннего Чикру.
Казалось, что Чикра соперничал с ними спозаранку. Будил город.
Воробьи возбужденно здоровались с ним, легко и беззаботно дразнили, чирикая его певучее прозвище.
И вдруг какой-нибудь из случайно проснувшихся хулиганов или загулявший с ночи бездельник, просто шатающийся прохожий, заприметив жертву, из-за уличного фонаря истошно вопил на всю пустую площадь растерявшемуся барабанщику:
— Чик-рa! Ах, вон Чик-рa! Люди!
Кое-кто из заспанных обывателей высовывал из пыльных окон свои лохматые, чумазые физиономию
— Куда ты в такую рань, а?
— Куда направился? В баню? На базар?
— Уезжаешь на курорт? В Минводы? Лечить печень?
Кто-то выплеснул на него помои из грязного ведра.
— Люди! Оставьте меня! — плакали сухие мерцающие глаза.
Так он стоял, потом, вздохнув, плелся к зачуханному автобусу, что вез его на пустырь с желтыми, уродливыми новостройками, где в одном из разваливающихся и осыпающихся сразу за вводом в эксплуатацию домов, в жилище с темными потухшими окнами ждала милицейского щуплого барабанщика маленькая дочь Электра. Может, барабанщик надеялся, что легендарное имя его дочурки заставит светиться пылающими факелами фонарные покосившиеся столбы с запутавшейся ржавеющей проволокой. Заставит гореть слезами отмщения за осиротевший в холодные тоскливые сумерки весь ТРЕТИЙ МАССИВ.
— Электра ждет меня! — дрожал радостью индюшачий кадык барабанщика.
Маленькая восьмилетняя дочурка с лицом стареющей женщины. Острый сопливый носик. Подслеповатые заплаканные глазки. Но очки не хотела. Плакала. Отталкивала отца нервной рукой. Голова, не успев наполниться думами о счастье будущей жизни, состарилась, сделалась жалкой, никому не нужной, кроме молчаливого, стесняющегося перед горожанами своего ничтожного облика милицейского захудалого барабанщика.
Дочурка! Постаревшая, восьмилетняя дочь, смахивающая на рыжего милиционера, такая же рыжая, рябая, с конопатиной и веснушками, с чахлыми завитками жестких волос. Всегда напуганная, с дергающимся несчастным ртом, настороженно замирающая в ожидании жестокостей детей. Рот искажен безмолвным криком.
Чикра возвращался домой, отмыкал дверь затерянным в рваных карманах холодным ключом и входил в комнату.
Он садился на стул, молчал и слушал, как дочь сопит мокрым носом. Нашаривал в кармане платок, скомканный и грязный, и утирал ей напряженно сжавшийся нос.
— Моя рыжая худенькая девочка! — замирало его сердце.
Он украдкой смахивал с куриного, закрытого бельмом глаза желанную, но так и не выкатившуюся слезинку.
Однажды отец купил дочери дешевую куклу с лысой головой и смятым, уцененным лицом. Чикра положил этот жалкий подарок на мокрую от слюней подушку рядом с замершей сонной головой.
Голова молчала.
Молчала и одинокая кукла с истосковавшимся по любви лицом.
Девочка Электра зашевелилась. Она не спала. Она давно проснулась и ждала теплой, стыдливо ласкающей маленькой руки родного отца.
Чикра замер над постаревшим лицом восьмилетней дочери. Отец понимал, что у этого взрослого одинокого человечка, лежащего в железной кровати, на матраце, набитом ватой, есть своя непростая, задавленная молчанием скрытного рта жизнь.
Чикра ни о чем не желал думать, давал отдых глазам, своей душе.
Хватит!
Я кормлю ребенка и играю на легком бедном барабане!
Пусть вечный город собак и маленьких людей скажет ему: “Спасибо!”
Когда жена умерла в роддоме от заражения крови и все было кончено, Чикра бродил ночью по городу, под дождем, тупо глядя перед собой. У драмтеатра им. А. С. Грибоедова он замер, остановился и бездумно стоял, разглядывая мокнущую афишу. Шумела над его пригнувшейся к стеклу головой крона платана с толстым, как тело борца, стволом. Железная литая решетка вечера.
Младший сержант разглядел на афише огромные, падающие набок буквы, намалеванные маляром.
— ЭЛЕКТРА! — прошептал его шевельнувшийся рот.
Чикра не знал, что это, но ему понравилось слово, он тупо разглядывал его, медленно повторял, и с каждым разом сердце его все больше и больше отдыхало от черной тоски.
Две женщины замерли рядом с ним, разглядывая афишу.
Струи дождя стекались с их черных зонтов. Милицейская фуражка Чикры совсем намокла.
Чикра приложил два сморщенных пальца к треснувшему козырьку и вежливо спросил у них, кто такая Электра. Женщины обернулись и испуганно глянули на продрогшего под дождем щуплого милиционера.
— Это имя греческой героини! — иронически выговорила одна из них, толстая и бесформенная, с лицом, сморщенным от бесконечного выпрашивания подачек у судьбы.
— Имя прекрасной греческой женщины! — шептал Чикра, удаляясь. — Имя женщины!
Дочь Чикры разговаривала мало, не улыбалась и не умела радоваться, а если это случалось, то внезапно, как порыв ветра или неожиданный визг щенка, которому наступили на мягкую лапу. Радость была бесчувственной. Один лишь слабый визг.
В домах, что возникали на пустыре, жило много маленьких и взрослеющих девочек, коротконогих и долговязых, наивных, болтливых и распущенных, которые держались шумными стайками и таили от перенаселенного, как базар, мира взрослых свои маленькие секреты. Это были крикливые, завистливые, раздраженные бедностью родителей дети. Они шептались, хмурились, о чем-то ругаясь, договаривались или гонялись друг за дружкой с угрозами и печальным смехом. Бежали, исчезая среди облаков вездесущей пыли.
Электра молча стояла у своего жилища и смотрела на дворовых девочек.
Им не нравилось ее уродливое конопатое, худое и плоское удлиненное лицо со шмыгающим сопливым носом, раздражали веснушки и то, как она бегала, переваливаясь, горбясь и волоча ногу.
Электра стояла у стены и хитро и глуповато поглядывала на девчонок, которые шептались о чем-то, сбившись в тесный кружок.
Коротковатое пальтецо Электры было вымазано в известке. Сощурив глаза, она рассматривала солнце. Но девчонкам двора, задиристым и наглым, она была вовсе не безразлична. Им станет скучно, не окажись неподалеку рыжей, слепо жмурящейся соседки, слегка прихрамывающей, им нужно обязательно обзывать ее, дергать за жидкие, плохо заплетенные худеньким, неказистым милиционером косички, смеяться над ней или кидаться в нее маленькими камнями.
Электра молчит, наблюдая за их играми, щурит подслеповатые глаза и неожиданно срывается с места, гонится за девчонками-соседками, злобно смеясь потемневшим скучным лицом, бросается на них хищной птицей и до крови, до слез царапается. Потом ее бьют. Она не плачет. Только молча отпихивает обидчиц. Вырвавшись, вдруг снова бежит, кидается одна под облачным желтеющим небом на стену из маленьких враждебных лиц. Вдруг останавливается и, тяжело дыша, хочет им что-то сказать, крикнуть отрывистое и обидное, но, напуганные, они уже летят прочь.
Девчонки знали ее отца, потому что он играл на барабане и их родители часто подсмеивались над ним. Обзывали. Однажды, возвратившись с работы, Чикра обратил внимание на маленьких девочек, которые громко смеялись и тыкали в кого-то грязными, сердитыми пальцами.
Его дочь, в дырявых чулках, стояла у ржавой водосточной трубы и выдавливала из себя какие-то звериные, рычащие звуки.
Дворовые девчонки, увидев Чикру, замерли.
Электра обернулась.
Она побежала к нему со всех ног, обхватила цепкими руками его тщедушное тело в синей старой милицейской форме, и в ее глазах Чикра увидел прозрачные слепые слезы.
Девочка заметила, что он принес розовый, шуршащий сверток. Она на цыпочках потянулась к свертку с пряниками, подпрыгнула и обернулась к своим обидчицам. Лицо ее горело гордостью. Неряшливое платьице задралось, и девчонки увидели тощие, как палки, ножки и смешные длинные трусы, что носят бабки и пожилые женщины.
Чикра поглядел на дворовых девчонок и на свою дочь. Электра давилась пряником. Барабанщик вздохнул.
— Идем! — сказал он и сжал сухими пальцами ее взволнованную, горячую руку.
— Идем! — выкрикнула она.
И вдруг в рысьих глазах ее вспыхнуло что-то, она вырвалась и как безумная ринулась вперед, к обидчицам. Бежала, задыхаясь и протягивая им сверток с гостинцем. Жидкие волосы ее трепал ветер. Вода луж хлюпала под заляпанными сандалиями. Грязные брызги летели в лицо уродливой девочке. Она вдруг остановилась как вкопанная с прижатыми к груди пряниками. Сердце в плоской груди тяжело билось.
Девчонки спрятались от нее за стеной.
Электра опустила голову и сначала побрела, а потом снова, припадая на бок, побежала к отцу. Она долго бежала к нему по пустырю, одинокая маленькая фигурка в грязных чулках, в коротком чужом, кем-то из соседей подаренном платье и, добежав, ударилась в его впалый живот, прижалась к холодной бляхе ремня бледным, осунувшимся, немытым лицом с холодными, давно остывшими слезами.
Они зашагали домой.
Он взял ее за руку, но она вырвалась.
Давясь, она ела черствые пряники. Пряники крошились.
Она выплюнула крошки, потом бросила разорвавшийся кулек в лужу. Она никак не могла заплакать.
Комната скучала, ждала их.
Чикра снова взглянул на дочь, вздохнул, поставил в угол, прислонил к шкафу барабан и принялся медленно снимать шинель и стягивать с тощей груди прохудившийся китель с дырками на локтях.
Он устал. Была репетиция в клубе им. Дзержинского, а потом они играли на награждении штангистов общества “Динамо”.
В нижней рубашке, — сквозь разрез на груди кучерявился клок рыжих волос, — в форменных штанах галифе, в сапогах вошел он в маленькую темноватую кухоньку, поставил на табурет круглую лохань и, подогрев на керосинке воду, стал мылить в лохани дырявые, запачкавшиеся чулки дочери, трусики и платье. Тер мокрое белье огрызком еле пенящегося, дурно пахнущего мыла.
Девочка села на кровать, взяла барабан, положила его на худые, острые коленки, постучала равнодушно. Но гремящий и медью сверкающий оркестр пожилых милиционеров не подхватил эту напуганную воробьиную дробь.
Дни шли. Восточный город то умирал, то снова оживал. Воскресал улыбками неунывающих горожан, дерзким щебетом драчливых, дерущихся воробьев.
Часто на улице, завидев Чикру, хулиганы радостно кричали:
— Чик-ра! Чик-ра!
Он был робким. Однако уважал свою персону, хотя постоянно стыдился своей невзрачной, веснушчатой физиономии. Чикра уважал ремесло профессионального барабанщика, но когда смотрел на себя глазами уличных прохожих и обидчиков, ему становилось не по себе.
К своей затерявшейся в вихре увязающих листьев фигурке он относился в такие мгновенья с законным отвращением.
— Какой же я гражданин вечного восточного города! Я позорю Кавказский Рим!..
И когда ему орали в спину оскорбления, он вдруг в сердце своем соглашался с хулиганами и, даже перекрикивая их, громко кричал сам, безудержный в своем отчаянии:
— Чик-ра! Чик-ра! Чик-раааа!
И это вызывало бешеный взрыв хохота.
— Он наш человек! — одобряла его улица. — Он трезво судит о себе и о своем месте в нашем убивающем душу городе!
— Эх! ЧИК-ра! — печально осуждали его, чирикая уныло, воробьи. — Рано ты сдался!
Как-то вечером Чикра играл в парке культуры имени И. В. Сталина, на верхнем плато фуникулера: бывшая Святая Гора. Оркестр сидел в раковине в окружении ротозеев и скучающих обывателей с детьми. Музыканты почти закрывали Чикру своими спинами.
Играли, как всегда, старые вальсы, потом марши ударников, потом гимн передовиков, потом песни военных лет.
Кружились карусели. На блеклых вылинявших львах и на осыпающихся желтой выцветшей краской верблюдах сидели взрослые толстые кавказские мужчины, упитанные дамы и разъевшиеся дети. Курдянка с усами и в цветистой юбке продавала мороженое. В марганцевое влажное небо улетали из рук чумазых детей голубые шары.
Чикра был доволен. Его никто не замечал за спинами музыкантов. Скромно и вежливо он постукивал по барабану. Безоблачно было на душе. Он доставлял удовольствие людям. Кавказские римляне жадно втягивали в души эту медную, гремящую и стучащую радость!
— Меня не видят, — ликовал Чикра.
Он прятался от сограждан и в то же время участвовал со всеми в пестрой и большой жизни. Даже кружащиеся последние листья пыльных платанов, оседающие на бедную голову в форменной фуражке со сломанным козырьком, казались родными, сочувствующими его судьбе.
Но вот какой-то темнолицый парень из мингрельской деревни, коротконогий, в громадной кепке, коротко подстриженный, с бараньими, выпученными глазами, разглядел барабанщика и, желая прослыть остряком перед очень толстой девушкой на кривых каблуках лакированных туфель, которую он неустанно подхватывал под локоть, вдруг сложил рупором грязные руки и нахально завопил:
— ЧИК-Раааааа!
Барабанщик нахохлился птенцом. В толпе смеялись, свистели.
— Где он? И чикра здесь? А ну? Аба, где он, а ну? Чикраааа!
Отец Электры ни жив ни мертв, не мигая, колотил по плохо натянутой коже барабана. А когда он уже затемно возвращался домой и, остановившись на перекрестке между улицей Леселидзе и Табидзе, взволнованно беседовал с толстым, страдающим астмой тромбонистом о возможной прибавке к жалованью, какой-то юнец издали несколько раз пропел гнусавым, визгливым голосом:
— Чик! Чик! раааÁ!
— Захрумааа! — обиделся барабанщик и погнался в потемки кривой улочки за обидчиком, удиравшим по булыжнику со всех ног.
— Что с тобой? — удивился толстый тромбонист с вялыми веками.
— Меня зовут ЗАХАРИЙ! Можно звать ЗАКРО! Я ЗАХАРИЙ! — кричал обиженно рыжий музыкант, но бежал уже не так прытко, еле двигая ослабевшими ногами.
Барабан неудобно колотился на животе. Барабанщику было стыдно перед тромбонистом, он пробежал еще немножко, а когда обидчик растворился в чернильной темноте тбилисских сумерек, он даже обрадовался и, сняв с вспотевшей головы фуражку и обмахиваясь ею, стал возвращаться.
Но тромбонист не дождался товарища. Подошел троллейбус, идущий в Ортачала, раскрылись дверцы, впустили медлительного вялого человека с неуклюжим тромбоном и снова захлопнулись. Дрожа удочками, пузатый троллейбус покатил вниз, к набережной им. Иосифа Виссарионовича Сталина, где за каменным барьером темнела стоячая, гнилая, пахнущая тиной и нечистотами вода и раздавались вопли дохнущих от отсутствия кислорода в великой реке Куре лягушек.
В Куре обычно топили котят и крыс.
Разбухшие их тельца всплывали из глубины.
Тов. Сталин наверняка был бы недоволен такой антисанитарией.
— Почему они мучают меня одного? — размышлял барабанщик с грустью, возвращаясь к остановке. — Разве не смешон толстозадый тромбонист с глупейшими глазами?
Чикра останавливался и задирал голову к высоченному истукану на гранитном пьедестале.
— Товарищ Сталин! Как мне жить?
Но вождь только хмурил веки, неусыпно вглядываясь в заоблачную даль социализма.
Чикра объявил Электре, что оркестр МВД приглашен играть на награждении медалями за ударный труд дворников и шоферов мусорных машин треста по очистке района имени 26-ти бакинских комиссаров. И он берет ее с собой. В воскресенье. И одной ей не надо сидеть дома.
Чикра купил девочке сиреневое дешевое платье. Электра стояла перед мутным зеркалом старого шифоньера. Оба смотрели в пятнистое, текущее плесенью зеркало. Отец и дочь.
Щуплый барабанщик и рыжая худая дочь с голодным, готовым сорваться на визг ртом.
— Почему она всегда кажется голодной? — удивлялся Чикра. Ведь он ей только что поджарил колбасу и налил чашку горячего молока. А еще обещал купить жестяную коробку леденцов “Монпасье” с желтыми, лиловыми и зелеными конфетками, которые так любили грызть оба, тихий отец и молчаливая дочь.
— Мы поедем туда, где музыка?
— Мой папа для дворников и уборщиц будет играть на барабане! — кричала она высыпавшим на улицу и глядящим им в спины злым девчонкам. Но те только корчили гримасы и показывали языки.
Платье на Электре топорщилось, сидело косо, торчало в разные стороны. Чикра железным утюгом плохо нагладил его. Но оба были довольны. У них появилась обновка.
Они стояли на крайней остановке крошечного, одинокого автобуса, идущего с ТРЕТЬЕГО МАССИВА на Колхозную площадь. Чикра старался гордо смотреть по сторонам. Дочка тоже пыталась улыбнуться. Но улыбка ползла по перекошенному лицо кривой гусеницей.
Маленькая душа Электры была взволнована непривычным, страшным счастьем, которое лежало в этой душе неудобно и тяжело, как булыжник, заброшенный кем-то из издевающихся соседей в окно их темной, неприбранной комнаты.
Она пыталась улыбаться, щурясь всеми веснушками.
Чикра уловил эту улыбку и дрогнул. Платье торчало.
— Иди-ка сюда!
Чикра попытался одернуть платье скрюченными, корявыми неумелыми пальцами.
Девочка дергалась вместе с платьем. Чикра вздохнул. Платье не поддавалось. Что скажут пожилые милицейские музыканты??!
Автобуса долго не было. Он ходил редко и даже на конечной остановке бывал до отказа забит. Люди лезли в двери и окна, не давая выбраться приехавшим.
ТРЕТИЙ МАССИВ обывателей, оборванцев и шелудивых собак не заслужил пока налаженного транспортного обслуживания, несмотря на то, что депутат их района, слепой учитель, высланный сюда из подвального этажа в крошечную однокомнатную птичью квартирку, неустанно выполняя требования кричащего и орущего народа, строчил длинные письма-запросы маленькому, замкнутому, кажущемуся подпольным правительству старого одинокого города воробьев, умирающих листьев и печальноглазых платанов.
Но вот и дребезжащий железными костьми автобус. Толпа бросилась на захват. Чикра вместе с дочерью, волоча барабан, дрался и карабкался через переднюю дверь. Он смог чудом захватить изрезанное ножами сиденье с торчащими из него ржавыми пружинами.
Никто не хотел брать билетов, уверяя распухшую от водянки кондукторшу с облезлыми волосами, что они родились безбилетниками и когда их крестили в купели грудными детьми, счастливые родители дали священнику обет: всю жизнь, несмотря на опасность штрафа, не брать билетов и обманывать от жадности и нищеты народную восточную власть.
Чикра как милицейский чин в форме билета не купил. Электра влезла ему на колени. В проходе лежали мешки, чемоданы, ящики с картошкой и луком, автопокрышки, — их вез спекулянт, чтоб перепродать на автобазе № 1 в Навтлуги.
Каждому было свое. Отец и дочь молча смотрели в окошко на уносящиеся прыжками, падающие назад и протягивающие, как руки, свои сиротливые колючие тощие ветки кусты — несчастные насаждения районного треста по озеленению умирающего от кошачьей вони города. Чикра отдался ухабам скверно заасфальтированной дороги, дремал, опустив серые от усталости веки. Дочь ногой постукивала по стоящему в проходе и сдавленному со всех сторон барабану.
— Мы едем на праздник! — шептала она птичьим ртом.
Вдруг кто-то закричал с последнего сиденья, сзади:
— ЧИК-ра! Эй, вон там впереди Чик-ра!
— Где? Где?! — раздались радостно встревоженные приятным известием голоса.
— Впереди! Сам рыжий с рыжей дочкой. От кого она родилась?
— От рыжего кота! — пассажиры шутили.
Чикра старался не видеть толпы — давящих и наваливающихся со всех сторон тел в черных пиджаках, деревенских кофтах, стареньких куртках, в мятых шляпах и смешных кавказских кепках.
Он жмурился и сквозь щелочки глаз поглядывал на медленно проплывающие разбитые тротуары, горы мусора, пивные облезлые ларьки, остановки с кучками людей и одним-двумя деревьями городской пустыни.
Чикра, горбясь и вбирая в плечи голову с торчащими ушами, пытался тупо вслушиваться в тарахтящий вой старенького мотора, издыхающего на последних оборотах.
А сзади уже кричали истошными голосами.
Чикра побледнел, скуластое личико осунулось, сделалось мертвенно бледным.
— Кто этот Чикра? — удивился влезший на очередной остановке в переполненный автобус деревенский увалень, едущий на Колхозный рынок продавать громадный мешок картошки.
— Не знаешь, а, кацо? — обратился он к барабанщику.
Сзади снова обзывались. Почти к самому лицу барабанщика привалили мешок. Он отталкивал его. Чуть не плача. Прикрывал свой барабан, который могли раздавить. Кто-то ударил в барабан ногой.
Чикра озирался.
Рыжие ресницы взмокли. Он привстал, сдавленный толпой, и попытался обернуться к обидчику.
— Хулиган! — пробормотал он.
Автобус дернулся, и маленький милиционер повалился на сиденье. Вокруг расхохотались.
Ехали с ветерком. Воскресный день. За шутками веселей коротать разбитую дорогу и терпеть давку. Автобус снова запрыгал по вывалившемуся булыжнику. С неба опускались пыльные облака предстоящего одинокого вечера.
— ЧИК-ра! ЧИК-ра! Вааааа! — раздавалось иногда, когда автобус трясло на ухабах.
— Ах, берите билет! Берите билет! — кудахтала кондукторша, борясь с беспределом в транспорте. Мне план выполнять! Билеты! — стонала она.
Пассажиры не слышали, пассажиры щелкали семечки, сплевывая шелуху под ноги, курили, плевались.
— ЧИК-ра! ЧИК-ра!..
— Эй, вы! — задыхаясь, пытался кричать в ответ барабанщик. — Я знаю, кто вы такие!! Вы все местные хулиганы, родившиеся в бараках нашей несчастной новостройки! Я вас арестую!
— ЧИК-ра!..
— Эй, ты, оскорбитель! Ты хулиган с ТРЕТЬЕГО МАССИВА! Я знаю тебя!
— ЧИКРА! ЧИКРА! ЧИКРА!
Электра прижалась к отцу.
Чикра не смотрел на нее, он не видел ничего, он зажмурил глаза, не хотел замечать проплывающего мимо грязного автобусного окошка вдруг появившегося и бегущего за тарахтящим городским транспортом обалделого от одиночества лохматого громадного пса.
Бродячий пес несся большими прыжками и безголосо, лениво лаял, тряся ушами.
Может, он пытался предупредить Чикру о грозящей опасности? Хотел спасти его, как-нибудь защитить? Прижаться худым телом к сапогам мента? Нюхом чуял беду?
Чикра разглядывал свои старенькие сапоги с отваливающимися каблуками и подошвами. И тихо шептал:
— Все люди хулиганы!
Автобус въехал на Колхозную площадь.
Кругом мешочники, торговцы, покупатели, спекулянты. Воры. Жители ТРЕТЬЕГО МАССИВА пытались вылезти из доставившего их сюда наконец взмокшего автобуса, а другие пассажиры того же МАССИВА, полдня дожидавшиеся маршрутную эту повозку на резиновых, разваливающихся колесах, не давали им выйти, толкались и пихались, наседали с криками и бранью.
Чикра постарел.
Можно подумать, что он с дочерью совершил изнурившее душу кругосветное путешествие — через родной город. Через океан мелких страданий.
Поднялась невообразимая сутолока.
Шофер, боясь, что разнесут вдребезги собственность тбилисской автобазы № 5, ругался и обзывал бестолковых пассажиров матерными словами и целыми матерными предложениями.
В шуме и гаме жители МАССИВА выбирались из бензинового, вонючего плена на свет божий. Они хватали задыхающимися ртами сырой, каменный воздух, тянущий ржавчиной мокрых водосточных труб.
Народ был ленивым и празднословным, но, когда дело шло о купле-продаже, захвате и дележе чужого имущества, а также вылезании и влезании в несчастный, развалившийся городской транспорт, люди перерождались, они вечно боялись куда-нибудь опоздать. На распродажу товаров, на пьянку, на чужие или собственные похороны.
Толпа навалилась на Чикру и чуть было не расплющила его, как муху, о стекло водителя.
Бурлящий поток вынес дочь на тротуар.
В пассажирской свалке кто-то успел пропеть — ЧИКраааÁ! Петушиным судорожным криком.
— Хулиган! — твердил ватным голосом Чикра и жмурил глаза, чтобы не видеть обидчика.
Ему было стыдно даже перед ним.
Ведь милиционер не смог дать отпор!
Но вот Чикра выбрался весь истрепанный и смятый из автобусной душегубки, вежливо раскланялся с охрипшей от увещеваний кондукторшей с вырванными локонами волос и опухшими от водянки кривыми ногами. У него кружилась голова от запаха кожаных вонючих, потных сидений.
Кто-то нашел на полу и бросил ему из окошка автобуса изжеванную форменную фуражку.
— Лови!
Но Чикра не поймал, и фуражка, истерзанная, как и его бесцветная жизнь, комком упала на асфальт.
На прощанье кто-то, уходя, лягнул каблуком по барабану.
Чикра чуть не оглох от наглости.
— Вай! Вай! — дожал он, чуть не всхлипывая, и ошалело ощупывал казенное имущество. Треснувшую обвисшую кожу своего кормильца-барабана.
Электра в измятом платье ждала его на тротуаре у каких-то пыльных кустов.
Чикра обнял барабан.
Он был похож на чахлого воробья.
Он жадно хотел пить.
Электра подняла взлохмаченную голову и глядела на барабанщика. Ей от злости тоже вдруг захотелось крикнуть ему что-нибудь обидное.
— ЧИК-ра! — шептала она. — ЧИК-ра!
Она вцепилась в его потную ладонь и, шаркая и волоча ногу, зашагала рядом.
Маленький тщедушный человек в милицейской форме был мокрым, как мышь. У него взмокла спина и чесался живот. Хотелось тарелку горячего супа с макаронами.
Чикра волновался, он опаздывал. Милицейский музыкант успокоится только тогда, когда доберется с маленькой дочкой до треста по очистке района им. 26-ти бакинских комиссаров от мусора и зловонных мух, где займет свое место в духовом оркестре под знаменами и портретами Берии, Микояна и остальных важно надувшихся чванливых отцов кавказского пораженного проказой города и, наконец, зажмурившись от предвкушаемой сладости, ударит палочками по своему родному барабану.
Милицейский музыкант Чикра успокоится, когда трубы и фанфары все вместе запоют и грянет крушащий судьбы и кости обывателей кровавый, багрово-черный гимн.
Чикра — падший ангел.
На перекрестке у магазина “Обувь и обувные принадлежности” — толпа.
— Милиция! — закричали здоровенные мужчины, пугливо озираясь по сторонам.
Кавказские угрюмые мужчины в кепках, обыватели и случайные прохожие звали на помощь его, ничтожного нахохлившегося воробушка.
Чикра дрогнул и не поверил своим оттопыренным ушам.
Толпа напуганных здоровяков расступилась и дала широкий проход рыжему милиционеру с выпученными глазками.
Милиционеру в разваливающихся сапогах.
С рыжей девочкой.
И барабаном.
В центре толпы — детина лет сорока, в модном клетчатом пиджаке и сверкающих лакированных туфлях, сшитых на Авлабаре, квартале армянских перекупочных лавок и пошивочных мастерских. Жгучие черные волосы отливают бриолином.
Он в пятый раз освободился из тюрьмы и теперь наводил панику на обывателей.
Он никого пока в этот раз не обворовал и не убил, но держался нагло, смотрел на всех и на все холодными, чужими, скучающими глазами, презрительно кривя высокомерный рот.
Наверное, скоро он снова совершит что-нибудь ужасное и его надолго упрячут в единственную городскую Отрачальскую тюрьму, железобетонные ворота которой никогда не запирались на чугунный, многопудовый замок.
А пока он только слегка издевался над бессмертным городом, его законами и гражданами.
Милиция старалась с ним не связываться. Все боялись Шамиля Хачатурова. Он пообещал в качестве мести поджечь Министерство внутренних дел.
Целиком.
Вместе с ворохами желтых, прощальных осенних листьев.
Сейчас он стоял спиной к зеркальной витрине обувного магазина и медленно, не торопясь, хлестал по щекам молодую женщину легкого поведения по имени Ламара.
Толпа с любопытством наблюдала за истязанием.
Это был свободный уличный античный театр, для людей свободных профессий и нравов.
Рецидивист мог бить женщину где-нибудь в подворотне или даже снять для этого номер в гостинице “Интурист”.
Но он предпочитал воспитывать шлюху с покорными, скверно накрашенными глазами именно здесь, на виду у публики, на виду всего стада трусливых мужчин-борцов позорить свою любовницу, которая изменила ему с каким-то клиентом.
Шамиль Хачатуров держался холодно и вежливо, он не замечал любопытствующих, трусливых взглядов граждан заразного города. Левую руку он вызывающе держал в кармане пиджака, — там мог прятаться нож, — а кистью правой устало бил шлюху по щекам. Время от времени он, печально вздохнув, сжимал руку с сверкающим перстнем в кулак и ударял женщину под подбородок в гладкую теплую шею. Он все больше зверел, хотя внешне оставался невозмутимым и каким-то скучающе холодным.
Молодая женщина молчала. Это была приятная девушка в зеленом нарядном платье, следящая за собой, с прической и маникюром, и он бил ее сейчас при всех.
Полноватые ноги бывшей девственницы были обуты в белые свадебные туфли на высоких каблуках.
Она понимала, за что ее бьют. И толпа понимала тоже. Били нехорошую женщину. Мужчины жадно разглядывали белые полные ноги и пытались угадать судороги напряженного до боли тела.
— Милиция пришла! — закричали в толпе.
Детина в модном, бархатном пиджаке краем глаза взглянул на маленького человечка и ухмыльнулся, сверкнув золотым зубом.
Чикра стоял ни жив ни мертв.
Он понял, что перед ним матерый и наглый рецидивист Шамиль Хачатуров, которого искали и фото которого красовалось на стендах. Поймав, его отпускали, а потом снова лепили на стенды спокойное, грустное лицо преступника.
— Катись, дешевка! — ухмыльнулись чужие, какие-то нездешние, призрачные губы.
Гадкая ухмылка, пахнущая кровью, заиграла на губах.
Грязные ногти модного детины впились в подбородок молодой женщины. Грязные ногти держали цепко обреченный подбородок. Женщина задыхалась. Сладким до тошноты сделалось ужасное от позора лицо.
— Мама! — прошептала она сдавленно и сама вдруг испугалась забытому слову.
Электра повисла на стиснутой руке Чикры.
Чикра молчал. Он видел близко, как бьют женщину. Измывались над ее душой.
— Не надо! — вдруг как-то угрюмо заплакала Электра в своем бледно-сиреневом, развевающемся на солнечном ветру платье.
Она плакала молча.
Мужчины из толпы жались к витрине обувного магазина.
Чикра испуганно шагнул к бандиту.
В правой руке он держал свой маленький барабан, на котором играл забытые марши.
— Не надо! — повторил он мольбу дочери.
И поднял к бандиту свое худое птичье лицо.
Веснушки дрожали.
За спиной чернела мрачная стена людей.
Бандит ухмыльнулся.
— Играй на своем барабане! — сказал он легко.
— Не надо! — снова прошептал Чикра и, замирая от ужаса, сделал еще один шаг к смерти.
И увидел дрогнувшую щеку бандита.
Чикра удивился, как пусто, словно жестянка, стучит сердце. Будто по смешному сердцу маленького милиционера бьют барабанной палочкой.
Бандит нехорошо улыбался.
Чикре подумалось, сыграет ли милицейский родной оркестр над его свеженасыпанным могильным холмиком. Восстановив траурный марш из давно выученного и уже много раз исполненного репертуара?
И кому отдадут его осиротевший барабан?
Чикра так хотел жить…
Но его ждала смерть.
Барабан покатился по тротуару. Люди с ужасом пятились.
Чикра ударился затылком об асфальт.
Он лежал маленький, тоскливый и одинокий.
Разбитый, как оловянный солдатик.
Глаза его были строгими, хмурились.
Рассматривали серое, тбилисское небо.
— Не надо, — плакала рыжая девочка. — Моего папу убивать не надо!
Она всхлипывала едва слышно. Плакала долго, как плачет неделями моросящий городской дождь…