Опубликовано в журнале Континент, номер 141, 2009
От публикатора
Более пятидесяти лет пролежал роман “Рождение мыши” в шкафу на нижней полке. Юрий Осипович его никому не показывал: “Так, ерунда, суета!” Когда-то написанные на поселении в Новой Чуне, в Сосновке листы были перепечатаны, — в одной редакции это называлось “роман в повестях и рассказах”, в другой — “театральные повести” и “театральные рассказы”. Но… Сначала пришло время написанного за пятнадцать лет до того романа “Обезьяна приходит за своим черепом”, потом он работал над “Хранителем древностей” и “Факультетом ненужных вещей”… Вопросы права и бесправия, потеря государственной совести — эти темы всегда были главными для Юрия Домбровского, и роман “Рождение мыши” — о двоих, идущих друг к другу через годы и препятствия, — становился чужим. Мне тоже было сказано: “Никому не показывай!” Но все-таки в начале 70-х годов Юрий Осипович немного “построгал” два рассказа из этого цикла — “Царевну-Лебедь” и “Королеву Елизавету” — и напечатал их (“Королева Елизавета” стала называться “Леди Макбет”)*.
В 2000 году я тоже нарушила запрет, и впервые в печати появился рассказ “Хризантемы на подзеркальнике”. В мае нынешнего года после статьи, посвященной столетию Домбровского, пришел ко мне ее автор — великолепный потрясающий Дима Быков. Мы послушали стихи, я показала ему разные разности, убедившись при этом, что он знает каждую строчку и стихов, и прозы. Вот все бы так работали! Но тут и талант какой-то особенный — и писателя, и человека. С одного маха углядел и ненапечатанное стихотворение и “вышел” на “Рождение мыши”. Сказала, что автор не любил этой вещи. Поговорили об особой взыскательности и требовательности к себе. “Да разве Домбровский может плохо писать?! Вы посмотрите, какой энергичный диалог! — и Дима прочел несколько строчек. — Обязательно печатайте!”
Буду печатать — уже отдала. Рассказы “Прошлогодний снег” и “Чужой ребенок” — из этого цикла.
Клара Турумова-Домбровская
Юрий ДОМБРОВСКИЙ
Прошлогодний снег
Когда я первый раз пришел к Вере Анатольевне, меня просили подождать и провели в гостиную. Гостиная была большая, очень светлая, плотно набитая красивыми вещами и мебелью. Пока я ходил по ней и рассматривал портреты Веры Анатольевны (Вера Анатольевна — Эсмеральда; Вера Анатольевна — Анна Каренина; Вера Анатольевна просто так, но веселая, нарядная, с большим букетом роз в руках), дверь отворилась и вошла девочка. Это была очень маленькая девочка в розовом платье, в фартучке с кармашками и синим бантом в вихрастых белых волосах. В руке она держала большую цветастую книжку. Я поклонился ей, она подошла ко мне и чинно подала маленькую ладошку.
— Вы к маме?! — спросила она серьезно.
Я ответил, что да, и спросил:
— А вы, барышня, наверное, мамина дочка?
Моя новая знакомая кивнула головой, села на диван и распахнула книжку. Я заглянул одним глазом: это был детский зоологический атлас.
— Хотите посмотреть? — предложила девочка и положила книгу на колени так, чтоб нам было видно обоим. — Смотрите: это вот лев, а это козочка, — он подкрался к ней и сейчас прыгнет; а это вот тигр, — видите, какой он полосатый? Это потому, что он живет в тростниках. А это вот волк, летом он ничего, как собака, а зимой может съесть, — папа раз от него еле-еле убежал; а это…
Так мы просмотрели весь атлас, и, когда дошли до рыси, я сказал:
— А эту вот кисоньку я два года держал у себя дома.
Моя собеседница взмахнула розовыми лапочками и даже задохнулась от восторга:
— Ой! И она ни на кого не прыгала?!
— Ну что вы! Ведь она была совсем ручная. Мне принесли ее еще котеночком. Я ее и кормил из сосочки. — Глаза моей собеседницы голубели все больше и больше. — Знаете, сидишь на полу, растапливаешь печку, а она подходит, ложится, осторожненько забирает вашу руку в пасть и начинает сосать: это значит, она соскучилась и просит с ней поиграть.
— Вот когда я вырасту большая, — сказала девочка горячо, — у меня будут тоже всякие звери — и медведь, и волк, и эта самая рысь!
Я сомнительно покачал головой.
— А что?! Она же совсем ручная, ее можно держать и в квартире, да?
— Вот уж не знаю, — ответил я, — это было в тайге, а там квартир нет.
— А что такое тайга?!
— Тайга — это лес! Густой-прегустой — там рыси, и медведи, и олени вот с такими рогами, и дикие петухи! — Она молчала и заворожено смотрела на меня. — Утром выйдешь за водой и смотришь: следы, следы, следы, — так и вьются по снегу. Это, значит, горностай бегал. А в другом месте следы покрупнее: это уже лисонька за мышами охотилась. Там беда сколько этих лис!
— Вы были там на гастролях? — спросила девочка и вдруг догадалась: — Слушайте, а вы не тот папин знакомый, который объехал полсвета?
Я не успел ответить, как дверь широко распахнулась и вошла Вера Анатольевна — высокая, красивая, улыбающаяся, в черном шуршащем платье и браслетах, и еще более молодая, чем на фото.
— Детеныш мой, ты уже тут? Здравствуйте, — она назвала меня по имени-отчеству, — извините, что задержалась, но сегодня дома никого нет и я хозяйка!
Она протянула мне сверкающую руку и задержала на минуту мои пальцы.
— Мы с вами, конечно, не знакомы? — не то спросила, не то сказала она.
— Да, — ответил я, — к сожалению, нет!
— Ну, беда поправимая, — засмеялась она. — Тем более, что у нас с вами столько друзей.
— Хотя бы Люда Садовская, — ответил я.
Она слегка (но, кажется, так, чтоб я это видел) прикусила губу.
— Да, и она! Ну, конечно, ваш друг нас надул! Заперся, снял даже телефонную трубку, но начальник оказался хитрее его: приехал и увез на пять минут. Это уж до ночи. Теперь так: ночуете вы здесь!
— Ой, да ведь я…
— Правильно! И я говорила, но так решил ваш друг. Как бы там ни было, две бутылки коньяка на столе, пельмени я готовлю — видите? — На ней был фартук, — и ждать мы его не будем. Ты что-то хочешь сказать, мой детеныш?
— Мамочка, — сказала моя новая знакомая, — вообрази, у них была живая рысь.
— Вот! Представляю — ваша будущая поклонница, — улыбнулась Вера Анатольевна. — А это, Надя, самый, самый старый папочкин друг. С ним папа, когда он был маленьким, и ловил птичек. Помнишь, он тебе рассказывал? Вы знаете, Владимир просто взбесился, когда узнал, что вы живы и в Москве. Целый день мне рассказывал только про вас. Я даже вас чуть не возненавидела, — прямо как влюбленный, — ему и жена не нужна, — вот дружба!
— Ну что ж, — ответил я, — давайте ему отплатим: сядем за стол, да и выпьем его вино.
Она расхохоталась, схватила дочку и звонко чмокнула ее в нос.
— Ты видишь, какой дядя смешной?! Ну иди, иди, детеныш, — я приду к тебе проститься! Что ж, идемте пить его вино!
–––––––––––––––––––––
За столом я спросил:
— А сколько лет Наде?
— Она от первого брака, — ответила Вера Анатольевна. — В этом году пойдет в первый класс. Кстати, Виктор Федорович — так звали моего первого мужа — тоже вас частенько вспоминал.
Я посидел, подумал.
— Виктор Федорович говорите? Нет, не помню.
— Да-а? — она туманно улыбнулась. — А кузен Люды? Вы еще на Новый год…
— А-а! — сказал я, смотря на нее. — Помню, помню… Ну, что ж? — я поднял бокал. — За ваши успехи! Чем порадуете?
Она духом выпила все и, твердо стукнув, поставила стаканчик на стол.
— Вот, об этом я и хотела вас просить. Мы ставим “Бесприданницу”. Если бы вы согласились мне помочь!..
— Все, чем располагаю, — ответил я пышно, — к вашим услугам, а… Виктор ваш жив?!
— Погиб в Ленинграде… он был связистом… а что вы улыбаетесь?!
— Красиво вы пьете, Вера Анатольевна. С вами даже за одним столом посидеть приятно.
— Выучка, дорогой друг. Когда-то я теряла голову от трех рюмок. Вот придет Владимир и заставит нас пить на брудершафт: “И никаких разговоров, это такой парень!”
Она уже слегка опьянела — волосы растрепались, глаза поблескивали.
— Ну, а меня-то вы сразу узнали? — спросила она с легкой насмешкой.
Я обернулся и поглядел на Анну Каренину на стене.
— Грим вас почти не меняет, Вера Анатольевна. Если бы не прическа…
Она вдруг поднялась.
— Извините, я пойду к дочке, а то она ждет.
Она ушла, а я подошел к окну. Падал снег. Опять падал мокрый, крупный снег.
–––––––––––––––––––––
И вот мы стали друзья. Ведь кроме того, что мы выпили на брудершафт, нас еще связывала и профессия. Муж в эти дела не мешался; бывало, сидим втроем, пьем чай, разговариваем о том, о сем, и вдруг бьют часы. Владимир поднимается, смотрит на браслетку и говорит: “Ну, друзья-артисты, и хорошо с вами, а идти все-таки надо. Но уж хоть сегодня-то не поцапайтесь без меня!” Когда он проходит мимо нее, она поворачивает голову и спрашивает: “Ты надолго?” Стоя над ней, он отвечает: “Не знаю. Ты, во всяком случае, меня не жди”, — целует ее в лоб и уходит. А она говорит: “Ну, если ты в настроении, я тебе покажу кое-что новое”, — подвигает мне ликер, сахарницу, сухари и выходит на середину комнаты. И вот однажды мы поругались вдрызг. Она мне показывала куски из 4-го акта “Бесприданницы”, и что-то не все до меня дошло. Слишком много было слез, смеха, красиво заломленных рук, а разве Вера Анатольевна не знает, как это выглядит в жизни? Знает, конечно. Я и сказал ей об этом, а она вдруг обиделась. Мы что-то вообще стали плохо понимать друг друга в последнее время. Например, я рассказываю что-нибудь Владимиру, а она перебивает: “Вот-вот, у тебя всегда так”. Я поворачиваюсь и спрашиваю: “Ты, собственно, о чем?” Она отчужденно и насмешливо отвечает: “Да так! Твоя обычная схемочка — любит-не любит; впрочем, говори, говори, говори, я тебя не перебиваю”, — и уходит. Вот и сейчас она резко прервала разговор, повернулась, опрокинула стул и подошла к открытому окну.
— Ну, — сказал я, — Александр Македонский — герой, но зачем же стулья-то ломать?
Она смотрела вниз на палисадник, на тяжелые кисти белой сирени и молчала.
И тогда черт дернул меня за язык, и я сказал:
— Где ты, где ты, о прошлогодний снег!
Она резко спросила:
— Ты что, бредишь? Какой снег?
— Прошлогодний! — ответил я мирно. — Это из одного старого перевода.
Она молча отошла к столу и села. Мне было очень неудобно, и я сказал ей в спину:
— А знаешь, Вера Анатольевна, какой ты была, такой вот и осталась.
— Это какой же? — спросила она зло.
— Да все такой же! Ты помнишь это: лицо, и слезы, и “отстань, я тебя ненавижу”, и… ну и все прочее, прочее!
Наступила отвратительная пауза. Она вдруг встала и пошла ко мне.
— Что-о?! — спросила она тихо и страшно. — Ты смеешь…
Не знаю, что она сказала бы или сделала, но тут раздался звонок и она бросилась в прихожую. Я слышал, как она что-то сказала мужу и простучала на каблучках мимо него. Он пришел усталый, запыленный и, как всегда, чуть подвыпивший и довольный (его очень забавляли наши ссоры) и плюхнул на стол разбухший портфель.
— Опять? Ну что это за дело, товарищи актеры? Просто оставить вас вдвоем нельзя — сразу же и скандал.
Я встал и начал прощаться.
— Куда, куда? — всполошился он. — Плюнь! Помиритесь. А у меня, брат, тут такое винцо…
Но я не стал пить его вино, попрощался и ушел. Я ждал ее на другой день, потом на третий, потом и ждать перестал, как вдруг она пришла.
— Ты извини, — сказала она, проходя в комнату, но не раздеваясь, — ты, кажется, работаешь? Но я только на одну минуту!
— Во-первых, здравствуй! — ответил я. — А во-вторых, почему ты не раздеваешься?
Она расстегнула пуговицу на плаще.
— Нам надо с тобой поговорить.
— Садись! — предложил я и подвинул ей стул, но она не села, а только оперлась на его спинку.
— И поговорить вот о чем, — ты тогда вспомнил о нашей встрече?
— Ты прости, — сказал я, глядя в ее большие и блестящие глаза. — Полностью сознаюсь: это было страшно глупо и подло.
— Да? — как будто удивилась или не поверила она. — Почему глупо?
Она расстегнула пальто до конца и настойчиво спросила:
— Вот ты говоришь: “Глупо”, “Подло”, — почему же ты тогда вспомнил? Хотел меня оскорбить, да?
— Снимай, снимай, и давай я повешу, — ответил я и помог ей раздеться.
Когда я вернулся, она сидела и курила. Темнело. Я подошел к выключателю, но она быстро сказала: “Не надо!” — и спросила:
— Часто ты вспоминаешь об этом?
Я посмотрел на нее и тоже спросил:
— А ты?
Она хотела что-то сказать, открыла было рот, но вдруг осеклась и покорно опустила голову.
Тогда я наклонился и поцеловал ее сначала в волосы, а потом в глаза, — в один и другой.
— Не надо! — попросила она жалобно. — Ой, не надо же! Ну, как же я теперь…
Я молчал, стоял над ней и гладил ее по волосам.
— Боже мой! — сказала она вдруг тихо и покорно и уронила голову.
Дальше мы уже молчали оба.
–––––––––––––––––––––
А дело-то было так.
Пятнадцать лет тому назад на встрече Нового года меня познакомили со студийкой МХАТа.
Хозяйка — бедовая и плутоватая Люда Садовская — подвела меня к Вере и сказала:
— Верочка, вот это самый наш поэт. Прошу любить и жаловать, — подмигнула мне: “Держись, мол!” — и ушла.
Я посмотрел на Веру и сразу вспотел: до того она была хороша, а я так плох. Правда, на мне был новый костюм из сребристого гимназического сукна, галстук, крахмальный воротничок, но все остальное было просто ужасным, — волосы торчали, нос лупился, а сам я болтался где-то между 20 и 21 годами и все никак не мог переступить этот проклятый предел. Что-то ничего хорошего у меня не получалось в ту пору, а стихи и любовь — меньше всего. Моя новая знакомая глядела на меня и улыбалась.
— Садитесь! — пригласила она. — Вы танцуете?
— Нет… А…
— Я спросила потому, что здесь сидит Виктор — мой партнер по танцам, — не знаете? Ну, Людин кузен.
Она была прехорошенькая — такой я еще не видел: стройная, голубоглазая, с очень пышными русыми волосами и таким нежным лицом, словно его нарисовали самой тонкой чистой акварелью. И платье под стать ей у нее было — голубое, легкое, схваченное в талии золотистым поясом с змеиной головкой.
— Вы мне прочтете что-нибудь? — ласково попросила она и дотронулась до моей руки. Я заворожено, но отрицательно покачал головой.
— Почему? — удивилась она.
Я открыл было рот, но тут к нам подошел ее партнер Виктор, полнолицый, красивый парень в шоколадных крагах и глухой полувоенной форме. В руках его висела женская сумочка, и он остановился, недоуменно смотря на нас.
— Виктор! — обрадовалась Вера. — Коля нам прочтет свои стихи. Берите стул и садитесь! Послушаем, да?
— Одну минуточку! — ответил Виктор очень любезно, положил сумочку на край дивана, повернулся и ушел.
— Обиделся! — сказала Вера. Я дернулся, чтобы встать. — Ничего, ничего, мы сейчас пойдем за стол. Так прочтите что-нибудь, а? Вот Люда мне читала ваши стихи о Наполеоне.
И тут меня взорвало (я ведь и подвыпил еще немного). Я сказал ей, что о стихах нечего и говорить, — перестал я их писать. Вот иду я по бульварам и пою, пою — и все прекрасно: образы, чувства, мысли, созвучья, — а дорвусь до бумаги — и все уйдет, останутся одни рифмованные обрубки. Вот она говорит — стихи о Наполеоне, — ну да, о Наполеоне-то я напишу, но вот мне очень трудно живется, а разве я могу рассказать об этом? Так где же смысл? О Наполеоне — могу, а о себе — нет. Значит, что же я такое? Граммофонная пластинка. Ее напели, а она вертится и орет. Я выпалил все это разом и смутился, но она вдруг перестала улыбаться, глаза у нее померкли, стали ближе, и она сказала горестно и просто:
— Ах, как же я вас понимаю! И у меня ведь то же самое!
Я возмущенно взмахнул рукой.
— То же самое! То же самое! — повторила она. — Вот шеф говорит мне: “Ну хорошо, мы видели вашу Катерину. Творческое воображение у вас на отлично, но я хочу проверить вашу эмоциональную память и наблюдательность, идите завтра на Смоленский рынок, — там на вас налетят бабы с горячими пирожками и начнут вам совать свой товар. Вот присмотритесь, как это делается, и расскажите нам”. И вот я иду на рынок, стою, смотрю, покупаю пирожки, раз пять ухожу, раз пять прихожу, являюсь в студию и начинаю рассказывать. Как будто все хорошо. Тут встает руководитель, начинает спрашивать, и — бац! — оказывается, что я не заметила десятка самых основных вещей. “Ну как же так, — спрашивает руководитель, — вы должны показать это нам, а вы даже не заметили!” Я молчу. “Хорошо! Идите теперь во второй раз, выберите одну какую-нибудь бабу, присмотритесь, как она нахваливает свой товар, как получает деньги, как прячет их, — потом придете и расскажете”. Я опять иду — стою, стою, стою — целый час стою, прихожу, начинаю показывать, и учитель через минуту кричит: “Не верю, Вера Анатольевна, не так!” И я вижу, что не так. В чем же дело? Говорят, ты талантливая и красивая, тебе жить только на сцене. Хорошо! Почему же тогда ничего не могу? Почему же у меня, как и у вас, все внутри и вытащить это нельзя? У таланта крылья, а я… Где они у меня, — она не докончила и махнула рукой.
— Как некогда в разросшихся хвощах
Ревела от сознания бессилья
Тварь скользкая, почуя на плечах
Еще не появившиеся крылья, —
продекламировал я. — Не развернулись они у вас, Вера Анатольевна.
Она посмотрела на меня.
— Еще не развернулись? А если их просто нет? Вон Ермолова в восемнадцать лет двигала толпой, мне двадцать, а что я могу?
Я молчал. А она смотрела на меня и ждала ответа.
— Так что же делать? Бросить все да выйти замуж — так мне и советуют дома: он будет работать, а я книжки читать. А что если пойду в театр да увижу своих подруг?
— А они талантливые? — спросил я.
— Они? — она подумала. — Вы понимаете, иногда я знаю! Знаю, что на голову выше их, а иногда… так кажусь себе жалкой уродкой! Учитель говорит: “Все ваши томления оттого, что вы, Вера Анатольевна, талантливее самой себя”. Не понимаю! — Она подумала. — Чьи это вы стихи читали?
— Гумилева.
— Вот видите, и у него было то же. Но он хоть сумел выразить это, а я… Вот (она назвала фамилию одного народного) говорил мне о горенье, о детонации личности на сцене, а потом пригласил меня в “Прагу” да и спрашивает… — Она замолчала. — Горенье? Так я ли не горю?
— А может быть, вам это и мешает?
Глаза у нее расширились:
— Как же это?
— Так. Не руками восторженных создается искусство! Оно еще любит меру и число. А что может создать восторженный?
Она молчала и смотрела на меня.
— Вот вы восхищаетесь вашим народным, а что в нем может гореть? Он уже отгорел и выгорел. Он пепел.
— Ну, не надо так о нем, — попросила она. — Но вы сказали очень интересную вещь. Да-да! Сгореть дотла, — и схватила меня за руку. — Хорошо! Вот этой зимой я должна была… — и вдруг замолчала.
— Что?! — спросил я.
Она тряхнула головой и что-то сбросила с себя.
— Ладно, сейчас об этом не надо — смотрите, что делается!
Уже накрывали стол. Мать Люды — высокая, моложавая дама с красивым строгим лицом и словно гофрированными волосами — расставляла последние тарелки (она сама была актриса и спешила на концерт). Виктор раскупоривал бутылки и составлял их на стол. Тихонькая и сухая старушка, Людина няня, вынесла корзинку с ландышами, всю в голубых и розовых лентах, и стояла, зажав ее под мышкой. Потом пришла Людка с патефоном и торжественно сказала: “Ну, дорогие гости, прошу к столу!” — и патефон заорал “Магнолию в цвету”. Я подошел к Люде и шепнул: “Посади нас вместе”.
— Да? — она неуверенно посмотрела на меня. — Ты смотри, не увлекайся, она ведь бо-ольшая задава-ала! Это сегодня что-то с ней случилось, а то она должна была быть совсем в ином месте, у нее и компания такая! — Но вдруг Людкина лисья мордочка радостно вспыхнула, и она даже по-мальчишески щелкнула пальцами. — А была бы штука капитана Кука, если бы ты ее… ладно, посажу! Держись, Колька!
И так мы сидели рядом, — я ей наливал, а она, поднимая рюмку к моему стакану, спрашивала: “Ну, а это за что?” — и мы пили за Новый год, за хозяйку старую, за хозяйку молодую, за плавающих и путешествующих и пребывающих в темницах, за Веру, Надежду, Любовь и мать их Софию, за Петра и Павла, Ивана и Марью, кошку и мышку, мать и мачеху, и она удивленно говорила: “Ох, но я же совсем пьяная, а мне еще танцевать с Виктором”. А он сидел напротив, курил трубку и смотрел на нас. Она повторяла это столько раз, что я не выдержал и спросил:
— А он вам нравится?
— Что-о?! — строго и свысока удивилась она. И я понял: “Да, бо-ольшая задавала!” Но отступать было уже некуда, а я еще был пьян, влюблен, раздосадован и поэтому повторил:
— Таков ваш вкус?
Она грозно нахмурилась, но, видимо, вдруг вспомнила, с кем имеет дело, улыбнулась, просветлела и, как ученая сорока, наклонила голову набок.
— А по-вашему — как?
Я пожал плечами.
— Ну, подумайте и решите! Слушайте, а почему вы вдруг не танцуете? Вот заиграют вальс, и идемте. Я вам покажу.
— Верочка, что вы выдумываете, — крикнула Людка, — он такой медведюшка… Вам же ноги оттопчет!
— И ничего он не медведюшка! Очень интересный молодой человек, — горячо заступилась за меня Вера. — Не вбивайте вы ему в голову, что он какой-то особенный и ничего ему больше не нужно. Стихи стихами, а… Марья Николаевна, — крикнула она Людиной маме, — подождите, я тоже выйду с вами на улицу! Что-то у меня неладно с головой!
–––––––––––––––––––––
После чая играли в “флирт цветов”. Мне попалось пять карт, и все ерундовые. Я их держал веером и все не знал, что мне с ними делать.
“Нравится ли вам ваш сосед?
Вы мне очень нравитесь”.
…
“Позвольте Вас проводить?
“Да”, “нет”, “может быть””.
…
“Свободны ли Вы завтра вечером.
Я свободна завтра вечером”.
…
“Пришел, увидел, победил!”
…
“Любовь, любовь — гласит преданье”.
Что из этого я мог послать Вере?
А мне уже какой-то подлец послал
“Понапрасну, Ваня, ходишь,
понапрасну ножки бьешь!”
К ней же всё летели орхидеи, магнолии, лакфиоли, примулы, гортензии, астры, гелиотропы, алоэ, маргаритки — словом, все цветы мира падали к ее замшевым белым туфелькам.
Пока я вертел да раздумывал, она мне послала:
“Что ж ты, молодец, невесел,
Что ж ты голову повесил?”
Я мог ей, конечно ответить:
“Мне грустно потому,
Что весело тебе”, —
или
“Не искушай меня без нужды”, —
или же наконец:
“Зачем ты, безумная, губишь
Того, кто увлекся тобой?”
Но я плюнул на все тонкости и послал:
“Позвольте Вас проводить?”
Она прочла, засмеялась и ответила:
“Что будет завтра говорить
Княгиня Марья Алексевна?”
–––––––––––––––––––––
Отодвинули стол, и Вера ушла танцевать с Виктором, да с ним и села, потом к ним подошла Людка с высоким красивым моряком в форме и с кортиком, и они весело заговорили вчетвером. Потом Люда и моряк ушли, и они снова остались вдвоем. Все орали, и орал патефон. Я посидел, поулыбался, — все были заняты своим, и никто на мою улыбочку не обращал внимания, — да и пошел бродить.
Квартира Садовских была большая (барский особняк), гулкая и совершенно пустая, только в кухне, за длинным и темным коридором, сидели две старушки и пили чай с красным и желтым сахаром, горела синяя лампадка, в углу шумел белый самовар в медалях да капала на дно раковины вода, было тихо, полутемно и спокойно-спокойно. Я вошел и остановился у притолоки, отдыхая от пьяного чада, патефонного визга, топота каблуков и липких стаканов.
— Ай, головка болит, батюшка? — заботливо спросила Людина няня и сунула мне соленый огурец. С ним я и пошел сначала по коридору, а потом по пустым комнатам, пока не наскочил на Людку. Она мигом соскочила с дивана и, как кошка, прыгнула ко мне.
— Что ж ты зеваешь? — испуганно крикнула она. — А что там делается, знаешь? Веерка-то в тебя втюрилась!
Я только попятился.
— Ух ты, чудище обло! — она счастливо засмеялась. — Ведь вот история! Такая недотрога и сразу же упала, ну иди, иди к ней! Хотя постой…
Она зажгла свет (на софе, нога на ногу, показывая свой великолепный клеш, сидел моряк) и подвела меня к туалетному столику.
— Не вертись! — строго приказала она, схватила флакон и начала его прикладывать к моему пиджаку, потом поправила мне воротничок, схватила расческу, провела раз-два по волосам, посмотрела и похвалила: “От теперь порядок!” Моряк, улыбаясь, смотрел на нас. Она обняла меня за плечи, повернула и спросила:
— Ну, хороший у меня братишка?
— Блеск! — ответил моряк. — Ты бы ему ключ…
— Знаю! — отрезала она и сунула мне в руки ключ. — Это от соседней комнаты, понял? Смотри, не прошляпь!
В столовой было еще порядком народу, но все разбрелись и кто где.
Вера сидела под осыпающейся елкой, держала ее за ветку и слушала Виктора. Оба улыбались. В голове у меня шумело, в руках был ключ, я смело подошел к Виктору и сказал:
— А вас там сестра ищет.
Он поднял на меня медленные желтые глаза с поволокой и спросил:
— А зачем, не знаете?
— Что-то там, в последней комнате, с контактами, — соврал я.
Откуда что берется в такие минуты? Ведь я сказал ему то единственное, что могло сорвать его с места. Он сразу же вскочил:
— А-а! Ну спасибо! — он улыбнулся Вере. — Одну минуточку! Там всегда что-то с контактами.
Он ушел, и мы остались вдвоем.
— Ну-у? — спросила Вера. — Куда же вы исчезли? Ух, как пахнет от вас! Так где же вы были?
— Вы танцевали… — сказал я.
— Ага! А вы не умеете! Так вам и надо!
Я схватил ее за руку.
— Слушайте, Вера.
— Слушаю, — она взглянула на браслетку, — ну, ну, говорите, я же слушаю. — Я молчал. Она дотронулась до моей руки: — Тогда вот что: найдите мою дошку, а я пойду к Люде проститься. — Я молчал. — Ведь вы меня провожаете — так ведь мы договорились?
— Не ходите! — выдавил я наконец из себя. — Уже утро!
— А дома что подумают? — спросила она, улыбаясь. — У меня ведь родители оч-чень строгие!
Я хотел что-то ответить и насчет этого, но вдруг сообразил: сейчас вернется Виктор, начнет ругаться, а что я ему скажу?
— Там есть телефон, — потянул я ее за рукав.
— Да ведь у нас все спят! — ответила она. Но встала. — Где он?
Я увел ее в самый конец коридора, к венецианскому окну, и мы минут двадцать стояли и смотрели на зеленый снег, порхающий в желтом луче фонаря. Здесь, около большой кафельной печки, было очень тепло и тихо. От нее пахло вином и пудрой, и так она неподвижно и тихо стояла возле меня, такая у нее была нежная беззащитная шейка, что я вдруг, неожиданно для самого себя, коснулся губами ее затылка, ямочки под волосами.
Она шевельнулась, задумчиво поглядела на меня и сказала:
— Ну что ж, идемте к телефону!
Я привел ее в другой конец дома, отыскал нужную комнату (за стеной под гитару басом пел моряк) и распахнул белую дверь. На нас сразу пахнуло теплом и ароматом хорошо обжитого помещения.
Было почти светло. На ковре с огромными розами и раковинами лежал зеленый лунный квадрат, и на нем стояло старинное выгнутое кресло с фигурными подлокотниками, а дальше — диван с подушечками и пуфом.
— Ну вот и… — неловко сказал я.
Она странно взглянула на меня и решительно и как-то жестоко (не найду другого слова) перешагнула порог.
Я вынул ключ и запер комнату. Тут кто-то подошел и раздраженно застучал в соседнюю дверь.
— Люда! Да ее доха на вешалке, — сказал резкий мужской голос.
Вера тихонько хихикнула и схватила меня за палец. Я обнял ее и прижал к себе, и она потерлась щекой о мое плечо. Так мы стояли и слушали. “Ох, и пьяная же я”, — горячо шепнула она мне на ухо. За той дверью, где сидела Людка, осторожно звякнула пружина, и все замолкло. Мужчина постоял, обиженно хмыкнул и ушел. Тогда Вера стряхнула мою руку и строго спросила:
— Зачем вы заперли дверь? Сейчас же отоприте. Где телефон?
Я молчал. Она вдруг оттолкнула меня, подошла к дивану и села. Я хотел ей что-то сказать, но голос у меня переломился, и я понял: лучше мне уже помалкивать.
— Ну?! — она подняла подушечку с фазаном, положила ее на колени и, глядя на меня, стала поглаживать, как кошку. — Так где же ваш телефон?
Я молчал.
— Подойдите сюда, — приказала она вдруг.
Я подошел.
— Дверь-то хорошо заперта? — спросила она тихо и серьезно.
Дышать мне становилось все труднее и труднее, разбухшее сердце ухало уже в висках, и я глох от него.
— Ну садитесь же, садись же! — позвала она так же тихо и мучительно и протянула мне руку.
–––––––––––––––––––––
Очнулись мы уже днем, и это было, пожалуй, самое мерзкое пробуждение в моей жизни.
Гости давно уже разошлись, за стеной что-то громко рассказывал и смеялся моряк, а Люда отвечала: “Ну не дури же!” Потом она подошла и постучала ноготком в дверь: “Верочка?! Верочка, твоя шубка здесь, на скобке, я ненадолго уйду, — ты меня подожди, — если что понадобится…” Но тут что-то сказал и снова засмеялся моряк, а Люда сердито оборвала: “Да перестань же!” — и они оба ушли.
Вера сидела на диване, подогнув под себя ноги, и закрывала лицо руками. Раньше она плакала и говорила: “Мама, мамочка, если бы ты знала, если бы ты только знала!” Еще раньше вдруг, среди совсем другого, странно спросила меня: “Это и называется сгореть?” — а теперь молчала.
Я слегка тронул ее за голое плечо.
— Уйди! — сказала она с тихой ненавистью.
На душе у меня было очень погано: так, наверно, себя чувствует “мокрушник” после первого дела, а мне еще надо было думать о ней: ей-то, конечно, приходилось хуже моего. Я положил ей руку на растрепанную русую голову, — она упрямо мотнула головой.
— Вера, — позвал я.
— Ах, оставь! — ответила она досадливо. — Ну что тебе?
— Я люблю тебя, Вера, — уныло сказал я (это была неправда, никого я тогда не любил, ни себя, ни ее — никого, никого).
Она презрительно хмыкнула и приказала:
— Принеси мне шубку!
Я встал, для чего-то поднялся на цыпочки, осторожно отпер дверь, снял со скобки дошку, принес, положил ее на диван.
— Закрой ноги! — приказала она.
Я опустился прямо на разбросанные подушечки, осторожно закутал ее и сел рядом.
Так, молча, мы просидели еще десяток минут. Вдруг она, не отнимая рук от лица, спросила:
— Я у тебя первая?
Я кивнул головой, но она не видела и повторила:
— Первая?
— Да! — ответил я.
Тогда она открыла лицо и обидно сказала:
— Партнер!
— Что?! — спросил я ошалело.
Она, как бы оценивая, поглядела на меня, насмешливо покачала головой и приказала:
— Достань зеркало, буду одеваться.
— Ой, Верочка, я здесь ведь…
— Достань! — отрезала она и встала.
Я отпер дверь, снова запер ее и пошел прямо на кухню. Там сидела та же тихая старушка, что дала мне огурец, и снова пила чай с желтым сахаром.
— Нянюшка, — сказал я жалобно, — мне бы зеркало.
— А сейчас, батюшка, — охотно согласилась она, пошла за перегородку и вынесла оттуда большой треугольный осколок. — Людочка просила подождать, она сейчас вернется.
Когда я возвратился, Вера в дохе, наброшенной на плечи, стояла у окна и смотрела на падающий снег.
Я поставил осколок на тумбочку и подпер его флаконом.
— Откуда достал? — спросила она, подходя.
Я ответил, что нянька дала, и передал просьбу — подождать. Она прикусила губу.
— Уж и нянька знает, — ох эта Людка! Принеси мне сумочку. — Я принес. — И что это меня так морозит? Ты не знаешь?! — и она гибким плавным движением плеч сбросила мне доху на руки. Так, с дохой, я и остался стоять посредине комнаты.
Она некоторое время пудрилась, а потом спросила:
— Ну, а ты не из болтливых?
Меня донельзя возмутила эта издевательская легкость и жесткость ее тона, и я только взмахнул рукой.
— Ух, как морозит! — повторила она, поводя голыми плечами. — Так договорились?! А то вы ведь этим хвастаетесь — я слышала.
— Говори другой раз это своему Виктору, — пробормотал я, — а мне ты…
Я думал, что она обидится, и испугался, но она повертелась еще немного перед осколком, а потом, как “лейкой”, щелкнула пудреницей и выпрямилась.
— А ты не обижайся! — сказала она мирно, но опять с той же непереносимой для меня легкостью. — Ведь мы с тобой партнеры.
Я жалобно попросил ее не говорить больше этого мерзкого словечка — термина из полицейских протоколов, скорбных листов и актов медицинской экспертизы.
— Пойди сюда! — позвала она и снова, как ночью, положила мне на плечи обе руки.
— А ты правда хороший, — нет, верно, ты ничего, а?
Я молчал. Она с десяток секунд молча, не спуская руки с моих плеч, смотрела мне в глаза.
— А ведь мерзко? — спросила она вдруг очень просто и искренно. — Не находишь? Если эта бойня — и все, что есть в любви… И неужели из этого умирают, идут на преступления, а? — Она замолчала, наверно, ожидая ответа, но что я мог сказать? Я и сам был не умнее ее в этих сложных вопросах.
Так мы стояли и молчали.
— Нет, нет! — решила она вдруг, как бы отгоняя от себя какое-то наваждение. — Что-то мы, наверное, с тобой не разобрали.
— Наверно, — ответил я, чтобы ее утешить. — Наверно, что-то с тобой недопоняли.
Она посмотрела на меня и рассмеялась.
— Медведюшка! На! Отнеси и поблагодари. Людку ждать не будем!
Ах, как отрадно было на улице. Свежий воздух, как вода, смывал с нас всю грязь и пот этой окаянной ночи. Светило солнце, и все вокруг было блистающим, белым и праздничным — деревья, каменные ограды, шары на этих оградах, даже люди, что шли навстречу. Остро и свежо, как морем, пахло снегом, и был он таким белым, что даже ломил глаза.
— Где ты, где ты, о прошлогодний снег! — сказал я.
Какая-то большая и очень важная мысль промелькнула у меня в голове и сейчас же вышла, и я остановился, соображая, что же это было?!
Вера искоса посмотрела на меня и нахмурилась.
— Ну, не бредь, пожалуйста! — Она вынула серебристые, душистые перчатки и приказала: — Проводи меня до дому! Бери под руку! Да не так!.. Фу, медведь! Стой, лучше я тебя возьму, — ну вот, и ходить не умеешь, — сколько мне придется тебя учить. Вот попался обольститель! — Мы прошли несколько шагов, и она сказала: — Так! Если наши не спят, я тебя напою чаем, если спят, я зайду на пять минут переодеться и мы пойдем в кафе.
Я хотел ей что-то возразить.
— Вот еще! — прикрикнула она. — Я вчера получила деньги за съемку — это моя первая зарплата, и я угощаю пирожными!
В кафе мы пошли, и пирожными она угощала меня вовсю. Потом мы еще были в цирке и пили ликер. Но этим все и кончилось — мы расстались на пятнадцать лет.
–––––––––––––––––––––
И теперь разговаривали о том же. Но она не закрывала лицо руками, а сидела и смотрела на меня.
А у меня что-то многое мелькало в голове. Я думал: что же произошло сейчас? Случайность, еще одна случайная связь? Даже противно произнести этакое. Но по существу-то разве эта встреча действительно не умопомрачительная случайность? Ведь пятнадцать лет все-таки! — война, лагерь, я сто раз мог сдохнуть, она могла уехать, умереть, выйти замуж за генерала, и вот жили бы мы на одной улице и никогда бы не встречались. Мало ли друзей у меня пропало именно так. Значит, случайность! Но тут опять не то! Воспоминание о случайной связи не болезненно, ее чаще всего и вспоминают с улыбкой, а у меня сразу захватило дыханье, как только она вошла, — да нет, еще раньше, — как только я подошел к Анне Карениной, меня сразу и ударило, словно током: “Она!” И вот вместо того, чтобы обрадоваться и крикнуть: “Верочка, какими судьбами?” — мы стали разыгрывать какую-то дурацкую комедию — не узнавали друг друга, потом знакомились, потом пили на брудершафт. Для чего? Разве не могли мы вести себя просто? Конечно, о том ни слова, ни намека. Да и о чем говорить-то? Что оба были дураками и ничегошеньки не понимали? Так вот — поумнели же! У нее дочка, а у меня… Э, да что говорить про меня! И не перечесть того, что у меня осталось позади. Так нам ли плакать о прошлогоднем снеге? А мы ведь отреклись друг от друга. Мы гордо и ревниво затаили свое чувство, и каждый ушел в свою нору.
— Ты знаешь, — сказал я, — все эти пятнадцать лет я думаю о тебе и ничего не могу понять.
Этого не надо было говорить.
Она сухо пожала плечами.
— Просто сошла девчонка с ума, и все!
— Ну, — ответил я твердо, — просто так девчонки с ума не сходят!
Конечно, ничего глупее я не мог бы ляпнуть и нарочно. Она сразу подобралась и насмешливо взглянула на меня:
— Ах, теперь ты это знаешь?
— Да! — ответил я и сразу понял, что я осёл и все полетело к черту. — Да, знаю.
У нее дернулись углы губ и нехорошо блеснули глаза. Она повернулась на диване так, что звякнули пружины, и, видимо, хотела ответить мне по-настоящему, но только порывисто вздохнула и поморщилась. “Да стоит ли? — конечно, пришло ей в голову. — Ведь пятнадцать лет!”
— Ну, конечно, не так просто, — ответила она скучно. — Дома я со всеми поругалась. Зимой должна была выйти замуж, но вдруг поняла, что жених мой… Слушай, перестань меня допрашивать — ведь мы не “Бесприданницу” разбираем.
— Ты извини, — сказал я осторожно и дотронулся до ее руки, — но я хотел бы понять тебя.
Она насмешливо посмотрела на меня и покачала головой.
— Все хотел бы понять? Эх ты! А худой ты стал, страшный! И рот пустой.
— Еще бы! — усмехнулся я, поймав что-то новое в ее тоне.
Опять мы сидели и молчали. Но молчание-то было уже иное — доброжелательное и тихое. Так все изменила жалость, чуть дрогнувшая в ее голосе.
Вдруг она засмеялась:
— Милый, милый! Появился на Новый год и исчез, как прошлогодний снег, а девчонка потеряла голову! Что ж ты делал в это время?!
Да, что я делал в это время? Я усмехнулся.
— А тебе все рассказать?
Но она и не ждала ответа — она смотрела так, словно видела меня впервые.
— “Надо и сгореть и выгореть”! Ну вот мы и сгорели и выгорели, а много ли приобрели от этого?
— Может быть, и много! — ответил я.
Она встала и пошла по комнате.
— И даже не написал мне, бессовестный!
Я тоже встал и пошел. Так мы и ходили.
— Ты ведь меня тоже обманула — не позвонила.
— Да! — устало согласилась она, — да, да. Тогда я тебя обманула.
Помолчали.
— Ну что ж, — сказал я, — все хорошо, что хорошо кончается! Ты уж заслуженная. Пройдет лет пять — станешь народной. — Она молчала. — Дочка у тебя такая чудная, — тоже, поди, станет актрисой. Она ведь не знает, что ее отец Виктор?
— Нет.
До сих пор я говорил совершенно искренно, но тут вдруг мне захотелось отмстить ей. И странно! Еще минуту назад я ее ни в чем не винил и все понимал, а сейчас вспыхнула настоящая злоба. За что? Ну хотя бы за те мерзкие картины, которые я рисовал себе, когда думал, что она ведь замужем — ко мне не пришла, а к тому, небось, побежала. За лагерь, за бессонницу на голых досках, за белые колымские ночи. Ну, в общем, я хорошо знал, за что.
— Ну и хорошо, что не знает, — ответил я. — Володька чудный, я же его знаю, у вас такая трогательная любовь.
Пока я пел, она внимательно смотрела на меня и потом отвела глаза.
— И у вас самый редкий вид любви, — сказал я, — любовь, которая так похожа на дружбу, что…
— Да, да, любовь, любовь, — повторила она заворожено и вдруг заторопилась: — Ну ладно, надо идти.
— Стой, куда ты? — удивился я. — Что ты сорвалась?
— Да нет, надо, — вяло пробормотала она, — я лучше…
— Да сиди ты! — прикрикнул я. — Вот еще!
Она вдруг схватила меня за руку.
— Да что ты, слепой что ли? — закричала она. — До сих пор ничего не можешь понять? Не видишь, не слышишь? Как я отношусь к мужу? Как обрадовалась тебе? Как я жадно смотрела на тебя и ждала — когда же? когда же он со мной заговорит? спросит меня: ну, как ты жила все это время, чем живешь сейчас? А ты… — она махнула рукой. — Да вот ты, наконец, спросил: как ты могла на это пойти? Только это тебя и заинтересовало.
— Ну что ты! — возмутился я.
Она села и сжала виски.
— Не дай мне только Бог опять сойти с ума, да и… — тоскливо проговорила она сквозь зубы, — не дай Бог только этого. Почему я не позвонила? Да я через месяц как собачка заметалась по улицам, сидела, сидела, куксилась, и вдруг пришел день, и я опять сошла с ума: где он? что с ним? Говорят — уехал. Куда же он уехал? Жив ли? Если бы я тогда только знала, где ты!
Она говорила искренно и просто, и я понимал, что это все правда, но та же змея все шипела мне в уши, и я спросил насмешливо и грубо:
— Ну, и что бы тогда было?
Она вздрогнула и испуганно посмотрела на меня.
Опять помолчали. Она сидела и смотрела в окно. Меня она уже не видела.
— И как я буду теперь жить с ним? — спрашивала она себя тихо и горестно. — Зачем он мне нужен? Все это время я держалась тем, что была верной женой, а теперь…
— Да вот так и будешь, — ответила моя змея, — у тебя же Надя…
И как раз в это время зазвонили три раза, как полагается по расписанию.
— Он! — вздохнула она и встала. — Он должен зайти за мной.
Я тоже встал.
— Так приберись же! Вот у тебя платье помятое, глаза красные, волосы как-то… Если он придет да увидит…
— А ты не хочешь? — прищурилась она.
Конечно, следовало просто взять да обнять ее, но та же гадина все шипела и юлила во мне, и я снова только пожал плечами.
Она зло улыбнулась, встала, взяла сумочку, достала пудреницу, тщательно запудрила воспаленные подглазья, подошла к зеркалу, поправила волосы, снова села к столу и взяла папиросу.
— Ну что ж, пусть тогда идет — я готова.
–––––––––––––––––––––
Но я, конечно, не отворил ему двери, как он там ни звонил и ни барабанил. Я попросту прижал к себе мою самую первую, самую давнюю, самую многострадальную любовь и хотел сказать ей — это что она-то и есть самая настоящая, — но вышло-то у меня что-то совсем не то.
— Дурочка ты моя, — сказал я, — господи, какая же ты все-таки глупая, Верка! Ну, о чем с такой глупой и говорить! Какой была, такой и осталась!
— А ты, — спросила она, — ты, наверное, думаешь, что стал очень умным за эти пятнадцать лет? Да? Ну-ка пусти!
Нет, я не думал, что я стал умным, и поэтому ничего не ответил, я только мгновенно прикинул в уме, какой тернистый и тяжелый путь надо было каждому из нас пройти за эти пятнадцать лет, чтобы, наконец, узнать и увидеть друг друга. Я хотел ей сказать это и еще то, что есть старая сказка о том, как двое влюбленных пошли гулять, да и заблудились в заколдованном лесу, — и вот ходят они, аукаются, слышат друг друга то далеко, то совсем, совсем рядом, а увидеться не могут, — мешает всякая нечисть — пни там, ветки, коряги, кусты, но я не знал, какими словами рассказать ей эту сказку, чтоб она поняла, что это о нас с ней, и замешкался, а она вдруг бегло, словно украдкой подняла руку и быстро, быстро провела по моим волосам.
— Худущий! Страшный! Кощей Бессмертный. Надька спрашивает: “Мамочка, а почему дядя хороший, а такой страшный?” — она засмеялась. — Муж называет тебя Фараонова корова! Где это есть такие коровы? Едят, едят, а все скелеты? Ну, я тебя быстро подправлю, — она огляделась. — А комната…
Она отошла от меня, быстро включила свет, сняла жакетку, деловито сложила ее и повесила на спинку стула.
— Ох, порядочек! Достань мне быстро какую-нибудь тряпку и метлу, — скомандовала она. — И пыли, пыли — наверное, неделю не подметали! Холостяк!
— Слушай, да я не знаю, где она! — испугался я.
— Найди! — приказала она и стала засучивать рукава. Я постоял и пошел к домработнице. Но шел я робко: моя домработница была женщина с самолюбием и с характером, а что я мог ей сказать о тряпке и меле, когда она мыла комнату только сегодня утром и хорошо знала, что такое порядок. Впрочем, думал я, она ведь умная, старая женщина и отлично понимает, в каких случаях другая женщина, придя к старому холостяку, непременно хочет в его комнате вымыть пол, протереть стекла и вообще навести в ней свой собственный порядок.
От редакции
Опубликованные ниже стихи также входят в корпус романа “Рождения мыши”. Мы сочли полезным напомнить читателю это стихотворение, поскольку оно имеет непосредственное отношение к только что прочитанному им рассказу.
Реквием
Где ты, где ты, о прошлогодний снег?
Вийон
Животное тепло совокуплений
И сумерк, остроглазый, как сова.
Но это все не жизнь, а лишь слова, слова,
Любви моей предсмертное хрипенье.
Какой урод, какой хмельной кузнец,
Кривляка, шут с кривого переулка
Изобрели насос и эту втулку —
Как поршневое действие сердец?!
Моя краса! Моя лебяжья стать!
Свечение распахнутых надкрылий!
Ведь мы с тобой могли туда взлетать,
Куда и звезды даже не светили!
Но подошла двухспальная кровать —
И задохнулись мы в одной могиле.
Где ж свежесть? Где тончайший холодок
Покорных рук, совсем еще несмелых?
И тишина, вся в паузах, в пробелах,
Где о любви поведано меж строк?
И матовость ее спокойных век
В минуту разрешенного молчанья.
Где радость? Где тревога? Где отчаянье? —
Где ты, где ты, о прошлогодний снег?
Окончено тупое торжество!
Свинья на небо смотрит исподлобья.
Что ж, с Богом утерявшее подобье,
Безглазое, слепое существо,
Вставай, иди в скабрезный анекдот,
Веселая французская открытка.
Мой Бог суров, и бесконечна пытка —
Лёт ангелов, низверженных с высот!
Зато теперь не бойся ничего:
Живи, рожай и хорошей от счастья, —
Таков конец — все люди в день причастья
Всегда сжирают Бога своего.
Чужой ребенок
1
Журналисту Николаю Семенову на другой день после его возвращения из командировки позвонили из театра и пригласили на вечеринку.
“Где?” — спросил он. Ему ответили — У Нины Николаевны, но не вечером, а часов в 11 после конца “Отелло”, а то она сегодня занята. “А в чем дело? — спросил он. — Что за спешка?” Ему не ответили и повесили трубку. “Странно”, — подумал он, но на вечеринку пошел.
Театр существовал недавно, собственного дома у него еще не было, актеры помещались в старой гостинице, и Нина Николаевна занимала номер люкс. У Николая были кое-какие сомнения, но, когда он вошел и хозяйка, улыбаясь и протягивая руки, пошла к нему навстречу, он сразу же и успокоился: видимо, пока все было в порядке. В длинном белом платье и с золотым обручем в золотистых же волосах, высокая голубоглазая с продолговатым чистым лицом, похожая не то на васнецовскую Аленушку, не то на женщин Боттичелли, она была очень хороша и знала это.
— Здравствуйте! — сказал Николай, сдержанно кланяясь.
— Ручку, ручку целуйте! — испуганно приказал Народный
— У девушек рук не целуют, — напомнила Елена Черная, нервная и худая дамочка, — она сидела ногу на ногу и курила.
— Ну, положим, у заслуженных все целуют, — ответил Народный, и все засмеялись и зашумели.
— Что такое? — спросил Николай обалдело.
— Узнали перед спектаклем, — ответил Народный расслабленно, — это в двадцать один год! Горжусь что моя ученица… (Нина не была его ученицей.) Как говорит великий Станиславский, “пусть старая мудрость поддерживает молодую бодрость, пусть молодая бодрость поддерживает старую мудрость”. Я тоже старик и счастлив, — он был уже здорово на взводе.
Нина сделала полуоборот перед зеркальным шкафом и слегка присела перед Николаем. Он хотел что-то сказать, но в это время в дверь постучали.
— Да! — крикнула Нина.
Просунулась чья-то лохматая голова и сказала: “Ах, гости” — и исчезла. Нина вздрогнула и перестала улыбаться.
— Кто это? — спросил Николай.
Нина подумала, сказала: “Я сейчас!” — и вышла.
— Это что еще такое? — спросил Народный; он сидел на диване и вполголоса разговаривал с толстой усатой дамой — комической старухой. Она ничего не ответила, только значительно улыбнулась.
— Очень странно! — проговорил Народный, глядя на нее.
— Ах, у всех у нас есть в конце концов свои печали и несбывшиеся мечты, — лирически вздохнула комическая старуха. — Ну так чем же он вам не понравился в этой роли?
— Мне он… — начал Народный. — Да нет. Куда она пошла? Кто это такой? Что за тайны мадридского двора?!
— Гинеколог! — отчетливо и хлестко, как умеют произносить такие слова только женщины, выговорила Елена. — У ней всегда такие истории не ко времени.
Влетел стремительный молодой человек в серебристом плаще, роговых очках и мягкой шляпе, весь утыканный розовыми свертками и бутылками. Он дошел до стола, свалил все это и спросил:
— Хозяйка?!
Усатая дама ткнула пальцем в стену. Он нахмурился, но ничего не сказал. Вошли еще двое, потом еще трое, потом две женщины, потом кто-то толстый и красный, и ему все обрадовались и захлопали. Николай за шумом тихо вышел в темный коридор. Дверь в соседний номер была открыта, и на полу лежала яркая желтая полоса; кто-то осторожно, но тяжело ходил по комнате. Николай подошел поближе, и ему показалось, что он слышит ее голос. В это время дверь вдруг распахнулась, и человек всклокоченный, плохо побритый, с заспанными кислыми глазами и носом, как у лося (его, верно, так и дразнили в школе), недружелюбно спросил: “Вам что?” — но сейчас же и пригласил: “Пожалуйста, пожалуйста”, — отступать было некуда, и Николай прошел в комнату.
— Сюда, сюда, — сказал Лось и открыл еще дверь.
То была крошечная комната, оклеенная белыми глянцевыми обоями. Нина сидела на низком детском кресле — тоже белом (рядом стояла кровать в сетке), и на руках у нее лежала чудесная пышноволосая девочка. У девочки были горящие щечки и сонные закрывающиеся глаза.
— Вот… — громко начал Лось.
— Тсс!.. — погрозила ему Нина. — Она уже засыпает, — и снова запела: — И пошла, пошла лисичка-сестричка, постучала рыжей лапкой и спрашивает: “Теремок-теремок, кто в тереме живет?!”
— Я Мышка-Норушка, я Лягушка-Квакушка, я Зайчик-По-Полю-Поскокишь, — сонно сказала девочка и открыла огромные голубые глаза. — Нина, а как же черта нет, если ты говоришь — он мохнатенький?
— Спи ты, маленькая, — шепотом прикрикнула на нее Нина. — Какой там черт, раз я с тобой? Слушай вот про лисичку-сестричку: вот и отвечают ей… Я сейчас, Николай Семенович.
— Да ты не уходи, — вдруг сказала девочка и посмотрела во все глаза, — а то я опять зареву!
— Нет, нет, — заверила ее Нина. — Никуда я не пойду! И отвечают ей из теремка…
Николай продолжал еще стоять (Лось провалился сразу же), но она махнула ему рукой, и он вышел.
Лось сидел за столом и пил чай из стакана. Грязный никелированный чайник стоял рядом.
— Чайку? — предложил он.
— Спасибо! — ответил Николай неловко.
— Неудобно все это получается, — вздохнул Лось и как-то виновато и косо улыбнулся, — садитесь, пожалуйста. Они сейчас. Вот послала за ней. Не хочет засыпать без тети Нины и только. А там что? Беспокоятся?
Николаю вдруг стало жалко его.
— Нет, я просто проходил по коридору, — сказал он мирно.
— Вы садитесь, пожалуйста, они сию минуту, — он вздохнул. — Не может моя девочка прожить без нее и дня. Вот сегодня не видела ее и уж плачет. Всякие там у нее страхи, наслушается на дворе про чертей и скелетов, а потом и боится.
— Да, двор это уж… — неловко согласился Николай.
— А матери нет! — опять вздохнул Лось. — Оставила нас мама.
— Умерла? — спросил Николай и спохватился.
— Сбежала! — ответил Лось. — То есть как сбежала? Ушла — и все!
Оба помолчали.
— Насильно мил не будешь, — вдруг очень широко и хорошо улыбнулся Лось, — ведь правда?
“Уйти!” — подумал вдруг Николай и вдруг спросил:
— А вы долго с ней жили?
— Пять лет! — Ответил Лось. — Нет, даже больше — пять лет, три месяца, — он помолчал, подумал. — Актриса была. Вот они, — он кивнул в сторону белой комнаты, — с ней в Москве учились.
“Чепуха, — быстро подумал Николай, — там гости, а мы тут черт знает чем… И хотя бы он уж не улыбался”.
Тут он увидел, что часть комнаты заставлена женскими безделушками: настольным зеркалом в виде палитры, эмалевой пудреницей, туфелькой для иголок, вешалкой-плечиками для платьев, солнечным зонтиком. Это почему-то опять задержало его.
— А девочка не понимает, что мама от нас отказалась! Знаете, детское сознание, — говорил Лось, улыбаясь.
Из комнаты пятясь вышла Нина и осторожно и бесшумно прикрыла дверь.
— Спит! — сказала она Лосю. — Вы пока не заходите.
Она подошла к зеркалу и что-то подняла с подзеркальника.
— Я вам так благодарен, — сказал Лось, глядя ей в спину тихими влюбленными глазами.
Она звонко дунула на пуховку, посмотрелась в зеркало и сказала Николаю: “Идемте!” — и Лосю: “Если что понадобится…”
— Да, да, да, — закивал головой Лось, — не знаю, как вас и…
— Так раздевайтесь и спите, — ласково улыбнулась Нина. — Спокойной ночи!
Вышли в коридор. Она быстро пошла вперед, чтобы не разговаривать.
— Ну, Нина, — решительно начал Николай, останавливаясь перед дверью.
— Потом, потом, — сказала она и толкнула дверь.
2
— Ну, итак прошу! — возгласила дама с усиками, — она стояла над столом, и ей подавали бутылки, тарелки, чашки. Снова сначала затрещал, а потом запел патефон. Николай посмотрел, подумал и сел рядом с Еленой. Тут на колени ему вспрыгнул кот тигровой масти.
— Ох! — поморщилась Нина с другого конца стола. — Бросьте вы его…
— Блажен иже и скота милует! — улыбнулся Николай и поцеловал кота в нос.
— Ну, положим, Нина их никогда не миловала, — сказала Елена и стала гладить кота. — Не пойму, как она еще этого-то держит. Она столько их в детстве перетопила.
— Нет, правда? — удивилась усатая старуха.
— Правда. Не терплю этих тварей, — ответила Нина серьезно.
— А почему? — спросил Народный.
— Да не люблю и всё! — отрезала Нина. — Вот когда я верно получу по заслугам и останусь старой девой…
И все засмеялись и зазвенели посудой.
— За ваше, Дездемона! — крякнул Народный. — Нет, это я так, со зла сказал, старой девой вы не будете! — он поднял бокал. — Но дай Бог вам скорее выйти замуж и избавиться от всех этих аномалий.
— Это каких же? — быстро спросила Елена.
— А вот этих самых… — Народный поискал слово, — гинекологических.
Снова все засмеялись.
— В самом деле, — продолжил Народный и обратил к Нине почти фиолетовое лицо, — ну сбежала жена от этого гуся, детеныша ему подбросила… Дальше-то что?
— Ребенок тяжело переживает это, — сказала Нина суховато.
— Ну?!
— Снятся ей всякие страхи.
— Ну?!
— Плачет по ночам и…
— Офелия, иди за гинеколога, — решил Народный, — иного выхода нет!
— И выйду! — вдруг огрызнулась Нина.
— И выходите, — запальчиво сказал Народный и обратился к Николаю: — Нет, в самом деле: ну сегодня она пойдет посидит, завтра посидит, ну неделю, ну, ладно, пусть месяц. А потом что? Привыкнет девочка к ней…
— И гинеколог привыкнет, — сказала усатая дама.
— И Нина к гинекологу, — вставила Елена.
— А по-вашему, что надо делать? — спросила Нина.
— Кому? Ему? — Народный пожал плечами. — Ему не знаю что! Ну судиться или жениться, или пулю в лоб пустить, или, еще лучше, няньку нанять — это уж его дело. А вам бросить вмешиваться в то, что вы никак не понимаете. Что это, кукла что ли? Девочке нужна мать, а вы кто? Так, добрая тетя! Хотите ребенка? Выходите замуж и рожайте сами, вот и все!
— “Рожай мне только мальчиков одних”, — продекламировала Елена, смотря на Николая.
— Знаешь что, Ленка, — глаза Нины блеснули, и она хотела сказать, видимо, что-то очень злое, но тут подошел молодой человек в роговых очках, обнял ее сзади за плечи и что-то зашептал. Она вдруг засмеялась и встала.
— Танцевать! Танцевать! — сказала она. — Елена, иди к патефону, сейчас я вам покажу кукарачу — три недели практиковалась!
3
Разошлись уже под утро. Николай довел Елену до парадного, поцеловал ей руку (она спросила: “Не зайдешь?”) и пошел домой, но, не доходя квартала, вдруг повернул обратно. Быстро светало. Кое-где за деревянными воротами кричали петухи. Воздух был чистый и тонкий, как ледок на лужах. Возле самой гостиницы Николай было остановился и задумался, потом махнул рукой и пошел. Дежурная спала в застекленной конторке. Он на цыпочках прошел по коридору, прислушался — было очень тихо — и постучался в белую дверь.
— Да! — ответили ему.
Он толкнул дверь и взошел. Нина в розовом халате с цаплями стояла перед зеркалом и мазала лицо.
Два белых червяка лежали у нее на щеках и подбородке. Она, не оборачиваясь, улыбнулась ему в зеркало.
— Ну и умница, — сказала она. — А я думала, что ты уж не придешь.
— Почему? — спросил он, прошел и сел за стол.
— Голова гудит от этого треска, — сказала она, сильно втирая крем. — И особенно от патефона. Терпеть не могу патефоны. Подожди, сейчас будем чай пить.
— Еще раз?
— Теперь вдвоем! Постой-ка! — она подошла к столу, подняла крышку чайника и заглянула в него. — Ну, твой любимый! Как деготь! Опять спать не будешь! — она села. — Достань свой стакан, он на второй полке! Ну, так чем же ты недоволен?
— Почему ты думаешь, что я… — начал он.
— Ничем? — спросила она в упор.
— Нет, я просто…
— Ну ничем так ничем, — и она засмеялась.
— Что ты? — спросил он недоверчиво. Она подошла сзади и обняла его за шею.
— Глупый ты мой, — сказала она нежно, щекоча носом его затылок. — Приревновал меня к этому чудику и просидел целый вечер букой, даже сесть со мной не захотел.
— Ну ладно, пусти!
— Сердитый, злой, ревнючий, приревновал к гинекологу: зачем мол она к нему бегает, что там за девочка.
Она засмеялась.
— Я еще подумала — так заелся, что даже меня дразнить не стал, — ну и хорошо, а то бы житья от него не было.
— Подожди, подожди, — погрозил он, — вот я сейчас попью и начну тебя причесывать.
— Да? Ну пей тогда! А ты не замечаешь — я немного навеселе? “Уж я пила, пила, пила и до того теперь дошла”, — пропела она, кого-то передразнивая. — Похоже на Елену?
— Не слишком! — он подвинул ей стакан. — Налей-ка! Ты мне серьезно можешь объяснить, зачем тебе все это надо?!
— Люблю ребят.
— Ну и….
— Ой, только ради Бога не нукай! Не копируй этого пошляка! Я еле усидела во время его речи. Ты и не представляешь, что за замечательные люди эти ребята.
— Да, но пойми, не твое это дело.
— А чье? — спросила она.
— Да не твое же: у нее есть мать.
— Где мать? — спросила она быстро.
— Не знаю, не знаю, но он был прав, частной благотворительностью здесь ничего не сделаешь.
— Давай стакан, я налью ликера, — стой, чокнемся, — будь здоров! Теперь слушай: девочку я не брошу и разговаривать с тобой об этом не хочу.
— То есть как?
— А вот так — не хочу и всё! Девочке я нужна, и поэтому я буду с ней.
— Экая ты не…
— Постой! Вот ты кошек любишь, а я их ненавижу: видеть не могу их крысиные морды. А вот этого Ваську — наглейшего кота, между прочим, — я держу и смотрю за ним, и убираю сама, — потому что знаю, что придешь ты и спросишь: “А Васенька мой где?”
— Ну ладно, что ты волнуешься? Вот чудачка, — и он примирительно протянул ей руку через стол.
— А я женщина! Я мать! — проговорила она, не принимая его руки.
— Ты? Ты мать?
— Да, я мать. Эх, вот не понять тебе этого! Умный ты человек и Шекспира знаешь назубок, и в театральных тонкостях разбираешься лучше всех народных, а этого не поймешь. Мне вот каждое слово напоминает: “Каин, Каин, где брат твой Авель?” — “Нина, Нина, где твой ребенок: у тебя есть любимый человек, ты живешь с ним, — где же твой ребенок? Подавай его!” — Что я могу ответить?
— Странно, — сказал он, насильно улыбаясь. — Ну-ну?
— Что ты мне дал, мужчина? Молчишь: стыдно говорить — что. Вот поэтому я и ласкаю мою нерожденную девочку, люблю ее, а чем это кончится — не знаю.
— Ну вот договорились! Не знаешь и сама…
— Да, я не знаю, — она вдруг так нехорошо засмеялась, что он в испуге поглядел на нее. — Да я и вообще то в жизни ничего не знаю. Вот, тебя люблю и тоже не знаю, зачем, а ведь всему есть конец, таким отношениям прежде всего. А я люблю и люблю, а там — что Бог даст.
Помолчали.
— Нина, — сказал он озадаченно и тепло, — что с тобой, голубушка?
Она молчала.
— Это уж что-то совсем не то… Ну-ка, расскажи мне.
— Молчи! — быстро приказала она сквозь зубы и вдруг встала. — Ну, ладно, хватит — давай делать ночь.
* * *
— Но все-таки ты меня любишь и такую.
— Люблю.
— И я тебя очень, очень люблю, — подожди, не надо! Полежим так. Знаешь, мне сейчас спокойно-спокойно, как в детстве. Поцелуй меня!.. Нет, в глаза. Теперь в этот! Вот хорошо! Теперь я всегда буду тосковать о тебе, — помни, если ты исчезнешь опять, я умру.
— Я не исчезну.
— Не знаю. Странный ты человек — приручить такую дикую кошку, — и вот даже не пойму, когда и чем. Слушай, ты жил с Еленой?
— Нет!
— Нет, скажи правду, я не рассержусь.
— Что это тебе вдруг пришло в голову?
— А я вот не представляю тебя с другой! Ну как бы ты с ней стал лежать, обнимать ее, разговаривать? Ух!
— Что с тобой? Что ты вскочила?
— Нет! Представляю! Все представляю: и что говорил, и как обнимал бы! Скажи, ты вот часто недоволен мной, а Елена что? Лучше меня в этом?
— Какие у тебя дикие фантазии!
— Да! У меня дикие фантазии. Кто была твоя первая женщина?
— Ты!
— Это была ваша домработница?
— Откуда ты?..
— Сам же мне рассказал под мухой, ей было двадцать, а тебе четырнадцать. Милый, не ври, пожалуйста, — я всё знаю. Скажи, это было…
— Это было отвратительно. Я целый день прятался от матери.
— Мать имела в твоих глазах такой моральный авторитет?
— В том-то и дело, что нет, но…
— Но все-таки ты прятался. Ах, как я это понимаю. (Пауза.) Она была очень опытная?
— К сожалению, да.
— К сожалению! Этому, наверно, надо учиться. Так эту пакость не постигнешь, да?
— Нина!
— И вот ты стал специалистом, и я тебе уже не подхожу. Не трогай, а то я сейчас же встану. Как это гадко! Боже мой, как это гадко! Вот почему вы все такие — любите собачек, кошечек, птичек и не любите детей. Это ведь такие же проститутки, как и вы. А где вам понять ребятишек: вы все свое размотали по номерам, по этим гнусным малинам.
— Нина!
— Как ты смел ходить ко мне, если жил с Еленой?!
— Нина! Сейчас же прекрати!
— Почему ты не пошел к ней сегодня?
— С ума сойти!
— Почему ты не пошел к ней сегодня?
— Нет, я вижу, ты просто перепила и хочешь поссориться.
— Она тебя не впустила, да? Тогда ты пошел ко мне: наплевать, эта безотказная — всегда впустит. Видеть тебя не могу — кошачий благодетель!
— Пусти, я встану.
— Вот, вот, вставайте — одежда в шкафу, ботинки под кроватью, галстук и воротничок на кухне. Если не найдете, я завтра пришлю их с Дашей.
— Хорошо!
— И быть таким нечестным, грязным человеком. Жить сначала с одной подругой, потом перейти к другой. И ведь ты знал…
— Под кроватью ничего нет. Где мои ботинки?
— Боже мой, Боже мой! И кому зачем это нужно?
— Только, пожалуйста, не плачь!
— Не твое дело — буду плакать. Когда после первой поездки в горы ты мне сказал… А-а! Ты уж забыл все. (Пауза.) Ведь я тебя любила. Понимаешь, люблю! Почему ты молчишь?
— Ищу ботинки.
— Ты хочешь идти к Елене! Ложись сейчас же! Никуда ты не пойдешь!
— Нет, пойду.
— А я тебе говорю — нет, не пойдешь. Ну милый, ну хороший мой, ну не надо сердиться. Я глупая, я истеричка. Я совсем, совсем ничего не знаю. Ложись, маленький.
— С ума ты сошла.
— Ложись, маленький.
— Ой, лечиться тебе надо, Нина.
— Да, милый. У — ты мой хороший, единственный, мой любимый, — лежи, я тебя буду гладить, и ты заснешь.
— Ты же понимаешь…
— Да, да, да! Спи, спи, спи!
4
Проснулся он оттого, что вся комната была залита солнцем и самый яркий блик полз у него по лицу. Он засмеялся, как от щекотки, и снова зажмурился. Так пару минут он пролежал бездумно и неподвижно, как на пляже, потом вспомнил: “А Нина-то?” — и быстро сел. Ее не было. Посмотрел на плечики — платье висело, а туфли исчезли.
“Нина!” — позвал он. Ему не ответили. Он быстро натянул брюки и пошел в соседнюю комнату, а из нее на кухню, — там на гладильной доске лежал галстук и новый воротничок, и ее опять не было. Он толкнул дверь в коридор, и она распахнулась. “Вот залетел бы кто-нибудь”. Он осторожно закрыл ее и возвратился в комнату — надел перед зеркалом воротник и стал завязывать галстук, — “Когда же это она успела разгладить?”
Тут Нина быстро зашла в комнату; руки у нее были мокрые до локтей, рукава засучены, а на простом сером платье надет полупрозрачный зеленый фартук.
— Уже встал? — весело удивилась она и, схватив полотенце, стала обтирать руки.
— Ну, с добрым утром! Сейчас приду и будем завтракать, — она подбежала, невероятно легки и свободны были ее движения, — и шумно чмокнула его в щеку. — А галстук! Опять узлом! Постой, не затягивай — я сейчас.
Так же быстро и легко она подскочила к шкафу, опустилась на корточки, выдвинула нижний ящик, выхватила что-то длинное и твердое в серой бумаге и выбежала, опережая его вопросы. Сейчас, когда он на нее глядел со спины, она своей ладностью и статями напоминала молодого оленя.
— Послушай, куда ты? — крикнул он.
Она уже исчезла.
Он рванул галстук и точно затянул его. “Сбесилась!” — подумал он. Васька, услышав шум, подошел к открытой двери, постоял, увидел его, отчетливо и страстно выговорил “Мяу!” и пошел к нему, тонно выгибая хвост. Николай взял его и стал гладить.
“Нет, что-то с ней творится, — думал он, щекоча коту горло. — Ребенка! Сколько ей лет? Уже двадцать два скоро… А все-таки уйдет она от меня к Лосю”. Нина быстро вошла в комнату. Вчерашняя кудрявая и светлоглазая девочка сидела у нее на руках.
— Вот какие мы, — сказала Нина. — И зубки вычистили, и умылись.
— С добрым утром, дядя Коля, — звонко сказала девочка. — Давай с тобой играть в крокодила.
Зеленый заводной крокодил шипел и щелкал в ее руках.
Нина вся светилась: материнская гордость и нежность сияла в ее медленных больших, почти страдальческих глазах.
Николай бросил кота и протянул руки девочке. Она сейчас же обхватила его за шею. Так они — Нина и он — и стояли друг возле друга, соединенные руками ребенка. Нина засмеялась от удовольствия.
— Ты посмотри, какой у нее крокодил!
— Какой крокодил! — повторила девочка.
Потом они сидели за столом — девочка на коленях у Николая — и пили какао. Нина, строгая, чинная, во главе стола, мазала им бутерброды. Поговорили про крокодила, про то, какой он страшный и большой и как он по улицам ходил, папиросы курил, по-турецки говорил, а потом Николай спросил:
— Ну как, Ирочка, замуж за меня пойдешь?
— Не ходи, Ирочка! — быстро сказала Нина. — Он обманет, у него “котишшша”.
Ирочка подумала.
— Мне бы хотелось выйти замуж за Нину, — ответила она вежливо и решительно. — А зубки у тебя золотые, да? Почему?
— Да, такие уж выросли.
— Ты свои мышке бросил?
Он кивнул головой. Ирочка задумчиво покачала свои боковые щербатые резцы.
— У меня тоже скоро будут новые. Я бросила свои зубки в батарею и сказала: “Мышка, мышка, поиграй и обратно отдай”.
— Ну не так, Ирочка, — упрекнула Нина. — Зачем тебе старые зубки? Как надо?
— Ах да! — вспомнила Ирочка: — “Мышка, Мышка, возьми себе зуб костяной и дай мне стальной”. А у тебя золотые, да?
— Да. А кого ты больше всех на свете любишь?
— Больше всех-всех?
— Да!
— Нину!
— А почему?
— Она всех красивей!
— Ну а папу?
— Ну и папу тоже, — в ее голосе прозвучала снисходительность и раздумье. — И папу, конечно.
— А он что, красивый?
Она задумалась.
— Папа-то? Нет! Он любит Нину, он вчера мне сказал…
— Николай, ну как тебе не стыдно? — нахмурилась Нина. — Молчи, Ирочка, а то я тебя не буду больше любить. Стой! Я тебе галстук завяжу! Пусти его, Ирочка!
Она поднялась, опустилась возле него на колени, быстро перевязала галстук, расправила воротничок и вдруг обхватила Николая за шею, да так и замерла.
— Ну, Нина! — сказал он нахмурившись. — При ребенке-то? — Он всегда пугался ее порывов.
Она молчала, но он чувствовал на своих щеках жар ее щек и то, как дрожали губы.
— Тетя Нина! — недовольно крикнула Ирочка, — ты же меня жмешь!
В это время в дверь осторожно постучали.
— Нина! — быстро шепнул Николай. — Пусти же!
— Войдите! — крикнула Нина.
Вошел гинеколог и остановился на пороге. В его руках была колбаса, банка сгущенного молока, еще что-то. “Извините!” — сказал он, отступая.
Нина оправила волосы и встала.
— Ничего, ничего, — сказала она, улыбаясь. — Складывайте все это на стол, Сергей Митрофанович, и садитесь. Вы ведь знакомы?
— Немного, — ответил Лось. Покраснел и замялся.
— Садитесь, садитесь! Сейчас я тебе, Ирочка, сделаю бутерброд с твоей любимой колбаской. А нитки вы мне купили?
Лось не отвечал и испуганно смотрел на нее.
“А жалкий он какой, — остро и быстро подумал Николай, — и ведь все равно она уйдет к нему”.
— Здравствуйте, Семен Митрофанович, — сказал он очень громко и протянул ему руку.
Так они и сидели вчетвером, пили чай и разговаривали.
Весна 1951 год
От публикатора
Через десять лет после кончины Юрия Осиповича свою новую книгу “Ущелье белых духов” Валя Новиков подарил мне с такой надписью: “Кларе Домбровской, дому Домбровского с непреходящим чувством горечи от общей утраты нашей — Юрия Осиповича. И впрямь меняется и тускнеет мир, когда уходят такие, как он”. Валентин знал Юрия Осиповича по Алма-Ате, еще по сороковым годам, позже по журналу “Простор”, особенно они сблизились в уютном подвальчике Льва Игнатьевича Варшавского. Потом Валентин жил в Рязани, а когда бывал наездами в Москве, приходил к нам.
Мы с друзьями давно хотели делать сборник воспоминаний: их к тому времени у меня собралось достаточно, и как-то при встрече попросила Валю что-нибудь написать о Юре. Сборник по времени отодвинулся, но я делала в то время Собрание сочинений Юрия Осиповича, и первую часть воспоминаний мы напечатали. Полностью они публикуются впервые.
Клара Турумова-Домбровская