Второй квартал 2009 г
Опубликовано в журнале Континент, номер 141, 2009
A. «Дружба народов», «Знамя», «Москва»,
«Наш современник», «Новый мир», «Октябрь»
По совокупности полученных впечатлений стоит начать обзор, пожалуй, с романа Романа Сенчина «Елтышевы» («Дружба народов», № 3, 4). Инерционно развивающаяся история семьи как парадигма современной России. Сибирский городок, а в нем вроде бы и не бедствующий, но недовольный жизнью капитан милиции Елтышев. Вроде б и жена, Валентина, у него при культуре, библиотекарь. И денежки водятся: обирает в вытрезвителе алкашей. А амбиции не удовлетворены, хочется чего-то лучшего, успехов и благ. К тому ж от сыновей никакой радости: Денис сидит за драку и причиненье увечья, а старший, Артем, вырос безвольным и никчемным. Дальше жизнь покатится под откос. И недовольство ею у героя (у каждого из героев!) примет размеры отвращения. Елтышев проштрафился: по его вине в вытрезвителе пострадали чуть не до смерти несколько человек. Его увольняют за «несоответствие и халатность» и выселяют из служебной квартиры. Жить негде, работать некем, впереди старость. Семья переезжает в родное село жены, в ветхий домишко ее старой тетки. Тут Сенчин дает картину жизни, зашедшей в социальный и моральный тупик. В деревне работы нет, народ спивается, цветут махровым цветом обман и воровство, верить никому нельзя, человек человеку волк. Деньги тают, перспективы нет. Но жизнь как-то тянется, хоть и смердит. Артем сошелся с местной, она беременеет, и их женят. Он уходит в дом жены, где своя тоска и безнадега. Сенчин подробно детализирует сгущающуюся муть тошнотворной жизни. Для хоть какого-то дохода Елтышевы берутся за нелегальную торговлю спиртом на дому, но это мало дает, лишь приобщая обоих к спиртному. Сам Елтышев с людьми не церемонится, да и не стоят они жалости. Так или иначе, не без его вины, исчезает тетка (ее труп найдут потом в заброшенном доме), при драке в лесу герой ломает позвоночник обманувшему его соседу, тот умирает. Ссора с сыном приводит к случайной гибели последнего. Надежды на младшего, закаленного жизнью Дениса, рушатся, когда тот, вернувшись из лагеря, в первый же вечер гибнет в драке (кажется, его убивают, чтоб ликвидировать угрозу, потому что старший Елтышев успел до смерти запугать местных слухами о сыне-мстителе за отцовские обиды). Через полгода старик умирает. Жена еще тянет лямку жизни, но и с ней все ясно — диабет; а вскоре ее разбивает кондратий — после двух болезненных эпизодов, давших ей понять, что единственный внук, сын Артема, об отце забыл, а его мать настроена к бабке враждебно. Тематика для Сенчина не нова, но концентрация жизни в романе максимальна. И жизнь эта обыденно и рутинно страшна. Люди нищи материально и духовно, одиноки, чужды милости к ближнему, жестоки и несчастны. Их поступки мотивированы корыстью, иногда драпируемой приличиями. Их цели — благополучие и удобства — недостижимы. Общественные узы сгнили, и людей могут на недолго связать разве что соображения немедленной выгоды. Социальная ткань ползет под рукой. Рутинная безнадега сминает все чахлые ростки хоть какого-то позитива. Шепоток стыда и совести тает. Неба больше нет. Писатель равномерно распространяет свое сочувствие героям развивающейся социальной драмы, но чужд чрезмерным сантиментам. Он — протоколист и диагност. Как социальный аналитик и бытописатель Сенчин очень убедителен. Его роман — приговор постсоветской России, обществу, в котором практически не осталось здоровых сил. Выхода нет, нет вовсе никаких горизонтов, уводящих за пределы этого серого, унылого мира. Все расхищено, предано, продано. Есть разве что эпизодические старушки, собирающие подписи за строительство храма. Но храм не строят. И вообще господствует ощущение жизни через силу, жуткого износа и вырождения.
К мрачновато-пессимистической логике сенчинского романа маститый Александр Кабаков в романе «Бэглецъ» («Знамя», № 5) добавляет и своего мрака и скепсиса. Рассказчику достается тетрадка — дневник банковского служащего, датированный 1917 годом. Автор дневника — некто Л-ов, персонаж чеховского склада. Пятидесятилетний скептик, душевно одинокий, сильно пьющий и спьяну философствующий, он не видит больших целей и смыслов ни в жизни с нелюбимой и равнодушной женой, ни в отношениях с несчастной любовницей, ни на службе в близком к разорению банке. Л-ов ворчит сам с собой (временами неглупо, в уровень автора), а жизнь по своим кочкам и буеракам тащит его к бесславному концу. Герой попадает в водоворот событий, который воспринимает фаталистически, как, впрочем, и автор. Порядок рушится, все сгнило, социум катится под откос, морали нет, приличия тают и спасения не видно. Чтобы защитить от подступающего хаоса хотя бы близких, Л-ов идет на сговор с большевистскими агентами и помогает ограбить банк, в котором служит. Часть денег была потрачена на отправку семьи (жены, собачек и горничной) за границу, остальное было переведено на счет Л-ова в одном из европейских банков и в конце концов пошло на дело революции, поскольку самому герою убежать из России не удалось: опоздал к последнему поезду… Вот такая параллельная история… Герой ее вроде бы религиозен, но писатель как будто не придает этому обстоятельству особого значения, почему и не удивляешься, что мутация законопослушного гражданина в наводчика большевиков происходит на диво легко. Правда, год спустя, стремясь искупить свой грех, Л-ов вместе с Фанни Каплан участвует в покушении на Ленина (и в отличие от нее попадает), после чего след его теряется в неизвестности. Но психологизм у Кабакова выходит каким-то облегченным. Критики нашли в романе немало погрешностей, но писана эта книга, кажется, не ради исторической точности. А в самом конце читателя ожидает рифма, своеобразный мостик от истории — к антиутопии: рассказчик, спеша в аэропорт к последнему уходящему рейсу, сжигает тетрадь Л-ова в горящем мусорном контейнере на глазах у патруля продовольственной милиции. Но все обошлось: покосились на мою сумку, но проверять не стали, так что рассказчик на свой рейс успел. И далее — дата, зачем-то по-немецки: Vollendet im Jahre 2013. Похоже, прогноз… Неброский, гладкий, культурный слог и навязчивые темы: капитуляция культурного человека перед русским бредом; острая неприязнь к революциям и катавасиям, но и неизбывность этого бреда, от которого правильней всего свалить подальше (а не в Тифлис или Ригу) и немедленно, не дожидаясь брутального 2013-го… Ну, или заранее чистить дуло, готовясь укокошить какого-нибудь вождя народа.
Ну а кто наверняка не согласится с Сенчиным, так это доктор филологии из Саратова Наталья Леванина, которая в рассказе «Случилось еще не все…» («Москва», № 6) прописывает деревню Камышовку с ее целебным воздухом, незамысловато-душевными жителями и райским покоем интеллигентному неврастенику-горожанину. Злая жена отправила на житье в эту самую Камышовку чудаковатого мужа-пенсионера, в прошлом вузовского преподавателя. А он там прижился. Напоследок уже и жить без деревни не может. Словом, автор, дайте адрес, я записываю!.. Кстати, у этого автора, как и у Кабакова, возникает мотив бегства из России: в рассказе «Побег» герой тщетно старается победить злодейку-судьбу и отправиться в большое европейское путешествие. Впрочем, Леванина кабаковскую тему скорее пародирует: ее герой оказывается сумасшедшим.
Живущий в Лондоне эмигрант из Узбекистана Хамид Исмайлов в русскоязычном романе «Мбобо» («Дружба народов», № 6, журнальный вариант) довольно эксцентрично заворачивает ход повествования. Как говорит он сам, это своего рода роман-андеграунд. Рассказ ведет мертвый мальчик Кирилл, он же Мбобо, зачатый лимитчицей-хакаской по имени Москва и африканским спортсменом в дни Олимпиады-80. Главное событие и центральное переживание в жизни героя — московское метро, он и родился-то чуть ли не в метро, во всяком случае именно там у матери начались родовые схватки. Она сама рассказывала сыну: Представляешь, было бы у тебя в метрике: «Место рождения — станция “Октябрьская-родильная”» (так и говорила: родильная, а не радиальная). А поскольку роды проходили не совсем удачно, мальчик делает вывод и о том, что станция «Октябрьская» могла бы стать для него и местом мертворождения, иными словами — смерти. Метро для Мбобо — это средоточие самых важных смыслов, это и чрево Москвы — место, откуда город появился на свет. Можно сказать, что метро в романе становится тем языком, на котором герой рассказывает, каким явился ему этот мир. Вот как видится ему станция «Сокол»: Глядя мысленным взором на ее геометрически безупречную форму — два идеальных лепестковых сопряжения, свивающиеся в цветок купола, я думал о том, что метро — это подсознание советского строя, его коллективное бессознательное, его архетип. То, что не удавалось на земле или не удавалось в полной мере, было во многом достигнуто под землей. Массы, целиком управляемые с точки зрения времени и пространства, пассажиропотоки, строго разрегламентированные… Вход фиксирован, выход фиксирован, все прихвачено со всех концов. Потом — чисто коммунистический принцип: там, в метро, деньги ничего не значили, там на них ничего нельзя было купить, не на что обменять, не на что потратить. Человек значил то, что он должен был значить сам по себе — и только. <…> Но кто сказал, что неземной идеал должен располагаться над землей, а не под нею? Строительство столь великолепных станций среди тьмы червоточных тоннелей было подсознательным намеком на райское обустройство жизни — пусть под землей… Иными словами, коммунизм строился в экспериментальных условиях, вдали от спутникового вражьего глаза, и в этом смысле смею утверждать, что лучший музей коммунизму и Советам — это московское метро, а один из тронных залов этого музея — станция «Сокол». Вещь яркая, об ужасе и силе жизни, с параболическими планами, с органически встроенным постмодернистским контекстом, с непринужденной игрой хорошо настроенного ума. Если бы говорить о том, где всерьез, не понарошку, не ради прикола и спорта реализовался русский постмодернизм XXI века, то как раз и нужно было бы сказать о романе Исмайлова. Поразительная и, кажется, практически не замеченная вещь, глобальный фон которой — крушение советской плебейской империи. Ну не в моде уже у нас постмодернизм.
Зато остро резонансным оказался роман петербуржца Павла Крусанова «Мертвый язык» («Октябрь», № 6). Роман, претендующий на статус идейного и философического, но при этом какой-то, ей-богу, детский. Какой-то такой горячий привет то ли от битников, то ли от хиппи, но с примесью цинического юмора в скептическом духе ХХI века. Начало анекдотично: в Питере по улице Марата один за другим выходят на прогулку голые люди обоего пола — числом одиннадцать. Под прикрытием эксцентричной гражданской акции в защиту Семеновского плацаони попросту испытывают ненавистный социум на прочность. Главный герой — Рома Ермаков, по прозвищу Тарарам — питерская богема, 38-летний молодой человек, которому не нравится цивилизация потребления. Целый обвал слов разъясняет нехитрую философию героя: быть, а не иметь, жить, а не имитировать, не подменять жизнь зрелищами, миражами массмедиа. Описывается это примерно так: Оглядываясь вокруг, Тарарам с каждым разом все острее сознавал, насколько непреодолимо плоскость наэлектризованного, притягивающего пыль стекла отделила людей друг от друга, отделила от осязаемых вещей, родных просторов, стадионов, улиц, событий, приключений, властей — от всего, что происходит по ту сторону экрана. Получалось, что у человека как-то незаметно, исподволь, украли действительность, заперев ее в застекленный ящик. <…> Рома исподволь сознавал, что в подсунутом эврименам мираже речь теперь идет не о накоплении и присвоении, а лишь о любовании уже накопленным и присвоенным <…> человек изо дня в день обречен смотреть бесконечный сериал об обладании, потребляя уже не вещи, но их визуальные имитации — эталонные образы, имиджи, рекламные химеры… <…> ведь жизнь на самом деле превратилась в эрзац подлинной жизни, подделку, точно так же нуждающуюся в рекламе, как лак для волос, выдерживающий торнадо, или напиток «Фиеста», вызывающий приступ немотивированного смеха… Ну и плюс еще, разумеется, густой настой непродуктивного социального цинизма с примесью явного мракобесия, вообще-то не очень удивляющий у героя, который всю жизнь болтается где-то мимо настоящего дела. Читаем: Время было свинское, — говорил Тарарам. — Смута, смешение языков… Страна осыпалась, как новогодняя елка к Крещению. Хмельной Бориска «барыню» танцевал и строил на усохших просторах нищую банановую республику с бандой компрадорских олигархов во главе. Братки, опьяненные свободой кулака, либералы, опьяненные свободой гвалдежа, менты, опьяненные свободой шарить по карманам… Противно было дышать с этой сволочью одним газом. <…> все хотели хлеба, зрелищ и свободы тявкать. Вокруг Ромы собираются такие же, как он, маргиналы, но сильно помоложе, и начинается говорильня, которая кажется бесконечной. Некоторые критики попробовали изъять из романа какую-то авторскую концепцию и даже обвинили Крусанова в сексизме и чуть ли не в сталинизме. Ну, я не знаю. Одно понятно: автор щедро оделил персонажей своими мыслями, потому они, несмотря на юный возраст, красноречивы и осведомлены о многом. Проблема в том, что это только слова. Правда, у героев возникает идея заговора с целью возврата реальности и обретения смысла. Они решают создать некий реальный театр. В музее Достоевского они создают или пробуждают некое мистическое явление, названное ими душ Ставрогина. Однако, кажется, автор не совсем понимает, что ему делать дальше с этим мистическим ключом в иную реальность, и бросает заведомо сомнительную затею, возвращая персонажей в здешний мир. Да беда в том, что люди, только и умеющие, что болтать о своем несогласии с мирозданием, — и в здешней реальности не самый подходящий материал для развития сюжета. От отчаяния Крусанов отправляет своих героев в новгородскую глубинку (с предсказуемым результатом: Сюда забрались, чтобы припасть к истокам, зарыться и пощупать корни, — пощупали, а корней и нет. Гниль только. Труха и тлен), а затем и вовсе растворяет в природном универсуме, превращая в лисичку, белочку, кузнечика. А Тарарам становится ястребом: В небе он был один, так высоко, как он, с земли никто не поднимался. Ну, там ему и место. То ли это юмор, то ли драма. В общем-то книга вписывается в ряд новых сочинений, в которых молодые люди бунтуют против современного общества (тексты Ключаревой, Прилепина, Абузярова, Малышева, Павловского, Коваленко и др.). И это не худшее из таких произведений. Но и не лучшее, несмотря на очевидную искушенность и интеллектуальную подкованность автора. Роман слов, а не дел. В нем много всяких частных красот. Но это роман, в котором происходит явная подмена реальных социальных вопросов современности общими философическими рассуждениями об обществе спектакля и власти иллюзий, о том, какая бяка «буржуазная» корысть. Это роман, населенный героя-ми, которых, при полном отсутствии у меня страстных вожделений к потребительскому обществу, я не могу не определить как социальных паразитов. Еще можно понять и принять, когда что-то такое пишут радикальные дебютанты. Но зрелый, известный, маститый и, как некоторые даже пишут, культовый автор… От него ждешь все же большей вменяемости и конкретности в разговоре о времени и о себе. Финальный осадок от этой прозы — все та же смесь пораженчества и капитулянства, но усугубленная риторикой, возведенная в патетическую степень, с той гримаской самовлюбленности, которая наименее приятна окружающим.
В рассказах из книги «Арифметика войны» («Новый мир», № 6) Олег Ермаков возвращается к материалу, когда-то принесшему ему известность. Это Афганская война. Увидена она глазами советских людей. Уровень их понимания и осмысления происходящего ничтожен. Автор идет несколькими путями. Или форсирует экспрессионистские средства, нажимая на все клавиши разом, препарируя травмированное сознание персонажа и достигая полушокового эффекта, который, однако, остается чем-то самодостаточным. Или развенчивает иллюзии героев, сталкивая их с абсурдно-жестокой или просто непостижимой реальностью. Или фиксирует некий итог пути: герой вернулся в Россию, но война осталась в нем как трудное и тягостное впечатление, и попытки солдата врасти в землю неудачны. Ермаков предельно убедителен в деталях, в реконструкции рядового и обыденного сознания персонажей, слог его пластичен и ярок, умения несомненны. Стильная, эстетская проза… Однако в целом подборка озадачивает. Если и можно извлечь какой-то общий смысл из того, о чем рассказал автор, то это несоразмерность маленького человека и большого военного хаоса; маленькое естество — жалкое ли, жестокое ли — встречается с чем-то непостижимо-противоестественным. Война как смертельная болезнь. Этакий неонатурализм. Думается, для серьезной заявки как-то скромновато. А ведь Афган-ская война в ее сути осталась, как кажется, непонятой, неосмысленной постсоветским обществом. Она вытеснена из коллективной памяти как нечто ненужное. Никто не ищет к ней ключей. Увы, и Ермаков не исключение. Высшие ценности и смыслы, истины практического гуманизма, — все это осталось невостребованным. Ну разве что убийство мирных жителей воспринимается как чрезмерная, противоестественная жестокость, но и это поглощается общим маревом войны, где вина, ответственность, совесть, честь перестают что-то значить. Впрочем, возможно, таков и был позднесоветский солдат: человек с атрофированной душой.
Текст Владимира Тучкова «Русский И Цзин», имеющий подзаголовок «Четвертый слой» («Знамя», № 6), определен автором как попытка создания русифицированного интерфейса великой китайской Книги перемен. Реально Тучков использует форму для того, чтобы остранить разного рода и масштаба истории о соотечественниках, общий смысл которых — тщета жизни, опыт неудач и потерь, власть иллюзий и мнимостей… Остроумно, с жилкой сатиры, в целом уместно и талантливо.
В рассказе Аллы Боссарт «Проводник» («Октябрь», № 6) скроена замысловатая история об алкашке Зинке, прежде балерине, и ее дочке Юле, которая приобрела чудесную способность общаться с животными, рыбами и птицами. Зинка пропадает в Москве, Юля на Урале, но игрой сюжетных возможностей они соединяются, хотя Юле приходится для этого обернуться совой. Душевная история со сказочным финалом. Новый Бажов.
В «Октябре» (№ 5) публикуется продолжение повести Михаила Тарковского «Тойота-Креста» (начало в № 8, 2007). Герой-сибиряк Женя отправляется за птицей счастья, гламурно-нежной москвичкой Машей, в столицу, но там он долго не заживается: вертеп. Что за люди, что за нравы, то ли дело у нас в Сибири! Ну и куча наворотов вокруг этого… Но как-то все же неестественно смотрится маскулинно-сибирская кондовость в исполнении прозаика с хорошим слухом и слогом. Фальшаком. Может, по примеру персонажей Крусанова и Боссарт, герою лучше бы обратиться в зверушку или птичку? Что-то похожее, кстати, есть и у Тарковского, рассуждения про пуповинную связь и аналогии с вынутым из берлоги медвежонком: …но больше всего поразило потустороннее выражение его глаз в овальном белесом ободке, маленьких, не бегающих. Это был подземный, пуповинный взгляд, говорящий о глубочайшей связи с берлогой, с тайным и скрытым от глаз местом, чтобы понять которое, надо родиться медведем. Читаешь прозу Тарковского и думаешь: как все складно и ладно у него выходит, сердце радуется. Что за мужики-то в его Сибири, что за жизнь-то, такая настоящая! А потом отвлечешься и вздохнешь: и на что только талантливые люди расходуют свой дар, на какие недорогие, тусклые, берложьи истины! И как много на это уходит слов. Как будто все беды России от москвичей. Как будто всю жизнь колоть дрова и топить печку — это альтернатива. Кололи мы дрова и топили печку, знаем… И неумеренно красивым и довольно пустым кажется мне и предпринятое богобоязненным автором внедрение в религиозный опыт героя: Вдруг он понял, что ничего и не будет нового и что все главное уже лежит перед ним, никуда не деваясь. И что он достоин именно такой участи. И что она не нелепость и несправедливость, а заслуженное наказание. Едва прозвучало слово «наказание», как оторвалась черная туча и полоска золотого света приоткрылась на востоке его души… И такой объем загудел, такой хорал зазвучал, когда оказалось, что есть, кому наказывать. И осознал он весь смысл своей муки. И чем подробней, невыносимей она приляжется, переживется, прилепится — тем смиренней он ее примет, как заслуженную и только поэтому невыносимую. И такой разговор пошел, такое раскаяние он испытал и такую надежду ощутил, что заснул как убитый, а наутро проснулся в ниспосланной его плоти подмоге. Ибо сказано: «Если сколько-нибудь можешь веровать, все возможно верующему». Поменьше бы елея…
Василий Голованов вкниге рассказов «Лето бабочек» («Новый мир», № 4)изящно решает довольно скромные задачи. Онпортретирует себя самого, касаясь между тем самых разных предметов по логике лирических ассоциаций.Другие персонажи и вещи — бульвар, на котором возрос и жил автор: новообретенный брат и дочь с ее подростковыми комплексами; фотографируемые бабочки; грузинский рог для вина; разные места на карте России; музей Сахарова и проект идеального музея для ностальгирующих по СССР; сын гроссмейстера Спасского, который после долгой мая-ты вдруг обосновался на тропическом острове и в ус не дует. Хорошая жизнь у нашего автора, живописная. И сам он человек сугубо симпатичный. Ну и все пока.
Николай Климонтович в цикле рассказов «Эльдорадо» («Октябрь», № 5) пишет о том, что знает. Муть и блеск московской жизни. Интеллигенты и нувориши. Я размышлял, помнится, об интеллигентской растерянности, опасливости и доверчивости. И прикидывал, отчего же… настоящие хозяева положения терпят нас рядом, переводчиков, безработных геологов и праздных сочинителей: быть может, для чего-то мы им нужны. Парвеню глазами эстета. Городская любовь, женская власть над мужчиной, мужские сумасбродства и всякое такое. Колоритно. Даже и провинциальный монастырь автор видит под углом зрения кулуарного колорита. Но главная его лейттема, пожалуй, это все же иссякание, старение и умирание той живописной Москвы, которая сложилась под конец советской эпохи.
Роман Андрея Воронцова «Необъяснимые правила смерти» («Наш современник», № 5, 6; журнальный вариант) — криминальный детектив с невнятными политическими намеками, своеобразие которому придает фигура главного героя, журналиста с интеллигентской склонностью к социальному критиканству. И герой этот, идейно и душевно близкий автору, берет верх над мафиози и спецслужбистами.
В рассказе Леонида Никитинского «Альтернативное счастье» («Знамя», № 4) два героя. Толстый и Длинный. Один преуспел в новой жизни, бизнесе и прочем. Другой ничуть. Рассказ ведется от лица второго, этакого интеллигента-аутсайдера, собрата воронцовского героя (при сильной разнице в идейных акцентах). И выходит, что ничего особенно заманчивого в преуспеянии нет. У Никитинского жесткая хватка и неплохое социальное чутье. Рассказ неглупый.
В социальном гротеске Галины Корниловой, рассказе «Смерть чиновника» («Знамя», № 4), умерший на рассвете чиновник тем не менее встает и отправляется делать доклад. Уж такой он винтик, что никак не свинтится. И только нацбольская акция позволяет зафиксировать факт смерти героя. В рассказе «Картина художника Вахромеева» рассказчица в советские времена посещает казанскую психушку, куда попала в заключение ее подруга-диссидентка. Ее поражает контраст общей унылости и висящей на стене картины, где изображены ликующие граждане.
В романе молодого осетина Дениса Бугулова «Синь» («Дружба народов», № 5) малоинтересные и не весьма молодые герои отдаются любовным страстям. Роман делится на две части. Одна написана от лица мужчины, другая — от лица женщины. В итоге эта любовная история завершается довольно нелепо. По степени локализации предмета это скорее средних размеров повесть. Выхода в более разнообразные сферы жизни автор не дает — и довольно быстро возникает эффект монотонности. Однако в деталях у Бугулова есть находки, и вкус ему не изменяет.
В повести Марии Лосевой «Цыганские сны» («Знамя», № 4) автор признается, что любит воображать себя цыганкой. Ну а далее делится результатами этой игры. Широко и страстно живущая героиня Лосевой, рассказчица-цыганка, бесхитростно повествует о самых ярких страницах своей жизни. Она ищет клад с таинственным названием «бешь», который оказывается всего лишь старой октябрятской звездочкой; спасается от буйного брата-алкоголика при невольной помощи грабителей, забравшихся в квартиру соседки; опекает собаку и знакомится с влиятельной дамой из «новых русских»; вступает в романического свойства отношения с коллегами в больнице, где работает медсестрой. Складно и гладко, но не весьма похоже на настоя-щих цыган. И к чему это все? А так, девичьи игрушки.
В рассказе Романа Назарова «Очарованный якут» («Дружба народов», № 4) люди, преодолевая равнодушие, сочувствуют и помогают друг другу. И Бог их за это любит. История длинная, многословная, и прочие смыслы в ней вязнут в обилии всяких слов.
Небольшие рассказы Натальи Ключаревой, вошедшие в подборку «Деревянное солнце» («Новый мир», № 5), — это своего рода картинки, оттиски быстролетящей жизни. Свежие наблюдения, интересные люди, энергичный слог. Самый ударный рассказ — «Серафима Никитина», о собирательнице старообрядческого фольклора.
Юная Ирина Богатырева в «Дружбе народов» (№ 6) публикует заводной рассказ «Новая весна» о молодой московской богеме: Мой дом полон детьми, забывшими, что они дети, и все они хотят во что-то играть. Съемная квартира-коммуна на Якиманке; здесь живут на антресолях, под роялем, в ванной… Ленка умела играть на гитаре… Умела рассказывать о себе часами, и никому не было скучно. <…> Но главное, что она умела, — это влюбляться и любить. <…>
Ее яркость и безумие приводило мужчин в состояние, сродни легкому опьянению или постоянному небольшому нервному напряжению. Даже те, кто воротил от нее глаза, как бы невзначай всегда посматривали. Их женщины стали чутче и нежнее, стали нервеннее и почти все похудели. Ленка всех учила играть. Коммуна погружалась в пучины лихорадки.
— Пробовали сотни раз, но каждый — будто первый, — скажет позже Тюня, но скажет она это, кажется, про чистый спирт, хотя, по-моему, могла бы сказать так и про Ленку.
Рассказ Сергея Ермолова «Я не герой» («Знамя», № 6) — эпизод военных действий на Кавказе в восприятии рассказчика. Впечатления как самоцель. Крутой и самодостаточный экспрессионизм, свободный от оценок и мыслей.
Рассказ Надежды Герман «Чехов, секс-символ летучих голландок» («Новый мир», № 5) — несколько бестолковая история о посещении беременной рассказчицей на пару с подругой-иностранкой музея Чехова в Мелихове. Лучшее в рассказе — его название, ничем особенным, впрочем, не оправданное.
Юрий Петкевич в рассказе «Осенью» («Знамя», № 5) верен себе: это каталог лирических впечатлений, где церковное таинство и разговоры с подругой стоят в одном ряду.
Герой рассказа вологжанина Дмитрия Ермакова «Монрепо» («Наш современник», № 5) метался меж женщин и остался в итоге один, что воспринимается им как житейское фиаско. Сентиментально-дидактический этюд.
Дебютный рассказ питерца Сергея Авилова «Женя» («Знамя», № 4) — о некоем безлюбовном треугольнике. Героя, творческую личность, бросает страстная красавица Светлана. После чего он вспоминает про отзывчивую тихоню лесбиянку Женю, которая всегда готова лечь в постель, и начинает спать с ней (поскольку оставаться одному было невыносимо), тоскуя меж тем о Светлане. И лишь Женя беззаботно счастлива. Прозу Авилова читателям рекомендует Валерий Попов. Порадуемся за обоих.
Рассказ Елены Долгопят «Небольшая жизнь» («Новый мир», № 4) — про то, что жизнь прошла, а любовь не случилась. Кажется, этот вывод должен родиться из длинных невнятных разговоров, которые периодически ведут герои.
Наталья Рубанова в новелле «Чешуекрылые» («Новый мир», № 4) затевает вихревую игру ассоциациями, что в принципе мотивировано рваным сознанием пожилой учительницы французского языка, которая мается от одиночества и подступающей старости со всеми ее бедами и неизбежной смертью. Прием здесь побеждает содержание и делает его абсолютно не-обязательным.
Александр Грищенко в рассказе «Ребро барана» («Октябрь», № 6) представил нестройно организованную панораму упадка многонационального космополиса Ташкента, ставшего восточным захолустьем. Стареет и теряет близких, распродает вещи старуха, когда-то из любви к Востоку приехавшая сюда из Ленинграда. Уходит мир. Кондукторы в трамваях разучились разговаривать по-русски, но почему-то казалось, что свежее поколение кондукторов все-таки заговорит с новой силой и особенной любовью. Город не менялся вовсе, разве что казался гораздо меньше, чем был раньше. Дальние родственники, не успевшие уехать в Россию, не старели. Надгробный камень деда был расколот надвое вандалами, хотя могила и не была бесхозной. Кладбище, огромное и шумящее листвой, казалось национальным парком — парком национальностей, где русские карты в шахматном порядке чередовались с еврейскими, а цыганские с корейскими. Нигде русских не было больше, чем на кладбищах. А тех, кто уехал, но был еще жив, уже невозможно было встретить на улицах. По улицам ходили их изможденные тени и просили, как милостыню, чтобы о них здесь поскорее забыли, потому что жить еще хочется, а как жить, если тень твоя, тень живого человека, ходит по далекому полунеродному городу, дышит чадом шашлычных и слушает местную, а то и турецкую, попсу?
Текст Владимира Лорченкова «Три нити» («Знамя», № 5) — рассуждения о судьбах молдаван, стилистически оформленные пафосно, с явной оглядкой на библейские исторические книги и книги пророков. Усилие выглядит отчасти чрезмерным, но отражает амбиции автора, который объявляет во врезке, что считает себя зачинателем молдавской литературы на русском языке. Возникает вопрос: а как же Друцэ?
Рассказы израильтянки Юлии Винер из цикла «Место для жизни» («Новый мир», № 5) смутно напоминают старую прозу Татьяны Толстой. У нее странноватые симпатичные герои, плохо прирастающие к житейскому порядку и обычаю. Жизнекрушение как тема придает повествованию какой-то терпкий, минорный вкус. Правда, слог Винер гораздо менее цветист и ярок, чем манера Толстой.
Повесть молодого питерца Валерия Айрапетяна «Дядьки» («Дружба народов», № 5) посвящена кавказским родственникам рассказчика. Автор родился в Баку и вынес из детства замечательные южные воспоминания. Живая, веселая, остроумная, неглубокая вещь. К примеру, так: Побитый и надломленный, вспыльчивый, как 98-й бензин, и бесперспективный, как путь к коммунизму, Налик впервые в жизни серьезно задумался о предназначении человека в этом мире. Логический строй его мыслей, сохраненный со времен чтения книг, привел его к однозначному выводу: семья. Семья! Это понимание настигло его внезапно, как напоминающий о карточном долге удар кирпичом. <…> Какие только кандидатуры не были представлены вниманию Налика: угловатые пианистки, сбитые домохозяюшки, холодные девственницы, прыткие студентки, дочери завскладов, истинные армяночки, глядящие исключительно долу, строптивые амазонки, подавленные психотички, баптистки и атеистки, деревенские и городские, но никто из них не привлек внимания Налика, и, подобно Сципиону Африканскому, дядя остался тверд и неприступен. Так проходили час за часом и день за днем. Отчасти гимн (хоть и весьма непочтительный), отчасти прощанье…
В повести Владимира Торчилина «Лабух» («Дружба народов», № 5) оказавшийся на мели в глухой провинции американский институтский преподаватель, выходец из СССР, по старой памяти подрабатывает музыкантом в джазовом ансамбле. Герой вошел во вкус, раздухарился, а тут вдруг и в институт пришел немаленький грант на научную работу. И сразу два счастья привели его в форменное смятение. Вот такая сентиментально-музыкальная история, рассказанная, впрочем, довольно вяло.
Киевлянин Михаил Назаренко в повести «Остров Цейлон» («Новый мир», № 6) представил Чехова путешествующим вокруг света и заплывающим в октябре 1890 года на остров Цейлон. Писатель попадает в ловушку криминального жанра и общается с английским агентом и местными преступными наркоторговцами. Все это, конечно, высосано из пальца, и читать повесть Назаренко нужно разве что ради хорошего слога, остроумных подробностей и отыскания параллелей с Конан Дойлом, Киплингом и Лавкрафтом. Мысли автора иногда неплохи, неясно только, зачем делать заложником их доктора Чехова. Назаренко в этом аспекте — эпигон Татьяны Толстой, Лазарчука с Успенским и прочих авторов, употребляющих русских писателей для разного рода литературной игры.
Повесть калужанина Юрия Убогого «Русь поднебесная» («Наш современник», № 4) — история о Гоголе и Александре Смирновой-Россет. То ли дружба, то ли любовь. Но до чего ж хороши приокские места! Ей-ей.
Владимир Новиков печатает в «Новом мире» (№ 4) второй фрагмент книги «Блок» (начало — в № 2, 2008). В центре внимания автора взаимоотношения Блока, Андрея Белого и Любови Менделеевой — сюжет более чем известный. Автор дает ему профессиональную интерпретацию, вписывая его перипетии в разные контексты: биографический, психологический, литературный, фило- и теософский. Открытий и сенсационных версий нет и не предполагается, а есть основательный, внятный бэкграунд, толково и стильно изложенный.
Биографическое повествование Бориса Романова «Вестник, или Жизнь Даниила Андреева» («Москва», № 3–5) — подробный, тщательный и добросовестный труд. Автор относится к персонажу с максимально выраженным пиететом. При это он почти не вдается в содержание сочинений своего героя и лишь в нескольких словах ставит проблему его мистического опыта.
Сергей Михеенков в цикле солдатских историй «Когда мы были на войне» («Наш современник», № 6; первая часть в № 6, 2008) без затей пересказывает фронтовые были, которые поведали ему участники Второй мировой. Здесь и относительно большие эпизоды, и детали, которые в целом представляют собой опыт документирования памяти.
Герой рассказа Ивана Евсеенко «Каратели» («Наш современник», № 5) старый солдат и партизан столько всего видел и претерпел, что категорически невзлюбил немцев как нацию: Я бы из этой Германии озеро сделал! Автор ценит мудрость ветерана и, кажется, согласен, что Германию надо бы затопить.
А у Петра Алешкина в рассказе «Васька-немец» («Наш современник», № 6) герой узнает, что его отцом был немец-военнопленный. Дальнейшее — история короткой послевоенной любви русской девчонки и баварца Эрика.
В рассказе Василия Килякова «Письмо Сталину» («Наш современник», № 5)деревенскиймальчонка пишет письмо Сталину с просьбой пристроить его в Суворовское училище, а отец с матерью отчего-то кремлевского грузина не любят. Фоном идет жизнь, полная страха людей перед жестокой и безумной властью.
Игорь Штокман в своих рассказах («Москва», № 4), судя по всему, отталкивается от воспоминаний об армейской службе. Самый заметный из них — «Хиромантия». Изображен бездушный, жестокий капитан Петренко, под началом которого пришлось служить рассказчику. Солдатиков допекло, и дело чуть было не дошло до самосуда. Штокман — умелый и опытный, холодноватый рассказчик, идущий от факта.
От факта идет и Михаил Кураев. Но у него неизмеримо сильнее выражен гоголевский вкус к комическим нелепицам жизни. Его рассказ «История одной отбивной» («Знамя», № 6) — анекдот о молодом карьеристе с кинофабрики, намерениям которого подружиться с начальницей помешала влюбленная в него подавальщица в столовой.
Герой рассказа Геннадия Карпунина «Петька» («Москва», № 4) вспоминает, как он, городской парнишка, подружился в деревне с заводным, авантюрным ровесником. Финал рассказа элегически-сентиментален. Взрослый рассказчик приезжает в деревню и узнает, что друг детства Петька погиб, спасая лошадей из горящей конюшни. Скорее быль.
Роман Андрея Горохова «Дорога в рай» («Москва», № 6) — это собрание разнородных новелл, связанных лишь появляющейся в финале каждой из них по тому или иному поводу стихотворной миниатюрой старого японского поэта. Места действия — Япония XII века, средневековая Персия и тех же времен Франция, Россия в период Гражданской войны, современная Венеция, эпизод кавказских войн рубежа XX–XXI веков. Один рассказ посвящен таинственным явлениям в Атлантике во время Второй мировой войны, а один — вообще вне времени и пространства. Повествование иной раз напоминает притчу, иной раз философический диспут, а иногда и просто историю из жизни. Впрочем, по большей части новеллы эти — лишь эстетски заостренные упражнения на ту или иную культурную тему, рефлексы воображения, игра хорошо устроенного ума. Это последний, судя по всему, текст Горохова: в редакционной справке указаны годы его жизни: 1958–2008.
МЕМУАРЫ, ДНЕВНИКИ
«Знамя» (№ 4) продолжает публикацию фрагментов «Дневника русского читателя» Юрия Карякина (начало в № 11, 2007). Записи 1994–2007 годов. О себе, об исторических персонажах и современниках, о злобе дней. Много дельного. Вообще, есть свобода и яркость мысли, которые подкупают, хотя иной раз кажется у автора уж слишком затянувшимся процесс расставанья с кумирами молодости, гуманистом Лениным и пр. Впрочем, все-таки Солженицын, Достоевский и Гойя регулярнее стоят на горизонте карякинского сознания.
Семейная сага врача-нейрохирурга Владимира Найдина «П-т-т, санагория, чать» («Знамя», № 6) — добросовестный отчет о родственниках, так или иначе отметившихся в истории страны в ХХ веке, активно и пестро проявлявших себя на арене истории. Живописные были, где автор тщательно, кстати, перечисляет испытания, выпадавшие на долю близких, многие из которых активно вложились в коммунистический проект, но ни разу, кажется, не поставил всерьез вопроса о личной ответственности или вине кого-то из них в том, что случилось в стране. Почти единственный поэтому вывод, который можно сделать из жизнеописаний: за что боролись, на то и напоролись. Впрочем, автор обаятельный рассказчик, и я, наверное, требую от него слишком много. По крайней мере, в семейной жизни все герои Найдина проявляли себя самым лучшим образом.
В «Новом мире» (№ 5) публикуются незаконченныемемуарыпокойной преподавательницы МГУ, ученицы академика Колмогорова Натальи Химченко «Пять детств и три юности». Одно из детств случилось в небезызвестном московском доме на набережной: ее мать вышла замуж за сталинского замнаркома лесной промышленности. Много (иногда чересчур) фактурных подробностей, есть четкость в оценках. Однако слишком значительных мыслей и очень интересных людей в воспоминаниях Химченко, пожалуй, нет.
Забавнее, простодушнее и невесомей мемуары Сергея Мирова «Жили-были мы. Хроники узкого круга» («Октябрь», № 5), отпрыска московско-еврейского семейства, к которому принадлежал известный в середине ХХ века конферансье. В записных книжках Ильи Ильфа есть запись: Толстого мальчика дети во дворе зовут «жиртрест». Это фундаментальный, спокойный и очень уравновешенный ребенок. Это, комментирует Миров, про моего папу. Автор — пустомеля, но с хорошей памятью.
Михаил Айзенберг в римском дневнике «Машина времени» («Знамя», № 4) фрагментарно передает свои впечатления от вечного города. Взгляд поэтически субъективный, неожиданный и острый. Кто не был в Риме, тот поймет немного. А не для таких и писано.
В «Дружбе народов» (№ 6) публикуется эссе Бориса Василевского «Кот, спящий на Хемингуэе» о любви к Хемингуэю человека, чья молодость выпала на середину ХХ века. В какой-то из вечеров, в поисках, чего бы еще прочесть, я обратил внимание на газету в коридорчике. Газета накрывала бочку с солеными огурцами и вся промокла, потемнела от рассола. Но можно было разглядеть, что там портрет, и что-то очень знакомое почудилось мне в том портрете. Белая голова, белая борода… И бросились в глаза слова: «Памяти Эрнеста Хемингуэя». Я осторожно, чтоб не разлезлась, снял газету с огурцов и вошел с нею в комнату…
ПРОЕКТ
«Октябрь» в № 4 отчитывается о проведенной акции «Литературный экспресс. Москва — Владивосток». Экспресс был организован с просветительской целью. Литераторы из Москвы отправились по стране в «писательском вагоне». Они встречались по пути следования экспресса с читателями и коллегами, живущими в регионах. Журнал собрал на страницах номера тексты московских и провинциальных участников акции. Отчасти это путевые заметки.
Валерий Попов в своих заметках «Мы сделали это» возвращается к давно, казалось бы, потерянному им стоико-оптимистическому бесстрашию давних своих времен. Остальное уже не так важно.
Впрочем, количество и даже качество оптимистической бодрости в дальнейшем у разных авторов начинает уже тревожить. То ли спирт в жилах забродил, то ли грибов наелись, о которых поминает, кажется, Игорь Клех («По этапу в СВ»). Какая-то просто-таки массовая эйфория. Особенно, скажем, проявившая себя в заметках Дмитрия Новикова «Железное счастье дорог». Автор форменным образом впадает в восторженное детство. Хотя для свежести взгляда это не худшее состояние. А критик Павел Басинский, например, признается в любви ко всем писателям («De Profundis»). Что ж, стоило ради этого ехать к черту на рога.
Другой вариант посыла: Ильдар Абузяров (рассказ «Карусель грехов») сводит счеты с родным и покинутым Нижним Новгородом. Заново расстается. Сумасбродная, глупая, взбалмошная купчиха, торговка, пряничные тело и разум. Город купцов, ярмарка тщеславия. Был бы немного другим, поменьше устремленным к Москве, может, остался бы я в нем. Жил бы тихой семейной жизнью со своей женщиной…
Все-таки немножко это получилось и галопом по Азиям. Вот и выходит, что самым сильным впечатлением, к примеру, Бориса Евсеева («Далекая? Великая? Большая?») оказалось то, как его в Биробиджане перепутали с когда-то прославленным «антисионистом»-однофамильцем.
А у Анатолия Королева («Путешествие во чреве кита») появляются такие географические сюрпризы: Я никогда прежде не бывал в Кирове <…> Оказалось, что город повернут задом к вокзалу, а его парадная линия развернута с крутого берега на Оку и приокские дали, на дивное раздолье простора, с лесами до самого горизонта…
Довольно мил рассказ юной Марии Ботевой из Кирова «Где правда»: поток речи девочки с городской пристанционной окраины — про девичьи дела и случаи. Все же это скорее эксперимент в сказовой манере. Ботева никак не расстанется с пеленками-распашонками и не начнет писать без проб, по сути. А ведь давно замечена и в журналах нарасхват. Случай милого творческого инфантилизма.
Впрочем, православные стилизации иркутянина Анатолия Байбородина («Святой Наум наставит на ум») кажутся еще сомнительней. Как-то все придумано, начиная с безмятежного слога: А уж полыхал вечерними зарницами месяц зоревик. Утрами светилась седая паутина на приозерном лугу. Тревожно гоготали деревенские гуси, охлопывали крыльями линялую мураву, тоскливо глядя, как табарятся гуртами дикие гуси и, загнув над озером прощальный круг, уплывают в небесную синь. И гаснущим эхом доплывал с высоких небес на осеннюю землю птичий голос: прощай, матушка-Русь, я к теплу потянусь…
В рассказе Романа Сенчина «За сюжетами» три писателя отправились в Чухлому покупать дом. Жить на земле захотелось. Или что-то такое. Встреча с народом быстро их отрезвляет.
Обзор подготовил Евгений Ермолин
В. Звезда, «Нева»
Одна из самых заметных публикаций сезона — главы из последней книги Юрия Рытхэу (1930 — 2008) «Дорожный лексикон» («Звезда», № 4). Короткие рассказы о родной Чукотке и своей многообразной жизни писатель оформляет как словарные статьи под заглавиями — «Абитуриент», «Баня», «Вор», «Выборы», «Газета», «Имя», «Милиция» и т д., в которые и укладывает любопытные истории, связанные с этими словами. И рассказывает их очень хорошо, чистым и ясным языком. Арбузы на Чукотке неизвестны, во всяком случае в конце 40-х, в годы юности автора, их там и в глаза не видывали. Вот и вспоминает писатель, как они с приятелем купили во Владивостоке арбуз, состругали с его поверхности пару кусочков, пожевали, плюнули… А внутри у диковинной штуки что-то красное и мокрое, еще и с подозрительными черными штучками — то ли червяками, то ли гигант-скими микробами, — трогать не стали. Словом, выбросили загадочный фрукт в залив Золотой Рог и отправились в долгую дорогу в Ленинград («Арбуз»). А в рассказе «Вор» Рытхэу вспоминает время, когда воровство в среде луо-раветланов (как называют себя чукчи) считалось одним из самых низких пороков, и человек, пойманный за него, получал пожизненное несмываемое клеймо.
Святочный роман Бориса Дышленко «Созвездие Близнецов» («Звезда», № 5, 6 ) — странноватая вещица из советских времен. 1974 год, сердцевина застоя. Подпольный художник-оформитель Коля Болотов, паренек даровитый, но робкий, попадает под пресс Софьи Власьевны: за «тунеядство» его вот-вот выселят из Ленинграда, и тучи над ним сгущаются с каждым часом. А герой, конечно же, никакой не тунеядец, просто для писания картин ему нужно время, вот и скачет он с одной службы на другую, лишь бы не заставляли сидеть в конторах. Денег, конечно, у него не водится, но высокая Колина душа про то не печалится. И невеста у героя под стать ему: такая славненькая, наивненькая, чистенькая будущая декабристка, готовая за любимым человеком хоть в воду. На всю эту ситуацию автор смотрит с сильным сатирическим прищуром. Всё у него в романе как бы понарошку — и герои будто не всамделишные, и ситуация будто увидена не то в кривом зеркале, не то под увеличительным стеклом. Беднягу Колю — этакого грустного-грустного Пьеро, влюбленного в свою Мальвину, — окружают такие же люди-маски. Вот Александр Антонович, учитель французского, то русофил, то галломан, смотря, какая погода во дворе. Вот псевдокомпозитор, ворующий чужие мелодии и едва умеющий играть. Вот гениальный «экзистенциалист», автор глубокомысленной сентенции: Суть сути, в отличие от сути несути, равна несути несути. Но суть существенного, равно как и несуть несущественного, что прямо противоположно сути несущественного, равной несути существенного, приводит нас к выводу о том, что само существование экзистенциально. Рефреном по тексту походит дурацкая фраза, которую произносят все кому не лень: «Пушкин на стуле сидеть не умел» — будто камертон вершащегося паноптикума. Здесь все лживо, все поддельно, все — мишура и тлен. Впрочем, «святочным» роман назван недаром. Колю уже совсем было арестовывают, и вот уже творится над ним суд, и вот уже вынесен ему приговор, но… тот же суд, что осудил его, внезапно устанавливает: Того же числа, того же месяца, того же года Солнце, которое в соответствии с картой звездного неба должно было находиться в созвездии Козерога, внезапно оказалось в созвездии Близнецов. Это обстоятельство суд принимает как чрезвычайное и снимающее с подсудимого Болотова всякую ответственность по статье 209-й Уголовного кодекса РСФСР. Вот такая невсамделишная проза.
К собственному семидесятилетию приурочил Михаил Кураев публикацию исторической хроники «Две катастрофы» («Нева», № 6). В центре внимания писателя — убийство Александра II и крушение царского поезда в Борках. Трудно сказать, что именно побудило Кураева истории эти объединить. То, что они касались помазанников Божьих?.. Или что знаменовали собой надвигающийся катастрофический XX век, а стало быть, дают повод прогуляться в красивый век XIX-й и воскресить на журнальных страницах сверканье аксельбантов и учтивость речи и манер?.. Трудно, повторю, сказать. О первомартовской трагедии написаны горы книг, и добротная реконструкция событий, пусть принадлежащая перу даровитого прозаика, добавит сюда мало что нового. Катастрофа в Борках выявила, конечно, множество типично российских бед: и традиционное русское «авось», и повальное воровство, и обман, и служебная халатность. Но последствие самого этого события, оказавшегося, кстати, для царской семьи благополучным, несопоставимы с «первомартовскими». Да и к революционному движению в России катастрофа на Харьковско-Николаевской железной дороге не имеет никакого отношения. Правда, в хронике Кураева немало героев задействованы в обоих эпизодах, но недоумение все-таки не оставляет.
Разочаровывает повесть тбилисца Гелы Чкванавы «Истории Набережной улицы» («Нева», № 4). Под этим заглавием автор объединяет множество житейских случаев, то ли выдуманных, то ли действительно происходивших с его соседями — обитателями одной из улиц южного города. . Истории, как это водится у автора, уже в «Неве» известного, отмечены нарочитой наивностью и глуповатостью. Точь-в-точь соцреалистические кинокомедии, призванные нести в народ бодряческий оптимизм вкупе с легким подтруниванием над отдельными недостатками. Концы с концами не сходятся, — ну так что? Зато легко, приятно и никому не обидно. Один из героев, например, уличный грабитель, сколотивший целую шайку себе подобных, оказывается нежным и любящим мужем и вообще героем положительным, и все это не отходя от основных своих занятий. В другом рассказе старик-сторож почему-то принимает разгневанную супругу своего сменщика за Деву Марию (?!), принесшую ему поклон от его покойной жены. Ну и прочие подобные бессмыслицы, рассказанные стертым, безликим, дистиллированным языком. От классических образцов соцреализма истории эти отличает разве что изобилие «солененького»: любовники, любовницы, подглядывание за обнаженными девушками, уличные и кухонные страсти. Добавлю, что все герои говорят абсолютно одинаково, будь они хоть женщинами, хоть мужчинами, хоть детьми.
Повесть кинооператора и режиссера Дмитрия Долинина «Иллюзион» («Нева», № 5) — история из жизни киношников. Воспроизводятся события перестроечной эпохи — съемки картины о сталинском женском лагере, имевшей тогда бешеный успех. В параллель рассказывается история личная. Литовка-режиссер по имени Вайда и ее муж кинооператор в пылу бурной работы теряют своего будущего ребенка. Эта история потери уже живого, но не рожденного человека уподоблена в повести утрате всей несчастной нашей страной открывшегося тогда шанса стать страной демократической, животворящей, подлинной. Жизнь Вайды и Макса спустя 20 лет монотонна и спокойна, детей у них уже никогда не будет, — и оглушающе пуста, как и жизнь их страны. Несуществующего ребенка заменяет Вайде кот, которого она нежно держит на руках. Она уверена, что это вовсе не кот, а маленький человек, которого одели в меховую шкурку и запретили разговаривать, а та лапа, что тянется к ее носу, вовсе не лапа, а ручка. Повесть пронизывают мучительные размышления автора о России, огромной сиротской стране, странной земле, где люди обитают вроде бы временно, не заботясь о своем и своих детей будущем. Рефреном проходит фраза знаменитого Ежи Леца: Мечта раба — рынок, на котором можно купить себе хозяина. Грустная, трагическая проза.
Повесть Русины Волковой «Внуки Черубины» («Нева», № 5) — изящная, игривая вещица с тонким эротическим ароматом. Героиня ее — юная девушка, которую прабабка-дворянка учит обольщать мужчин с помощью особой, изобретенной ею системы. Исследуются такие способы обольщения, как варка необычного кофе, особая походка, изящное танцевание, благовонная амбра и, разумеется дыхание (непременно «легкое»). В повествование включены байки времени Серебряного века и иронический пересказ знаменитой дуэли между Гумилевым и Волошиным. Прабабка раскрывает и тайну иерархии женихов, на вершине которой — отнюдь не великие князья (специализирующиеся, говорит она, главным образом на балеринах) или задохлики-интеллигенты, а красавцы-востоковеды! До них не дотянуться ни поэтам, ни художникам, ни философам. То-то рассказчицу, хорошо усвоившую эти уроки, ждет в дальнейшем череда мужей-востоковедов. Правда, почтенная дворянка уверена: на нынешних мужиков благородную амбру переводить жалко.
Повесть Владимира Андреева «Здравствуйте, доктор!» («Звезда», № 6) — несколько странная двоящаяся история взаимоотношений двух друзей, густо замешанная на эротике. Нет-нет, они отнюдь не геи! Отношения связывают двух мужчин и двоих женщин. Один из друзей богат, другой победнее. Оттого сначала кажется, будто рассказывается история-быль о нынешнем социальном неравенстве. Но этот мотив куда-то улетучивается, и повесть переходит в плоскость эротическую: один из друзей сочиняет письмо знакомому доктору-сексопатологу, раскрывая ему свои тайные страдания, а потом, видимо, погибает. Странноватое, неважно продуманное сочинение.
Трагический случай самоубийства, увиденный глазами 8-летнего мальчика, — сюжет рассказа иркутянина Владимира Смольникова «Остров Юность» («Звезда», № 5) . Только что мирно сидевшего на берегу Ангары тщедушного мужчину, что-то писавшего (оказалось — прощальное письмо), он с ужасом вдруг увидел повесившимся на дереве. Но самое страшное — что поселковых пацанов это зрелище совершенно не пугает: они запросто обшаривают карманы покойника…
Претенциозный, кокетливый рассказ Эдуарда Фактора «Наполеон и алопеция» («Нева», № 4) — довольно бессмысленная история с переводом на русский романа о наполеоновской эпохе. Сначала на оплату труда переводчика денег не было, потом они нашлись. Вокруг грошового сюжета накручено море слов, извинений за собственную неискусность и проч.
Интересны, мягко сдобрены юмором и мастерски написаны рассказы петербургского физика Арсения Березина («Звезда», № 4). Рассказ «Атлантик-сити» — о том, как автор знакомится с застенчивым гигантом Николаем Валуевым, боксером, совершенно не способным сделать другому больно, а через некоторое время становится свидетелем того, как выведенный из себя Николай ударом, подобным автокатастрофе, едва не отправляет соперника на тот свет. На следующий день американская спортивная пресса писала, что нокаут Николая Валуева открывает новую страницу в профессиональном боксе и еще вопрос, следует ли ее открывать вообще… Рассказ «Два концерта» — о нежданном празднике, устроенном после войны для ленинградской интеллигенции, — исполнении в филармонии «Болеро» Равеля, прежде запрещенного «как музыкальные импрессионистские гримасы». Интеллигенты, пишет Березин, пришли на встречу с запретной музыкой, как на праздник, как на общий сбор рыцарей ордена меломанов. Этот праздник, это неслыханное счастье общения с великой музыкой помнится рассказчику по сей день. Да, не зря старался Ферреро на репетициях, выбивая из нашего заслуженного коллектива остатки социалистического реализма и российского разгильдяйства. Звук был идеальный, но бог с ним, со звуком. Откуда у них взялось это вдохновение, это неистовство, с которым они исполнили завершающую часть? Ферреро позволил себе вопреки всем канонам задержаться на одной из повторяющихся верхних нот, выбиваясь из железного ритма, и эта нота прозвучала как крик отчаяния. Соседка справа впилась мне в руку ногтями и застонала.
Симпатичными семейными историями делятся Нина Горланова и Вячеслав Букур в «Неве», № 4. Рассказ «Вайлеры» — немного шутливая, но одновременно серьезная история женщины, один сын которой, еврей-полукровка, плачет, но ухаживает за 95-летним бандеровцем, а второй почему-то бросил прежде страшно интересовавшую его тему Холокоста. Обо всем этом она рассказывает священнику. Рассказ «Трофимка» — о потерявшемся пятилетнем мальчике, который, будучи ребенком разумным, нашелся сам. Его старший братишка пишет записку в храм: «О ЗДРАВИИ МАМЫ ПАПЫ ЧЕРЕПАХИ МАШИ И ШТОБЫ БРАТ НЕТЕРЯЛСЯ».
Традиционно-сентиментальную историю о том, как добрая женщина, потерявшая в войну детей, всем сердцем прикипает к «дохляку»-немцу, военнопленному, поведал петербуржец Владислав Федотов в рассказе «Russisch мама» («Нева», № 5). Много патетики и жалостливых слов.
Рассказ «афганца» Олега Ермакова «Сон Рахматуллы» из книги «Арифметика войны» («Нева», № 5) — эпизод из времени той позорной войны. Попавшего в плен русского солдата ведут на веревке, как собаку. Но его, умирающего от жажды, поит вкусной водой из грота добрый афганец.
Короткие рассказы американки Елены Матусевич («Звезда», № 4) — разнообразные истории как из русской, точнее советской, так и из американской жизни. В рассказе «Школа № 4, специальная и французская» повествуется о том, как девочке-еврейке «не повезло» с ее каверзным лицом. Вечно ее принимают за иностранку: в Германии — за турчанку, в Финляндии — за румынку. Одна бабушка, русская православная женщина, никогда не видела в лице внучки ничего кроме любви. Она, казалось, и вовсе не замечала, какие у людей лица, кроме как «хорошие и нехорошие». Когда в Америке к нам пришли в мое отсутствие рабочие, она потом никак не могла сказать мне, негры они или белые.
МЕМУАРЫ, ИНТЕРВЬЮ, НОН-ФИКШН
К 85-летию со дня рождения Виктора Астафьева «Звезда» (№ 5) публикует несколько развернутых бесед с писателем, записанных красноярцем, журналистом Николаем Кавиным. В частности, писатель рассказывает о своем прадеде, мельнике, носившем фамилию Мазов. Это был очень могучий тучный человек (я в него пошел) . Очень много работал. В 1931-м деревню, где в крестьянской семье от веку положено было иметь трех лошадей, раскулачили. В Игарку выслали и деда, и прадеда, которому шел 102-й год. Вспоминая Игарку, Астафьев говорит: Город этот построен на костях. Сейчас с ним случилась беда, он кончает свой срок жизни… Я думаю, горит и погибает этот город оттого, что он построен на человеческих костях, и построен без Божьего благословения, без соизволения Господня. Он противозаконен, противоестествен, и все беды, что с ним происходят, происходят неспроста. Это проклятие Господне над ним витает.
В другой беседе В. Астафьев вспоминает войну и размышляет о том, что это преступно — посылать молодых людей убивать и заставлять их привыкать к крови, к смерти. Я, например, после войны пять лет не воспринимал смерть. Мне было все равно. Отвечая на вопрос, каким ему, фронтовику, видится настоящий праздник Победы, Астафьев говорит: Я бы на месте русского народа пошел в церковь и помолился, прежде всего за души усопших, за здравие живых еще солдат. И сел бы за какой-то домашний стол, помянуть своих ближних. Это должен быть день поминовения.
Петербургский художник Георгий Ковенчук в «Звезде» (№ 6) публикует воспоминания под заглавием «Из записок художника». Вспоминается ему, в частности, не то смешной, не то горький эпизод студенческих лет. 1954 год, лето, деревня под Ярославлем, куда студентов отправили на практику. Среди русских ребят немало иностранцев, главным образом китайцев, но есть и немцы. Отношение к ним у местного населения сложное — с войны не минуло еще и 10-ти лет. И вдруг… Местная уборщица, уже совсем было простившая юному Эрику его национальность, вдруг смертельно разобиделась на него. Оказывается, он сказал: плохо ты живешь, тетя Катя, мне тебя жалко, бедная ты женщина. Это я-то бедная? — со слезами воскликнула она. Она нагнулась и что-то начала вытаскивать из-под своей железной койки. Это оказалась большая картонная коробка из-под болгарских сигарет. Коробка была доверху наполнена сухими батонами из серой муки.
— Вот! Смотри, какая я бедная. Смотри!
Тетя Катя тряслась от гнева.
К 80-летию со дня рождения Виктора Конецкого «Звезда» (№ 6) представляет запись беседы с писателем. Немало глупостей довелось ему, рассказывает он Николаю Кавину, услышать по поводу истории, ставшей сюжетом «Полосатого рейса». Замминистра культуры, например, вызвал его в кабинет и спросил строгим голосом: «Скажите мне, — говорит, — советские капитаны — члены Коммунистической партии?» Я говорю: «Да, в обязательном порядке все капитаны — члены Компартии». Он говорит: «И что же, вы считаете нужным показывать нашему народу, что, когда тигр сунет морду в рубку, капитан сразу же вылезает в окошко? И это коммунист? И это капитан? Он сразу покидает свое рабочее место, свой командный пункт? И вот вы хотите все это показывать народу?» Ну, я обозлился, естественно, и говорю: «Знаете что, вот если сейчас сюда, к вам в кабинет, войдет тигр, то вы одним прыжком окажетесь на этой люстре». Потому что я отлично уже знал, поработав за кулисами цирка (по-писательски поработав, то есть понаблюдав за работой циркового народа), что тигры — очень страшная вещь. И поэтому мне были смешны эти замечания. Но самое интересное, что не только начальство набросилось на то, что моряки испугались тигров. Я стал получать десятки и сотни писем от зрителей (их потом печатали в комсомольских газетах) о том, что «Полосатый рейс» — это картина, которая «искажает образ советских моряков, потому что они испугались тигров».
Обзор подготовила Евгения Щеглова