Опубликовано в журнале Континент, номер 141, 2009
У нас в гостях “Новая газета” и журнал “The New Times”
Приглашаем вновь читателей на страницы рубрики, о характере и назначении которой мы рассказали в предыдущих номерах. Продолжая в ее рамках сотрудничество с дружественными нам “Новой газетой” и журналом “The New Times”, мы выбрали на этот раз для воспроизведения два материала. Это опубликованная в “Новой газете” (№ 75) яркая и страстная статья Сергея Ковалева о гражданской ответственности нынешней российской интеллигенции и интервью Евгении Альбац с Борисом Березовским (“The New Times” № 28). Познакомить наших читателей с этим последним материалом нам показалось важным и полезным не столько потому, что в нем рассказано о целом ряде тех фактических обстоятельств, с которыми был связан приход Путина к власти, — они, в общем, давно уже перестали быть для кого-нибудь секретом. А вот о том, с каким политическим цинизмом “управляли” страной все эти Бори, Вали, Саши, Тани и т. д. — вся эта кремлевская верхушка, к которой принадлежал тогда и Б. Березовский и которая была абсолютно уверена, что не только может, но и полное право имеет любыми методами продвинуть и навязать стране в президенты любого своего ставленника, лишь бы он был своим, — об этом Березовский рассказывает в своем интервью с совершенно поразительной, в сущности, откровенностью, вряд ли даже им самим осознаваемой. Слишком уж все это в порядке вещей для нашей правящей компании, для ее “реальной политики”. Но тем выше цена этих невольных свидетельских откровений и признаний одного из главных российских кукловодов 90-х годов, приведших к власти нынешнего, главного. Тем более дорогого они стоят.
Сергей КОВАЛЕВ
Гражданская ответственность
интеллектуалов
Мне кажется уместным и даже необходимым в заметке на эту тему иметь в центре внимания протестные движения в СССР и в Восточной Европе начиная с 60-х — 80-х годов прошлого века.
Независимая гражданская активность в СССР того времени ни в малейшей мере не была политической оппозицией. Эта активность была бесстрашной, открытой, наивной, непримиримой к тогдашнему официозу, но отнюдь не заявляла собственных политических целей и не была массовой. Нас называли инакомыслящими, диссидентами, позднее правозащитниками, но никогда — политиками. Впрочем, следователи и прокуроры настойчиво убеждали вас признать, будто вы имели сугубо политическую цель при помощи клеветы ослабить государственную власть, вызвать внутреннюю неустойчивость и международные осложнения. Однако, постановив приговор, вам говорили: “Какой вы политический заключенный? Вы уголовник”. Власть, диктовавшая приговоры, смотрела на нас со страхом и злобой, и это можно понять. Уж они-то хорошо знали, сколько весит правда, произнесенная вслух.
Разумеется, каждый из нас и без Рейгана отлично понимал, что мы живем в Империи Зла и что достойным людям надлежит жить в ином государстве. Мы уверенно отвергали революционное насилие, но не сомневались, что КПСС никогда и не подумает уйти в отставку.
Судите, насколько пригодны были условия для мирной, но непримиримой политической оппозиции в стране, в которой еще вчера малейшее несогласие с властью незамедлительно вело на плаху.
Впрочем, среди нас были тогда и составлявшие ничтожное меньшинство “реальные политики”, серьезно полагавшие, что они уже создают весомую политическую оппозицию, либо хотевшие вскоре ее строить (дело, похоже, сводилось к пышным названиям, например, ДДСС — Демократическое Движение Советского Союза). По-моему, это были скорее склонности, направление мыслей, нежели что-то действительное. Частично это были коммунисты, тогда еще сохранявшие свои убеждения (самый значимый, яркий и достойный пример — Петр Григорьевич Григоренко); подчас такие политические поползновения отражали некую традиционность мысли, амбициозность, даже некоторое легкомысленное, по-моему, тщеславие (П. И. Якир и В. А. Красин); были и явно талантливые, несостоявшиеся по русской судьбе политики, как В. К. Буковский. Не буду уходить в подробности об этом, вряд ли определяющем, направлении протестов 60-х – 80-х. Это не моя тема.
Большинство же, распространяя “Самиздат”, протестуя против репрессий, безропотно отправляясь в тюрьму, учреждая подпольную независимую периодику (знаменитая “Хроника”), нимало не рассчитывали успеть увидеть политические сдвиги. Помню, как Б. И. Цукерман, один из самых высоких авторитетов той волны, на реплику о том, что Византия 300 лет заживо гнила, прежде чем рухнуть, задумчиво ответил: “Что ж, 300 лет меня вполне устраивают”.
Наша “аполитичность” и была коренным советским отличием от стратегии наших европейских братьев, стратегии великих бескровных революций.
Не претендуя на основательность, позволю себе некоторые замечания о причинах, особенностях, внутренней логике нашей позиции.
Серьезная политическая борьба немыслима без обращения к обществу. С чем же и к кому могли мы обратиться в брежневском СССР?
Мы хотели знать правду и говорить правду, как она есть, независимо от того, кому она выгодна.
“Хватит врать” и еще “соблюдайте собственные законы” — вот, в грубых чертах, основание нашей позиции, границы, в которых она развивалась. Это то, с чем вышли бы мы к народу, если бы какое-то “обращение к народу” могло состояться. Не так уж мало, по правде говоря, хотя заведомо недостаточно. Теперь посмотрим, кому же это было бы адресовано.
Увы, наша правда не нужна была обществу. 999 из тысячи были шокированы или оскорблены ею, в лучшем случае полагали ее тщеславной попыткой неудачников обрести известность, либо опасной игрушкой прожектеров, витающих в облаках.
Иначе и не могло быть: все мы родом из советского народа. Что же это за народ?
Многие успехи успешного менеджера, И. В. Сталина, были обусловлены едва ли не главным его успехом — селекционным. Сталин вывел, ни много, ни мало, “новую историческую общность” — советский народ. Терпеливый, раболепный, подозрительный, злобно презирающий рефлексии, значит интеллектуально трусливый, но с известной физической храбростью, довольно агрессивный и склонный сбиваться в стаи, в которых злоба и физическая храбрость заметно возрастают. Вообще-то эти свойства есть в любом народе, разница только в выраженности. Сталинские селекционные критерии, признаем, были весьма высоки. Эти качества прямо планировались. Вспомним, как надоедливо вдалбливалась в головы печатью и добровольно-принудительными собраниями суперважная государственная задача: развитие в народе этих свойств, необходимых строителям коммунизма, но называемых, разумеется, совсем иначе — патриотизм, сознательность, бдительность, верность родной партии и проч. Сталин отлично понимал, что без такого народа, всецело и искренне подчиненного ему, его жесткие, императивные, втиснутые в минимальные сроки государственные планы рухнут.
Работа велась стандартным продуктивным методом; профессионально он называется “селекция на провокационном фоне”.
Если селекционер выводит, например, растения, устойчивые к болезни, он заражает этой болезнью всю делянку. Это и есть провокационный фон. Селекционер использует выжившие (самые устойчивые) экземпляры как материал для скрещиваний, новых отборов и т. д. И. В. Сталин вел свой отбор на страх, раболепие, подлость вполне сознательно, хотя не думал, конечно, в понятиях сельскохозяйственной селекции.
Селекционной делянкой, ясно, были лагеря, раскулачивание и коллективизация, но не только. Чистки, проработки, верноподданные митинги и демонстрации, гражданский долг доносительства, уроки ненависти на политучебе, просто учеба с ее промывкой мозгов и проч. Мне возразят, что уж это не отбор, а воспитание. Это так; воспитание еще важнее в направляемой народной эволюции. Однако в перечисленном есть и опосредованный селекционный момент. Но это вопрос для специалистов, при том нелегкий. Напомню только, что Ю. Н. Афанасьев говорит о такой народной эволюции, происходившей далеко в глубине веков. Он историк, ему видней.
Успех селекции — устойчивость выведенного сорта или породы. Посмотрим, как выглядят сталинские результаты сегодня.
Всего один пример — недавние выборы. Одиннадцать конкурирующих партий. И несколько субъектов так называемой федерации, где результаты близки к чеченским. А в Чечне: 99,5% явились на участки, 99,4% за “Единую Россию”. Даже апологеты “Единой России” понимают, что это вранье. По 0,01% в среднем каждому конкуренту “Едроссов” — это уж слишком. Понимает это Путин — и врет. Все первые лица государства публично врут, будто это результат свободного волеизъявления. Все их слушатели знают, что им врут. Они сами знают, что им не верят даже их сторонники. И сторонники знают, что лжецы точно осведомлены об их недоверии.
Зачем тогда ложь? Ложь — способ обмануть кого-то. Тут никто не обманут — все всё понимают. Мы живем в стране ритуального вранья. Оно нужно просто для того, чтобы продемонстрировать свою приниженную покорность — успокоить власть и бесстыдно, оскорбительно, хамски заявить самооценку общества: дескать, делайте, что хотите; не беспокойтесь, никому не стыдно. Никаких тебе Майданов. Никто не скажет: “Мы не стадо. Мы не позволим с собой так обращаться”.
Немного доморощенной статистики. В России 93 тыс. избирательных участков. Чтобы “подправить” результат голосования, технически необходимо не меньше 3–4 членов избиркома. Я вовсе не утверждаю, будто каждая комиссия всегда мошенничает. Но каждой из них как-то передан намек о “контрольных цифрах”, рекомендованных результатах, и каждая готова соответствовать, если надо. Это значит (учтя еще комиссии выше участковых), что около полумиллиона добропорядочных граждан, никаких не уголовников, либо совершают тяжкое преступление, либо готовы его совершить. Они не боятся совершить преступление, они боятся его не совершить. А сколько тех, кто обслуживает пресловутый “административный ресурс”? Весьма немалая часть избирателей отлично понимают масштабы электорального жульничества — и молчат.
Это и есть красноречивый результат селекции.
Сталин впечатляюще завершил нравственный коллапс нации, который господствует до сих пор. Во времена Хрущева и Брежнева такой упадок усугублялся еще большей, чем сейчас, инерцией страха.
Этот упадок и этот страх, всегда готовый перерасти в панику, были одной из главных причин, почему диссиденты сознательно избегали масштабных организационных усилий. Мы никогда не обращались к обществу. Даже нашим друзьям мы не предлагали подписать какой-то протест, а только прочитать его: нельзя подталкивать личный ответственный выбор. Наши публикации были, по сути, адресованы индивидуально каждому, кто пожелает обратить на них внимание.
Теперь я понимаю то, что тогда ощущалось интуитивно: надежда на постепенное накопление критической массы граждански озабоченных, честных, смелых и умных людей, имеющих нравственный авторитет. И единственный способ достижения такой массы — дать возможность получить достоверную информацию каждому, кто ее ищет, говорить об общественных проблемах прямо и жестко, осуществлять свободу в несвободной стране “явочным порядком”, как говаривали когда-то большевики.
Разумеется, нам хотелось, чтобы наша позиция когда-то (хоть через 300 лет) принесла политические и социальные плоды. Но мы были убеждены, что эти плоды не созреют в обозримое время (Сахаров прямо говорил об этом в известном интервью).
Потому мы не обсуждали отдаленные перспективы, сулившие, что когда-то количество наших земляков, ощутивших потребность вести себя в соответствии с чувством гражданской ответственности, достигнет размеров критической массы — таких, что они смогут воздействовать на общество.
Тут, по-моему, главное отличие СССР от Восточной Европы и нас от наших западных друзей. В Восточной Европе, думаю, в 80-е годы уже была такая критическая масса — восстановилась довоенная. Соответственно и КОС-КОР, и Хартия-77 обрели политические цели быстро и естественно — им было на что опереться. Кто бы спорил, вожделенная и всеобщая восточноевропейская цель была вырваться из цепких советских объятий. Но и эта национально-освободительная борьба, которая не имела права превратиться в бунт, нуждалась в народной опоре и обрела ее. А ядро такой опоры — немногочисленная часть общества, уважаемая, наделенная чувством гражданской ответственности и привычкой независимо думать — та самая критическая масса.
Увы, мы в России не имеем ее до сих пор. Потому и не было повода рассматривать варианты отдаленного будущего, но были же жизненные, поистине действенные мотивы, определявшие наш выбор.
Главным мотивом было острое ощущение нравственной несовместимости с режимом. Наши решения диктовались упрямым стремлением заслужить право на самоуважение, они были защитой чувства собственного достоинства. Появилось не так уж мало людей, готовых купить себе это право за тюремный срок, — нравственная оппозиция. Эта волна интеллектуалов никакого непосредственного, прямого влияния на политическую эволюцию страны тогда не имела. Тогда только начинало складываться очень важное, но косвенное, опосредованное Западом, влияние, которое сказалось заметно позднее.
Но мы еще не предвидели его близко, да оно и не волновало нас, поскольку мы не ожидали его скорой и решительной роли; конечно, мы радовались, узнавая, что Запад нас слышит, стремились к этому, но нимало не рассчитывали на практические последствия.
Возникает вопрос: помимо самоутверждения был ли хоть какой-то общественно значимый результат наших вызывающе рискованных действий? (Я-то думаю, что спокойная и упрямая публичная независимость группы граждан в тоталитарной стране уже есть общественно значимый фактор, но было ли еще что-то?) Опять сошлюсь на сахаровское интервью. На вопрос: “Зачем Вы делаете что-то, не ведущее к скорому результату?” Андрей Дмитриевич ответил: “Каждый делает, что умеет. Единственное, что умеет интеллигенция, — строить идеал. Пусть строит”.
Конечно, Сахаров был прав, говоря о гражданской ответственности интеллигенции. В самом деле, по здравому смыслу, по нашей социальной роли, по совести, по нашим профессиональным навыкам и статусу нам надлежало строить идеал, воплощая в жизнь как раз эту ответственность, которой никогда не руководствовалась наша власть, проявления которой в обществе власть боялась и ненавидела. В дискуссиях на интеллигентских кухнях мы преодолевали советскую ложь, свою изолированность, породившую нашу полуграмотность, разбирались в механизмах представительной демократии, права, в идеологии открытого общества. Оказывалось, что изобретать-то нечего — вот же он идеал, о строительстве которого говорил Сахаров.
Вот готовая, довольно давно состоявшаяся модель, которая вполне успешно работает, обеспечивая государству и обществу способность к динамичному развитию, а каждому гражданину свободу, безопасность, независимость и достоинство. Она делает это, поставив власть под контроль закона и общества, — это так просто и убедительно, чего же еще.
Мы оказались гораздо большими западниками, нежели сама западная элита. Мы приписывали западной политической цивилизации способности, которыми она вовсе не обладала. Не так уж это и странно: мы были явными дилетантами. Дилетант следует прямолинейной логике, не ощущая трудностей или сильно недооценивая их. Профессионал, напротив, уже набил себе шишки в начале дороги. Он хорошо понимает, что можно осуществить и какой ценой, а чего никогда не удастся добиться. Дилетант же просто не желает этого знать, он пленен идеей. Разумеется, в подавляющем большинстве случаев прав профессионал. Зато редчайшие удачи новичков и дилетантов подчас означали кардинальный прорыв в проблеме. Наука хорошо знает такие случаи, да и не только наука.
Мы не просто верили в универсальную ценность Права и Свободы; мы были убеждены, что именно эти ценности и есть движущая сила свободного мира, — они и есть четко осознанная, жестко сформулированная, планомерно и постоянно преследуемая цель его развития; что в этом развитии постепенно создается новая интегральная конструкция мира, свободная от бесстыдной и жестокой борьбы национальных эгоизмов.
Увы, эта благостная картина была неверной, порожденной нашей склонностью принимать желаемое за действительное. Это было грустное открытие, но не убийственное. Идейные основания западной модели все же привлекали нас гораздо больше, нежели текущие реалии.
Мы восприняли идеал в готовом виде, ничем его не усовершенствовав и не дополнив. Кроме одного: мы глубоко осознали единственность идеала, его императивный смысл и глобальный масштаб, дающие мировому сообществу шанс на уверенную жизнь в справедливом и безопасном мире. Вот мы и действовали в планетарных границах этого “политического идеализма”, тогда еще не названного по имени.
Упомянутые личные мотивы заставляли диссидентский круг, в котором заметно преобладали неверующие и агностики, жить по принципу религиозной морали: “делай, что должно, и будь, что будет”. А это значило упрямо действовать так, будто именно от нас зависело внедрение идеала в мировую политику. Напротив, ни один тогдашний политик не осмеливался считать торжественно провозглашенные принципы серьезным государственным обязательством и не верил в их осуществимость. (Президент Картер — исключение, подтверждающее правило.)
Пора резко обозначить противостояние “политического идеализма” и “реальной политики” — центральное противоречие современности, определяющее глобальный нравственный, правовой, политический кризис и настоятельно требующее разрешения.
Коренное различие этих направлений — несовпадение шкалы оценок. Для идеализма на вершине шкалы четко формализованный принцип, норма, процедура никак ни от какого интереса не зависящие, но воплощающие совокупность идей (свободы, равноправия, гуманности, — достаточность или избыточность критериев можно обсуждать) и набор табу. Этот главный приоритет, и только он, ложится в основу всех частных решений.
А первый приоритет реальной политики, наоборот, некий интерес (суверенитет, геополитические интересы, экономические, да мало ли) или совокупность интересов; в меняющихся обстоятельствах приоритетность интересов меняется, и в конфликте интересов главная роль принадлежит обстоятельствам, а не ценностям. Лицемерие, обман, экспансия, агрессивность, недоверие, закрытость, национальный эгоизм веками были традиционными методами реальной политики, оружием дипломатической войны каждого против всех. Продолжением ее хладнокровно признавалась настоящая война. Такими методами не приходилось гордиться, но и скрыть их было невозможно; они считались неизбежными, единственными и потому приемлемыми — даже обязательными. Вот почему ни сталинские миллионные жертвы, ни злобная пропаганда Гитлера, ни едкий позор Мюнхена не были своевременно восприняты в мире как смертельная угроза цивилизации, требующая жесткого ответа. Такой ответ почитался невозможным, политика же — “искусство возможного”. Лишь однажды в истории осознали, что это “искусство” зашло слишком далеко; что “возможное” и “невозможное” должно зависеть от нас, от того, что мы согласны допустить. В середине ХХ века всерьез показалось, что кровавый кошмар двух мировых войн, химическое и ядерное оружие, Холокост и сталинские депортации народов, наконец, убедили мировое сообщество в необходимости строить новую парадигму, новую политическую конструкцию мира.
В “новом политическом мышлении”, провозглашенном А. Эйнштейном, Б. Расселом, А. Сахаровым, М. Горбачевым и многими другими, главенствовал, по-моему, принцип: “Право вне политики и над политикой”, — позволявший исключить из “искусства возможного” приемы, приведшие к кошмару. Идеи этого круга я и называю “политическим идеализмом”.
Вот почему Устав ООН и Всеобщая Декларация представлялись ключевым моментом истории, необратимым началом нравственного преобразования мира. Не тут-то было.
Перечень примеров циничного пренебрежения международного сообщества к собственным высокопарным заявлениям занял бы тома. Вспомним ковровые и атомные бомбардировки мирных городов; пол-Европы, отданные сталинской тирании. Довольно мифов, никого Советская Армия не освободила — армия, отражавшая атаку агрессора, мгновенно превратилась в орду захватчиков, да еще насильников и мародеров, как только перешла границы СССР. Кем и как вдохновлялось это мародерство, как оно вспыхнуло и развивалось — особая тема. Вспомним также и Нюрнберг, где один людоед судил другого людоеда за каннибализм (вот пример — 3 дня Трибунал слушал эпизод обвинения нацистов в расстреле тысяч польских офицеров в Катыни, а каждый участник суда точно знал, кто и когда убил поляков). В этот ряд естественно становится многое из практики Совета Европы, ОБСЕ, Комиссий ООН.
В центре мировой политики по-прежнему амбиции и “геополитические интересы”. Традиционная политика приспособила универсальные ценности к делу, как свой рабочий инструмент. Великие принципы отодвинуты в область ритуальной риторики и используются ради имитаций. Но воплотить новую парадигму реальная политика не способна — они несовместимы. Лукавое использование ворованных идей дискредитирует их перед публикой.
Еще того хуже — real politics и самые благие намерения всегда и неизбежно ведут в пучину опасной безнравственности. Заявленные высокие цели, отделившись от политической повседневности, превращаются в лозунги — чем более пышные, тем более лживые. В рамках реальной политики совершенно невозможно было не допустить в Нюрнберг катынских палачей; конечно, были неотвратимы и ялтинский сговор и выдача Сталину многих тысяч людей в каторгу и на смерть. И вся русская история последнего полувека не есть ли поглощение искренних намерений реальной политикой? Многие мерзости начала реформации СССР скорее судьба, нежели вина горбачевских “архитекторов перестройки”, окруженных злобной сворой политбюро. Видимо, даже и саперные лопатки в Тбилиси, даже и танки в Вильнюсе. Реальная политика тянет кровавую цепь. Тогда, может быть, трагедия Чечни коренится в Сумгаите, Баку, Ходжалы и Вильнюсе и со временем прольется кровью где-то еще? И очень условные президентские “выборы” 1996-го аукнулись нам гаерством, с позволения сказать, “выборов” 2007-го и 2008-го? Заколдованный круг real politics докрутился до Путина. И не вырвавшись из круга, не избыть нам своей раболепной, жестокой и лживой истории. Методы реальной политики подчиняют себе цель, превращая ее в свое подобие, они не годятся для достижения высоких целей. Развилка между реализмом и идеализмом в политике по природе своей не предполагает третьего решения: хочешь не хочешь, придется выбирать из двух.
Я резюмирую. Российское сопротивление режиму не заняло и не могло занять политических позиций. Они означали бы претензии на власть, что в тогдашнем СССР было бы просто смешно. Это не только внешние обстоятельства. В этом и наша вина. Но есть и дарованное историей преимущество. Освобожденные от традиционных политических беспокойств, решаемых традиционными метолами традиционной real politics, мы остались наедине с мучительными вопросами. Речь о том, например, что такое “патриотизм”, а что “гражданская ответственность”, и, главное, неужели неизбежные столкновения интересов могут разрешаться только оглушительным враньем, шантажом, угрозами, экономическим или силовым давлением, наконец, кровью? И т. д. — об этом вся статья.
Большинство из нас считали, будто мы занимались не политикой, а правом. Это коллективное заблуждение, как раз политика и была нашим делом. Мы не занимались реальной политикой, это так. Мы ничего не изобрели, ничем не обогатили идеал. Мы просто честно и упрямо стремились воплотить его в жизнь. Наша политика была в поступках по канонам политического идеализма. В этом наш вклад в наше общемировое дело.
Лидеры же великих восточноевропейских мирных революций в противоположность нам не могли не заявить политических амбиций. Это стало их долгом, исторической ролью, их шансом поддержать свободу в мире, постоянно и повсюду ущемляемую свободу, защищать которую, увы, находится мало охотников. И они блестяще воспользовались этим шансом; они выполнили эту работу наилучшим образом. Их победы были самым важным положительным общественным событием прошлого века. Вполне сравнимым с победой над фашизмом — во всяком случае, нравственно более чистым. Конечно, в этой работе неизбежно была какая-то доля real politics . Но это была самая минимальная доля, и, наоборот, заведомо преобладал политический идеализм — движущий мотив всей работы. И это тоже не могло быть иначе.
Два сильных фактора определяли, по-моему, такое подавляющее преобладание идеализма. Первый — это природа людей, вступивших в борьбу с тоталитарными режимами. Кос-Кор и Солидарность, Хартия-77 и Народный Фронт — они ведь не были полем для карьеры или поисков достатка! И второй фактор — внутренняя природа оппонентов, тех, кто олицетворял режим. Вот уж они-то в реальной политике, как рыба в воде.
Заметим, что борьба с тоталитарным коммунизмом его же оружием, методами реальной политики — дело вовсе бессмысленное. Если бы кто-то овладел этим оружием достаточно, чтобы драться на равных, так зачем бы ему воевать с режимом? Такому нужно встать в его ряды и искать свое счастье внутри, что мы омерзительно часто и наблюдаем сейчас в нашем отечестве.
А теперь вопрос: что делать сейчас восточноевропейским диссидентам того славного времени, ставшим теперь серьезной политической силой, и нам, упрямому гонимому меньшинству? Есть ли, вообще, что-то, что мы могли бы или даже должны были бы делать вместе?
Есть очень важная работа, для которой нет других работников, кроме них и нас. То есть тех, кто знал, на что идет, и не ждал нечаянных подарков судьбы. Похоже, что мы уже несколько опоздали с этой работой. Это наше общее упущение. Немножко поколебавшись, я бы даже сказал — грех.
По-моему, не нужно даже описывать эту работу, все мы чувствуем ее своей кожей. Нам нужно добиться, чтобы универсальные ценности, в которые мы имеем честь верить всерьез, перестали быть лживыми заклинаниями в опытных политических устах.