Опубликовано в журнале Континент, номер 137, 2008
Жорж НИВА — родился в 1935 г. в Клермон-Ферране. Окончил Сорбонну и Высшую нормальную школу (Париж). В 1972–2000 профессор Женевского университета, заведующий кафедрой славистики. Ныне почетный профессор. Председатель Международных Женевских Встреч. Автор книг “О Солженицыне” (1974), “Солженицын” (1980), “Конец русского мифа” (1981), “Конец русского раскола” (1993), “Возвращение в Европу” (1999), “Европа картофеля и метафизики” (2002) и многих статей по проблемам русской культуры, главный редактор выходящей в издательстве “Файар” семитомной “Истории русской литературы”. Переводил на французский язык произведения А. Белого, А. Солженицына, А. Синявского. Член редколлегии и постоянный автор “Континента”. Живет во французской деревне под Женевой.
Памяти Александра Солженицына (1918–2008)
Жорж НИВА
Ушел борец
Я держу в руках тот самый октябрьский номер “толстого журнала” “Новый мир”, где в 1962 году был опубликован рассказ неизвестного писателя, чье имя в дальнейшем облетело весь мир: Александр Солженицын. Затем беру следующую его публикацию — крошечную брошюрку, изданную на скверной бумаге, — тираж 100 000 экземпляров, цена 19 копеек. С этого-то, собственно, все и началось: шедевр Мэтра, у которого уже тогда в столе хранились несколько драм, несколько длинных поэм и романы. С ранней молодости и до самой смерти, случившейся 3 августа 2008 года, он неустанно писал тысячи и тысячи страниц. Целых тридцать томов, издание которых в окончательной редакции не завершено и поныне. Человек, от Бога наделенный поистине титаническими качествами, он в первую очередь был титаном-писателем. И той крошечной брошюркой уже была заложена бомба под коммунистическую империю — монолит, созданный, казалось, на тысячелетие и владевший половиной земель и половиной всех умов планеты. Эта повесть соблюдает все три единства классического театра (место, время, действие) и рассказывает об одном дне жизни каменщика Ивана Денисовича, бывшего военнопленного, после освобождения из плена отправленного в ГУЛаг. За что? Иван Денисович даже и не пытается это понять. Он просто живет. Но живет в соответствии со своими внутренними установками — с прирожденными нормами морали. Он крестится, прежде чем приняться за тухлую баланду. И ощущает себя счастливым, когда, завершив возведение стены при тридцатиградусном морозе, дает своей бригаде некоторое преимущество в коллективном выживании. Он — праведник, но сам этого не знает. И мир этого не знает. Но об этом отлично знает его создатель, автор повести, и громко заявляет об этом. Именно вместе с Иваном Денисовичем, как Данте с Вергилием, Солженицын спустится в низшие круги ГУЛаговского ада.
Александр Солженицын — один из тех великих писателей, чье творчество неотделимо от борьбы. Как Толстой в России, Вольтер или Гюго во Франции, он принадлежит к борцам, “диссидентам”, движению сопротивления. Толстой отрицал общественный строй царской России, базирующийся на неравенстве, и в презираемом русском мужике видел воплощение жизни, угодной Богу. Солженицын же был воплощенным отрицанием коммунизма, атеизма и тоталитаризма. Толстой в работе “Что такое искусство?” подчинял искусство действию, Солженицын в своей нобелевской речи подчиняет искусство триаде Платона: Истине, Добру и Красоте. Ни тот, ни другой не понимали “искусство ради искусства”: “Я шел по их идеологию, но навстречу подмышкой нес же и свою голову”, — писал в 1967 году Солженицын о себе как о святом кефалофоре1 (“Бодался теленок с дубом”).
Сравнение Толстого с Солженицыным дает представление о колоссальной разнице между теми двумя веками, представителями которых они являются: Толстой диссидентствует, продолжая вести жизнь помещика, публикует в России облегченную версию, а в Лондоне нецензурированный вариант “Воскресения”. Солженицын пишет “Архипелаг ГУЛаг” в упрятанной среди лесов хибаре, скрывая рукопись по разным тайникам. Велит публиковать книгу в Париже, так и не увидев оригинального текста… Кстати говоря, если историческая эпопея Солженицына “Красное колесо” (1971–1991) и напоминает “Войну и мир”, то в первую очередь замечаешь в ней полемику с Толстым. Толстой появляется в “Первом Узле” как старый мудрец, к которому юный герой, в ту пору еще гимназист Саня Лаженицын (чьим прообразом в некотором смысле послужил отец писателя) приезжает в Ясную Поляну, чтобы задать вопрос: “Какая жизненная цель человека на земле?” И получает ответ: чтобы любить! Да, но на земле существует не только благожелательность, возражает гимназист. “Вздохнул старик глубоко: — Значит — плохо, недоступно, неумело объясняют. Терпеливо надо объяснять. И — поймут. Все рождены — с разумом” (“Август Четырнадцатого”). На этот откровенный руссоизм Толстого Солженицын всем своим романом отвечает, что человек сам выбирает между добром и злом. Об этом же говорит и одна из пословиц, которыми пронизана вся книга, как строфы хора пронизывают греческую трагедию: “Коротка загадка, да семь верст правды в ней”.
Солженицын верит в единичный — штучный — поступок, в действенность его даже против тоталитарного монстра. Верит в волю человека, в личный выбор между добром и злом. В то, что он называет “внутренней организованностью”. Учение о нравственных ценностях доминирует в его творчестве, именно аксиология направляет стиль, жанр и тактику Солженицына. Толстой искал рациональное христианство, а один из персонажей Солженицына, “Звездочет” Варсонофьев (прообразом его, как и Веденяпина в “Докторе Живаго”, послужил философ Федоров), демонстрирует пришедшим к нему за советом молодым людям, что христианство совершенно неразумно тем, что ставит справедливость превыше всех земных расчетов…
Собственную писательскую сверхзадачу Солженицын формулирует в самой ткани своего творчества. Вот, скажем, какие слова он вкладывает в уста Глеба Нержина (“В круге первом”): “Допуска в публичную библиотеку у меня нет и тут. К архивам меня и до смерти, наверно, не подпустят. Если говорить о чистой бумаге, то уж бересту или сосновую кору найду я и в тайге. А преимущества моего никакими шмонами не отнять: горе, которое я испытал и вижу на других, может мне немало подсказать догадок об истории…” Аналогия понятна. Как найденные при раскопках в Новгороде Великом берестяные грамоты2 помогли ученым восстановить быт Древней Руси домонгольского периода, так и Солженицын в “стране ошеломляющей лжи” (по выражению Анте Цилиги) исподволь стремился восстановить на карте истории правду о советском рабстве…
Произведения Солженицына делятся на две части и представляют собою, я бы сказал, два огромных творческих собора. Первый — это рассказы о ГУЛаге, в центре которых существование человека в условиях “малой зоны” лагеря или “большой зоны” тоталитарного общества. Второй — рассказы об истории России до катастрофы, сиречь до 1917 года, собранные вместе на больше чем 6600 страницах романа-эпопеи “Красное колесо. Повествование в отмеренных сроках”. Практически все произведения Солженицына вписываются либо в тот, либо в другой массив. У “Красного колеса” немало особенностей, и первая из них — его структура: роман разбит на очень сжатые временные отрезки; знаменательно практически полное отсутствие украшательств, а также то, что само действие романа сведено к ряду ключевых моментов, которые физик Солженицын окрестил “узлами”. Никакого постепенного созревания героя, никакого медленного “воспитания чувств”, никакого “обретения времени”, — только людские судьбы, выхваченные в тот момент, когда человек проявляет либо величие, либо ничтожность своей души. Это напоминает философию экзистенциализма Сартра. К тому же излюбленный “хронотоп” Солженицына — та или иная разновидность затвора: тюремная камера или больничная палата.
Но за пределами тюремного пространства у Солженицына присутствует космос, путь к бесконечному творению Бога. И это сравнимо лишь с одним произведением, где так же наличествует поэтика заключения и стремления к Богу, — с “Житием протопопа Аввакума”, великого религиозного воителя XVII века, заживо сожженного в Пустозерске после длительного заточения в земляной тюрьме. Диалог Солженицына с Творцом в “Бодался теленок с дубом” зачастую напоминает “Житие” Аввакума.
Моральная автономия, почти автаркия — принцип, который Солженицын позаимствовал у стоиков и осмыслил в лагерях. Правила, соблюдаемые Иваном Денисовичем, есть ничто иное, как перевод на язык каторжан философии Марка Аврелия: оставаться собой, не зависеть от других. “Подлинный вкус жизни постигается не во многом, а в малом”, — сказано в “Правой кисти”. В “Архипелаге” воспевается тюрьма — место, где через заточение познается космос.
Когда в декабре 1962 года вышел в свет 11-й номер “Нового мира”, мы стали свидетелями рождения нового писателя. Повесть “Один день Ивана Денисовича” буквально за считанные недели облетела весь мир. Это было снятие табу. Это было повествование, где зэковская “феня” смешалась с тремя единствами классицизма. “Ведь вот, Иван Денисович, душа-то ваша просится Богу молиться. Почему ж вы ей воли не даете, а? — говорит Ивану Алеша, его сосед по нарам. — На воле твоя последняя вера терниями заглохнет! Ты радуйся, что ты в тюрьме!” Просто поразительна череда разных людей, предстающих перед читателем в этой небольшой повести, описывающей всего один лагерный день: эксплуататоры, привилегированные, отчаявшиеся, жулики, простофили…
Мы вновь встретимся с этой тюремной поэтикой в романе “В круге первом”, чье название перекликается с “Божественной комедией” Данте. Здесь в роли мудрецов выступают ученые-зеки, которых власти направили в закрытую лабораторию-“шарашку” — работать над секретными проектами вроде машины-анализатора голоса (“вокодер”, позволяющей выявлять предателей). Эти люди — из “привилегированных”, но их труд послужит другим. Есть ли у них право продавать свою душу тирану? Они постоянно спорят о тирании, но слепой дворник Спиридон, воплощение народной мудрости, никогда в жизни не читавший Фому Аквинского, дает ответ: “Волкодав прав, а людоед нет”.
Простая женщина Матрена (“Матренин двор”), Степа из “Ракового корпуса”, солдат Благодарев из “Красного колеса” владеют той же тайной. Именно в этом и состоит ирония Солженицына: то, что мудрец только ищет, простой человек давно нашел… “Все мы жили рядом с ней и не поняли, что есть она тот самый праведник, без которого, по пословице, не стоит село. Ни город. Ни вся земля наша” (“Матренин двор”).
Роман “В круге первом” выходил в нескольких вариантах. Солженицын сначала “смягчил” текст, чтобы у романа появился шанс быть изданным в СССР, потом опять его “обострил”, введя, к примеру, тему “новых декабристов”. “Декабристы без декабря” (“Пленники”) — Солженицын однажды уже назвал так одну из своих пьес (в лагере он начал писать поэму и пьесу в стихах).
Герой “Ракового корпуса”, Олег, — типичный зек, недоверчивый и упрямый, — сталкивается с миром свободных, который представлен в романе в лице восьми пациентов больницы, соседей Олега по палате. У всех тут один диагноз — рак. Солженицын продолжает тему толстовской “Смерти Ивана Ильича” и чеховской “Скучной истории”. Аппаратчик Русанов, даже на пороге смерти цепляющийся за свои привилегии, однажды видит в кошмарном сне одну из своих жертв — утопившуюся женщину. Простой водитель, избороздивший всю страну; депортированная немка-медсестра; усталые женщины-врачи; бывший академик, ставший библиотекарем, чтобы спасти свою шкуру; погруженный в свою боль молчаливый узбек, — здесь представлено все советское общество.
Солженицын любит миниатюру и краткие формы. Такого рода сочинения, названные им “Крохотками”, хронологически обрамляют его творчество. Глядя на старое ведро, он вспоминает войну. Бродя по родной деревне любимого поэта, Сергея Есенина, восклицает: “Какой же слиток таланта метнул Творец сюда, в эту избу, в это сердце деревенского драчливого парня, чтобы тот, потрясенный, нашел столькое для красоты — у печи, в хлеву, на гумне, за околицей, — красоты, которую тысячу лет топчут и не замечают?..” …Солженицын любил миниатюры, но судьба обрекла его трудиться над гигантскими фресками.
Его “энциклопедия советского рабства” исподволь организована на определенной аналогии: если греческий архипелаг был колыбелью нашей цивилизации, то архипелаг ГУЛАГа — наша новая цивилизация. Солженицын создает хронику лагерей, с бунтами 1953–1954 годов, с внутренними войнами между уголовниками, связанными с властью (“суки”), и всеми остальными. Он — этнолог нового племени зеков и агиограф новых мучеников. Но, кроме того, “Архипелаг” — это еще и личная исповедь, рассказ о пережитом, о собственном опыте; это оплакивание и молитва. А заодно и ответ другому “воспевателю” ГУЛага, Варламу Шаламову, описывающему бесконечное падение человека в лагерях. Солженицын же стремится показать “святость” за колючей проволокой. Монумент литературы ХХ века “Архипелаг ГУЛАГ” — это обличение бесчеловечного механизма.
Вторая фреска напрямую связана с первой. Глеб Нержин, герой романа “В круге первом”, еще с 1931 года, с первых сталинских процессов “Промпартии”, ждал “набата” истории. Того самого набата, что гремел в “Красном колесе”. Десятидневная операция по окружению и уничтожению армии генерала Самсонова; убийство в 1911 году премьер-министра Столыпина в Киеве; гигантская ретроспекция, перемежающаяся мирными сценами; юг России, активный и процветающий, напрямую связанный с историей семейства Томчак — предков Солженицына по материнской линии; лавина фальшивой риторики в Думе, — в “Красном колесе” сконцентрирована масса фактов, иногда воспроизведенных поминутно. И пусть произведение грешит некоторым дидактизмом, — поэтика автора достигает своего пика в крупных батальных сценах, в описаниях ожидания битвы. Эффект стереоскопичности тут поразительно высок. Структурируют роман два символа: молотьба зерна на току и лезущий в свете прожекторов по центральному столбу акробат на арене цирка. Первый представляет крестьянскую Россию, проходящую суровое испытание по сортировке душ, второй — Россию революционную, проделывающую свои ужасающие трюки на глазах всего мира…
Можно ли вычислить в этой огромной фреске главное послание? Герои опутаны личными проблемами, ложью, всеобщей истерией. Если тут и есть какое-то послание, то звучит оно так: справедливость, в Аристотелевом смысле этого слова, утрачена, четыре основных средневековых добродетели утрачены, правильная жизнь утрачена. Россия, казавшаяся такой гармоничной и единой, распадается. Ее части пришли в движение, и внезапно появился на земле русской мерзостный дух. Стало тяжело дышать, и люди стали ходить, постоянно оглядываясь.
Так что великое произведение, одновременно поэтичное и поучительное, тоже повисает в воздухе. И хотя глаз автора неизменно точен, самый объем романа таков, что цепочка событий теряется. Это не неудача книги как таковой, а скорее просчет путешественника, полагавшего, что следует по курсу, но, погрузившись в огромный поток документов, картинок и лиц, увидевшего, как исчезает путеводная звезда. В общем, гениальная литературная неудача…
Что касается творчества Солженицына как полемиста, то сначала был длительный поединок с советской властью, отмеченный прокламацией “Жить не по лжи”, затем изгнание, где прозвучала гарвардская речь о “Расколотом мире” — предупреждение, адресованное американцам и вызвавшее у них раздражение. Затем в 1990 — программа действий “Как нам обустроить Россию” и, наконец, энциклики, изданные после возвращения на родину, обличающие псевдодемократию и воспевающие новую Россию земств, наподобие той, что была во времена Чехова…
В 2001 году Солженицын снова впрягается в ярмо историка и вооружается стрелами публициста. Свою новую работу “Двести лет вместе” он посвящает истории сосуществования евреев и русских. Лучшего способа обрушить на себя яростные нападки вряд ли можно было найти! Они и последовали незамедлительно. “Рад бы я был не пытать своих сил еще на такой остроте, — писал Солженицын. — Но я верю, что эта история — попытка вникнуть в нее — не должна оставаться “запрещенной””. Эта книга, кишащая фактами (и все из вторых рук, главным образом из “Еврейской энциклопедии” Брокгауза и Эфрона, изданной в 1913 году), — вовсе не труд по истории. Это, скорее, большой эскиз, навеянный идеей, что оба народа, вопреки взаимным обидам (а Солженицын видит, главным образом, еврейские обиды), на протяжении двух столетий сосуществовали в тесной взаимосвязи, конец которой положил новый Исход евреев. Еврейская душа и русская неизбежно должны были встретиться, “было тут какое-то предназначение”.
Дидактическое и пророческое, тяготеющее к кратким формам стихотворения в прозе, но воплощенное в самых длинных из существующих форм, творчество Солженицына остается парадоксальным и ясным. В последние пятнадцать лет жизни он познал участь “живого классика”, но юношеская пылкость оставалась при нем, как, впрочем, и амбициозное желание исправить общество. Старый неутомимый борец двухтомником “Двести лет вместе” бросил последний вызов “образованщине” — псевдоинтеллигенции, над которой он издавна насмехался. Еще раз он попытался охватить реальность, взбаламутить ее и интерпретировать. И снова эстеты скорчили мину, а недруги опять обвинили в антисемитизме.
В чем же корень Солженицына, его творчества, его энергии? Быть может, это энергия языка, его дух, вечное словотворчество, подталкивающее писателя постоянно обогащать свой словарь, расширять язык? Или аскетизм, являющийся, по мнению Солженицына, жизненным правилом, полезным для всех и каждого, даже для целой нации? Он восхищался русскими старообрядцами, провозглашавшими скромность и бережное отношение к земле-кормилице. Алчные же, будь то люди или нации, вызывали его осуждение. И если бы нынешние экологи прочли Солженицына, еще когда лежали в колыбели, то нашли бы в нем огромный источник вдохновения. Совершенно очевидно, что в основе этого проповедования скромности у Солженицына лежит религия, тот самый аспект, который игнорирует большинство наших современников. Не то, чтобы Солженицын призывает всех постоянно поститься, но совершенно очевидно, что ему всего милее жесткий монастырский уклад. Примерно так же Гоголь видел в России будущий монастырь… А так как мы сегодня далеки от этого, то и предупреждения, сделанные Мэтром Западу в Кавендише, а особенно в его речи перед студентами Гарварда на ассамблее выпускников университета, не идут ни в какое сравнение с жесткими предупреждениями, сделанными им собственной стране, захваченной капитализмом. И это снова сильно усложнило ему жизнь!
В одной особенно ядовитой книге, опубликованной лет пять назад, Солженицына обвиняют… в русофобии!!!
Разве его кто-нибудь услышал — у нас на Западе или у него дома, в России? По-моему, на Западе, несмотря на многочисленные недоразумения, ему все же удалось кое-что изменить к лучшему, переубедить часть интеллигенции и заставить задуматься тех, кто — особенно в Америке — ждал от него преклонения перед демократией и нашим образом жизни. Никакого преклонения не дождались, а получили лишь жесткий анализ “за” и “против”. В России, вопреки многочисленным нападкам злобствующих, а главным образом, завистливых, он, как мне кажется, тоже оставил глубокий след, пусть даже если сегодня он не так виден (страна довольно-таки гедонистическая и не может понять его призыв к национальному аскетизму), а порой и деформирован (его непримиримый антиимпериализм противостоит глубоким нынешним националистическим тенденциям). Чуть ли не национальные похороны Солженицына — это очевидное официальное признание, совершенно не означающее, что его призывы услышаны.
Возможно, ключ к пониманию Солженицына — в обуздании внутреннего максимализма. В нем кипит страсть с самого начала до самого конца, кипит, как у анархиста, как у пророка, который ради спасения своей страны — жестоко ей выговаривает. Он яростный полемист, но отвечает лишь в выбранное им самим время, чем еще больше раздражает своих врагов. Он научился сдерживать себя, ограничивать. И занимается самоограничением со своего рода страстью.
Итак, умеренный пассионарий, прирожденный диссидент, всегда подозреваемый в тяге к власти? Бунтарский дух присущ ему всегда, а умеренность, хотя она и проповедуется, — проповедуется с неистовством босоногого францисканца. Присутствуют иногда и откровенно озлобленные выпады. Порой удивляют противоречия, вроде призыва восстановить смертную казнь (из его уст! Когда в Росси и так в избытке сторонники смертной казни!)… Можно с помощью избранных цитат выставить его ограниченным человеком, послушником монаха Ферапонта перед старцем Зосимой из “Братьев Карамазовых”. Но это было бы совершенно неправильно и мелочно. Это значило бы позабыть значительность его творчества, его бьющую ключом энергию, восторг борца за Добро и Истину, его открытость к диалогу между людьми, познавшими свободу в тюрьме. Это значило бы позабыть, что он подарил нам роман “В круге первом” — шедевр, достойный античности… Это значило бы позабыть его диалог-полемику с Сахаровым о способах спасения страны: больше от Запада — или больше русского, деятели эпохи Просвещения или русское смирение? А речь ведь идет о настоящем диалоге и о по-прежнему острой для России проблеме выбора, — сейчас, быть может, даже более насущной, потому что нынешняя Россия куда лучше знает Запад, видит и его достоинства, и его недостатки и не может больше укрываться за предвзятыми идеями. В творчестве Солженицына есть ответ на этот великий вопрос. И не один. Таково свойство всех великих творений.
Чудовище Китоврас, персонаж народного эпоса, упомянутый в “Раковом корпусе”, шел всегда прямой дорогой и давил на своем пути людей и их жилища. Однажды он собрался раздавить избушку бедной старухи, но та умолила его пощадить ее, и Китоврас сменил маршрут… В некотором смысле в Солженицыне есть что-то от Китовраса. Это он, борец, упрямец, с юношества вынашивающий замысел романа “Р-17” (“Красного колеса”), всю жизнь толкал перед собой эту глыбу и остановился, закончив девятый “узел” и 6600 страниц, потому что думал, что нашел “узел”, с которого все и завязалось, — болтовня и трусость Февральской революции 1917 года в России. Не Октябрьская революция, не Ленин, о котором давно говорили, что у него есть общие с Солженицыным черты и потому у писателя он пользуется скрытой индульгенцией, а Милюков, генералы, шкурники — все те, кто потерял честь и перестал думать о главном: за что человек должен сражаться? Толстой говорил: “Чем люди живы?” Маленькая толстовская притча с таким названием, лежавшая в палате Ракового корпуса, попала в руки больного раком гортани Поддуева. И вот он, столь много в жизни лгавший, онемел! И для этого простого человека, отродясь не думавшего о смысле жизни, это откровение: человек живет, когда готов к смерти. Солженицын был готов.
Перевод с французского Ольги Косовой
1 Носящий голову (греч.).
2 Не случайно лингвист Андрей Зализняк, специалист по берестяным грамотам, получил премию Солженицына: А. И. С. издавна интересовался новгородскими раскопками.