Стихи
Опубликовано в журнале Континент, номер 137, 2008
Анна ГЕРШАНИК — родилась в 1980 г. в Керчи. Окончила филологический факультет Таврического университета. Автор поэтического сборника “Осколки речи”, стихи также публиковались в журнале “Октябрь” и антологии “Освобожденный Улисс”. Живет в Керчи.
Анна ГЕРШАНИК
Между двух морей
* * *
В вывернутых наружу, как потрошеная рыба,
Двориках, в постоянных мыслях “успеть до жары бы”,
В том, что успеть невозможно. Повсюду здесь
Солнце и ветер. Живу между двух морей,
Между двух государств, на две стороны халтуря,
В очаге десяти культур и блаженного бескультурья.
Видимо, не уеду — стану скорей
Высохшим деревом, дальним дымом в степи,
Запахом глины, ветром из Хохластана,
Пылью, водой, собакой на ржавой цепи,
Рыбой… Пожалуй, рыбой скорее стану.
Чтобы лежать на темной живой волне,
Брюхом до влажного блеска ее засалив.
Чтобы твои корабли, отплывая, мне
Что-то кричали длинными голосами.
Стареющая Сольвейг
Зная, что ты не слышишь, ты далеко.
Слова закипают в горле, торопятся наперебой
Выкрикнуть очередную пошлость, сдобренную тоской.
Все же любовь удивительно нехороша —
Ни ума ни фантазии — переходящий шаблон.
И главное, непонятно: то ли поет душа,
То ли прима-сопрано насилует голос, и он
Тянется над побережьем — звучен, но до смерти стар;
Подкидываешь его вверх — он камнем падает вниз.
Но как остановишься? Пою. Зритель устал.
Зевает привязанный к мачте проезжий Улисс.
Ждать не имеет смысла — старух не хотят
Друзья скандинавы, не только мой милый Пер:
Приятель Генрик — в соплях с головы до пят,
Приятель Эдвард — во власти каких-то химер.
Подружки опротивели: что ни судьба — желе,
Патока чувств, томленье, воск ночника…
Пенелопа ткет, Лорелея сидит на скале,
Ифигения плачет, Ярославна кычет. Тоска.
Художник Денисенко
Рисует пошлые пейзажи.
Он пишет море на продажу
И с той же целью — небеса.
О, плоские, тупые волны!
О, перламутровые степи!
О, чайки! Чайки! Чайки! Чайки! —
Пускай заткнется Ричард Бах.
Есть у художника бородка,
Есть у художника беретка
И есть особый блеск во взгляде —
Он так художнику идет!
И тот, кто шляется без дела,
И даже тот, кто пьян изрядно,
Поймет, что перед ним — художник,
А не какой-нибудь маляр.
Художник продает картины,
Точнее — трупы побережья,
Тела знакомых с детства улиц,
Убитых кистью наповал.
Ему бы киллером работать,
Когда бы он писал портреты.
Чем эти руки пахнут? Смертью!
Во что макает кисть он? В яд!
Из года в год на том же месте
С женой, настолько пожилою,
Что дальше пожилеть нет смысла,
Он продает свои холсты.
Плохой художник Денисенко —
Уверена — и сам не знает,
Что врос в пейзаж, стал частью мира —
Правдивейшим его штрихом.
И в этом качестве он вечен,
Неизъяснимо совершенен.
Он так прописан, что восторга
Я не сумею удержать!
Плохой художник Денисенко
Не стал творцом, а стал твореньем,
И Бог его нам, между прочим,
Не продал — просто подарил.
Дойна
Жареный лук, румяная рыба, хрустящий вечер.
Беженка, сидя в золе, повторяю:
“Где же вы? Где же вы? Где же вы?”
Слышится: “Где же я? Где же…” Не части — осколки речи.
Это жаргон, то есть идиш — немецкого пасынок.
Отчим посмотрит прищурясь — и слово сожмется
в кричащий от страха холодный комочек.
Сколько веков мы служили рудой для потных побасенок,
Для показательных пыток и порок и прочих примочек?!
Красным покрасили горло нам, спины — малиновым,
Синим — лицо и губы, желтым — грудь и плечи.
“Либо вы, — нам говорили, — сдохнете к дьяволу,
либо вы
К дьяволу сдохнете”. Крыть оказалось нечем.
Сдохли. Умерили жесты, картавить бросили.
Воздух очистили от чесночной вони.
Лексику освободили от “цигэле”, “фидэле”,
“фишэле”, “фейгэле”,
“мамэле”, “Йосэле”,
Чтобы арийской фене не тушеваться на этом фоне.
Те же, кто по недосмотру случайно выжили,
В южной стране одичали, оближневосточились, ожесточились.
Лучше ли, хуже ли стали они — не знаю — ниже ли, выше ли.
Стали другими. Не нами. А мы, значит, стали — ничьими.
Нас больше нет. Мы свое отдышали, отпели, отбегали,
Отторговали, отпрыгали птичьим поскоком нелепого танца.
“Люлэньки, Йосэле, майн либер кинд —
кляйн качкэле, фишэле, фейгэле…”
Спи, нерожденный малыш. Спи, мой милый.
Не вздумай рождаться.
* * *
Пара-другая ассолей топчется на берегу.
Приезжие узнаются по сожженной до запаха коже,
Так что эти — местные, хотя утверждать не могу.
В их спокойствии — что-то эпическое, неземное.
Осветленные волосы — словно из мрамора! — не дрожат.
Их не трогают заботы, давно управляющие мною,
Им и в голову не приходит суетиться, куда-то бежать.
Я завидую: хоть бы кусочек их бессмертной души нам,
Веры в чудо, в детство, преданное нами давно!
Их здоровые парни уводят к большим машинам —
Не иначе, друзья заботятся: становится темно.
Они уходят. Я вижу: мерцают упругие спины,
Темнота расступается, обнаруживая изначальный брак.
А я разгребаю ночь, как покойник — могильную глину,
И долго оттираю с кожи налипший полуночный мрак.
Грэй, гляди веселей! Как мушкетерской шпагой,
Покалывай море не знающим устали веслом.
Спи, Александр Степаныч, — ты не зря изводил бумагу
И затягивал нам души гордиевым морским узлом!
* * *
Выталкиваешь вон, во вне.
Широкой мордою Воронеж
Качается в пустом окне.
Распаренное тело лета,
Гусыня света, кошка сна —
На всех обыденных предметах
Лежат иные имена.
Проверьте их на звук, примерьте —
Им несть числа, им нету слов,
И только смерть подобна смерти —
Любым метафорам назло.
Живешь, хотя никто не просит,
Рядишься в ветхое вранье…
Ты все равно исчезнешь, Осип,
Как имя первое твое.
И унавоженный Воронеж,
И ледяная купина —
Есть смерть. Ее не проворонишь —
Она одна.
Но в этот миг — как хруст — короткий,
Свой птичий округлив зрачок,
Пропой последние две нотки,
Щелкунчик, дудочка, сверчок.