Опубликовано в журнале Континент, номер 137, 2008
Юрий КАГРАМАНОВ — родился в 1934 г. в Баку. Окончил исторический факультет МГУ. Автор книг и статей по западной и русской культуре и философии, публиковавшихся в журналах “Вопросы философии”, “Иностранная литература”, “Новый мир” и др. Постоянный автор “Континента”. Живет в Москве.
Юрий КАГРАМАНОВ
Германия. Осенняя сказка
Timo Nitz. Deutscher Antiamericanismus. Grundlagen, Entwicklung und Bestandigkeit einer Ideologie.
Saarbrucken. 20061
…Мне ветер Германии нужен.
Г. Гейне. Германия. Зимняя сказка
Вероятно, немцы — самый близкий нам народ из ряда западноевропейских; и немецкая культура оказала такое воздействие на русскую культуру, как никакая другая (и это несмотря на критическое отношение к немецкому филистерству, педантизму, а также ко всему, что, по выражению Герцена, шито прусскими иголками). В продолжение, по меньшей мере, столетия множество русских людей возвращались из Германии “с душою прямо геттингенской” (или марбургской, или гейдельбергской), и гораздо большее число других, никогда не покидая Россию, испытывали чары немецкой поэзии и немецкой музыки и (или) осиливали, в меру своих возможностей, премудрости немецкой философии. В свою очередь, русская культура и в первую очередь литература нигде не встречала такого понимания и такой отзывчивости, как в Германии.
В зависимости от исторических обстоятельств линии судеб наших двух народов свивались по-разному, иногда самым драматичным образом. На сегодня определенное страдательное сходство меж нами можно усмотреть в том, что оба народа встретились с в ы з о в о м а м е р и к а н и з м а. Существует мнение, что за последние десятилетия “немцы перестали быть похожими на немцев” и стали больше похожи на американцев. Да и у нас молодые люди американизированы в гораздо большей степени, чем это они зачастую сами о себе думают, — включая тех из них, кто демонстрирует активно патриотическую по видимости позицию. Конечно, различия в психологии меж нашими народами (русскими и немцами) не стерлись, но восприимчивость к дующим из-за океана ветрам заметно нас сблизила.
Немало, однако, и таких немцев, у которых Соединенные Штаты вызывают критическое отношение и которые со всепроникающей американизацией смириться не хотят. Как они отвечают на вызов? Об этом — книга молодого, но уже известного публициста Тимо Нитца. Она интересна тем, что содержит обзор литературы по данному вопросу, выходившей за последние годы. Суждения самого автора, взявшегося “защищать” Америку “по всем азимутам”, в большинстве случаев (хотя и не во всех) представляются менее весомыми, чем суждения тех, кому он вознамерился оппонировать.
Вызывает недоумение термин “одна идеология”, вынесенный автором в подзаголовок (в некоторых местах книги он называет ее “немецкой идеологией”). Никакой такой единой “идеологии антиамериканизма” на самом деле не существует. Сам Нитц показывает, что критика Америки и американизма ведется в Германии с совершенно различных и порою диаметрально противоположных идеологических позиций, хотя случается и так, что критические выпады в адрес Америки, исходящие из разных станов, в чем-то совпадают.
Довольно резкая критика звучит порою в стане либералов (то есть тех, кого в Германии называют таковыми). Они ничего не имеют против американской модели капитализма и в целом против американского образа жизни, напротив, подчеркивают, что исторически Соединенные Штаты более, чем кто-либо другой, способствовали продвижению демократии и гражданских свобод (и тут им, как я полагаю, трудно что-либо возразить). Единственное, что им не нравится, это американская внешняя политика. С их точки зрения, Америка изменила своей сущности, проводя силовую, империалистическую внешнюю политику, примерно того же типа, какую в свое время проводили европейцы. Это она особенно наглядно продемонстрировала в Афганистане и Ираке, как и ранее во Вьетнаме.
Самые “чистокровные” либералы, как и различные группы левого толка, не останавливаются перед совсем уже зловещими аналогиями: в определенных ситуациях американцы ведут себя не лучше, чем нацисты. Особенно часто стали об этом говорить (и кричать) за годы войны в Ираке. Кричалки типа “Буш — фашист!” никого уже, кажется, особенно не удивляют и не шокируют. Причем обвинения подобного рода звучат не только по адресу конкретно Буша и его администрации, но также и по адресу многих его предшественников.
Сближения американского империализма с фашизмом со времен вьетнамской войны — не редкость и в самих Соединенных Штатах. Напомню хотя бы о знаменитом эпизоде в фильме Ф. Копполы “Час апокалипсиса”, где американский вертолетчик, поливая напалмом вьетнамскую деревню, включает, как говорится, на всю катушку запись вагнеровского “Полета валькирий” — так, чтобы ее слышали “лес и дол”. Аллюзия прозрачна: в свое время Вагнер был “присвоен” нацистами, а “Полетом валькирий” сопровождался каждый выпуск новостей с фронта на берлинском радио.
Дистанцируясь от “безумцев из Белого дома”, немецкие либералы представляют себя “более последовательными американцами, чем сами американцы”2. С их точки зрения, Европа, отказавшаяся от мечты о военном могуществе, — вот истинная Америка.
Разумеется, всякие сравнения Соединенных Штатов с фашистской Германией нелепы; возможно, Нитц прав: те, кто их проводит, уязвлены фашистским прошлым своей страны и пользуются удобным, как им представляется, случаем, чтобы сказать: “Другие не лучше нас”. Но правы ли те либералы, которые хоть и обходятся без подобных крайностей, но утверждают все-таки, что Соединенные Штаты превращаются или уже превратились в “имперского монстра”? Это вопрос очень не простой.
Во Вьетнаме, если уж начинать с него, американцы следовали логике противостояния мировому коммунизму, а значит, определенная raison suffisante (достаточная причина) поступать так, как они поступали, у них была. Что касается Афганистана и Ирака, то в этих странах их вмешательство возымело, на мой взгляд, по крайней мере некоторый позитивный эффект. Разумеется, ни в той, ни в другой стране демократии западного типа построено не будет. Но в Афганистане был нанесен очень чувствительный удар по талибам, и, может статься, дальнейшее течение дел в этой стране будет все-таки более благоприятным, чем оно было бы в случае, если бы американского вмешательства не произошло. А в Ираке был вскрыт застарелый гнойник, именуемый Саддамом Хусейном, что само по себе уже неплохо (даже с точки зрения ислама), а что там уже несколько лет продолжается кровопролитие, то это не вина американцев: кровь пускают друг другу шииты и сунниты. Американцы здесь просто освободили силы, которые рано или поздно должны были обрести свободу.
Другое дело, что некоторые американцы вели или ведут себя в этих странах, как и в некоторых других местах (например, в плавучей тюрьме Абу-Граиб), недостойно, но это уже вопрос не политики, а культуры поведения.
Суммируя взгляды немецких либералов, Нитц пишет, как бы от их имени: “Исполнившаяся сознанием своего долга Германия, как и Европа в целом, призвана спасти американцев от их собственного заката и обеспечить прочный мир”3. Кто кого призван спасти, еще неизвестно. Можно воздать хвалу немецким либералам за их миролюбие, но можно допустить, что их миролюбие объясняется, хотя бы частично, отсутствием зубов. Американцы лучше осознают угрозу, какую представляет воинствующий ислам для всей евроамериканской цивилизации. А Европа благодушествует, полагая, что эту час от часу тяжелеющую тучу как-нибудь да пронесет.
Сказанное не означает, что внешняя политика, какую ведут американцы, вообще не должна вызывать беспокойства. Во всяком случае, этого нельзя сказать, глядя на них из России, которую они, похоже, твердо вознамерились оставить на вторых ролях. Но беспокойство должна вызывать не столько американская политика, как она осуществляется сегодня, сколько сам факт непомерной военной мощи, которая неизбежно давит на сознание тех, кто ею обладает. Американский “ковбой” станет по-настоящему опасным, если конь начнет управлять всадником.
В стане социал-демократов, как правило, разделяют критическое отношение к внешней политике Соединенных Штатов, но здесь вызывает неприятие также и американская модель капитализма. С этой точки зрения, американский капитализм — “разбойничий” и “деградирующий”, как позволил себе выразиться Гельмут Шмидт, когда перестал быть канцлером4. Таковым он является по своей сути, независимо от того, какая партия управляет страной, республиканцы или демократы (хотя последние во многом идейно близки к европейским социал-демократам). Ему противопоставляется “рейнский капитализм”, то есть, очевидно, не только немецкий, но и капитализм всех тех стран, чьи земли омывает Рейн с его притоками (тут приходит на память “рейнская дорога”, как ее называли в ХVI веке, вдоль которой процвели раннекапиталистические мануфактуры). Или, во всяком случае, идеал “рейнского капитализма”, о котором в одном из документов АТТАК (организация европейских финансистов) говорится, что он “должен исполниться любовью (sic!) и заботой о Целом”, то есть о народах Европы в целом5.
Поскольку капитализм вообще неизбежен (ибо не придумано пока более эффективной экономической системы), идеальным было бы, вероятно, сочетание двух начал: эгоизма, даже, если угодно, эгоистического хищничества и любви или, выражаясь более сухим языком, заботы об общественном благе. А так как удержать эти два начала в равновесии не просто, на практике имеют место “качели”: экономическая политика отклоняется то в одну, то в другую сторону, в зависимости от того, какая партия находится у власти, консерваторы или социал-демократы. Так, по крайней мере, обстоит дело в Европе.
Социал-демократы, — и в этом они близки к правым, — не приемлют также процесс капиталистической глобализации, ответственным за него считая опять же американцев. Но, как правильно объясняет Нитц, глобализация является естественным следствием капитализма, и кто сказал “А”, должен сказать и “Б”. Он, однако, ничего не говорит о том, что противодействие глобализации — посредством как экономических, так и внеэкономических мер — тоже является естественным и неизбежным. Нелишне заметить, что определенное сопротивление встречает глобализация и в самих Соединенных Штатах.
Основную часть своей книги Нитц отвел “критике критики” Америки и американизма, исходящей от правых (опять-таки, тех, кто в Германии считаются таковыми), и это наиболее интересная ее часть. Здесь Нитц особенно часто употребляет выражение “немецкая идеология”. Ничего общего с “немецкой идеологией”, как ее понимали К. Маркс и Ф. Энгельс в одноименном сочинении, у него нет: там, напомню, речь шла о неогегельянцах. У Нитца это понятие употребляется в предельно широком смысле: как отвержение “чужого” и опора на “свое”.
По его убеждению, правые, хоть они и отмежевываются от преступлений гитлеровского режима, все равно тянут Германию назад в сторону фашизма, который сам является наследником романтизма (в широком смысле, включающем философию Века романтизма). У целого ряда авторов он находит мифологему “немецкого леса”, сыгравшую роковую роль в истории прошлого века. Немецкая душа, пишет, например, Альфред Моссе (цитируя современных авторов, Нитц обычно не указывает, кто они таковы, а только дает ссылки на их книги или статьи), “основательная, таинственная и глубокая,.. развилась в условиях темного и туманного немецкого леса” и не может или не должна себе изменить, как бы ни складывались внешние обстоятельства”6. Тут, действительно, сразу возникают неприятные ассоциации: “ночь и туман”, — а это слова, произнесенные гнусным Альберихом из “Кольца Нибелунга” (“Тьма тумана — ночь, ничто!”) и ставшие кодовым обозначением нацистских лагерей смерти.
Другой автор, Бернд Фауленбах, усматривает “немецкую сущность” в изначальной верности “священному дубу”, вокруг которого сплотилось немецкое племя, чуждое устремлений “западной цивилизации” (противопоставление Германии “западной цивилизации” не должно удивлять: оно встречается у многих немецких писателей первой половины ХХ века, а может быть, и более раннего времени).
На самом деле в новейшее время поклонение “священному дубу” замечено не у одних только потомков Арминия Германца. Такое поклонение мы находим также у неоязычников других национальностей, чему можно привести немало примеров: от “Священного леса” раннего Т. Элиота до “Русского леса” Л. Леонова (смысловым центром которого, напомню, является некий нераскаявшийся Кудеяр, затаившийся в лесной чаще).
Не берусь судить, насколько цитируемые Нитцем и близкие им по умонастроениям авторы в сегодняшней Германии “репрезентативны”. Бывает ведь и так, что какой-нибудь мыслитель выбирает себе “любимого врага” и начинает делать вокруг него круги, хотя он того, может быть, и не стоит. Подобным образом, к примеру, поступили Маркс и Энгельс в той же “Немецкой идеологии”: четыре пятых этого сочинения, объемом в полтысячи страниц, отведено критике Макса Штирнера, философа невеликого роста, в настоящее время почти совершенно забытого.
Но так или иначе, умонастроения, выразителями которых стали цитируемые Нитцем авторы, существуют, и нельзя не обращать на них внимания. После того, как “Лесной царь” (Гете) однажды украл у немецкого народа душу, отвечать на его повторяющиеся зовы, мягко говоря, опрометчиво.
Правда, нынешних почитателей “великого и чистого немецкого леса” отличает от их предшественников одна существенная черта: подчеркнутое миролюбие. Так, Вольфганг Порт пишет, что Германия становится “оплотом мира” в Европе, в пику “некоторым агрессивным державам Запада”. Другой публицист, Альфред Мехтершмейер считает, что немцы и в прошлом чаще проявляли миролюбие, нежели воинственность. Что ж, это, пожалуй, близко к истине. Репутацию воинственных задир и высококлассных солдат немцы отрабатывали на протяжении примерно восьми десятков лет: будем считать, от битвы при Садовой в 1866-м до катастрофы 1945-го. А в первой половине XIX века, да и ранее того немецкий народ считался самым миролюбивым в Европе, едва ли не самым трусливым (у Гоголя есть замечание, — привожу его слова по памяти, — что желающий показать свою храбрость на поле боя в последнюю очередь выберет противником немца, ибо о нем заранее известно, что в бою он покажет спину).
Нитц, впрочем, полагает, что миролюбие правых объясняется осознанием ими того факта, что по своим объективным данным Германия уже не является мировой державой и, значит, должна “по приходу и расход держать” (в немецком варианте этой русской пословицы: “сообразовывать полет со своими крыльями”). И что осуждение ими внешней политики Соединенных Штатов имеет причиною простую зависть. Возможно, что какая-то доля правды в этом есть.
Зато Нитц проявляет непростительную немцу (то есть тем немцам, какими мы привыкли их видеть за последние столетия) поверхностность, когда жестко связывает фашизм с романтизмом. Этому вопросу он уделяет значительную часть своей книги.
Называя Ницше и Вагнера предшественниками национал-социалистов, Нитц не открывает ничего нового: это, действительно, так — со всеми необходимыми оговорками. Ницше оправдывал темную, исходящую из биологических недр человека волю и воспел “белокурую бестию”, чем вызвал роковые перемещения в умах некоторых своих читателей. К Вагнеру критики национал-социализма обычно более снисходительны по той причине, что музыка, сообразно своей природе, как бы парит над действительностью, соблюдая по отношению к ней некоторую дистанцию. Но поздний (примерно после 1850 года) Вагнер нарочито эту дистанцию укоротил. В переломной для него статье “Искусство и революция” он писал, что последние две тысячи лет принадлежат философии, а теперь ее место должна занять музыка. Но как раз теперь музыка самого Вагнера начинает испытывать давление его собственной философии, что делает ее тяжеловесной (хотя, конечно, по-своему гениальной) и, скажем так, интеллигибельной. Прежде всего это относится к грандиозной тетралогии “Кольцо Нибелунга”. Ее идейные доминанты: возвращение к изначальной племенной “крепости” в сочетании с истерическим революционизмом. А это именно те “дрожжи”, на которых взошел национал-социализм.
Между прочим, к созданию “Кольца”, по-видимому, “руку приложил” русский человек: считается в большой степени вероятным, что некоторые образы тетралогии, в частности, финальная сцена всесожжения, подсказаны Вагнеру М. А. Бакуниным, с которым он одно время вел довольно близкую дружбу.
Надо, однако, помнить о том, что и Ницше, и поздний Вагнер — это пост-романтики.
Критикуя философию Века романтизма, Нитц почему-то сосредоточивается на одном Фихте, которого называет “отцом” немецкого национализма. Опять же с некоторыми оговорками Фихте может считаться таковым, особенно в его “Речах к немецкому народу”. Хотя надо учитывать и то, что в них он призывает к о с в о б о д и т е л ь н о й войне против Наполеона.
И надо помнить, что Фихте — скорее сын Просвещения, чем романтик.
Нитц противопоставляет Просвещение и романтизм (вполне объективное противопоставление), полагая, что это американцы успешнее других подхватили факел Просвещения, тогда как немецкие романтики в поисках “последней настоящности (Echtheit)” попытались спрятаться от него в сумерках “немецкого леса”, тем самым “отравив жизнь” следующим поколениям. Действительно, американцы продолжили линию просвещенческого рационализма, хотя в формировании американского характера нисколько не меньшую роль сыграло протестантство. Что касается романтиков, то их реакция против Просвещения была во многом оправданной: геометрически правильный разум не может исчерпать глубины человеческого духа. Притом, за отдельными исключениями, не были они односторонними пассеистами или, паче того, ретроградами. И не грешили романтики (конкретно немецкие) национализмом; напротив, для них характерен универсализм — более высокого полета, чем просвещенческий.
Напомню, что гимн Объединенной Европы “Обнимитесь, миллионы!” — творение Шиллера и Бетховена.
Это не значит, что романтиков не в чем упрекнуть. Если говорить о философах века романтизма, то к ним, опять же за некоторыми исключениями, можно отнести слова С. Н. Булгакова о “фатальной обреченности германского гения к извращению христианства” — в сторону пантеизма и имманентизма7. Если говорить о художниках, то можно указать на необузданность даймона, который ими овладел (что вызвало осуждение даже у Гете, который сам положил начало романтизму в период “Бури и натиска”). Хотя на это можно возразить, что поэзия, например, в высших своих достижениях, издревле считалась “священным безумием”.
И можно ли “отменить” чьи-то творческие восторги только потому, что приобщение к ним кого-то из слушателей сделало бесноватым? Можно ли утверждать, что волшебные звуки “Лоэнгрина” (напомню, что это Вагнер романтического периода) утратили свое волшебство только потому, что некий Гитлер тоже почему-то был ими пленен?
Романтики заслужили и другой упрек: они слишком оторвались от практической жизни. Уход, говоря шиллеровскими словами, “от жизненных тревог” в царство “прекрасной видимости” имел следствием определенную “нестыковку” между культурой и практической, в частности, политической жизнью. В итоге крепнущая политическая воля немцев чем дальше, тем больше уходила от нравственных идеалов романтизма.
Сразу после окончания Второй мировой войны Томас Манн, выступая перед американской аудиторией, пытался объяснить ей и самому себе, каким образом вышло так, что создавший великую музыку немецкий народ мог пойти за пакостным “гаммельнским крысоловом” по имени Гитлер. “Такую (как у немцев. — Ю. К.) музыкальность души, — говорил Томас Манн, — приходится дорого оплачивать за счет другой сферы бытия — политической, сферы человеческого общежития”8.
Но сегодня те немцы, которые ощущают себя наследниками “старой” немецкой культуры, указывают на “нестыковку” между политикой и культурой в самих Соединенных Штатах. Эти немцы позиционируют себя как правые, что обычно не мешает им оценивать по достоинству политическую волю американского народа, сумевшего выработать у себя развитые институты демократии. Но политика у американцев, с их точки зрения, во многом диссонирует, условно говоря, с поэтикой. Культура всегда оставалась в американизме слабым местом, а в последние десятилетия она откровенно деградирует, по крайней мере в основном своем течении, причем на пути деградации американцы увлекают за собою и Европу, в частности, и, может быть, в особенности “разнемеченную Германию”.
Правые критики Америки и американизма обычно исходят из принципиального различения культуры и цивилизации, как его стали понимать в конце XIX — начале ХХ века (в трудах Ф. Тенниса, А. Вебера, О. Шпенглера и других). Культура — сфера духовной работы, требующая определенных усилий от тех, кто к ней так или иначе приобщается. Цивилизация складирует результаты духовной работы или запускает их в оборот; это мир готовых форм, воспользоваться которыми могут все и каждый. По своей сути культура скорее трагична, тогда как цивилизация оптимистична, исполнена легкомыслия и легкочувствия. Если культура до некоторой степени трансцендентна по отношению к социальной реальности9 (точка зрения, например, П. Сорокина и А. Кребера), то цивилизация от нее неотделима.
Американская цивилизация в ее современном виде, с точки зрения немецких правых критиков, — законченный антипод культуры. “Направляемая корыстными интересами, индустрия сознания (Bewustseinindustrie), — пишет, например, Ауген Баро, — ведет дело к систематической и всеохватывающей деградации, разрушению личностной культуры, вытеснению духовных потребностей низкими привычками… Нам чем дальше, тем больше прививают инфантилизм, глупость и вкус к насилию, и все это во имя либерализма и демократии. Это преступная политика, которая делает нас буквально идиотами, в греческом смысле этого понятия”10. Действительно, такова американская цивилизация, что она создает широчайшие возможности для коммерциализации культуры, и все-таки деградацию, поскольку она имеет место, нельзя объяснить одной только чьей-то корыстью, решающую роль играют в этом собственно культурные течения и идейные веяния. Так, активно “работает” в указанном направлении неомарксизм, укрепившийся в американских университетах за последние двадцать лет, а неомарксизм по своему происхождению — европейское и в первую очередь немецкое умственное движение. Так что культурный “кровообмен” меж Новым и Старым Светом (Германией, в частности) осуществляется не в одном только направлении.
Кстати, и Тимо Нитц, очевидно, неомарксист: в своих суждениях он постоянно опирается на К. Маркса, М. Хоркхаймера и Т. Адорно, которых цитирует по всякому поводу. И это, видимо, не случайно, что в роли заядлого апологета американизма выступает сегодня именно неомарксист. Странно только, что Нитц берет под защиту также и внешнюю политику Соединенных Штатов, которую американские неомарксисты безжалостно казнят. Похоже, что наш автор в данном случае руководствуется пословицей “в чужой печи все калачи хороши”.
Глубже, чем Баро, смотрят на дело некоторые другие правые. Кристина Бринк: культурная продукция, made in USA, “потому столь опасна, что люди тянутся к ней по своей воле, безо всякого принуждения”11; “народ мыслителей и поэтов”, как называли когда-то немцев, не составляет в этом плане исключения. Вольфганг Порт: “поскольку антиамериканизм (в Германии) существует, он не является продуманным сопротивлением, но скорее смутным протестом против собственной неспособности противостоять (исходящим из Америки) соблазнам, к которым душа как будто тянется всеми своими фибрами”12. В подобных случаях отношение к Америке, как считает Порт, можно определить двучленом “любовь-ненависть” (Hassliebe). Примерно о том же — Альфред Мехтершмейер: “Борьба с Америкой должна стать борьбой со своим внутренним “я” (im eigenen Inneren)”, ибо “американец” сидит “в каждом из нас”13.
Поставим точки над i. Американизм спрашивает всех и каждого: “Чего ты хочешь?” А поскольку вопрос обращен к природному “я” человека, он может быть поставлен и так: “Чего твоя левая нога хочет?” За вопросом следует поощрение, ласкающее ухо, особенно молодое и доверчивое: “Делай то, чего тебе хочется (или чего твоей левой ноге хочется)”. А если ты еще не определился со своими желаниями, мы поможем разбудить их в тебе, в твоем низшем, природном “я”. В этом суть американской массовой культуры, в этом ее притягательность.
Единственное декларируемое ограничение: не навреди другим. Но это ограничение в значительной мере лицемерно: другим я не могу вредить, а себе самому могу, значит, я волен превратить себя в существо общественно бесполезное (не худший вариант), или (средний вариант) показывающее дурной пример, или (худший вариант) опасное для других, то есть способное им все-таки навредить, и даже очень чувствительно.
На самом деле разобраться с вопросом, чего человек хочет, совсем не так просто. Потому что телом человек может хотеть одного, а душою совсем другого.
И отчего же в общем хоре
Душа не то поет, что море,
И ропщет мыслящий тростник?
Оттого ропщет, что он способен хотеть чего-то большего, чем это подсказывает ему его природное естество. Но зовы естества настойчивы и способны заглушить зовы высшего порядка. Об этом замечательно сказал ап. Павел: “…Не понимаю, что делаю; потому что не то делаю, что хочу, а что ненавижу, то делаю” (Рим 7:15). И ту “любовь-ненависть” к Америке, которую испытывает Вольфганг Порт, очевидно, надо понимать, как любовь к ее чувственным соблазнам и ненависть — к ним же.
Парадоксально, что культ вседозволенности (с теми, довольно условными ограничениями, о которых сказано выше) распространился именно из Соединенных Штатов, страны, которая до недавних пор считалась едва ли не самой религиозной среди западных стран; да и сегодня производный от пуританства морализм еще несколько отличает американцев от европейцев (вопрос, как он совмещается со вседозволенностью, требует отдельного разбирательства). Все дело в том, что американская религиозность еще в ХVIII веке допустила слабину, отступив от догмата о первородном грехе: его чем дальше, тем больше вытесняла просвещенческая мифологема первородной невинности человека (вариант известной с V века пелагианской ереси).
Поскольку дело коснулось чувственных соблазнов, нельзя не сказать о музыке, которою Америка пленила другие народы (Нитц, увлеченный представлением о ней как продолжательнице просвещенческого рационализма, совершенно этой темы не касается). Речь идет, конечно, о популярной, эстрадной музыке. Еще каких-нибудь сто лет назад трудно было представить, что Америка заставит Европу (и не только ее) в буквальном смысле плясать под свою дудку. Англосаксонская раса всегда считалась самой немузыкальной в Европе, а пресноватая американская country-music была способна возбудить разве что самих американцев. Но сожительство на территории Нового Света белой и черной расы привело к неожиданному мезальянсу: к европейской цевнице подсоединился африканский барабан; в результате африканское ритмоинтонационное начало подмяло под себя европейский мелос. Новое качество звука оказало поразительное действие на весь евроамериканский мир, и наивно думать, что действие это ограничилось одной лишь сферой музыки. Как показал С. Аверинцев, ритм есть внешнее выражение — посредством музыки ли, поэзии или, скажем, традиционного сельского труда — “порядка вещей” на самом глубоком его уровне14, а значит, резкое изменение его не может в той или иной степени не повлиять на то, каким воспринимается “порядок вещей”.
Конечно, признавая право художника на “священное безумие”, нельзя лишать его этого права и в данном конкретном случае, но нельзя не отметить, что в эстетическом плане плоды его увлечений достаточно скромны, зато легко себя выдает их религиозная “тайна”: иной рок-концерт, например, — не столько концерт, сколько подобие языческого радения.
В силу уже сложившейся привычки не отрывать взгляда от сильно поредевшего и облетевшего “немецкого леса” (дохнул осенний хлад), в котором он видит источник “новых угроз”, Нитц в упор не замечает других, в ином плане бесноватых — родом из темных африканских лесов.
Не только правые, но и многие левые считают, что отстоять “немецко-европейскую идентичность” можно лишь в случае принципиального размежевания с американской массовой культурой. Довольно известный писатель и режиссер Петер Задек в журнале “Spiegel” (насколько я знаю, это журнал левого направления) даже предложил объявить Америке Kulturcampf (войну за культуру), “в которой поучаствовали бы все и каждый, подобно тому, как во Второй мировой войне большая часть мира объединилась против Германии”15. Самый термин Kulturcampf выбран, может быть, неудачно: своим происхождением он обязан Бисмарку, который объявил “войну за культуру” — против Католической церкви. Но сегодня “воевать за культуру” приходится уже не против Церкви, — уж это-то всем ясно; к сожалению, гораздо меньше тех, кто понимает, что выиграть войну, если уж так ее называть, трудно, а скорее невозможно без помощи Церкви.
Чтобы остановить разгул натурализма, который несет в себе американская массовая культура, есть только одно средство: сублимация. Иначе говоря, претворение телесных побуждений в побуждения духовного порядка. К сожалению, те формы сублимации, с которыми знакомят публику литература и искусство прошлых веков, стремительно утрачивают былой кредит: подрастающим поколениям они кажутся устаревшими, зачастую просто смешными. Очевидно, что здесь не обойтись без религиозного “ресурса”, без обращения к христианской антропологии. Начинать надо с “азов”, с понимания того основного факта, что человеческое тело не есть просто источник желаний, требующих непосредственного удовлетворения, что оно есть также или даже главным образом средство приобщения к “большой”, открытой в вышину жизни, исполненной таинственных смыслов и значений.
Увы, судя по книге Нитца, наступление деградирующего американизма пока не находит в Германии сколько-нибудь эффективного р е л и г и о з н о г о ответа.
1 Тимо Нитц. Немецкий антиамериканизм. Основоположения, развитие и постоянство одной идеологии. Саарбрюккен. 2006.
2 Nitz T. Р. 145.
3 Ibid. Р. 147.
4 Ibid. Р. 90.
5 Ibid. Р. 108.
6 Ibid. Р. 45.
7 Булгаков С. Свет невечерний. М. 1994. С. 143.
8 Манн Т. Собрание сочинений в 10 томах. Т.10. М. 1961. С. 310.
9 Здесь не должно быть путаницы с антропологическим пониманием культуры, которое охватывает также и социальную реальность.
10 Nitz T. Р. 51–52.
11 Ibid. Р. 125.
12 Ibid. Р. 127.
13 Ibid. Р. 127.
14 См. Аверинцев С. Ритм как теодицея. — “Новый мир”, 2001, № 2.
15 Nitz T. Р. 67.