Опубликовано в журнале Континент, номер 136, 2008
Владимир МОЖЕГОВ
— родился в
Фильм Тихона Шевкунова «Гибель империи. Византийский урок» стал едва ли не самым заметным событием первой половины года. Не рискну сказать, что он затмил президентские выборы, но последние были все же лишь спектаклем со всем известным концом, фильм же (неожиданно, наверное, и для самого автора) стал сенсацией, разорвавшейся бомбой. Многие даже восприняли его как своеобразную презентацию новой государственной идеологии. Последнее мне представляется не столь однозначным, но об этом после.
Сам я включал телевизор без всяких предубеждений, ожидая увидеть нормальное историческое кино и услышать мнение консервативного церковного крыла на важную, но, в общем, частную тему. В первую очередь мне было интересно, насколько баланс между неизбежным идеологическим посылом и исторической объективностью окажется соблюден. То, что я увидел, превзошло, конечно, все мои ожидания. Такого безбожного измывательства над историей, над правдой — исторической и просто человеческой, такой, мягко говоря, нелюбви, льющейся с экрана, я никак не мог ожидать.
Конечно, уже прошло время, эмоции улеглись, и, в общем, понимаешь, что ничего такого уж неожиданного здесь нет: мы все же духовная страна, и у нас завсегда «две бездны рядом», как заметил Достоевский. Начиная с полубезумного старца Феофила с «третьим Римом», Ивана Грозного с его инфернальным монастырем с опричниками в монашеских скуфьях, потом какой-нибудь апокалиптик архимандрит Фотий — вдохновитель «антибиблейского восстания», политтехнологии попа Гапона, революционеры (тоже, по-своему, совершенно религиозная стихия) — все это для нас очень традиционно. И это именно то, что о. Александр Шмеман, говоря о неочищенной, непросветленной религиозности, называл средоточием демонизма. Религия без любви, христианство без Христа — что может быть страшнее?
В статье «Гибель империи. Тридцатиминутка ненависти для народа»1 я даже рискнул сравнить это кино с фильмами Лени Рифеншталь. «Рискнул», — потому что сравнивать это по всем критериям трудно. Фильмы Рифеншталь при всей их неоднозначности гениальны. «Триумф воли», «Олимпия» — это космическая песнь, романтический — в полнеба — рассвет фашизма. Фильм Тихона Шевкунова, — не говоря уже о мысли, эстетически и художественно, — совершенное убожество. Вся эта аляповатая эклектика с самодовольным — в центре — монахом, шатающимся по средиземноморским курортам, — смотреть на это невыносимо даже с выключенным звуком. Кроме огромных вложенных денег, современных технологий и откровенно бессовестной пропаганды там ничего и нет. И единственный критерий, по которому эти явления вообще можно сравнить, — их знаковость.
Бюрократическая опера
Знаковость эта наиболее красноречива в эстетике, и сам этот фильм можно было бы назвать иконой консервативного сознания эпохи постмодерна. Византийский «барочный космос» — это ведь, по-своему, совершенно пост-модерный мир (не случайно постмодерн и называют необарокко).
Константин (как позднее, двигаясь в другом направлении, Петр Великий) строил город своей мечты, город философов, столицу нового христианского мира, получился же у него мир совершенно измышленный, мир без корней: город учрежден имперским указом, вера насаждена, имя «ромеев» присвоено, у города даже имени толком нет, только титул: «новый Рим». Это не мир, а какой-то полумагический театр, населяют который не люди, а актеры, связанные лишь тщательно проработанной иерархической системой и играющие предписанные каждому роли. И главную роль играет сам император — «живая икона» Христа, все бытие которой становится церемониалом (в «Книге церемоний византийского двора», состоящей из 153 глав, регламентирована даже длина его волос, — замечательная в своем роде пародия на евангельское «у вас даже волосы на голове все сочтены», не правда ли?).
Впечатляющее изображение этой «иконы» оставил последний великий историк Римской империи, грек по происхождению, Аммиан Марцеллин (ок. 330 — ок. 395 н. э.), описывая торжественный въезд императора Констанция в Рим на золотой колеснице, в окружении знамен и золотых драконов на копьях с отверстыми пастями и развиваемыми ветром хвостами: Будучи очень малого роста, он (император) тем не менее наклонялся при въезде в высокие ворота; он устремлял свой взор вперед, как будто шея его не могла двигаться; как статуя, он не поворачивал головы ни вправо, ни влево; при толчке колес он не подавался вперед, не вытирал рот, не сморкался, не сплевывал, и никто не видел, чтобы он пошевелил хоть одной рукой.
Ясно, что к Христу эта «икона» никакого отношения не имеет: это «икона»- царской власти, и Констанций играет здесь самого себя. Таков и весь византий-ский мир, обращенный в символ, в икону самого себя. Не жизнь, а опера, не столько бытие, сколько пародия на него (чего стоит один только этот коротышка, наклоняющийся, чтобы проехать под триумфальными воротами!).
Живая жизнь, человек со всеми естественными движениями его души из церемониала «византийской оперы» практически исключен (роскошный собирательный образ всех наших византий от Юстиниана до Сталина дает фильм Эйзенштейна «Иван Грозный» — опера в чистом виде).
Такова и византийская религия.
Если утопающий в роскоши император превращен в подобие Христа, то Божество, лишенное Своей трансцендентности, поселяется в храме, — неизбежный результат брака Церкви и империи. Если древние христиане вовсе не знали сакрального пространства храма (храмом был для них сам человек — вместилище духа), если свои первые храмы христиане начинали строить в форме базилик, подчеркивая этим светский характер своих собраний, то отныне центром мирового православия («небом на земле») становится собор Святой Софии, воздвигнутый творцом «симфонии» императором Юстинианом.
То же происходит и в религиозном сознании. Символ уже не столько указывает на Первообраз, сколько постепенно вытесняет и подменяет его. Живая жизнь Евангелия скрывается за системой аллегорических толкований. Христос, превращенный в чистую «аллегорию», возносится на недосягаемую для человека высоту. Пантократор-Вседержитель — единственный известный здесь образ Спасителя, иконографический тип которого, как полагают, восходит к Зевсу работы Фидия (византийские императоры перевезли знаменитую статую, одно из семи чудес света, в Константинополь, где она и пребывала, пока не сгорела в V веке вместе с императорским дворцом. Дошедшие до нас изображения на монетах действительно позволяют сделать такой вывод). После Доброго Пастыря (Гермес Криофорс) пришел Христос-Асклепий, Милосердный Врачеватель IV и V столетий; затем Христос-Зевс, пишет об историческом развитии образа Христа Георгий Федотов. — Представить, что такой Бог мог ходить по земле почти невозможно… Христос этого мира — не Спаситель, а Судия2.
Основа византийской религии — страх. Перед вознесенным на трон Христом в образе Зевса-Громовержца человек может лишь повергаться в прах и пепел. Этика рабства, которой пропитаны все здешние социальные отношения (каждый византиец — раб вышестоящего и господин подчиненного), возводится византийской церковью в идеал. (Тысячу лет спустя византийская идея найдет достойное завершение в образе Ивана Грозного. Но еще интереснее подобную радикальную трактовку христианского Бога встретить в протестантизме — у Кальвина).
В сущности, от евангельского христианства здесь не остается ничего, и тот же Федотов справедливо замечает: По сути, вся византийская религия могла бы возникнуть без исторического Христа, как Он предстает в Евангелиях, — только на одном мифе о небесном спасителе, сходном с эллиническими мифами об избавителе. В сущности, это религия не Христа, а занявшей Его место священной бюрократии (если это и опера, то опера бюрократическая). И настоящей «иконой» этого мира, диковинным логическим пределом такого принципиально беспочвенного бытия становится не император даже, а придворный чиновник-евнух.
Всегда безжалостные и жестокие, лишенные всяких кровных связей, они испытывают чувство привязанности к одному лишь богатству как самому дорогому их сердцу детищу, — писал об этом своеобразном явлении византий-ского двора Аммиан Марцеллин. А Сергей Аверинцев в своей «Поэтике ранневизантийской литературы» остроумно замечал: Если присущая чиновнику отчужденность от общества — пародия на аскетическую отрешенность, то бесполость евнуха — пародия на аскетическое безбрачие, более того — пародия на ангельскую бесплотность. И действительно,мы можем наблюдать, как византийцы в своих «видениях» то и дело принимают явившегося им ангела за придворного евнуха…
Тот же Аверинцев указывает на своеобразный поэтический предел такого удивительного обожествления бюрократии: Роман Сладкопевец, один из самых почитаемых ранневизантийских церковных поэтов, в одном из своих гимнов сравнивает страдания Спасителя на Кресте с имперским циркуляром. Кровь Христа подобна пурпурным чернилам имперской канцелярии, а Его окровавленное, «исписанное» бичами тело — правительственной хартии, на которой император пишет эдикт о свободе граждан (!).
Но сам себя этот мир, даже не сознающий своего цинизма, сознает как абсолютный идеал. История здесь остановилась, ибо достигла своего свершения, «светлое завтра» настало, и до конца мира делать в сущности нечего, кроме как вращаться в круге одной вечно повторяемой мистерии и дворцовых церемоний.
Именно в этом радикальном отказе от экзистенции (где эсхатологическое будущее подменено политическим настоящим, как точно заметил Аверинцев) можно увидеть корень духовной трагедии Византии.
О. Александр Шмеман в своих знаменитых «Дневниках» обращает внимание, как Страстная неделя (самое экзистенциальное мгновение земной истории) из реальности, всегда свершаемой с нами, превратилась в византийских службах в «дискурсивный рассказ» о когда-то бывших событиях, а Великая Пятница, день явления зла как зла,.. стал днем нашего маленького человеческого смакования собственной порядочности и торжества благочестивой сентиментальности. (Это византийское, риторическое «сведение» счетов с Иудой, с иудеями, наш праведный «благочестивый» гнев). И мы даже не знаем, что мы, в конце концов, «упраздняем крест Христов».
Этой «византийской матрицей», которую мы неизбежно унаследовали (весь наш сегодняшний церковный институт — тот же, в сущности, барочный византийский театр), буквально «дышит» фильм Тихона Шевкунова. И вся, смешанная с ненавистью, невыносимая фальшь этого фильма достигает кульминации, когда, говоря о «предательстве Запада», нам долго-долго, с каким-то оргастическим наслаждением, показывают фреску с поцелуем Иуды, все приближая и приближая камеру. Всего же более символично, что заканчивает свой фильм автор именем Сталина (открывшим новую эру изучения Византии в России), имени Христа умудрившись не помянуть вовсе.
Икона постмодерна
Но если центром византийского «барокко» оказывалась Святая София (небо на земле), то центром современного постмодерного мира стал Телецентр. И фильм Тихона Шевкунова являет нам своеобразную встречу («симфонию») двух таких вымороченных, противоестественных миров прошлого и настоящего, своего рода абсолютную (как нам исторически и свойственно) икону постмодерна.
Фильмы Рифеншталь тоже, как мы помним, апеллировали к героическим эпохам прошлого, смыкая современный фашизм с Древней Элладой и зороастрийскими культами. У Тихона Шевкунова мы видим нечто подобное, только в предельно фарсовом (как и положено постмодерну) виде: его герой в «житиях» медийных виртуальных пространств — тот же «византийский евнух» в барочных антуражах императорского дворца (особенно забавна эта поп-икона ввиду совершенно прозрачных отсылок к известному телесериалу Леонида Парфенова о последних десятилетиях советской империи).
Такое слияние пародий дает возможность посмотреть на это кино как на художественную акцию в стиле московского концептуализма (интересно, что по этому поводу сказал бы Владимир Сорокин?). При том что подобного «православного поп-арта» мы видим сегодня не мало вокруг: православные ярмарки с торгующими на них схимонахами, митрополиты, торгующие вагонами с сигаретами и вином, иконы Малюты Скуратова и поп-певца Игоря Талькова, гламурные православные журналы, да и весь наш сегодняшний православный бомонд в эстетике предшествующих эпох от Грозного до Политбюро.
Эстетическое убожество фильма тоже замечательно вписывается в формулу постмодерна. Что такое пошлость? Это, прежде всего, несоответствие формы своему содержанию. Вот вам и Византия: мир, который как бы вверен Христу, но из которого Христос почти полностью вытеснен. Таков и современный постмодерн — роскошное буйство формы при полном отсутствии содержания: таракан, впаянный в бриллиантовое колье за миллион долларов. Но постмодернизм спасает и делает искусством его предельная самоирония и некая божественная игра в смыслы. Тихон Шевкунов, как и положено консерватору, по отношению к себе предельно серьезен (вряд ли он даже толком сознает ту игру, в которой участвует), и выходит у него не только нечто смешное, но и нечто зловещее.
И вот мы, зрители, становимся свидетелями рождения из постмодерна (который и есть, прежде всего, глобальный кризис смысла, кризис христианства) некой новой сверхидеологии. И вот где, пожалуй, главная знаковость этого фильма и оправдание сближения его с фильмами Рифеншталь.
Рождение сверхидеологий — тоталитарных идеологий на фундаменте великих религий — это ли не суть времени, в которое мы живем? И кто знает, быть может, одиннадцатое сентября; ваххабиты, расстреливающие детей в Беслане во имя «милосердного Бога»; иконы Ивана Грозного на крестных ходах в Москве и вот этот, только что представленный нам фильм с тавтологичным — на пределе фарса — названием «Гибель империи», — есть знаки шествия Великого Инквизитора ХХI века, по сравнению с которым тоталитарные режимы века ХХ-го покажутся детскими игрушками.
Кстати, буквально в то же время, что и «Византийский урок» (с интервалом в несколько дней) по Первому каналу прошел показ документального фильма National Geographic «Евангелие от Иуды» — о манускрипте III–IV века, найденном в 1970 году и ставшем недавно предметом многих медийных спекуляций. Никто, кажется, не сблизил два эти явления, хотя параллели напрашиваются: в одном случае мы видим гностический (квазилиберальный), в другом — квазиконсервативный миф о христианстве с полным погружением в псевдохристианскую мифологию и при полном отсутствии Христа как такового. И вот что интересно: если на Западе история с «Евангелием от Иуды» вызвала немалый шум, то у нас она прошла почти незамеченной (чего не скажешь о фильме Тихона Шевкунова). И вот вопрос: можно ли по этим приметам сделать вывод о том, по каким путям дальше пойдет на Востоке и Западе отречение от Христа? Поживем — увидим…
Миф о прекрасной Византии
Обратимся теперь от формы к содержанию фильма. Его составляют два главных тезиса: миф о прекрасной Византии и миф о проклятом Западе. Но, прежде чем углубиться в них, позволю себе обширную самоцитату из статьи, посвященной фильму Тихона Шевкунова:
…Конечно, к истории той универсальной империи, охватывающей практически весь античный цивилизованный мир, захолустный городок на Босфоре никакого отношения не имел. Он мог бы вовсе лишиться своей исторической судьбы, если бы Константин, задумав перенести столицу, остановил свой выбор на Трое, легендарной прародине римлян. Император, говорят, даже отправился к прославленным руинам, и уже были построены ворота города, как (по свидетельству христианского писателя V века Созомена) ночью, во сне, Константину явился Некто и убедил искать для столицы другое место.
То, что новая столица империи оказалась все же на Востоке, а не на Западе, означало прежде всего приближение центра нарождающегося христиан-ского мира к его духовному центру — Иерусалиму. Не откажешь Константину и в политическом и экономическом чутье. Находящийся вблизи главных очагов эллинской культуры, практически недоступный с моря, способный держать в своих руках все торговые пути между Азией и Европой, новый Рим обладал исключительными преимуществами и был «обречен на величие».
Чтобы придать блеск новой столице, Константин ограбил старую. Также и все прочие крупные города империи вынуждены были отдать новой столице большинство своих статуй. Сюда же переехала и римская знать. И до самого VII века (то есть все время своего действительного могущества) Константинополь оставался прямым наследником принципата Августа, миром универсальной греко-римской цивилизации и культуры (что сами византийцы, гордо именуя себя ромеями, и подчеркивали).
Тот Правовой кодекс, который архимандрит Тихон Шевкунов гордо объявляет достижением Византии, был в действительности титаническим предприятием Юстиниана, обобщающим свод римских законов и римского права (и составленным, естественно, на латыни, официальном языке византийской канцелярии). Превыше всего ценил единство империи и сам Юстиниан, последний великий римский император и подлинный творец исторической Византии, который и заложил динамит в ее основание, став творцом «теории симфонии» — антихристианской и антицерковной по духу утопии, навсегда заворожившей сознание христианской Церкви и явившейся причиной неисчислимых трагедий исторического христианства. «Роковой характер Юстиниановой теории состоит в том, что в ней вообще нет места Церкви, что, ставя христианство искренне и по-своему глубоко в основу всего государственного делания, великий император не увидел Церкви и потому все понимания христианского мира вывел из ложных посылок», — писал протоиерей Александр Шмеман («Исторический путь православия»). Теория Юстиниана вела к утрате границы между государством и Церковью, которая до тех пор охраняла неотмирную свободу последней («Богу — Богово, кесарю — кесарево», «стойте в свободе, которую даровал вам Христос, и не подвергайтесь опять игу рабства»).
Но такова природа власти: римский Рontifex maximus, осознающий себя «представителем Бога на земле», мог принять христианство и даже сделать его официальной религией империи, но никогда не мог принять онтологичной независимости Церкви. Хуже всего, что с этим согласилась и Церковь. Проблема ее отношений с государством даже не встала перед церковным сознанием, а была «почти бессознательно подменена проблемой отношений светской и церковной власти», которая торжественно и разрешилась в «идеале симфонии».
То, что Церковь молча согласилась со своей зависимостью, объясняется, конечно, не столько привилегиями, которые сулил ей брак с империей (сервильность епископов во всей силе проявится уже позже и будет прямым его следствием), сколько искренним желанием сделать весь мир христиан-ским, соблазном «тысячелетнего царства», золотой мечтой «светлого будущего». В воцерковлении империи с ее принципами универсализма и свободы гражданина Церковь увидела воплощение своей мечты.
Увы, реальность явила нечто совсем иное. Лишь только в христианском сознании произошло слияние Церкви и власти, как от свободы не осталось и следа, а языческий римский принципат просто переродился в полуязыческую теократическую монархию, увенчал которую новый Рontifex maximus, мнящий себя равным Христу.
Уже после гибели Византии этот «идеал» во всей своей экзистенциальной мощи разрешится в трагедии Ивана Грозного. Если для византийского василевса сравнение его с Христом было скорее способом подчеркнуть его власть над Церковью, то для первого русского царя (русские все воспринимают слишком серьезно) это стало реальной рефлексией. «Бог я или не Бог?» — спрашивал себя Грозный, и все греческие книги подтверждали его догадки. Оглушенный откровением, цезарь Третьего Рима стал вершить свой Страшный Суд на отдельно взятой территории, претворяя все современное себе политическое настоящее в тотальный Апокалипсис и проявляясь в нем живой иконой человекобога-антихриста.
Спустя века тот же опыт, но уже в парадигме модерна и в еще более впечатляющих масштабах повторит бывший семинарист Иосиф Сталин…
Увы! Христианство смогло устоять в гонениях от власти, но не перед ее «любовью». И хотя ложь теории симфонии сегодня столь очевидна, она продол-жает оставаться центральной «иконой» нашего православного сознания. И сегодня 97% православных с удивлением воззрятся на вас, услышав, что Церковь и государство — суть разные, не сводимые друг к другу планы бытия, что не может абсолютная ценность быть зависима от ценности относительной, как не может совесть зависеть от нужд тела. Но, видимо, потому, что 97% нашего видимого «православия» аккумулирует совесть скорее «корпоративную», нежели христианскую, очевидность эта остается столь не-очевидной.
Зато мы имеем возможность снова воочию наблюдать печальную, но поучительную притчу о том, как самое светлое учение о любви и свободе может превращаться в самую мрачную и бесчеловечную идеологию. И это, быть может, главный из уроков фильма архимандрита Тихона Шевкунова3.
Статья, из которой я процитировал этот отрывок, вызвала ответ группы консервативных историков4. Ответ, к сожалению, совершенно пустопорожний, но содержащий, тем не менее, одну любопытную мысль, которая станет хорошей иллюстрацией для наших дальнейших рассуждений. Вот эта мысль:
Рефлексия на византийскую историю относилась не только к генезису русского национального сознания, но и к цивилизационной самоидентификации народов Западной Европы. Можно даже говорить о латентном византийском комплексе западноевропейцев. Запад, констатируется в фильме, являлся по отношению к Византии культурной периферией. Для современного западноцентристского миропонимания это звучит как приговор. В основе западного экспансионизма обнаруживается тривиальный комплекс неполноценности…
Традиционное, идущее через века западное неприятие России также восходит к родовой травме Запада, комплексу неполноценности бывших варваров. Россия, как прямой восприемник Византии (восприемник прежде всего в отношении византийского православия), самим фактом своего существования служит указанием западному миру на произведенную им узурпацию, на нелегитимность западнической неоимперской экспансии…
Чем эта мысль любопытна? Конечно, не своей новизной. Да и говоря по сути, уважаемые доктора наук городят здесь чушь. Никогда Запад не забывал своих эллинских корней и к византийской мысли относился с величайшим вниманием и почтением. Скажем, знаменитый корпус «Ареопагитик», переведенный на латынь Иоанном Скоттом Эриугеной, был известен на Западе с IХ века, оказав огромное влияние на христианскую мысль вплоть до Фомы Аквинского и Данте (в то время как «О граде Божием» Блаженного Августина, книга, ставшая основной для средневекового Запада, осталась на Востоке совершенно не известна). Другое дело, что греки издревле пользовались на Западе (да и во всем мире) устойчивой репутацией лжецов и лицемеров («греки суть лукавы до сего дни» — слова русского книжника), а после катастрофического раскола предстали еще и в образе врага, что, конечно, не способствовало взаимопониманию.
Любопытна эта мысль главным образом тем, что не только показывает уровень спора, но и обнажает его иррациональную основу — эту почти детскую обиду на Запад за то, что он Запад (чем-то напоминающую отношение нашего провинциала к Москве). Это «мерянье животами» — извечный «спор славян между собою», кто меньше периферия и больше Европа, — далеко не так смешно, как кажется. Вся история европейской культуры берет начало в легендарном пожаре гомеровской Трои — разоренной греками древней прародины римлян. И с тех пор, как видим, в самосознании европейцев мало что изменилось. И такова сила национального инстинкта, и такова рана национального самолюбия и обид, что они оказываются непобедимы ничем — ни христианством, ни культурой, ни высшим образованием. И варвар глядит из сегодняшнего доктора наук так же, как глядел он из Ахилла и Гектора, из греческого епископа и римского легата XI века. Увы, начав с яблока раздора, наш культурный цивилизованный мир ушел отнюдь не так далеко, как иногда кажется, глядя на все его ракеты и мониторы…
Так и в христианской истории мира спор национальных самолюбий завер-шился в конце концов сокрушительной катастрофой раскола. Но, конечно, одна национальная спесь не могла бы еще разложить его изнутри. Христос с Его «несть ни иудея, ни эллина» давал слишком мощный против нее анти-дот (и сегодня взыграние национального инстинкта является, как правило, когда все иные аргументы уже исчерпаны и тонкий слой культуры ползет с багровеющих лиц). В безобразную трамвайную склоку «спор о догматах» вылился, когда христианское миросознание было уже полностью расшатано.
Расшатал же его и первопричиной нравственного краха средневекового христианства стал брак Церкви и государства, — исторически, видимо, неизбежный, но от того не менее губительный. Чтобы не впасть в пристрастность и не выплеснуть вместе с купелью ребенка, мы должны сознавать всю двусмысленность и сложность византийского мира. Фундамент Византии — это, с одной стороны, богословие Отцов Церкви, отлитое в формах эллинской философии (тексты «великих каппадокийцев» и тот самый корпус «Ареопагитик»), и «симфония» Церкви с государством, с другой. С одной стороны, на протяжении всей истории Византии мы слышим непрекращающийся «хруст ребер» Церкви в «любовных объятиях» империи (как говорил А. В. Карташев), с другой, видим редких, но действительно великих святых. Можно сказать, что все лучшее в Византии вырастает из преодоления византизма, что особенно ярко являет судьба Иоанна Златоуста — святого епископа-проповедника, обличавшего нравы императорского двора, осужденного собором епископов «в разврате» и умершего в изгнании. История Иоанна Златоуста — это подлинный голос и судьба Христа в Византии и на все последующие времена.
О сущности и последствиях «симфонии» для исторической Церкви мы сказали уже достаточно. Остановимся лишь на одном явлении, хорошо знакомом нам и сегодня, но совершенно неведомом ранней Церкви, — Священном Синоде. Первые христиане знали епископа — главу общины, отца (папу), который заботился о своей общине и представлял ее, в случае нужды, на церковном соборе. Священный Синод — нечто совсем иное, это орган чисто административный, аналог правительственного. Его существование никакого естественного смысла не имеет, он вызван к жизни с единственной целью — быть подобием бюрократии государственной, как того требует этикет и философия «симфонии».
Именно в Синоде как зримом воплощении брака Церкви и государства в полной мере явила себя трагедия Церкви, ее собственное превращение в «придворного императорского евнуха» (известно, что евнухи здесь возводились и в патриархи). И когда сегодня мы наблюдаем совершенную инфантильность и оторванность от жизни нашей священной бюрократии при всем ее неудержимом стремлении к власти, мы должны видеть и начала этой траге-дии. Священная бюрократия, будучи лишь отражением бюрократии имперской,- естественным образом стремится к своему «первообразу». В свою очередь, бю-рократия государственная нуждается в оправдании себя высшей, божественной санкцией. Отсюда и их взаимная симпатия, неудержимое желание слиться в экстазе «симфонии»: таковыми они созданы, и иначе они не могут.
Мы знаем, сколько неисчислимых трагедий принесла византийской Церкви теория Юстиниана, как приходилось уже русской Церкви оправдывать преступления Грозного (и целые века — от умученного митрополита Филиппа до патриарха Тихона — практически не слышно голоса Церкви, обличающего или взывающего к совести власти) и как в феврале 1917-го Священный Синод встречал арест и суд над «священным помазанником» радостными возгласами «воззваний». Помним и трагедию митрополита Сергия, вынужденного в своих манифестациях симфонии с «другом всех верующих» отрекаться от мучеников Церкви, утверждая, что все казнимые в СССР священники есть политические преступники, замешанные в «монархических происках» (и ради чего? Ради сохранения архиерейской службы!).
Трагедия эта продолжается и сегодня, когда во святых у нас ходят не мученики за веру, а Грозный, Распутин и «тайный христианин Сталин», когда бездомных детей и сирот больше, чем после Первой и Второй мировых войн, а самые медийно раскрученные иереи откровенничают о том, что их «религиозные святыни» дороже им «жизни всего человечества», и снимают фильмы-поэмы о горячей любви к имперской канцелярии.
В сущности, перед нами все та же извечная картина нравственного краха византизма, которую так живописал о. Александр Шмеман:
Максимализм теории трагически приводит к минимализму нравственности… На смертном одре все грехи императора покроет черная монашеская мантия… все, даже раскаяние, даже обличение имеет свой «чин», и за этим златотканным покровом христианского мира, застывшего в каком-то неподвижном церемониале, уже не остается места простому, голому, неподкупно-трезвому суду простейшей в мире книги… «где сокровище ваше, там будет и сердце ваше». Настоящая трагедия Византийской Церкви не в произволе царей, не в грехах и падениях — она прежде всего в том, что настоящим «сокровищем», безраздельно заполнившим ее сердце, стала сама Империя. Не насилие победило Церковь, а соблазн «плоти и крови», земной мечтой, земной любовью завороживший церковное сознание5.
Миф о проклятом Западе
Иррациональные корни второго мифа фильма Тихона Шевкунова мы уже вскрыли отчасти. Посмотрим теперь на историю развития этой иррациональной ненависти к Западу.
Когда Тихон Шевкунов, отрываясь от созерцания завораживающих его баснословных богатств империи, перестает нести ахинею о византийском стабфонде, олигархах и преемниках и вспоминает о вере, он говорит следующее: но главным богатством Византии было ее неповрежденное Православие.-
На самом деле вплоть до X–XI веков мы видим нечто совсем иное. В то время как страстный, находящийся в лихорадочном духовном поиске Восток утопает в бесконечных ересях, хранителем православия выступает, как правило, менее богословский, более рациональный, трезвый, а оттого и более устойчивый Рим. Так было во время победного шествия по Востоку арианства и во время монофизитской ереси в VII веке и иконоборческой смуты в VIII-м. Как на защитников веры и Церкви смотрели на пап и восточные патриархи, всегда признавая за римским первосвященником первенство чести. Эта незыблемая православность и общее признание и утвердили амбиции Рима. Восток же, веками подогревая их своей обычной витиеватой двусмысленностью и лестью, никогда по существу не признавал «мистики папства», и когда две безнадежные амбиции (престол пап и престол императоров) наконец встретились, столкновение это вылилось в скандальный и безобразный развод, навсегда оставшийся самой позорной страницей истории христианства.
Каждый, кому доводилось наблюдать супружеские раздоры в жизни, знает, что концов в них, как правило, не найти, что каждая из сторон при этом вооружена своей «абсолютной истиной» и что настоящая правда здесь всегда бывает одна — отсутствие любви.
Одну из таких версий обиженного супруга рассказывает нам и Тихон Шевкунов. Вот он (изрядно путаясь в датах) хвастает органом, пришедшим на Запад из Византии. Но Богу свойственно уравнивать счет человеческих тщеславий, и в ответ можно указать на колокол, совершивший обратное путешествие. Так же и во всем остальном.
Вот автор вспоминает захват и разграбление Константинополя крестоносцами в 1204 году (действительно, самый трагичный момент этой истории, когда ненависть между греками и латинами вошла в плоть и кровь средневекового мира). Но при этом забывает рассказать о резне латинян в 1182 году, когда озверевшая толпа, науськанная будущим императором Андроником (прокладывающим этим мероприятием себе путь к престолу), уничтожила все латинское население Константинополя, не пощадив ни женщин, ни детей: младенцев вырезали из чрева матерей, голову папского посланника кардинала Иоанна протащили по улице, привязав к хвосту собаки, избежавшие же смерти (около 4000 человек) были проданы в рабство туркам.
Негодуя о святотатствах крестоносцев, автор не вспоминает, как император Исаак Ангел (по рассказу византийского историка Никиты Хониа-та) ел и пил из священных сосудов, а из окладов, снятых с крестов и Евангелий, делал себе ожерелья, утверждая, что царям позволительно делать все, ибо между ним и Богом нет несоединимого и неощутимого расстояния (!).
Не вспоминает автор, что крестоносцев к стенам родного города привел сын свергнутого Исаака Ангела, и лишь когда, получив престол, он не смог заплатить честным рубакам, а вскоре сам был убит очередным узурпатором, обманутые крестоносцы вторично взяли город, подвергнув его страшному разграблению.
В мире, в котором убийство императора стало ритуалом почти таким же, как воскресная литургия (из девяти десятков византийских василевсов половина были свергнуты или убиты), очередной дворцовый переворот, конечно, не новость. Но, говоря о полувековой «латинской империи», учрежденной крестоносцами в Константинополе, автор забывает сказать, что стала возможной она лишь потому, что захваченный город остался к тому времени без законной светской и духовной власти (патриарх с очередным императором, прихватив казну, благополучно бежали).
Крича о «предательстве Запада», автор забывает рассказать о весьма «гибкой» политике империи в середине V века, направленной прежде всего на то, чтобы любую угрозу вторжения варваров перенацелить на земли Запада. Не вспоминает, как позднее утопающая в роскоши Византия фактически бросила западную часть империи под ордами лангобардов и что только полная невозможность получить помощь из столицы вынудила римских пап к союзу с франкскими королями, давшему начало тому западному миру, который мы знаем. Не вспоминает он и о более чем двусмысленных связях византийских василевсов с султанами, но историкам хорошо известно, как во время III Крестового похода тот же Исаак Ангел вступил в соглашение с Саладином, чтобы задержать и уничтожить идущую на него германскую армию Фридриха Барбароссы.
Стоило бы здесь вспомнить и об отрядах генуэзских и венецианских рыцарей, мужественно сражавшихся против Мехмеда на стенах Царьграда бок о бок с отрядом последнего византийского императора, в то время как десятки, если не сотни тысяч здоровых византийских мужиков сидели по домам, закрывшись с женами и детьми.
Так что и причины полного разложения духа, постигшего Византию, искать нужно не в «тлетворном влиянии Запада», а в органических свойствах самого этого противоестественного, тоталитарного общества. Они — все в том же вездесущем здешнем чиновнике-евнухе, отчужденном от народа, озабоченном лишь наживой, бывшем здесь не только «метафорой ангела», но и военачальником (вещь совершенно немыслимая в эллинском или средневековом мире).
Армию, которая воплощает в себе силу общества граждан,.. должен вести в бой мужчина и воин — «свой человек» для своих подначальных. Иное дело — армия, которая воплощает собой мощь государства, отчужденную от общества, компенсирующую немощь общества; такую армию может вести в бой евнух и чиновник, распоряжающийся мужчинами и воинами, как чужим для него инструментом…6
Вот настоящие причины рокового бессилия этого общества, то и дело балансирующего на грани распада, и не единожды (как, например, в 626 и 674 годах) спасающегося буквально чудом. Показательно, что в 1204 году неприступные стены Константинополя, богатейшего города тогдашнего мира, взяла горстка (менее чем полтора десятка тысяч) крестоносцев в каких-то три дня. И знайте, что не было такого храбреца, чье сердце не дрогнуло бы, и казалось чудом, что столь великое дело совершено таким числом людей, меньше- которого трудно и вообразить, — писал позднее Жоффруа Виллардуэн, оце-нивая соотношение сил осаждавших и осажденных в пропорции 1:200 (!).
Уместно спросить, как подобное общество могло продержаться тысячу лет. Сохранял ли Господь Бог этот мир в назидание потомкам в качестве урока истории? Для того ли, чтобы передать православие нам, славянам? А можно сказать и так: взрывная сила христианства настолько велика, что даже Византии потребовалась тысяча лет самого густого и тяжелого лицемерия, чтобы ее задушить.
Пушкин, как всегда мудро, отвечая Чаадаеву, заметил:
Вы говорите, что источник, откуда мы черпали христианство, был нечист, что Византия была достойна презрения и презираема и т. п. Ах, мой друг, разве сам Иисус Христос не родился евреем и разве Иерусалим не был притчею во языцех? Евангелие разве от этого менее изумительно?
В преодолении еврейского национализма, консерватизма церковников и патриотизма зилотов (в сущности, и распявших Христа) рождалось христианство. Так же, в преодолении всего сгущенного зла Византии, ее вероломства, жестокости и лицемерия (Георгий Федотов справедливо говорил, что переносясь из Византии в мир ислама, начинаешь дышать более чистым воздухом), рождалось живое творческое богословие Симеона Нового Богослова и Григория Паламы, совершавших — ради всего человечества — свой грандиозный прорыв к Богу. Именно в них православие восстанавливало свою сверхкосмическую, сверхприродную высоту и вселенскость, и, быть может, ради нескольких этих ослепительных мгновений и сохранял Бог целое тысячелетие этот громоздкий, лживый и бесчеловечный мир.
А что же Запад? По части нравственности дела здесь обстояли, конечно, не лучше, чем в Византии, но все же мир этот, в силу постоянного пребывания в гуще живой жизни — войны, труда, рынка, — гораздо свободнее, естественней, проще. В нем есть доблесть и порыв и нет разъедающего двуличия и удушающей лжи византийского общества (правда, нет и ее всеохватной мечты, выносящей в небо в экстазах Псевдодионисия Ареопагита).
Запад тоже, конечно, не избежит своего духовного краха, и той стеной, отчуждающей от живого присутствия Бога, которой для Востока стал отяжелевший символ, станет для него рассудочная абстракция. И кончится это, в сущности, тем же: вспомним Гегеля, всерьез обожествляющего государственный порядок империи Габсбургов, и Ницше, с наслаждением взрывающего этот душный самодовольный мирок не хуже орд Мехмеда, разоряющих Константинополь.
Восток — это мир чистого духовного вдохновения, захлебывающегося в потоках медоточивой «священной лжи». Запад — мир героического порыва, разбивающегося о пороги нравственного релятивизма (не жадность, разврат, предательство, зависть, безделье, обжорство, гордыня: не они причина крестовых походов. Они причина их неудачи, — писал Томас Элиот). И уж конечно, Запад совсем не похож на ту «единую, враждебную силу», которой предстает он в мифах Тихона Шевкунова. Вот каким мы видим его в письме знаменитого Эния Сильвия Пикколомини (будущего папы Пия II), потрясенного падением Константинополя под ударами турок:
Я ни на что уже не надеюсь… Взгляните на христианство… Между королем Арагонии и генуэзцами война. Генуэзцы… платят туркам дань, венецианцы заключили с турками договор… В Испании… много королей,.. но их не увлечь на Восток, особенно, когда они имеют дело с гренадскими маврами. Французский король… боится высадки англичан. Англичане… только и думают отомстить за свое изгнание из Франции. Шотландцы, датчане, шведы, норвежцы ничего не ищут вне своих стран. Германцы… не имеют ничего, что могло бы их соединить.
Вот настоящая трагедия «христианского» мира — в бесконечных дрязгах, раздорах и счетах между самими христианами. Она в том, что, как пишет о. Александр Шмеман, —
на протяжении веков, — мы не встречаем почти ни одного проявления страдания от разделения, тоски по единству, сознания ненормальности, греха, ужаса этого раскола в христианстве! В нем доминирует… почти удовлетворение разделением, желание найти все больше и больше темных сторон в противоположном лагере7.
Холодный рассудочный Запад нужен был пламенеющему Востоку как камертон «здравого смысла». Углубленный в созерцание Восток был необходим динамичному Западу как недвижный духовный центр. И закономерно, что великий раскол привел в конце концов к мировому кризису христианства. И сегодня он продолжает сохраняться все той же энергией иррациональной вражды (все теми же политтехнологиями императора Андроника), исключи которые, и вся эта «религия ненависти» просто развалится. Вот что (сознательно или нет) понимают и чувствуют ее жрецы, и вот почему каждого неофита стараются провести, прежде всего, через эту школу ненависти: к Западу, евреям, католикам (т. е. нашим ближайшим братьям), гуманизму (то есть к человеку как таковому), либерализму (то есть к свободе и личности). И не есть ли вся эта последовательная ненависть: к брату, человеку, личности и свободе (т. е. ко всем тем ценностям, которые принес на землю и утвердил Христос), — в сумме своей ненависть к Христу? И не есть ли она — самая подлинная, совершенная в своем роде религия Великого Инквизитора, заложником которой ее жрецы хотят сегодня снова сделать весь русский народ?
Момент истины
Едва ли не более знаковой, чем сам этот фильм, оказалась общественная реакция (без которой он, может быть, и вовсе не заслуживал бы внимания). Что же можно сказать о ней?
В одной из последних своих работ С. Аверинцев писал:
Я не хочу пророчить мрачные перспективы, однако в одном я уверен: если, не дай Бог, снова придет, выражаясь на классическом языке немецкой мысли, das radical bose, сила, абсолютно неприемлемая по моральным соображениям, ей не трудно будет найти словесную маску, чисто внешне не похожую ни на один из видов уже известного нам тоталитаризма8.
Поскольку же вся наша история прошла под звездой Византии (реминисценциями которой были и московское царство Грозного, и николаевская империя, и империя Сталина), естественно ожидать подобного возвращения в византийских одеждах. Это дыхание нового тоталитаризма под «словесной маской» византизма, видимо, и почуяло общество в скандальном фильме и, что сознавать приятно, в массе своей отвергло.
Либералы, указывая на случаи так называемого вранья (благо фильм оказался обильным кладезем), много смеялись (может быть, слишком легковесно противопоставляя этой «песне о главном» собственную мифологию). Консерваторы (что замечательно) простодушно признали, что фильм — чистой воды пропаганда, и просто поставили ему знак плюс (это мерзавец, но это наш мерзавец).
Реакция в церковной среде подтвердила, увы, худшие опасения: дух корпоративной солидарности перевесил здесь стремление к правде, и даже неглупые люди старались скорее замутить, нежели прояснить суть дела. Так, протоиерей Максим Козлов умудрился сравнить фильм с памфлетами Свифта. Мол, что вы указываете на вопиющие исторические несуразности, это просто шутка такая. (Любимый нашими консерваторами Иван Ильин как-то заметил: чтобы понять гения, надо самому не слишком далеко от него отстоять. Верно это, видимо, и в обратном смысле: чтобы спутать откровенную большевистскую агитку с блистательным, тончайшим и саркастичным Свифтом, надо и самому недалече отстоять от первых рядов ленинско-сталинской гвардии.)
Митрополит Кирилл как умный, хорошо чувствующий конъюнктуру политик поспешил откреститься от «Византийского урока», назвав его личным взглядом автора, но не преминул заметить, что столь бурная реакция на фильм вызвана, вероятно, тем, что наша интеллигенция плохо относится к Церкви (а может, все-таки тем, что наше общество плохо относится к вранью? — В. М.). Выразил в конце концов свое мнение и патриарх, уже без всяких экивоков назвав фильм «частным мнением». И это все-таки слава Богу.
Единственной же трезвой оценкой здесь стала статья на сайте «Богослов.ру» преподавателя Московской Духовной Академии В. Буреги, сравнившего фильм с американскими боевиками и тактично указавшего на несовместимость пропаганды с христианством. Бурега, по сути, спас честь Церкви (правда, тут же, как полагается, был подвергнут остракизму, встреченному гулом одобрительных голосов).
Но, конечно, любые сравнения (с американскими боевиками ли, поп-артом или фильмами Рифеншталь) будут хромать, пока мы точно не определим место этого произведения среди типичных образцов тоталитарной пропаганды 30-х годов ХХ века. Вот здесь все встает на свои места, ум обретет устойчивость и успокоение: верное слово найдено.
Синдром неофита
Но вот на чем хочется остановиться особо. Нетрудно понять наших консерваторов и церковников (многие из них, люди в душе честные, хорошо понимая цену этого фильма, предпочитают по разным причинам молчать или соглашаться с «генеральной линией партии»). Но наша творческая интеллигенция никогда вроде не слыла таким уж «запуганным сословием», а главной честью ее всегда было умение отличать нечто существенное от откровенных подтасовок. Но вот одна из главных и известнейших наших газет, вполне интеллигентная, поместила о творении Тихона Шевкунова такую дивную сагу:
В фильме виден священник — он говорит о вере. В фильме виден гражданин — он формулирует принцип «безбоязненной опоры на свои традиции и силы». Ключевое слово здесь — «безбоязненно». Вот так бы и смотреть на экран — без страха, без предвзятости,
— и так почти на целую полосу со стихами и притчами. Я просто онемел, когда это прочел. И невозможно было поверить, что все дело в такой уж кристальной сервильности: ведь еще год назад тот же автор писал вполне вменяемые тексты. Что же случилось? А вот что: началось воцерковление…
Неофит — существо, как бы тронутое Богом и потому уже не совсем в себе, очень открытое, совершенно некритичное, с радостью готовое принять на веру самую дикую ересь, — есть самое лакомое блюдо всевозможных черносотенных и тоталитарных гуру (а никто, кроме них, никакой миссионерской деятельностью у нас и не занимается). Развесившего уши и подвергающегося атакам на свое сознание снаружи и изнутри неофита (из всех нор лезут чудища подсознания) бросает из крайности в крайность, засасывает в самые темные водовороты «духовности». И все это может продолжаться лет шесть–восемь, а то и десять (в сущности, в это время человек проживает в себе всю, шаг за шагом, трагедию исторической Церкви), после чего он либо справляется с вирусом и к нему возвращается способность сознательно мыслить, либо — теряет ее безвозвратно.
Печальные плоды такого тоталитарного воцерковления являют, например замечательные певицы Жанна Бичевская и Лина Мкртчан. Костями тысяч и тысяч жертв религиозного возрождения усеяны наши духовные дороги. И сегодня «синдром неофита», который начал поражать уже не только нашу культурную элиту, но и высшую бюрократию, кажется мне самым угрожающим явлением, гораздо более опасным, чем пресловутый «православный фашизм». Бюрократ не станет заигрывать с черносотенным (розлива К. Душенова) фашизмом, который слишком легко заклеймить. Последний — удел маргиналов или тонких творческих натур. Зато немалой популярностью в наших силовых ведомствах пользуются, говорят, «Русская доктрина», «Русский проект» и другие экзотические проекты тоталитарного «обустройства России».
И если плоды «духовного возрождения» девяностых — от «народного православия» с епископом Диомидом до пензенских сидельцев — уже налицо, есть смысл задуматься над тем, чего можно ожидать от сегодняшнего массового воцерковления бюрократии — этой адской смеси сервильности, жадности и неофитства, отчужденных от всякой реальности и настоенных на безоглядной воле к самооправданию и самообожествлению.
«Синдром неофита» — вещь слишком взрывоопасная, особенно когда им оказываются заражены люди, в руках которых сконцентрирована власть. Единственным же антидотом против его гремучего яда может быть трезвость. А с этим, увы, дела обстоят у нас еще более плачевно. И вот, пожалуйста, доказательство: если тревожно воцерковляющемуся Михаилу Леонтьеву нынешний государственный строй представляется либеральной демократией (чем-то вроде розовой водички для полоскания рта, которой нам только и остается, что прыскать в лицо грядущему на нас железному терминатору Запада), то в сознании наших либералов тот же самый строй предстает азиатской деспотией со страшным засевшим в Кремле лубянским упырем, по сравнению с которым даже Иосиф Сталин выглядит расшалившимся школьником. Не самая ли это удивительная наша сегодняшняя постмодернистская вещь в духе достоевских «двух бездн рядом»?
Единственным выходом из этого абсурдистского политического театра видится диктатура здравого смысла в каждом отдельно взятом разуме. Вот потому мне очень не хочется демонизировать сегодня ни сервильные бюро-кратиченские СМИ, ни власть, ни самого Тихона Шевкунова (такую же, в сущности, несчастную жертву религиозного мракобесия), ни впадать в «ариан-скую» (ставя знак равенства между православными большевиками, высшей властью и всеми ветвями госбюрократии), или «монофизитскую» (чрезмерно- преувеличивая связь Шевкунова с Путиным) ересь. И когда сегодня кричат о «лубянском архимандрите — лидере православных фашистов, духовнике лубянского президента», — звучит это, конечно, эффектно, но не думаю, что стоит больше инвектив самого отца Тихона в сторону «проклятого Запада».
Легендарная близость Тихона Шевкунова к Путину связана скорее с историей примирения с РПЦЗ, чем с его апокрифическим духовничеством. Отсюда, мне думается, и «растут ноги» этой истории. Успех примирения (в котором ключевую роль сыграл Путин, а ответственным от РПЦ и был Тихон Шевкунов) не мог не окрылить отца архимандрита. За сим последовала удача первого (снятого еще студентом ВГИКа) фильма о Псково-Печерском монастыре (действительно удачного, как всякая непосредственная, искренняя вещь). И вот, осознав себя (как это свойственно нашим консерваторам) спасителем отечества (уже, к тому же, вписавшим свое имя золотыми буквами в анналы истории), да еще и выдающимся режиссером в придачу, о. Тихон и сотворил сие «чудо», вложив в него всю неспокойную силу своей немирной души. И никакого «заказа с Лубянки» для этого не требовалось. Просто, Божьим промыслом, ему дана была возможность высказаться, и он ею воспользовался. Этим его фильм, в первую очередь, и интересен: как сама живая история, и самая честная манифестация самоупоенной консервативной души на самом пике ее космической эйфории.
Призрак бродит по Европе…
Какие же уроки из всей этой истории можно извлечь? С одной стороны, знаменательно, что вызов тоталитаризма получил достойный отпор. С другой, поучительно было наблюдать, как, залюбовавшись красотой своих крыл, отец Тихон рухнул со своих сияющих высот, умудрившись не только дискредитировать себя в глазах всего общества, но и здорово подставить Церковь и власть. (Раздражение высших сфер чувствовалось и в оправданиях митрополита Кирилла, да и Путин после всей этой истории постарается, скорее всего, максимально дистанцироваться от скандального архимандрита.)
Что же сказать о других «православных фашистах»? Кто это? Полуповрежденный Михаил Леонтьев? Старообрядческий постмодернист Александр Дугин с армией ботаников-отморозков?
С другой стороны, очевидно плачевное состояние нашей «неофитствующей» Церкви, где подобные идеи и люди пользуются, прямо скажем, бешеной популярностью, и при этом — все нарастающая симпатия государственной и священной бюрократии (особенно заметная на уровне местных баронов и епископов), — именно здесь создается то поле, в котором эти идеи могут получить влияние и где, под молчаливым золотым покровом, этот «большевистский нарыв» (зилоты во главе с епископом Диомидом, напряжение раскола, зреющего сегодня по монастырям) может вызреть и привести к взрыву.
Но нужно ли все это самой власти? Нужны ли ей эта сакрализация бю-рократии при нарастающей изо дня в день коррупции и эти неуравновешенные личности, получающие влияние в обществе? Путин с Медведевым производят впечатление трезвых прагматиков, и можно надеяться, что здравого смысла у них окажется все-таки больше, чем у наших «православнутых гуру». Другое дело, что справиться с бюрократией не удалось ни Петру, ни Екатерине, вряд ли удастся и Путину с Медведевым даже при всем их искреннем же-лании. Для того, чтобы этого левиафана потревожить, необходим всеобщий- антикоррупционный «крестовый поход» всех более-менее здоровых сил общества. Но можно ли развязать такой поход без хотя бы минимального доверия между властью и всеми противоборствующими в обществе лагерями?
И пока, увы, наша реальность все еще слишком пугающе напоминает реальность начала прошлого века: отчуждение интеллигенции от власти, власти — от народа, народа — от элиты, и все это в пространстве, сверху донизу пропитанном самыми невероятными мифами. В 1917-м в такой ситуа-ции большевики могли вливать в уши народа все, что угодно, и их жадно слушали. И тогда Николай (тоже, конечно, царь, далекий от идеала, но все же не Ленин–Сталин) мог опереться только на высшую государственную и ду-ховную бюрократию, которые благополучно и предали его в феврале 1917-го.
Правда, сегодня, в отличие от 1917-го, Путина с Медведевым поддерживает немалая часть народа. Но если завтра левиафан бюрократии окончательно заслонит от народа наших «царей» и это доверие рухнет, все может обрушиться так же быстро, как это случилось в начале и конце ХХ века. И ведь, по большому счету, других бездн, в которые мы могли бы сегодня упасть, кроме вынашиваемого в чреве византизма «ЧК во имя Христа» и «Дня Опричника», у нас не осталось…
И вот еще что. Не вина только власти, что в надежде найти себе нравственную опору, она пытается опереться на камень Церкви, а попадает в бюрократическое болото со скрытыми под его зеленой ряской темными трясинами большевизма. Уходя в глухую оппозицию, либералы сами же и вынуждают ее опираться на всевозможных «зилотов», всячески демонстрирующих ей свою преданность и лояльность. Русский человек любит впадать если не в мечтательность, то в истерику, зло же крадется тихо. И пока консервативным мифам о «проклятом Западе» будут противостоять только мифы о «православных фашистах», власть будет заниматься лишь поддержанием собственного имиджа, а общество на все это индифферентно взирать пустыми на выкате глазами, левиафан бюрократии будет только набирать силу.
В неофитствующем Дмитрии Медведеве (в кабинете которого висит, говорят, портрет Николая II) мне, при всем желании, трудно увидеть тирана, а вот встающие за ним исторические параллели просматриваются до мурашек по коже. Но даже если фильм Тихона Шевкунова действительно провозгласил пришествие нового призрака большевизма на равнины Евразии, — это лишь первый далекий раскат грома. И видимо, Господь Бог с вящей помощью отца архимандрита дает нам возможность все это услышать и осознать. Для того, вероятно, чтобы помочь нам придти в сознание и начать строить нормальное, свободное, демократичное, милосердное, христианское общество (лучшие изменения, как говорил Пушкин, происходят от простого улучшения нравов). Но если сегодня этим урокам не внять, повторения истории можно и не избежать.
Postscriptum
Cто пятьдесят лет назад славянофильствующий поэт Николай Языков, находясь уже при смерти, вдруг, восстав со своего одра, обрушил на тогдашних западников (оплот ученья школы богомерзкой) гневное поэтическое обличение под многозначительным названием «К не нашим»:
вы все — не русский вы народ…
Умолкнет ваша злость пустая,
замрет проклятый ваш язык.
Прокляв, в гроб сходя, всех западников поименно и призвав к войне и мщению, поэт отошел в долину сени смертной, а его антиода возымела немалые последствия. Между двумя лагерями, до сих пор спорившими в одних гостиных, прошла роковая трещина, которая с тех пор только росла и ширилась, пока в феврале–октябре 1917-го в нее не рухнула вся Россия…
Тот ли самый бес, что потянул некогда за язык отчаявшегося в виду приближающейся смерти поэта, попутал архимандрита Тихона Шевкунова средствами «важнейшего из искусств» (слепым страстям безбожно вторя, вливая ненависть в сердца) развязать меха Эола и выпустить роковые ветра вражды, — нам не ведомо. Но то, что его сюрреалистические изыскания из жизни марсианской Византии пожали бурю не меньшую, чем знаменитая славянофильская инвектива, очевидно.
Скандальный фильм оказался, однако, не единственной манифестацией консервативного сознания. Видимо, чрезмерно напуганные грядущей либерализацией в лице заступающего на царство Дмитрия Медведева, консерваторы дружно испустили воинственный клич. Православные журналисты с Сергеем Мироновым во главе развернули знамена похода за нравственность на ТВ. Самые продвинутые заговорили о насущной необходимости введения цензуры. А известный телеведущий и издатель Михаил Леонтьев, комментируя в программе М. Ганапольского в эфире «Эха Москвы» выступление Владимира Путина на Госсовете, выдвинул манифест — не манифест, нечто вроде апрельских тезисов, суть которых звучала так: России нужно не ковыряться в носу, а готовиться к войне.
Этому крайне любопытному выступлению, красноречиво дополняющему мессидж фильма Тихона Шевкунова, мы и решили посвятить отдельный очерк, поместив его в качестве постскриптума к этой статье.
Итак, чем же обосновывал свой основной тезис популярный телеведущий? Экономика США терпит крах, — говорил Михаил Леонтьев, — а раз так, Америка непременно начнет замещать свое слабеющее экономическое влияние возрастающим силовым. Но та малахольная «либеральная демократия», которую построили нам Путин с Медведевым, справиться с этим вызовом будет не в состоянии, ибо помочь нам сможет только авторитаризм.
Разницу между добром и злом (т. е. между авторитаризмом и демокра-тией) Михаил Владимирович пояснял с помощью нетривиальных парадоксов, вроде: демократия — это имитация участия народа в управлении своей судьбой, а авторитаризм — это имитация неучастия народа в управлении своей судьбой, — или: Обама мне нравится. Поэтому я, конечно, хотел бы, чтобы президентом Америки стал Маккейн. Потому что я эту страну не люблю. Маккейн идеальный президент для России… который всякие иллюзии по поводу возможности партнерства с нами уничтожит на корню, и возникнет красивая здоровая ясность. Ничего лучшего.
Что сказать на это? С одной стороны, логика во всем этом есть, и можно только дивиться тому, насколько сегодняшняя реальность напоминает ту, что сложилась в мире к началу ХХ века, когда мировая борьба за передел сфер влияния вылилась, в конце концов, в полномасштабную мировую войну. Как слабая в своем подростковом капитализме Россия, защищая маленькую Сербию, вступила в нее, и чем все это для нее кончилось…
С другой стороны, наличие логики само по себе еще ни о чем не говорит. Своя логика есть и у маньяка, и шизофренический бред, как известно, бывает весьма последовательным. В конце концов, достоинство всякой логики поверяется уровнем ее критичности к самой себе. Смотрим дальше.
Вот, Михаил Владимирович критикует «зашедшую в тупик» западноевропейскую демократию, не способную, по его мнению, реально транслировать никакие обратные связи, а способную только зомбировать огромное количество людей, насаждать рыночным рекламным путем определенную политическую мифологию и манипулировать сознанием масс.
Но позвольте, оборотясь от болезней западных демократий к сугубо положительному фильму Тихона Шевкунова, что мы видим? Вот именно — пропагандистский продукт, призванный зомбировать огромное количество людей, насаждая определенную политическую мифологию и манипулируя сознанием масс.
Далее, на предложение Владимира Путина о необходимости всенародного обсуждения настоящего и будущего страны Михаил Владимирович откликается следующей сентенцией: Всенародного обсуждения не бывает в природе. Потому что 99% людей не обладают достаточной квалифика-цией… Широкое обсуждение в обществе вопросов развития страны кажется Михаилу Владимировичу даже не вполне адекватным, даже на ТВ. Ведь в телевизоре говорить о проблемах бытия просто не с кем, ребята, не с кем. Надо разговаривать с людьми, с которыми у вас есть общий язык. Категории определенны… Ага, понятно, т. е. на своем языке и своем ресурсе…
Отказав 99% народа (той пресловутой народности, на которую молились в свое время славянофилы) в способности рассуждать, Михаил Владимирович, следом, в необходимости говорить правду отказывает и президенту: Путин никому собственно не обещался говорить правду на самом деле… Он должен говорить то, что он считает целесообразным. Если он считает целесообразным не говорить правду, значит…
Кому же все-таки говорить правду можно? Снисходительно похвалив Ульянова-Ленина, который при всем своем «убожестве и скотстве» все же имел ум заметить, что пролетариат сам идеологию вырабатывать не способен. Нет у пролетариата такой способности, Михаил Владимирович замечает, что способностью обсуждать проблемы бытия, вырабатывать идеологию и нести ее в массы в полной мере обладает узкая компетентная группа интеллектуалов. Что за компетентная группа такая, уж не мировая ли закулиса? Этого Михаил Владимирович не уточняет, единственное, что он знает твердо, что в так называемой либеральной среде людей, способных разговаривать в этих форматах, практически нет. Один с половиной.
Итак, подведем итоги: правитель не должен говорить народу правду, народ не должен участвовать в обсуждении собственного бытия, а все, что ему нужно, в доступной для него форме должно быть спущено ему некоей «компетентной группой».
Обрисовав основы идеального государства будущего, Михаил Владимирович переходит к методологии. Являясь ярым сторонником жесткого конт-роля над пропагандой, он резко возражает против запрета на интеллектуальную деятельность. Например, есть списки запрещенной литературы. Я бы яйца оторвал людям, которые придумали их составлять. Самая читающая нация в мире уже давно ничего не читает. И не надо делать этого. (Послед-нюю мысль я, честно говоря, не до конца разобрал: что не надо делать — запрещать книги или их читать? То, что яйца будут отрывать в любом случае, более-менее ясно…)
Отвлечемся на минуту. Есть у Александра Герцена замечательное воспоминание о том, как однажды Константин Аксаков, один из нежнейших по голосу славянофилов, человек красного православия, на обеде, посвященном заезжему панслависту Гаю, разгоряченный тостами за разных великих босняков, чехов и словаков, сымпровизировал стихи, в которых были следующие бескомпромиссные строки: «упьюся я кровью мадьяров и немцев». На присутствующих стихи произвели неоднозначное впечатление, и за столом воцарилось гробовое молчание. Спас кровожадного певца остроумный прия-тель, схвативший со стола десертный ножик и предложивший тотчас сбегать вниз и, не откладывая, прирезать знакомого ему настройщика-немца. Гром смеха разрядил поднимающееся негодование.
Вот и я (возвращаясь к нашей реальности) хотя отчасти и готов разделить негодование Михаила Владимировича («контроль над пропагандой» — звучит, во всяком случае, совсем не плохо), все же не могу целиком разделить его нехристианских методов.
Ведь если от соблазна перерезать несчастных мадьяр Константина Аксакова удержали в свое время его более благоразумные друзья, то скрежет зубовный Николая Языкова расколол русскую мысль уже безвозвратно, а рык Константина Леонтьева «возненавидеть, а не возлюбить!» в сторону пушкинского всечеловека сделал для дела русской революции едва ли не больше, чем заклинания всех ее «буревестников». Да и сегодня, если за всякое необдуманное слово, чуть что, отрывать людям яйца, что же будет с родиной и с нами? Что останется от сбережения народа и демографической политики партии? Хор (все в белом) придворных евнухов, на манер Византии?
Не знаю, помнит ли Михаил Владимирович (находящийся, по-видимому, под сильным обаянием идей своего именитого тезки: мир в виде арестантских рот для исправления заблудших душ; политика и мораль — две вещи несовместные; даже в убийстве есть своя эстетическая прелесть), насколько успешно мечты гения византизма воплотил вскоре бывший семинарист, на 30 лет подморозивший Россию в Колымских лагерях? Во всяком случает три его принципа идеального государства (антинародность, имморализм и автократия), помноженные на византийские грезы Тихона Шевкунова, дают вполне развернутое представление о чаемом нашими консерваторами тысячелетнем царстве абсолютного добра.
Что же до демократии, то вещь это, конечно, не идеальная (никто нам идеала на земле и не обещал), зато адекватная времени.
Один из самых популярных мифов наших консерваторов звучит так: «Демократия в аду, а на небе царство». Формулу эту приписывают Иоанну Кронштадтскому, но если даже наш замечательный святой и сказал в серд-цах нечто подобное, он, очевидно, ошибся: в аду — тоже царство, только перевернутое. Царство — на небе, и царство — в аду, на земле же — демократия как вещь сугубо земная и простая, как сельская местность. Такая же земная и скучная, как государство или как линия горизонта.
Конечно, для русского сердца, любящего широкий размах, демократия — вещь чрезвычайно скучная. Мы для нее — слишком творческий и одаренный народ (широк русский человек — не мешало бы сузить, — как шутил Достоевский), отчего и падаем поминутно в свои творческие бездны. Нам внятно всё, и единственно, чего нам по-настоящему недостает в жизни, — трезвой рациональной логики.
И вот в качестве такой аскетической практики, призванной научить наше насквозь мифологическое сознание трезвости, самоограничению и, — не побоюсь этого слова, — смирению, нам и нужна демократия. В отличие от диктатуры, демократия способна оценивать себя критично, она есть школа жизни по простым и понятным для всех законам. Она есть попытка найти простые правила игры, с которыми согласятся все. И если она сама не превращается в идола (как это происходит зачастую в очень религиозной Америке), она может стать замечательным средством для того, чтобы протрезветь и найти самих себя.
Что такое хорошее государство? Это когда магазин внизу работает, когда на свою зарплату ты способен прокормить семью, а твои дети получить нормальное образование. Хорошее государство — то, которое не претендует на нечто большее, чем оно есть по своей природе; которое смиренно следит за тем, чтобы люди на его территории не вымирали и справедливость более-менее торжествовала; которое оставляет свободу — твоей совести и выбору твоего духа и не лезет поминутно в твою личную жизнь…
Духовность и национальная идея — вещи в высшей степени значимые. Но осуществлять и вести их должно не государство, — слишком земное по самой своей природе, — а культура и Церковь. Но по-настоящему способны на это они будут, только будучи свободны и независимы от государства. Просто потому что совесть не может зависеть от потребностей тела, потому что когда бы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда…
Независимость не значит, что государству, культуре и Церкви наплевать друг на друга. Это значит лишь, что не их отношения становятся определяющими. Центром и местом встречи государства, культуры и Церкви должен стать человек, каждый отдельный человек (как это, кстати, и записано в нашей Конституции). Ибо главным смыслом их существования и является человек. И государство оживет только при наличии человека, и культура осуществляется только в присутствии человека, и Церковь является только в свободном человеческом духе и истине. И лишь в этой «точке сборки» они могут встретиться, актуализироваться, превратиться из абстракции в реальность. Лишь здесь, в человеке и его свободном выборе, возможны со-бытие и сама жизнь… Возможно осуществление христианства. Вот что было бы полезно переварить и уяснить сегодня нашим консерваторам, чтобы снова стать адекватными времени и самим себе.
Кстати, в свое время европейские демократии совсем неплохо проявили себя в войне с фашизмом, что признал даже такой последовательный критик Запада, как Иван Ильин. Да и христианства, при всех своих минусах, в потенциале демократия содержит все же больше, чем все консервативные идеологии вместе взятые. Потому хотя бы, что уважает человеческую свободу. А ведь и Христос в свое время поставил человека и его свободу выше любых идеологий и государственных интересов, за что и был распят современными Ему консерваторами, патриотами и первосвященниками. Вспоминать об этом не очень приятно, зато полезно. А о том, насколько миру полезнее развиваться, нежели консервироваться, молча свидетельствуют руины византийской, российской и советской империй.
И не нужно так уж панически бояться «чуждых влияний». В конце концов, всю нашу более-менее сознательную историю мы брали чужие формы и наполняли их собственным содержанием. Достаточно вспомнить Андрея Рублева, создавшего в преображении византийского опыта чудо «Троицы», и Пушкина, впитавшего культурный миф Запада и родившего в его обновлении великую русскую литературу. И академик Дмитрий Лихачев не случайно называл Петербург самым русским городом в России и самым европейским в Европе. И вовсе не дело это партийных идеологов вести народ к туманным свершениям. Выбирать пути — дело культуры и самого народа, свободно преодолевающих в своих ошибках и падениях все соблазны. И вместо того, чтобы ради «спасения родины» отнимать у народа его свободу, не лучше ли дать ему возможность в этой свободе задышать полной грудью, не страшась его инициативы и доверяя его чутью? Как говорил тот же Иван Ильин, не мешайте петь соловью, и он поведает своей песней последние тайны природы.
Сноски:
1 РЖ, 5 февраля 2008 года.
2 Федотов Г. Русское религиозное сознание: киевское христианство Х–ХIII вв.
3 Можегов В. Роковая симфония: НГ-религии, 20 февраля 2008 года.
4 Византийский набат. К дискуссии о фильме архимандрита Тихона (Шевкунова): НГ-религии, 2 апреля 2008 года. Багдасарян В. Э., доктор исторических наук, профессор; Орлов И. Б., доктор исторических наук, профессор; Репников А. В., доктор исторических наук; Реснянский С. И., доктор исторических наук, профессор; Федулин А. Я., доктор исторических наук, профессор.
5 Шмеман А. Исторический путь православия.
6 Аверинцев С. Поэтика ранневизантийской литературы.
7 Шмеман А. Цит. соч.
8 Аверинцев С. Преодоление тоталитаризма как проблема.