Опубликовано в журнале Континент, номер 136, 2008
Анна САЕД-ШАХ — родилась в Москве, окончила Филологический факультет Московского областного педагогического института. Журналист, поэт, прозаик. Автор двух поэтических сборников на русском и одного — на болгарском языках. Печаталась в журналах “Дружба народов”, “Континент”, “Новый мир”, “Огонек”, “Юность” и др. Живет в Москве.
Анна САЕД-ШАХ
Истории из моей жизни
Доброе дело
Родственников и соседей не выбирают. Впрочем, так было раньше. Куда по ордеру пошлют, там и живешь — радуешься.
Моего отца-строителя распределили с семьей в кузьминскую хрущебу. Соседей было много хороших и разных, обо всех не расскажешь. Расскажу о самых близких, тех, что жили и умирали над нашим потолком. О семье Гришки-мастера. Первые несколько месяцев соседей я только слышала, а увидела — случайно.
Стояла весна, я проснулась рано-рано от непривычно-яркого солнечного света, распахнула окно, — и в этот миг сверху что-то пролетело. Это и был сосед Гриша.
А произошло вот что: поздно ночью он увидел в своей комнате чертей. Выпил еще, перекрестился — черти не исчезли. Тогда Григорий заточил карандаш, написал записку: “Раньше он приходил один, а сегодня явился с целой компанией”. Написал, положил записку на стол — и выбросился с четвертого этажа.
Пролетел он, значит, соколом мимо меня, упал плашмя, поспал, встал и пошел к подъезду. А тут как назло другой сосед, с собачкой. Григорий возьми да и похвались:
— А я с четвертого этажа сиганул, видел?
Сосед хмыкнул.
— Не веришь? — возмутился Гриня. — Я что тебе, мальчишка, чтоб врать? Вот стой здесь и смотри!
Он кинулся в подъезд, вбежал в квартиру, снова прыгнул, снова пролетел мимо моего окна — и сломал ногу. Сильно сломал, получил группу и к ней в придачу инвалидный, крошечный тарахтящий автомобиль.
И полюбил Григорий в дни вынужденной горькой трезвости соседей по Москве покатать. За четвертинку.
Через несколько лет наша семья поменяла район и, соответственно, соседей. Григорий остался в моей памяти эдаким анекдотом, который при случае можно рассказать в компании. А тут на днях стою-голосую. Останавливается роскошный “Мерс”, весь из себя со светящимися бамперами, антеннами, и из него, как вы уже догадались, высовывается добродушная Гринина физиономия.
— Эй, соседка! Садись прокачу.
— Ты откуда такой красивый?! — восхитилась я новым русским Гриней.
— Ведь если б своими глазами не увидела, не поверила бы, а? — по-свойски спросил Гриня, отключая сотовый телефон.
— Ну и метаморфозы! Как это ты так умудрился?
— А я как ногу тогда сломал, вскорости пить бросил, просветление нашло какое-то. Зашился. И резко поумнел. Ну, сама видишь. Тебе куда?
— На ВДНХ.
— А я теперь в Крылатском живу, на Рублевке. Самый классный район, и дом — одни иномарки… а давай вон ту старушку подвезем!
— Ты всегда такой добрый?
— Только когда сделка проходит или старых знакомых, вроде тебя, встречаю.
Григорий остановился рядом с аккуратной, интеллигентного вида старушкой.
Едем дальше втроем. Говорить вроде не о чем.
— Как здоровье, бабусь? — нашелся Григорий.
— Нормально, сынок. Только вот умру я скоро, — бодро ответила пассажирка.
— У тебя что, рак?
— Да нет, от старости умру. Старые все умирают.
— Жалко мне тебя, — искренне сказал Гриша.
— Да ты не печалься, я ведь смерти не боюсь. Об одном только сожалею: четыре языка знаю — как с ними быть? Ни подарить, ни в завещании оставить.
— Да, — философски заметил Григорий, — живешь-живешь, копишь-копишь, а потом бах — и нету.
Снова наступило молчание.
— Вот здесь меня и высади, приехали. Спасибо, сынок. — И она протянула деньги.
— Обижаешь, мать, — строго сказал Григорий. — Я, может, доброе дело хочу сделать. Я, может, пока ехал, придумал, как тебе помочь. А ты деньги суешь.
— Да как тут поможешь? — улыбнулась старушка.
— Очень просто! Я тебя иногда туда-сюда катать буду, а ты меня языкам учи. И мне нетрудно, и тебе помирать легче. На, возьми визитку.
Так они и простились.
Вскоре я тоже вышла, не рискнув дать ему, по старой памяти, на четвертинку. Но визитку взяла. А вдруг ему или его детям захочется научиться сочинять песенки?
Во покатаюсь!
Истинная вера
У моей соседки Айгюль недавно кончились последние силы. Если бы силы не кончились, она бы нашла их в себе и обязательно смогла придумать что-нибудь, чтобы ее маленький сын не кричал по вечерам от голода за моей стенкой.
Работает Айгюль в школе, учительницей пения или, как теперь принято называть, музыки. На полставки. Что такое полставки? Это пол-обеда, полпрически, полупальто. На улице — зима, на руках — дитя.
— Иди в церковный хор, — посоветовала я соседке, — с таким голосом обязательно возьмут. Я каждый вечер слушаю твои колыбельные — просто изумительно! У меня подруга в церкви поет. Всего два раза в неделю плюс праздники. Никто не пристает, и платят нормальные деньги, двести баксов чистыми.
Утром Айгюль сказала:
— Я боюсь одна, никогда там не была.
И мы, обмотав головы платками, отправились в церковь. Я нашла регента и поведала о желании подруги. Узнав, что у нее второй альт, регент обрадовался, а прослушав, прямо-таки пришел в восторг:
— Хорошо поешь, беру! Завтра же приходи.
Пока он, демонстрируя светские манеры, провожал нас до ворот, в церковный двор медленно и очень аккуратно въехал джип. Из машины, отряхивая снег с дубленки, вышел молодой человек с бородой, поздоровался с регентом.
— У меня все замки померзли и аккумулятор сел, едва завелся от доброго человека. Говорил же настоятелю — гараж нужен, у всех есть. — И молодой водитель прошел в трапезную. Айгюль проводила его заинтересованным взглядом.
— Красивый? Это Яков, наш дьякон. А твое-то имя как будет?
— Айгюль.
— Как-как? — испуганно переспросил регент, подходя ближе и тараща глаза сквозь запотевшие очки. — Повтори-ка.
— Айгюль, — она улыбнулась.
— Ты что, нерусская?
— Казашка я.
Регент наскоро перекрестился:
— Ты тише, тише говори. В Бога веруешь?
— Верю.
— А религию какую исповедуешь?
— Никакую. Казашка я.
— В паспорте национальность стоит?
— Конечно.
Регент задумался. Но ненадолго:
— Нужна ты мне. Вот что — прими православие. Как наш Яков.
— Это как?
— Да просто. Минут пятнадцать займет. Водичкой побрызгают — и все.
— И все? — Айгюль улыбнулась своими раскосыми глазками.
— Завтра же и покреститься можно.
— А сколько платить будете?
— Сто пятьдесят долларов.
— А мне сказали — две-ести, — разочарованно пропела Айгюль.
— Ну, это, должно быть, в какой богатой церкви. А мы столько не можем.
…И опять каждый вечер у меня за стенкой кричал ребенок.
— Ну почему? — спросила я однажды, вручив ей (для собственного покоя) пакет молока и картошку. — Почему ты не пошла?
Айгюль пожала плечами, высокомерно принимая мои подачки.
— А за двести пошла бы?
И она сквозь зубы ответила:
— Да лучше я всю жизнь в школе буду “Во поле березонька стояла” петь. Чем веру менять.
— Да ведь ты даже не мусульманка! — крикнула я.
— А ну и что! — гордо ответила Айгюль.
И я вдруг почувствовала, что в ее словах есть какая-то, неведомая ни мне, ни ей, правота. И что вот из-за этой необъяснимой правоты я каждый вечер теперь буду просить Айгюль принять мою скромную дань в виде литра молока или еще чего-нибудь съедобного. Дабы поддержать ее религиозный аскетизм, которым она не поступилась даже ради своего незаконнорожденного ребенка.
Избушка на курьих окорочках
святочный рассказ
Черт меня дернул провести эту ночь на полуострове с бабой Груней. Да еще тащить ей искусственную елку! И куда? В тверскую глушь, в деревню, где за каждым двором сразу начинался серьезный хвойный лес. “Така елочка никогда не кончится, на всю жизнь мою хватит”. А шел бабе Груне восемьдесят пятый годок.
Мои домашние в эту святую ночь решили обойтись без меня. Я с непривычки обиделась, но, не желая портить им праздник, втянула надутые было щеки: вот и хорошо, что уходите, — не нужно стол накрывать. И бабу Груню навещу. А то все обещаю да обещаю.
— У нее окорочка кончились? — фыркнула дочь.
Оставшись одна, я стала строить дочкам козни: пусть у меня в машине сломается печка! Пусть я попаду одним колесом в прорубь, сбившись в темноте с единственной колеи, что тянется через всю Волгу к деревне. Пусть! Так им и надо. А то выросли, видишь ли… Дворники барахлили, и снежинки бесенятами нападали на лобовое стекло. А вообще-то красиво. Прямо по Пастернаку:
Стояла зима,
Дул ветер из степи,
И холодно было младенцу в вертепе
На склоне холма…
Снег служил единственным источником света, если, конечно, не считать резких огней встречных машин.
На фига козе баян, — засомневалась я, еле вписавшись в закрытый поворот. Ну зачем ей искусственная елка и эти окоченелые окорочка? Своих кур, что ли, жалко?
А может, и жалко. Когда летом двух щенков подбросили, одного она взяла. Хотя у нее свой Шарик. Теперь у нас две одинаковые собачки, сестренки. И выходит, что мы с бабой Груней вроде дальних родственниц.
Вообще-то не грех было сегодня сестру в больнице навестить, да уж чего теперь, а ночью все равно не пускают. И куда я в такую пору тащусь? Все — в Москву, так и слепят фонарями, а я, выходит, к бабе Груне.
Ну, доеду… Она же с курями спать ложится. А мой щитовой домик весь промерз. Ладно, была бы и вправду родственницей, а то — просто соседка по выходным, к тому же вредная старушенция. Со всей деревней перессорилась и со мной хотела, да только у нее не получилось. “Ты, — говорит, — давно на пенсию-то вышла?” Это при первом же знакомстве! По всем правилам я должна была ее осадить: “Протри зенки, старая дура! Мне до пенсии еще пятнадцать лет!” Но я не доставила бабе Груне удовольствия перепалки, смолчала. И всегда, если ко мне приезжали подруги или сестра, она не забывала полюбопытствовать: “Чевой-то я не разглядела, это тебя дочь давеча навещала или племяшка?”
Ехидная, в общем, старуха. А я ей зато все равно елку везу. Пусть порадуется. Если, конечно, в прорубь не свалюсь.
Расстелившаяся передо мной равнина ничем не напоминала Волгу. Это успокаивало. Все-таки не так просто первый раз в жизни вести машину по снежной пустыне, которая на самом деле — великая русская река и течет в каких-то двух метрах под тобой. Главное — думать о чем-нибудь другом, высоком:
Всё злей и свирепей дул ветер из степи…
Все яблоки, все золотые шары…
Кстати, яблок нынче уродилось! Из садов катились до самой Волги…
Оказалось, что зимой в доме бабы Груни терпимее, чем летом: не так воняет скотиной, гнилыми яблоками и кислыми бревнами. Вполне можно и заночевать.
В брюхе свежевыбеленной печки что-то урчало, в углу над телевизором мерцала лампадка, освещая лик Спасителя.
— Ах ты, бедная, — засуетилась, закудахтала баба Груня, — ну проходи, коли приехала в такую даль. Да неужто елочку привезла? Так ведь Новый год уже прошел. А за окорочка спасибо. Очень я по ним скучала. Ну садись, грейся.
Я сняла сапоги, поставила их к печке. Баба Груня принесла самодельные серые валенки.
— И чего ж тебя, девка, принесло на ночь глядя? Али случилось чего?
— Так ночь-то сегодня особенная — Рождество Христово.
— Выходит, никому ты в праздник, окромя меня, и не нужна? — она хихикнула, как мультяшная баба Яга, и крикнула в сени:
— Шарик! Подь сюды — окорочок дам.
“И чего у меня общего с этой старой ведьмой?” — вдруг удивилась я, а вслух сказала:
— Может, тогда и Жучку угостите?
— Каку таку Жучку?
— Ну собачку беленькую, что вы летом пожалели. Вы же ее, помнится, Жучкой назвали.
— Аа, так нету давно этой Жучки.
— Украли?
— Кому она сдалась! Порешила я Жучку, — она, улыбаясь, следила за моим лицом. В надежде, что это очередные бабкины штучки, я тоже улыбнулась:
— Как так — порешили?
— Да она, сволочь, курицу мою задрала. Насилу выходила.
— Кого?
— Кого-кого, курицу. А Жучку твою я застрелила.
— Как? — только и воскликнула я.
— Из ружья. К дереву привязала и прямо в лоб. Помнишь, у нее на лбу, как у твоей, такое черненькое пятнышко было? С первого разу. Да ты не бледней, не бледней, сейчас окорочков нажарим…
Пока баба Груня возилась у печки, я все не знала, как поступить: вернуться в Москву, пойти в свою ледяную избушку или все же остаться. Вроде бы надо немедленно встать и уйти. А если уж остаться — сказать ей все, навсегда рассориться и по весне продать дачу…
Мы собрали елку, поужинали с водочкой при свече и легли спать. Я — на печь, на пуховую перину. Давно хотела попробовать.
Уютно потрескивали дровишки, подрагивал фитиль в лампадке, всхрапывала баба Груня. Заледенелая яблоневая ветка постукивала по крестовине окна. На улице Шарик звякал цепью, кто-то скребся и тихо повизгивал в чулане. На мышь вроде не похоже… Жучка, конечно! А кто же еще? Больше некому.
Утопив голову в огромной, набитой легкими куриными перьями подушке, я шептала: “Господи! Как хорошо! В какую чудную зимнюю ночь Ты родился! Чтобы спасти нас!..”
Вдали было поле в снегу и погост,
Ограды, надгробья,
Оглобля в сугробе
И небо над кладбищем, полное звезд…
Как меня убивали
Первый раз меня не убили случайно.
Я возвращалась из гостей уже заполночь. Вошла в подъезд, вызвала лифт. Кто-то неожиданно встал сзади и тихо так промолвил: “Не оборачивайся”. Я, как бы не почувствовав острого предмета, приставленного к лопатке, повернула голову: высокий, фактурный, голубоглазый, с кривым шрамом на картофельном носу.
Дверцы лифта предательски раскрылись, я сделала было шаг в полумрак кабины, но (боже! они обожают замкнутое пространство!) тут же отдернула ногу.
Он погладил меня перчаткой по голове, ловко обследовав ничем не увешанные мочки ушей. Главное, считала я, не раздражать его и не кричать. И отойти подальше от лифта.
Он взял из моих рук сумочку, вытащил деньги, документы, затолкал сумку за почтовые ящики (и никто не узнает, где могилка моя).
— Больше у меня ничего нет. Я свободна? — Парень молчал.
— А почему ты на лицо чулок не надел?
— Ни к чему, ты меня не опознаешь… В лифт, значит, не войдешь? Ладно, пойдем в будку, сделаешь мне приятное.
При слове “приятное” по моему телу пробежали судороги, в голове затуманилось, к горлу подступил недавний обильный ужин у друзей. Как? Он заведет меня в телефон-автомат, а потом мне с этим жить?
Жить? Вот этого он как раз не обещал. Нужно умолять, плакать, но разве я могу ему верить, даже если пообещает?
Животный страх подступал все ближе к горлу. Чтобы не упасть со ступенек, я вцепилась в перила и попросила:
— Открой, пожалуйста, дверь, чтоб воздух шел, меня очень сильно тошнит.
Не успела я договорить, как меня стало рвать.
Опешив, он отпрянул от летящих в него помоев и приоткрыл входную дверь. В широкий проем я увидела знакомого ротвейлера, справлявшего нужду. У него на шее болтался поводок, — значит, хозяин рядом. Мой мучитель тоже увидел собаку.
Брезгливо скинув облеванную куртку, сложил нож и выскочил из подъезда, даже не простившись.
Два дня я в полном отупении просидела дома. На третий — страх и слабость отступили, и я вышла на улицу. У соседнего дома стоял похоронный автобус.
— Кого хоронят? — спросила у старушки.
— Женщину молодую, официантку. Третьего дня шла ночью с работы, так прямо в подъезде и зарезали. И муж встречал с собакой, да видать, пропустил.
Что касается милиции, то там меня с интересом выслушали, показали кучу невыразительных снимков, приняли заявление с описанием особых примет и заперли листочек в ящик стола. Больше меня не вызывали.
Но, как оказалось, я все еще продолжала верить, что в жизни есть место подвигу.
Дело было так. Возвращаюсь с работы и вижу трех незнакомых, но довольно обычного вида мужчин, изучающих наш домофон. У одного даже самодельная инструкция в руках. А домофон, надо сказать, самый что ни на есть элементарный: набрал номер квартиры и жди себе ответа. Если, конечно, не ставишь своей целью нанести неожиданный визит.
— Надеюсь, вы не будете возражать, если мы войдем с вами? — задал риторический вопрос самый старший, с усиками.
— Проходите, я не съем, — и показала на всякий случай здоровые острые зубы.
— А не боитесь? — спросил чернявенький, и знакомый мороз пробежал по моей пугливой шкуре. Однако кабина уже закрылась, и на поставленный в лоб вопрос я не сочла возможным ответить честно.
— Вам на какой?
— А на каком восемьдесят пятая квартира?
Через сорок минут в мой домофон позвонили.
— Откройте, милиция. Тут ваших соседей грабанули, а они почему-то не открывают.
Через мгновенье я уже стояла перед 85-й квартирой в ожидании представителей карательных органов. Это были двое здоровенных мужиков в боевых доспехах и при автоматах. Пока они жали на кнопку соседского звонка, я с гордостью рассказывала, что лично впустила грабителей в дом и даже ехала с ними в одном лифте. И хотя мне казалось, что говорила я довольно громко и вдохновенно, стражи порядка меня не слышали.
Когда дверь квартиры открылась, на пороге нарисовался сам пострадавший с шишкой вместо левого глаза. Сосед этот, если честно, и до ограбления был не сильно богат.
— Ну, показывай, чего там тебя лишили, — сострил служивый, и я, почувствовав себя лишней, пошла дожаривать картошку, напомнив еще раз о своей полной готовности помочь следствию. Жарила и прислушивалась: вдруг позвонят в дверь, а я не услышу.
Должно быть, я очень их насмешила.
Да, вспомнила: пока мы стояли перед дверью ограбленного алкаша, один из ментов, интеллигентного такого вида — типа Ларина из сериала с неприхотливым одноименным названием, сказал:
— В трудные времена всегда растет количество квартирных краж. Таким вот старым способом, хоть и не по обоюдному согласию, люди делятся друг с другом, чем могут.
Мне вскоре тоже предложили поделиться. И опять почему-то не убили.
Кстати, приехал тот же наряд милиции, лениво выслушал свидетелей-соседок, куривших на лестничной клетке и хорошо запомнивших трех симпатичных молодых людей, выходивших из моей квартиры. Молодые люди не удрали, сломя голову, увидев соседок, а предложили девушкам вместе покурить. Вот и окурки под батареей. А еще предложили купить недорого дамские сапоги. Покурили, потом сели в синие “Жигули” пятой модели и укатили, помахав ручкой.
Позвали следователя. Он тоже выслушал свидетельниц:
— Что вы мне голову морочите? Так не бывает! Что-то слишком все просто. Мы тут годами ищем, а у них окурок, видите ли, и сапоги из ограбленной хаты.
Они бы и искали годами, если бы в это самое время случайно не позвонил Юра Щекочихин и не спросил, как я поживаю. Я и рассказала, как есть: сижу, мол, в разграбленной квартире, в голове дырка, а из рассеченной брови кровь хлещет. А так все ничего, беседую со следователем.
— Запиши телефон Гурова, — только и ответил он
И что самое удивительное, к вечеру следующего дня мои обидчики отыскались, их хотели строго-настрого засудить, но я не позволила. Почему? Ну, во-первых, мне не нравится, когда преступников ловят как бы по блату, из особого расположения к высоким чинам. Во-вторых, самому старшему было девятнадцать. Но все-таки главная причина в другом.
Когда они вошли и объявили о своем намерении меня обчистить, я, не долго думая, схватила тяжелый бронзовый подсвечник и, держа его наготове, приказала им немедленно убираться вон. Тогда самый старший выхватил “оружие” из моих рук и огрел им меня по голове. Второй посоветовал прямо как в кино:
— Нужно бы ее кончать, а то она нас теперь узнает.
Теоретически они были правы. Но когда из моей башки и бровей кровь брызнула на потолок и занавески, я увидела, как они испугались. На их глупых щенячьих мордах застыл извечный вопрос: что делать?
Для начала они отвели меня в ванную, но не насиловать, как принято у бандитов, а промыть мне раны. Потом предложили сварить кофе. И только потом стали неохотно собирать в свою сумку мои вещи.
— Оставьте, пожалуйста, деньги, — попросила я, — это последние и, кажется, надолго. Но они не удержались и, взяв все, что смогли донести, в том числе и деньги, поспешили удалиться, попросив не держать на них зла.
Но я обиделась. И очень захотела увидеть их еще раз. Мы встретились в зале суда. Я не хотела, чтобы они получили сроки. Мне нужно было, чтобы эти салаги уяснили раз и навсегда, на всю жизнь, кто в собственном доме — хозяин.
Большинство моих знакомых меня осудили за легкомыслие — простила преступников! Но были и те немногие, кто хорошо знал: ударами жизнь меня и прежде не обделяла, бывали и побольнее. И кровь из ран текла такая же живая.
Вот только раны мне потом не зализывали и уж тем более — не предлагали горячего кофе.
Хоть и были мне эти люди не чужими. И вроде бы даже любили. Но они говорили: прости, — и я прощала. И всякий раз мое прощение принималось как должное.
А тут я их, родных, выходит, предала, уравняв в праве на прощение с какими-то чужими выродками. Как будто прощать боль, исходящую от близких людей, великодушнее, чем один раз дать шанс чужаку, растерявшемуся при виде твоей, совершенно не дорогой ему, крови.