Опубликовано в журнале Континент, номер 135, 2008
Борис ГАЙДУК — родился в 1967 г. в поселке Любавичи Смоленской области. Закончил сельскохозяйственную академию им. Тимирязева. Печатался в журналах “Литературные незнакомцы”, “Московский вестник”, “Полдень XXI век”, “Юность” и др. Автор книг “Миллениум Сидоров”, “Третья Мировая Игра”, “Яуза”. Сборник “Миллениум Сидоров” вошел в длинный список премии “Большая книга”. Живет в Москве.
Борис ГАЙДУК
Два рассказа
1. Отец Михаил
С признательностью
отцу Алексею Кузнецову
за помощь и благословение
В бане завелись клопы, будь они неладны.
Ползают по полкам, таятся в углах. Когда топим, уходят, потом снова появляются. Пробовал закрывать заслонку, выкуривать дымом — не помогает.
Сосед Яков Никитич говорит, что он своих клопов вывел.
Поделился отравой.
Александра Филипповна, грузно прислонившись к перилам, стоит на крыльце, смотрит на мои приготовления. Заливаю кипятком соседский порошок, размешиваю палочкой. Кружатся в ведре соринки и нерастаявшие комочки.
Приступим, помолясь.
Дверь осела, скрипит, надо будет подтянуть и смазать.
Метелкой окропляю в бане все углы, щели между досками, укромные места за каменкой. Вот вам, живоглоты! Вот вам!
То же самое повторяю в предбаннике. Слазить бы на чердачок, но болит поясница. Отдохну, а потом все же заберусь и наверх. Иначе что толку?
Александры Филипповны не видно; наверное, опять прилегла. Совсем в последний год ослабела. “Хоть бы дал Бог не лежать, сразу умереть”, — все время повторяет.
А я в ответ: “Погоди, душа моя. И полежишь еще, и побегаешь”.
Cмеется: “Отбегали мы с тобой, пора и на покой”.
Ладно, продолжим.
Поднимаюсь по лестнице, ползу на четвереньках. Темень, хоть глаз коли. Вслепую машу метелкой по сторонам, сам отворачиваюсь, чтобы отравы не нюхать и в глаза не попало.
Вот и сделано дело. А то совсем одолели, проклятые.
Теперь полезли обратно.
Нашариваю ногой перекладину.
Не свалиться бы.
Александра Филипповна в одежде лежит поверх покрывала.
— Голова закружилась, — виновато говорит. — Сейчас встану.
— Лежи, — отвечаю. — Дела пустячные, сам поделаю.
Всего-то надо вынуть из печи чугун, намять козам картошки. Туда же — обрезки хлеба, немножко молока. На следующий год коз тоже будем сводить, держать уже тяжело.
Прошлой зимой к Рождеству поросенка забили и больше не брали. Александра Филипповна сначала все охала: как же мы будем без свинки. А как подкосило ее, так и примолкла.
Теперь и коз сведем, а молоко у Якова Никитича брать будем по три рубля за литр. Нам теперь много ли надо? Оставим десяток кур, ну и Рыжка — дом охранять.
От мятой картошки валит сытный пар. Козы несмело тычутся, обжигаются, вытягивают губы.
Морозы спали, хорошо. Третий день снежок сыпет, все периной прикрыл.
Белым-бело.
Пережить бы Александру Филипповну. Не бросить одну.
Захвачу-ка сразу дровишек для грубки, чтобы в другой раз не ходить. Пять, шесть… хватит. Кое-как порубал Василий. Корявые, толстые, в печь не лезут, разгораются плохо.
Ладно.
У печи угол треснул, пара кирпичей еле-еле на глине висит. Тоже надо бы приладить.
— Как ты там, душа моя, — заглядываю.
— Да, как. Сам видишь, как…
— Ну, не скучай.
Пора на службу. Воскресенье.
Церковь на горке стоит, небольшая, но видно издалека. В восемьдесят восьмом заново открыли, во всем районе вторая церковь была. Тут я поближе к родным краям и попросился, а владыка, царство ему небесное, утвердил. Молодых в такую глушь не заманишь. В Курове, вон, недавно ушла от молодого священника жена, не выдержала, а он и сам вскоре исчез, ни слуху ни духу. А до того месяц пил беспросветно. Так то еще Курово, не то что наш лосиный угол. Но зато и храм уцелел, вдали от начальства. При помещике еще поставлен, полтораста лет скоро будет. Уберег Господь. На освящение со всего района народ съехался, внутрь не поместились. Епископ Григорий по полному чину освящать приезжал.
Сейчас не то.
Отпираю дверь, сбиваю с валенок снег, оглядываюсь. Каждый раз боюсь, не пограбили бы. Но — нет. Не до того еще ожесточился народ.
Подходят Галя Пирогова и Вера Сильчугина, певчие.
Здороваемся.
Летом еще Завидовские близняшки поют. Чисто, душевно. На каникулы приезжают. Денег у матери нет, чтобы на юг катать, вот и привозит к бабке с дедом. А что? У нас лес, речка. Грибов в прошлом году много было. И в храме попеть не повредит детям.
Облачаюсь. Беру крест.
Надеваю на себя — и всякий раз до мурашек замираю: могу ли еще служить? Имею ли разрешение?
Слушаю.
Раньше сразу все слышал. Сейчас уже почти ничего.
А все равно сюда никто не поедет. В Курово только через месяц нового священника прислали.
Опустеет храм, ох, опустеет.
Ладно, присяду.
После службы ребеночка крестить, Николая и Натальи Гурьяновых девочку. Крестят сейчас всех, слава Богу. Отпевают тоже почти всех. А венчаются редко. Оттого и живут, как зря.
— Батюшка, тут еще один креститься хочет. Из Залужья. Но денег, говорит, нет. Как быть?
— Ладно, покрестим. Только пусть службу отстоит.
Не положено, конечно. Но пусть уж послушает, раз пришел. А то еще, пока ждать будет, и креститься передумает.
Ну, благослови, Господи.
— Иже на всякое время и на всякий час, на небе и на земли покланяемый и славимый…
Человек двадцать сегодня. Бабы, Виктор Сергеич хромой, Иван Маркович. Этот, из Залужья. Знаю я его, Томилин Иван. Ссутулился, по сторонам поглядывает. Видно, что первый раз человек на литургии. Крестится, будто крадет. На него смотрю, ему стараюсь служить. Пусть хоть так крестится.
Справа Катерина Федорова. Дочь похоронила, двое внуков на руках остались. Но, слава Богу, пенсия хорошая, в школе тридцать лет проработала. Вытянет ребятишек. Родственники есть, тоже помогут.
Ох, опять отвлекся. И без того ведь запинаюсь…
— Благословенно Царство Отца и Сына и Святого Духа, ныне и присно и вовеки веков…
В праздники побольше народу бывает. А в Светлое Воскресенье и из соседних деревень приходят яйца святить, куличи. Даже из района люди ездят. По старой памяти, наверное. Сейчас уж и в районе храм возвели, хотя и наспех. Шумно тогда у нас бывает, торжественно. Ребятишки крашеными яцами бьются. Хорошее островерхое яйцо ценится, припасается заранее.
А потом опять никого. Так и живем.
Незаметно переступаю ногами.
— Верую во единого Бога Отца, Вседержителя, Творца неба и земли. И во единого Господа Иисуса Христа, Сына Божия, Единородного…
Совсем стало больно, поджилки трясутся. Ни мази не помогают, ни таблетки. Голос сбивается, на концы слов не хватает дыхания. Гурьяновы всем семейством тихонько заходят, и крестные с ними. Девочка на руках, спит, похоже. Ах, ты, Господи, как бы еще не упасть! Ладно, потерпим немножко.
— …да святится имя Твое, да приидет Царствие Твое…
Вот теперь хорошо. Не совсем оставил, Слава Богу. Наполняются стены молитвой, звучит храм. Всхлипывает девочка Гурьяновых, склоняется над ней с платком мать, отец оглядывается по сторонам и нерешительно осеняет себя крестом. Катерина Федорова в черном платке шепчет губами. Залужский притих, уставился себе под ноги.
Все.
Люди вереницей подходят к кресту.
Татьяна Тушина исповедуется. Больше никого. Причащаю ее Святыми Дарами.
Спешу в алтарь отдохнуть.
Вера Сильчугина бежит наперерез Гурьяновым, просит немного обождать. Томилин топчется рядом.
В алтаре без сил падаю на стул. Вытягиваю ноги, шевелю пальцами. Нечего стонать, дурак старый, радоваться надо. Две души сейчас прибудет, а тебе их в Царство вести. Вот и славно.
Заглядывает Варя.
— Как ты, батюшка?
— Сейчас иду. Еще минутку.
Елею нужно купить. И свечей. Стены покрасить я уж и не надеюсь.
Ладно, пора.
— Во имя Отца, и Сына, и Святого Духа…
Девочка ерзает, хнычет. Начинает реветь. Жарко ей, завернули, как голубец. Крестные молодые, неумелые, зря только ребенка тискают. Ничего, ничего.
Залужский не поднимает глаз, слова повторяет глухо, коверкает. Переминается каждую минуту. Ждет, не дождется. Постой уже, раз пришел, не переломишься.
— Отрекаешься ли от сатаны? Говорите: отрекаюся…
— Отрекаюся…
Снова ноги трясутся. Девочка благим матом орет. Поскорее заканчиваю.
Гурьяновы бегут к дочке. Мать берет на руки, баюкает, раскачивая плечами. Хорошая семья. Но тоже уезжать собрались. Николая берут на стройку каменщиком, договорились уже в городе с жильем, по полторы тысячи рублей в месяц.
Томилин бочком подходит поближе.
— Простите, это… не знаю имени-отчества. Мне бы, это… завязать как-нибудь. Покрестился вот, спасибо вам, может еще чего сделать надо?
— Молиться тебе, Иван, надо. “Отче наш” читай.
— Чего?
— “Отче наш”, говорю. От пьянства еще молитва Божьей Матери Неупиваемой Чаше помогает. В лавке есть, стоит рубль. И в храм заходить не забывай.
— Так ведь нам это… не близко.
— Хотя бы иногда.
— Ага… Ну, ладно. Это мы обязательно. Пока что покрестились, посмотрим, как оно дальше пойдет. Спасибочки!
Идет к выходу, нашаривает в кармане сигареты, одну вытряхивает. У порога чиркнул спичкой, прикурил.
— Молиться… Хех!
Оля Федорова подает записочку о поминовении, протягивает пять рублей.
— Дедушка, а что значит “сорок дней”? Маме завтра сорок дней. Наши ставят лапшу, носят от соседей стулья. Забили петуха и двух гусей.
Мама осенью утонула. Потащило ее в такую темень гостей провожать. Вот на обратном пути и оступилась. И ведь на берег сумела наполовину выбраться, но поздно, захлебнулась уже. Не спасли.
— Это значит, Олечка, что завтра твоя мама будет в раю.
Поворачивается и радостная бежит из храма. На улице уже целая ватага ребятишек.
Слышно звонкое:
— Поп сказал, что завтра моя мама будет в раю!
— Вранье все это! Никакого рая нет.
— Дураки вы!
Все расходятся, кланяются. Скудное, тощее мое стадо.
Пойду и я.
У дома машина стоит. Не наша, да пожалуй что и не из райцентра. Новая, вся блестит.
Вышел мужчина, бросил в сугроб сигарету.
— Здравствуйте, ваше… э… ваше…
Нет, выговор совсем не наш, столичный. Из Москвы человек или из Ленинграда.
— Батюшка, — подсказываю ему обращение.
— Здравствуйте, батюшка, — с облегчением подхватывает. — Нам бы бабулю отпеть, чтобы все, как положено. Завтра можно?
— Можно. Кто новопреставленная?
— Мирошникова Анна Васильевна, из Пореченки.
Из Пореченки. Почти уже нет там деревни. От силы дворов десять осталось.
— А что же вы в Курово не поехали? Вам ближе. Или занят отец Алексей?
Гость мнется.
— Да нет. Она сама к вам просилась, если можно так выразиться. Заранее сказала, чтобы обязательно отпеть и обязательно у вас. Вроде как последнее желание. Такие вот дела.
Пытаюсь припомнить. Анна Васильевна. Мирошникова. Нет, ничего не выходит. Ладно, завтра увижу, вспомню. В лицо-то я всех здесь знаю, а вот имена забывать стал.
Александра Филипповна поджигает грубку.
— Все тухнет и тухнет, — жалуется. — Подай-ка мне, батюшка, еще газетку.
— Давай я сам, душа моя.
Газетки бережем. Районную раз в неделю приносят, а областную в этот раз не стали выписывать, дорого.
— Что ты все сам да сам. Скоро и со двора меня попрешь. Никакой пользы от меня нет.
Помогаю встать. Сильно опирается на руку Александра Филипповна, совсем не держат ее ноги.
Подкладываю газету, щепочек, несколько раз длинно, до одышки, дую. Огонь разгорается, потрескивает. Будем в тепле. Когда морозы стояли и грубка не помогала, под двумя одеялами спали, а с утра первым делом бросались печь топить.
Александра Филлипована подает на стол. Ладонями трет на картошку сушеный укроп, ставит тарелки. Это она сразу завела, отдельные тарелки ставить. Все воспитывала меня, деревенщину.
Режет к грибам лук, льет масло. В этом году легко будем поститься, грибной был год. Насолили и насушили достаточно. И наши, слава Богу, лишний раз не согрешат.
— Может, наливочки, батюшка?
Подлизывется, знает слабость мою. Сегодня можно и наливочки.
Наливает полную ребристую рюмку, ставит, стараясь не дрожать рукой. Болезни своей стесняется, стремится угодить. Раньше-то за эти наливочки поругивала, а теперь сама предлагает.
Ах ты, глупая.
Мнет вилкой картошку. Так за сорок лет и не приучилась ложкой есть, не снизошла.
— Как служба?
— Все хорошо. Завтра в Пореченку еду, Анну Мирошникову отпевать.
— Анюту! Ах ты, Господи! И я с тобой поеду. Подпою.
— Да куда тебе!
— Так на машине же?
— На машине.
— Ну вот. Это раньше все конями ездили. Как в Гриневском лесу заночевали — помнишь?
— Да уж, помню…
На печи трещина, два кирпича еле висят.
Намазать бы глиной и склеить хорошенько. Глины у речки накопаю. Теплой водой разведу да подклею. Пара пустяков.
Снова снежок повалил. Ласковый, мягкий. Тропинку еле видно. Занесло, да и смеркаться стало.
Раньше полнее речка была. Сейчас не то, обмелела.
На склоне глина.
Да ведь зима же. Как тут глины нароешь? Такие сильные морозы были.
А я-то, дуралей, с лопатой пришел!
В речке меж льдов тонко струится поток. Даже в морозы не вся промерзла, шальная.
Тот берег совсем занесен, а наш крутой, почти что голый.
Славная речка, быстрая.
Летом играет, искрится.
Играет, искрится…
Что ж, пойдем назад, какая тут глина.
Александра Филлиповна успела притащить из колодца два ведра воды. Заваривает чай. Совсем уже стемнело, на часах полшестого.
Всегда на воду и на огонь безотрывно смотреть мог. Вот и сейчас часа полтора там оставил. Совсем старый стал.
К чаю печенье и вафли. Вазочка крыжовника, перетертого с сахаром.
— Яков Никитич приходил. Завтра едет в район. Спрашивал, не надо ли чего.
— Ну, а ты?
— Скумбрии попросила, горячего копчения.
— Вот, любишь ты эту скумбрию.
— А что же, вкусная. И майонезу к ней.
После чая сажусь под лампу читать.
Обязательно читаю на ночь Писание.
С тех самых пор, как тетки Нади наследники выкидывали хлам, чтобы избу в другое место перевозить. Метили мелом бревна. Мальчишки набежали рыться в барахле, дрались. Мне досталась потертая книжка — Новый Заветъ.
Спрятал, тайком читал, сначала про себя, потом вслух, невольно смягчая окончания тревожных слов непривычными твердыми знаками.
Через год уже знал почти наизусть, в книгу едва заглядывал. Да что там книга — живые картины видел, голоса улавливал. Дрожал, плакал, и все втихую, признаваться боялся. Потом в семинарии все удивлялись, как я целые главы подряд произносить мог.
А сейчас вот тыкаюсь, словно слепой, ничего в голову не идет.
…кто не дверью входит во двор овчий, но перелазит инде, тот вор и разбойник…
Проговариваю губами, возвращаюсь назад.
Буквы, как те клопы, разбегаются.
Вот, не забыть бы!
Завтра же надо будет попросить у Якова Никитича отравы, он обещал дать, и в бане хорошенько их потравить. Давно пора. Совсем уже допекли, ползают по полкам, кусают. И ведь нигде нет, а в бане — на тебе, завелись…
Ползают по полкам, кусают… Ох, отойди от меня, сатана!
…и если Я не творю дел Отца Моего, не верьте Мне…
С грехом пополам дочитываю главу и начинаю сначала.
Второй раз идет легче, пока не сразу истерлось из памяти.
…Я есмь пастырь добрый…
Да и Бог с ними, с клопами. Тоже твари. Лучше печку сделать. Пойти, взять под речкой глины, развести теплой водой…
В третий раз и вовсе хорошо читается, покойно.
…пастырь добрый полагает жизнь свою за овец…
Лампочка мигает. На улице ветер поднялся.
…потому любит Меня Отец, что я отдаю жизнь Свою…
Вот и снова, как раньше, дрожь пробирает.
Верую, Господи, верую.
Сделано дело. Отступил, проклятый.
Вдруг приходит на память, как мать тащит меня, перекинув через плечо, из подожженной снарядом хаты. Животу тесно, гудит огонь, прямо над головой рушатся балки. Пропало все, только меня успела она из пламени выхватить да Тихвинскую Божью Матерь.
“Миша! Ты как? Живой?”
Вырыли потом землянку, зимой еле уцелели от холода, а следующим летом возили на себе из леса бревна, заново строились. Еще шесть лет там после войны жили, пока отчим новый дом не поставил.
Тридцать километров отсюда.
А вот и большой белый конь, на которого верхом сажал меня отец.
“Мишка! А ну, крепче! Крепче сиди!”
Вокруг родные, лица все беспокойные, а отец — нет. Веселый, тянет руки, поддерживает. Спина у коня твердая, будто палка вдоль хребта лежит.
Только это про отца помню, больше ничего.
Сороковой год был. Осенью призвали его на службу.
“Что, Мишенька, что? Пальчик? Ну, дай маме ручку. Сейчас подуем-подуем-подуем… У кошки заболи, у собачки заболи, а у Мишеньки жирком затяни. Еще подуем-подуем-подуем… Вот так…”
Отец Михаил роняет голову, книга со стуком падает на пол.
Страницы несколько раз перелистываются и раскрываются на шестьдесят первом псалме.
Тихонько мычит отец Михаил во сне, всхрапывает, свешивается набок и не видит, как Александра Филипповна, тяжело приподнявшись на постели, несколько раз быстро осеняет его крестным знамением.
2. Упражнения
Посвящается памяти Сони Русиновой.
В этом рассказе остались ее стихи, и сама она всегда с нами
Нет ничего лучше, чем слякотная осень или морозная зима.
Прижаться боком к батарее и смотреть в окно на бегущих под дождем людей.
У моих снова гости, пьют чай.
Хозяева квартиры, неизвестно почему, сразу обозначились этим родственным словом “мои”, хотя менее близких мне людей нет, кажется, и в другом полушарии. Шумные и убогие одновременно. По крайней мере, больше не зовут к столу. А вообще к ним ходит едва ли не весь дом.
Проходной двор.
Выставляют свои тридцать три варенья и белый хлеб с маслом. Есть даже варенья из кабачка с лимоном и кабачка с апельсином.
Мерзость.
Невозможно смотреть, как они едят.
Если Бог есть, почему его до такой степени нигде не видно?
Как учитель, который задал домашнее задание, а сам заболел и не может его проверить. А дети и рады, скачут друг у друга на головах. Лентяи радуются больше всех, им все сошло с рук. Отличникам обидно, целый вечер учились, а вышло впустую. А учитель, может быть, прячется в это время за дверью и тайком ставит оценки себе в журнал.
А потом придет другой учитель и скажет: дети, вместо математики у нас будет пение.
В двадцать первой группе новенькая. Мара. Странное имя.
Ужас! Оказывается, я один не смотрел “Окна”. Лола говорит, что это европейский мейнстрим. Максим скептически кривит губы. Если бы у меня папа был владельцем трех ночных клубов, я бы тоже кривился, не переставая, и плевал бы на весь европейский мейнстрим вместе с азиатским и американским.
Лежал бы в гамаке и читал книги.
Интересно, наверное, было родиться дворянином. Просто родиться и сразу быть не таким, как все. А еще лучше иметь титул: каждая секунда твоей жизни бьется кровью и разумом десятков поколений.
А потом стать революционером. Бросить бомбу в царя, с пороховым треском расстрелять в подвале маузер, топтать сапогами кровь и разум поколений, напиваться ею допьяна, а потом, напившись, строить новый, прямоугольный и громогласный мир.
Примерно об этом мы говорили позавчера. Лола привела какого-то азиата — кажется, узбека. Азиат был великолепен; жаль только, что скоро ушел. Даже Максим при нем оставил свою улыбочку, слушал внимательно и выбирал выражения. А потом оказалось, что азиат прямой потомок Тимура, железного хромца. Он ушел, а мы стали говорить о нем. Лола сказала, что вот это и есть “голубая кровь”, мистические царственные гены. А я возразил, что дело не в крови и генах, что у него примерно такой же гемоглобин в крови, такие же красно-белые тельца и прочее мясо. Дело в мозгах, в самосознании. С раннего детства человек чувствует себя потомком великой личности, это его питает из года в год, выпрямляет ему спину. Пошлость и глупость становятся для него физически невозможны, а ум и благородство, напротив, естественны. Кажется, все впервые согласились скорее со мной, чем с Лолой. Она, правда, стала говорить о космосе и кармическом предназначении, но я был более убедителен, хотя и не столь изощрен.
А моя мать торгует яйцами под окнами собственного дома на вокзальной площади. Зимой бегает греться. Брат сидит в тюрьме за разгром вагона электрички, ожидает амнистии.
Летом пыль, зимой сугробы в человеческий рост.
Никогда туда не вернусь, даже на каникулы не поеду. Не хочу. Лучше в Болгарию, яблоки собирать.
Мои ждут с севера сына. До сих пор есть, оказывается, какие-то большие стройки, куда люди ездят на заработки. Сын два года потратил на то, чтобы накопить на машину и первый взнос за квартиру в кредит. Два года своей единственной жизни ради жестянки на колесах и крыши над головой.
Не понимаю.
Мои говорят, что он сразу поедет в свою новую квартиру, а комната останется мне.
Хорошо бы.
Где я еще найду комнату за такие деньги?
У дома на вокзальной площади как начала пути тоже есть свои преимущества. Видно к чему стремиться, от чего барахтаться. Сразу приходит на ум какой-нибудь тривиальный Наполеон или, скажем, Линкольн. Но, по крайней мере, из всех наших я один не платил денег за поступление. У того же Максима, например, все уже в порядке до самой старости.
Наверное, это скучно.
Впрочем, что есть путь?
Мара.
Оказалось, она наполовину цыганка. Очень некрасивая, большие губы всегда по-дурацки приоткрыты. Верхние зубы просто огромные, а между ними щель. Глаза, правда, тоже большие, какие-то марсианские. И грудь большая.
Забавно, сама маленькая, а у нее все большое.
Полдня ходил по улице в костюме сотового телефона. Жаль, что нельзя было читать. Зато можно неторопливо перекладывать в голове разные мысли. Как камешки. Обтесывать их, подгонять друг к другу. Строить свою башню.
Лола сказала, что это очень оригинально — смотреть на мир из телефонной трубки.
А что если внутри каждого телефона живет маленький человечек?
Черно-белая эротическая фотография Божлевича.
Очередь в три витка, а мы непринужденно проходим внутрь, у Лолы всегда есть билеты.
Пошлое прикосновение к чужой избранности, завистливые взгляды толпы.
Лола трогала Кленевского за рукав и показывала взглядом: ах, смотри вон там! А вот еще!
Кленевский сдержанно восхищался. На Лолу смотрело больше народу, чем на эротическую фотографию Божлевича.
В итоге я скептически пожал плечами. Это я придумал на тот случай, когда не знаю, что сказать.
Почти всегда помогает.
Мара.
После пафосного высказывания Кленевского о природе литературного таланта Мара извинилась и сказала, что это слова человека, ничего хорошего, кроме диктантов, в жизни не писавшего.
Все повернули к ней головы.
Она снова извинилась и покраснела.
Кленевский потом перехватил ее в коридоре и что-то горячо говорил. Я услышал только о единстве черных и белых клеток. Видимо, шахматных.
Мара еще плохо знает Кленевского. Он просто неудачно выразился.
В детстве я не умел подтягиваться на канате.
На уроках физкультуры я был уверен, что ребята, ловко залезавшие по канату до самого потолка, знают какой-то неизвестный мне секрет, а потом оказалось, что просто нужно тренироваться и быть сильным.
Мара забавная. Совсем неглупая, хотя и ведет себя очень скромно.
Пишет стихи. Кленевский каким-то образом видел, говорит, что довольно банально.
Скорее всего, не может простить ей то высказывание.
Получил сто долларов за перевод литературного чтива. Жухлов из двадцать четвертой группы подрабатыват этим в каком-то издательстве. Мой перевод его устроил, обещал время от времени подкидывать мне халтуру. Не так уж и плохо, сто долларов за четыре вечера.
А ведь кто-то будет всерьез читать это дерьмо. Лола сказала, что это аморально и что я своим переводом добавил в мир еще одну каплю лжи.
Им легко говорить.
Буддисты не считают самоубийство грехом, а смерть горем. Они рождаются множество раз, а бедных христиан судят на Страшном суде по их единственной жизни.
Здесь что-то не так.
Должно быть общее для всех правило.
Мара.
Что-то меня дернуло, и я попросил ее показать мне стихи. Она удивилась, спросила, откуда я знаю. Пришлось выдать Кленевского.
Стихи показались мне интересными.
Небесный свод слегка завышен.
Пришла весна. — Ко мне? — К кому же!
Автобус цвета спелых вишен
Без плеска рассекает лужи.
Или вот.
Хренушки, мой милый, хренушки
Воробушкам показывать, воробушкам…
Вскрывала я надысь себе венушки —
Быть может, ты теперь, дружок, попробуешь?
Венушки, надо же. Интересно, это просто метафора или…
В ней что-то есть, я назвал это “волнение”. Точнее, не назвал, а определил. Почувствовал это слово по отношению к ней.
У каждого слова есть запах и вкус. При добавлении других слов вкус может меняться, еще больше меняться, и так до бесконечности, до неузнаваемости. Хороший писатель не роет, подобно экскаватору, словесную руду, а составляет из тщательно отобранных слов изысканные блюда. А плохой варит в огромных количествах столовскую бурду: тушенка, гречка. Всякий сброд жрет эту тушенку и эту гречку, набивает брюхо, рыгает.
Нужно запомнить, при случае сказать.
Пришло письмо от матери.
Просит приехать, починить ей кран. Кажется, она совсем уже не в себе.
Мара была у меня.
Первым делом подошла к книжному шкафу. Есть в этом неосознанном движении к чужим книгам какой-то неуловимый признак, по которому безошибочно узнаешь “своего”. Я чуть не закричал, что на нижней полке не мое, а хозяев квартиры. Вся эта макулатурная Шехерезада, разноцветный четырехтомный Джек Лондон, какие-то непонятные друзья Пушкина и прочее барахло.
Нужно все это как-нибудь припрятать, а то еще увидят Максим или Кленевский. Или даже Лола.
Лолу на самом деле зовут Лариса. Красивое имя. Интересно, зачем ей понадобилась Лола?
Моя репутация квартиранта практически безупречна, и теперь ко мне могут заходить гости.
Мара сказала, что я никогда в жизни не молился, даже неосознано, и это написано у меня на лице. Думаю над этим.
Я часто, особенно в детстве, загадывал желания. Некоторые из моих желаний исполнились. Я научился лазить по канату и сумел уехать из дома на вокзальной площади.
Но, наверное, даже самые сильные желания не имеют ничего общего с молитвой.
Или не так?
Мара считает, что в лозунге “возлюби ближнего” слово “ближний” такое же ключевое, как и “возлюби”. Человек слаб, и Бог тем самым, дает ему задачу по силам: не можешь любить весь мир, так люби хотя бы ближнего.
Какого ближнего? Того, что на кухне вслух читает передовицы из “Советской России” и ждет с севера сыночка, которого я заранее ненавижу?
Зачем?
Пусть они сами друг дружку любят.
Мара.
Ходили с ней на “Окна”. Мара сказала, что жалкое подражательство и жлобство. Не стоит выеденного яйца и потраченного времени.
Кажется, так оно и есть.
Катастрофа.
Кленевский в разговоре назвал Мару мартышкой.
От стыда я содрогнулся и вспотел. Вряд ли он хотел меня обидеть: нас, кажется, никто не видел вместе.
Мартышка.
Женщина все же не должна быть уродливой. Неужели ничего нельзя сделать хотя бы с этой огромной щелью между передними зубами?
Наверняка есть способы. У нее ведь довольно обеспеченные заграничные родители.
Почему она этого не понимает?
Нельзя же, в самом деле, быть настолько некрасивой.
Кленевский сказал, что если Лола снова ему откажет, то он захочет Мару, хотя это почти скотоложество. Именно так и сказал. И снова назвал ее не Марой, а мартышкой. Максим засмеялся. Я на несколько секунд замер, а потом обнаружил, что тоже хихикаю.
Ужас.
Что здесь смешного?
Вспомнилось из Эдгара По, что истинная красота всегда неправильна, ассиметрична и даже уродлива. Что-то в этом роде.
Приехал с севера брутальный сыночек, весь в лучах дешевой брезентовой романтики. Мои носятся вокруг него, как встревоженные куры. Вытащил меня из комнаты знакомиться, сказал, что на пару недель мне придется съехать, а он поживет в моей комнате, пока заканчивается ремонт в его квартире.
Так я и знал.
Мара принесла мне показать новое стихотворение и спросила, что со мной случилось. Я рассказал про свою грядущую квартирную неустроенность, а она вдруг предложила пожить у нее. Родители в отъезде, дома только старшая сестра.
Меня будто током ударило, я замычал в ответ что-то нечленораздельное.
Мара смутилась.
Писать об июле опять? Да какая отрава
Сравнится с повторным глотком раскаленного полдня?
Уродуя перстень, уронит кристаллик оправа
В последний бокал — и попробуй его не наполни!
Так себе, на самом деле.
Мои пошушукались и объявили, что уезжать не нужно. Они, оказывается, за меня беспокоятся, а драгоценный сынок уместится в своей новой квартире рядом со своим незаконченным ремонтом. Меня чуть не стошнило оттого, что они обо мне беспокоятся. Впрочем, спасибо.
На радостях даже выпил с ними чаю. К чаю было варенье из абрикосов с ядрами из абрикосовых же косточек, и варенье из целых маленьких яблочек с дольками лимона.
Вкусно, конечно.
На вареньях они просто помешаны. Варили все лето и всю осень. Банок двести до сих пор стоят по всем углам. Раздают его всем подряд, но требуют, чтобы обязательно возвращали пустое стекло.
Сладкая жизнь в буквальном воплощении.
Мара подходила ко мне, а я с энтузиазмом сообщил ей, что жилищная проблема решена.
Поймал себя на мысли, что радуюсь убедительной причине не ехать к ней жить.
При этом я зачем-то постоянно отворачивался. Выглядел, наверное, отвратительно.
А ведь в профиль она действительно похожа на обезьянку.
Снова приезжал сынок, на этот раз с женой и ребенком. Жена — толстая нелепая клуша, а мальчик — хамоватый балбес. Какой смысл в их жизни? Плодиться и размножаться?
Не понимаю.
Воспоминания на самом деле состоят из запахов, а картинка или рулон с сюжетом к ним только прилагаются. Если мне посчастливится путешествовать, обязательно запомню все запахи. Хочу старых знойных маслин и блестящей бьющейся рыбы.
Женщина на улице выронила маленький сверток, а мне что-то помешало крикнуть ей вслед.
Что там? — кольнуло в первый момент.
А в следующий — если кричать, то нужно было сразу.
И потом — желание убежать с этого места.
А сверток подобрала смешная остролицая старуха и позвала женщину. Та от радости всплеснула руками. Наверное, там было что-то важное.
Интересные новости: несколько раз видел Мару с Кленевским. Мара отводит от меня взгляд, а я испытываю странное чувство, будто они оба меня обманули.
Кленевский больше не называет ее мартышкой, напротив, говорит, что в ней есть изюминка.
Разумеется, есть.
Только не его пошлая изюминка, а мое невесомое воздушное “волнение”. Забавно, но я по-прежнему чувствую вкус и запах этого слова.
Как он может быть с ней, если всего месяц назад называл это скотоложеством? Это недостойно, я бы ни за что себе не позволил.
Знание должно вести к мудрости, а иначе это просто возмутительная трата времени.
Конечно, это могло выглядеть убедительно, если бы к вполне конкретному понятию знания прилагалось хотя бы приблизительное определение этой самой мудрости.
У моих большое горе. Их ненаглядный сын погиб. Привел к себе какого-то нового северного знакомого, а тот ночью ударил его ножом.
Они даже почти не плакали. Стали как-то тихо шевелиться насчет похорон, квартиры. Каждый день приходило много людей, я ото всех прятался. Даже в туалет не выходил, пользовался двухлитровой пластиковой бутылкой, заворачивал пробку, ставил под кровать, а на следующий день потихоньку выбрасывал по дороге.
Мне стыдно, но, кажется, я их жалею.
Может быть, жалость и есть молитва.
Мара сильно изменилась. Теперь в ней не просто “волнение”, а целое солнечное море с невысокими радостными волнами и прозрачными ветряными брызгами. Кленевский ходит за ней повсюду и совсем ее не стесняется, даже наоборот. Остальные тоже не видят в этом ничего особенного. Но и Мара теперь совсем другая.
А ведь Кленевский, по большому счету, никто.
Неужели это всего лишь физиология? Неужели женщину достаточно просто заливать спермой?
Гадость.
Что, собственно, гадость?
То, что я думаю об этом и даже пытаюсь себе представить. Вот, что гадость.
Меня Мара совсем не замечает.
Хочется весны, воздуха.
Такое ощущение, что, похоронив сына, мои стали двигаться вдвое медленнее и говорить вдвое тише. Соседей ходит меньше. Стыдно признаться, но теперь мне живется гораздо лучше, хотя они снова постоянно зовут меня ужинать и даже приносят мне в комнату на подносе чай со своим бесконечным вареньем. Сегодня было грушевое с грецкими орехами.
Очень вкусно.
Может быть, теперь я их ближний.
Попробовал представить себя на их месте. Очень странное чувство. Пресловутые нищие духом? Тогда они должны быть блаженны, а они сгорблены и несчастны. Теперь они тоже скоро умрут.
Если Бог есть, зачем он забрал у них сына? Какой в этом смысл? Никакого.
Значит, Бога нет.
Мара уехала.
Кленевский ходит совершенно в воду опущенный, вокруг него все шушукаются.
Говорит, что накопит денег, добьется визы и тоже уедет. Интересно, помнит ли он, как при всех называл ее мартышкой?
Задние мысли, с которыми ты впускаешь в себя зло, — это не твои мысли, а зла.
Изумительно.
Задние мысли, с которыми ты впускаешь в себя зло, — это не твои мысли, а зла.
Может быть, лучше было бы сказать “тайные мысли”?
Кленевский говорит, что она ему не пишет и не звонит. Во мне шевелится тихое злорадство.
А если бы от Мары пришло письмо мне? Хотя бы с одним словом?
Что бы я стал делать?
Не имея судьбы, не имею ни силы, ни страха.
“Но Вам плохо?” (поскольку шатаюсь). — О нет, мне не плохо.
Я шатаюсь по улицам, где прорастает из краха
Осень жизни, закат мирозданья, короче — эпоха.
Нужно показать ее стихи Жухлову. Он тусуется со всякой богемой. Интересно, что они скажут?
Не буду показывать. Это мое.
Равнодушие есть самый страшный порок человеческой жизни.
Вот где надутое пустословие, отвратительное умственное барство. Мерзость.
Благодарной мировой культуре от великого гения.
Кто дал право?
Безнадежность. Одиночество. Страх смерти. Ложь. Бессилие. Предательство. Что угодно.
Выбрать и подчеркнуть нужное.
Зачем мне все это?
Будто пытаюсь заполнить в себе некую пустоту.
Ношу полные ведра, сгибаюсь в три погибели, а яма с каждым днем все глубже и глубже…