Роман о романе
Опубликовано в журнале Континент, номер 133, 2007
Юрий МАЛЕЦКИЙ — родился в 1952 году в Куйбышеве (Самара). Окончил Филологический факультет Куйбышевского университета. Под псевдонимом Юрий Лапидус в 1986 году дебютировал в “Континенте” (повесть “На очереди”, № 47–48). Печатался в “Знамени”, “Новом мире”, “Согласии” и др. журналах. С романом “Любью” вошел в шорт-лист претендентов на Букеровскую премию. Постоянный автор “Континента”. С 1996 года живет в Германии.
Юрий МАЛЕЦКИЙ
Случай Штайна: любительский опыт
богословского расследования
Роман о романе
От редакции
Предлагаемый читателю роман о романе Юрия Малецкого своим появлением обязан журналу “Новый мир”. Это именно новомирским нашим коллегам пришла идея опубликовать подборку откликов на нашумевший роман Людмилы Улицкой “Даниэль Штайн, переводчик”. Попросили высказаться на эту тему и Малецкого. Однако его “реплика” превзошла все ожидания и возможности новомирской подборки: мало того, что проделанный анализ “Даниэля Штайна” количественно едва ли не соперничал с самими романом Улицкой, выступление Малецкого по своей проблематике, ширине и глубине охвата превратилось в серьезный (и на наш взгляд, чрезвычайно удачный) опыт апологии Церкви “от противного”. В итоге получилась вещь, сопоставимая с “Вечным Человеком” Честертона и “Просто христианством” Льюиса, из которой “Новым миром” была опубликована едва ли десятая часть1. Мы же печатаем труд Малецкого целиком — и помещаем его не в разделе “Религия” или “Литература и время”, не в рубрике “Прочтение” или “У книжной полки”, а непосредственно в “Литературной гостиной “Континента””, на законном месте художественной прозы. Потому что произведение Юрия Малецкого мы считаем не затянутой критической статьей и не богословским трактатом, а художественным произведением, очень своеобразного жанра, художественно-философской прозой — романом о романе, как и было сказано. И право отнестись к тексту Малецкого именно таким образом дает нам в числе прочего следующее обстоятельство: у Малецкого, как представляется нам, получилось то, что самой Улицкой удалось не вполне, — живой, объемный и по-своему симпатичный главный герой — Даниэль Штайн, переводчик.
Фридриху Дюренматту
и всем любителям детективного жанра
1. Удивительное — рядом
Роман “Даниэль Штайн, переводчик” — в своем роде роман-детектив: расследование рассказчиком дела “утраченного” фигуранта, с каковой целью и проводится сбор материалов о нем у очных или заочных его знакомых и родственников, а также его собственных показаний, данных им в прошлом, когда следы его еще не были утрачены.
Мой опыт расследования расследования — своего рода детектив о детективе. Как выяснилось неожиданно для меня, он не имеет конца.
Надо сказать, я, не утративший, вопреки текучке постоянного чтения (как верно заметил Саша Соколов, “чтобы писать, надо читать”), преданной любви к детективам, только один такой “висяк” и помню: роман Дюренматта “Обещание”, где первоклассный сыщик, дав себе обещание найти преступника и сделав больше, чем в его силах, так и не может исполнить своего обещания. Детектив с открытым финалом, где порок так и не наказан, — оставляет по прочтении большее впечатление, чем все остальные, именно из-за нарушения и жанровых правил игры, и потому, что так и не дает нам нравственного удовлетворения, которого мы всегда ждем от расследований мисс Марпл.
Герой же нашего романа — вовсе не преступник, напротив, он очень хороший человек, — но странность обстоятельств дела от этого меньшей не становится.
А теперь — за мной, читатель.
Книга “Даниэль Штайн, переводчик” — необыкновенна. Именно так. Не необычайна, а — необыкновенна. Временами она буквально потрясает.
Мне говорили, когда я возвращался на чужестранщину: вот удивительная книга — и притом так легко читается! Я прочитал. И действительно, легко читается. Настолько легко, что человек со стремительно развивающейся катарактой, я то есть, всего за неделю ее прочел.
И действительно — удивительная. Местами она просто “пробивает человеческое сердце”. Не всякое человеческое сердце, но сердце читателя… ну, скажем, специфического. Вроде меня. Но и я тоже — читатель и человек. И пробить и мое сердце в числе прочих — только и хотел, кажется, скромный литератор Достоевский.
Он был из садистов садист и намеревался все время пробивать человеческие сердца одно за другим, ржавым гвоздем за гвоздем, — даже тех миллионов, которых и по имени не знал, и чтоб и будущих, когда уж ему будет без разницы, но все равно чтобы и их достать, — а там хоть и солнце не вставай.
Кто его знает, что он имел в виду, этот гений, кто их разберет, — но, довольно вероятно, покойный мог бы написать сам именно такую книгу, как вот эта. То есть не то чтобы мог, а с некоторой неизбежностью написал именно вот эту книгу руками писателя Улицкой. В том смысле, что, согласно Борхесу, та книга не может быть признана настоящей, в которой не содержалось бы ее антикниги. Оставим раз и навсегда в покое дискутируемый вопрос, что-де антикнига — это книга с “антизарядом”, но качественно конгениальная книге, в коей она скрывается. Это нас в данном случае завело бы… как раз недалеко. Этот-то вопрос решается слишком быстро и, увы, однозначно-преоднозначно; а роман “Даниэль Штайн” завел меня очень далеко, и значит, дело не в качестве, не в степени художественности, а в степени необычайности, неслыханной смелости самих идей, сих “открытий чудных”, которыми “Даниэль Штайн” прост-таки преисполнен.
Вот только в смысле идейно-содержательной переполненности, и опять же только в том смысле, что у Достоевского “очень много чего разного и неожиданного о христианской религии можно вычитать”. Вот только если в одном этом плане, не говоря о прочем, признать книги Достоевского настоящими (а я надеюсь, на пленарном заседании, когда и кворум подберется, мы их таковыми и признаем); вот только если — в порядке бреда — отделить идеи от образов, слова — от произносящих их персонажей, накал спора — от спорящих сторон, если невозможным способом вывести всю эту художественность за скобки, — то в его романах, в самой идейной гуще, и содержится их анти-роман “Даниэль Штайн”, восхитивший меня.
С точностью до наоборот.
Когда после всех рекомендаций я убедился и впрямь, что роман продается в любом книжном лотке на Москве, чисто Маринина или Дашкова, то есть что это — и правда бестселлер, а потом еще увидел его в Самаре, за 1100 км от Москвы, на столь же почетном месте в книжных лотках, — я все-таки еще не понимал, какого уровня популярности эта книга. Только когда мой приятель поехал из Мюнхена в Ульм, — и первый, кто оказался его соседом, был русский, и не просто русский высокого элитного гуманитарного слоя: это был человек, переведший обе книги Й. Хёйзинги — “Осень Средневековья” и “Хомо Люденс”, те именно, что издавались у нас в его переводе с фламандского на русский, — и вот элитный культуролог, знающий аж фламандский, он и говорит моему приятелю, а тот потом — мне: “Я сейчас читаю изумительную книгу “Даниэль Штайн” — и весь мой круг читает ее с восторгом. Вот где, наконец, сказано, что такое настоящий священник, какой должна быть христианская любовь…”, — и все такое.
Тут наконец дошло и до меня: это уже сенсация. Книга о религии, о Церкви, ставшая бестселлером “от потрясенного Кремля до стен недвижного Китая”, во всяком случае, до русской границы с ним, — ну, это превосходит тысячекратно успех какого-нибудь там “Отца Сергия”…
Жена моего друга, умная женщина, член Зарубежной православной русской Церкви (а сказать, что эта Церковь консервативна, — это сказать, что Пушкин — даровитый русский поэт), читает книгу Улицкой с восторгом. Не буду приводить весь список, только скажу: здесь за бугром у нас, русских, эта книга повально косит восхищенные ею ряды, как в метрополии — фильм “Остров” (я сравниваю эти две вещи только как феномен совсем не коммерческого “посыла”, ставший феноменом всеобщего восхищения).
После такого специфического успеха я уже “стопудово” понял, что имею дело с чем-то из ряда вон выходящим за последние 136 лет со дня смерти помянутого “нашего всего” Ф. М. Д. Вынужден согласиться — давно уже не появлялась такая художественно-внехудожественная книга на Руси, как эта, поющая гимн Христовой церкви.
Вот только — как поющая? Что поющая?
Загадочная книга. Подлинно загадочная. Как загадка Бермудского Треугольника.
Если в строчке из всем известной песни Высоцкого о помянутом Треугольнике чуточку изменить слова, то это и будет прямой характеристикой впечатления, полученного мной от новой книги Л. Улицкой: “удивительное — рядом, и оно — разрешено”.
Впрочем, полученное впечатление целиком укладывается и в другие строки этой песни — от первых слов: “Дорогая передача!.. Вся Канатчикова Дача…”, — до последних. И уже безо всяких изменений.
2. Ich liege Widerschpruch
Более чем уверен, поклонники романа, по замечательной нашенской поговорке “не по хорошу мил, а по милу хорош”, не вчитываясь, по одной лишь интонации начнут упрекать меня в том и сем: в предвзятости и личной нелюбви к автору, доходящей до прямой злобы и обскурантизма, характерных для не лучших церковных кругов, в желании опорочить настоящую Церковь и настоящую церковную Любовь от лица начетчиков и догматиков, обозленных тем, что настоящая Церковь оказалась более конкурентоспособной и побеждающей, чем их традиционный, а на самом-то деле сектантский православный или католический церковный взгляд на церковную Любовь из темного угла закрытого для живых людей мирка и пр., и пр.
Поэтому спешу предварить их гнев и заявляю сразу, хоть это и вряд ли поможет, но все же, для очистки совести: да, я не поклонник этой книги, — но именно из любви к герою и автору, нормальной человеческой и хотя бы на грош христианской любви. И доказывается это очень просто: мне потому и не нравится роман, что я уважаю серьезную и честную писательскую работу, — и потому, нравится это сочинителю или нет, прочел книгу внимательно, а это и есть уважение на грани любви, — тогда как поклонники романа, в чем я убежден, люди чаще всего серьезные и умные, остаются его поклонниками потому, прежде всего, что прочли книгу невнимательно, не продумывая все, что там сказано, движимые одной лишь эмоцией “любви”, стихией и стихийным бедствием “любви”, — а стало быть, они-то, позволившие себе читать роман без усилий, не трудясь над его осмыслением, — они, а вовсе не я, — и не являются носителями уважения и любви к герою и автору.
Дальнейшее и ставит себе не последней, хоть и не единственной целью, — это обосновать, осмыслив. А там — делай что должен, и будь что будет.
Сразу оговорю еще одно: нижеследующее — не рецензия, то есть не целостный… как это?… а, вот, “идейно-художественный анализ” романа. Я давно взял за правило не высказываться публично о своих собратьях по перу, памятуя пушкинское “людей, о коих не сужу затем, что к ним принадлежу”. Зная по себе, что, как говаривали при встрече наши “Серапионы”: “Здравствуй, брат, писать очень трудно”, — я отдаю этому дань и у собратьев по ремеслу.
Если я впервые решился в сторону товарища по оружию и несчастью (какое ж это счастье: ты трудно пишешь, а тебя легко толкует всяк кому не лень!) разинуть рот публично, то только потому, что, — режьте меня на куски, — на сей раз просто не могу молчать.
Если я решился разинуть рот на столь длительное время — написать по поводу прочитанного не отклик длиною в формат максимум критической статьи, а в формате небольшого этакого романа величиной так-этак с “Отцы и дети”, — я бы сказал, “романа-трактата о романе”, — то это только потому, как я убеждался все более в ходе писания всего нижеследующего, что конкретные возражения или опровержения всех многообразных извивов заветной идеи главного героя, — по мере их продумывания, по ходу текста романа “Даниэль Штайн”, — ведут к пусть фрагментарному, пусть клочковатому, пусть не связанному до конца воедино, но — опыту современной апологетики христианской Церкви — “от противного”. Апологетики, конечно, любительской: я не дипломированный теолог и вообще простой российский литератор, коему товарищ разве серый брянский волк.
Но, наблюдая с сокрушенным сердцем феноменальный успех “Даниэля Штайна”, я понял, что любая мало-мальски мотивированная, обоснованная защита и разъяснение того, что на самом деле есть позиция Церкви, — просто насущно необходимы, и кто почувствовал в себе решимость это сделать, пусть со всеми частными неточностями и ошибками дилетанта, — пусть это буду даже я грешный, при всем помянутом тамбовском звере, как-никак 25 лет так или иначе живущий в Церкви (правда, не в католической, как наш герой, а в православной), пусть mit Ach und Krach, пусть временами на краю церковной ограды, “хуторянином”, — тот и будет прав. И имеет право, если не обязанность, своим правом воспользоваться.
Соответственно все дальнейшее и пишется только для тех, кому интересно не столько то, чтобы Церковь, вообще христианство были такими, как автору “Штайна” или данному читателю хочется, — а то, какими они являются на самом деле. В числе последних — и сам ваш покорный слуга, пытающийся разобраться в этом деле, продумать его в первую очередь для самого себя. Это такая персональная апология, такая помощь в собственном пути. Себе на дорожку. Но, может, и кому другому будет немного полезна. При вышеуказанном условии.
Остальным это будет скучно.
Дальнейшее не для “остальных”.
Как это называется в судебно-канцелярско-чиновничьей практике Германии: “Ich liege Widerschpruch”, — что буквально значит: “Кладу возражение”.
Я возражаю. Всеми силами сознания, подсознания и сверхсознания. “Эго”, “супер-эго” и “ид”. Силами “коллективного бессознательного” во мне и личной со-вести во мне же.
Против чего? И почему?
Уж во всяком случае не потому, что книга плохо написана, — вовсе нет. С чисто профессиональной точки зрения все сколочено умело, все путем, разнородные отрывки писем, записных книжек, дневников и т. п., принадлежащих, наверное, трем десяткам персонажей, читать и правда легко: фикшн, заполированный под “нон-фикшн”, да еще соединенный с древним жанром житийного, агиографического повествования, — знает сочинитель об этом или нет. Эта стихийная опять же попытка прорыва в новый, синтетический жанр сама по себе — и достаточно смела, и, в общем, умела.
Настораживает разве что язык: за исключением трех-четырех действующих лиц, все остальные и говорят, и пишут на каком-то едином-для-всех эсперанто — “общелитературном” русском языке. Араб или германец — все говорят гладким языком хорошего русского школьного сочинения.
Отсутствие речевой дифференциации дает ощущение некоторой монотонности, что и обеспечивает “легкое чтение”: скользя глазом по беззанозистому повествованию, даже при развивающейся катаракте, читаешь сравнительно легко. Да и, как выясняется постепенно, эта речевая гладь имеет свои плюсы, может, так и было задумано: отсутствие индивидуальной “грамматической ошибки”, индивидуальной речи должно не отвлекать от главного героя книги, с которым так или иначе пересекаются пути всех переписывающихся, ведущих дневники и др., назначение которых — не довлеть себе, а в первую очередь вылепить, сделать рельефным центральный образ — путем пересечения их отзывов о нем и т. п. Причем, надо сказать, попытка удалась: главный-то персонаж как раз выглядит вполне живым, индивидуально говорящим и очень нестандартно ведущим себя. От начала до конца он верен себе, своей нестандартности — и своей идее.
Вот из-за нее-то, этой самой идеи, — и не могу молчать, ешьте меня с маслом. Против нее-то — и возражаю, чтоб меня намочило, отсохни язык, кроме шуток и без дураков.
Вот ради нее-то автором и написано более пятисот страниц. Это тот случай, когда литература откровенно тенденциозна, и суть книги воплощена не в художественной форме, а вообще нуждается в каком-либо воплощении лишь “постольку-поскольку”: как-то же она должна быть выражена, а всего живей и доходчивей — высказать ее устами героя. Это ему доверено “высказать правду, как я ее представляю” (от автора, в послесловии — о цели романа).
Что ж, такую вещь как прямой “идейный посыл”, что я лично вполне уважаю, — такую вещь мы и будем судить по правилам игры, то есть будем обсуждать саму эту ведущую идею, а не второстепенную в данном случае “художественность”. А лучше сказать: будем “вертеть” идею, воплощенную или не-воплощенную в художестве такого рода-вида.
Для чего в первую очередь надо познакомиться с протагонистом романа.
3. Явление героя
Его зовут Даниэль Штайн. Представлю вкратце его не читавшим романа и напомню читавшим.
Конспективно — основная коллизия.
Ситуация: молодой католический священник (и монах-кармелит, то есть по-нашему, по “греко-российски”, — иеромонах) приезжает в Израиль, чтобы служить в латинском Иерусалимском Патриархате католической Церкви. При этом служение свое он понимает специфически: как создание новой Церкви в рамках католицизма.
Какой же?
Это-то как раз и вопрос.
Дело в том, что Даниэль Штайн, по происхождению польский еврей, совсем молоденьким человеком прошел — удивительно, как и все в его жизни, — огонь, воду и медные трубы нацистской оккупации, настигшей его в Белоруссии. Переживая муки и гибель множества ни в чем не повинных людей, он сначала пытается спасти кого может от смерти (опять-таки в силу уже совсем уникальной ситуации, в которую ставит его жизнь: его принимают за не-еврея и вынуждают служить официальным переводчиком с немецкого на польский и белорусский в гестапо, стать каким-никаким гестаповцем, носить гестаповскую форму, — и вот эту-то ситуацию он использует не во зло, а во благо людям). В конце концов он спасает от гибели сразу триста обитателей местного гетто. После чего, разоблаченный, вынужден спасаться уже сам. Побег ему опять-таки удается, а по ходу побега он скрывается пятнадцать месяцев у католических монахинь, — и здесь, будучи до того не слишком религиозен (тем более, что его личный опыт подтверждает: Бога либо нет, либо Ему нет никакого дела до бесчисленных страданий и смертей человеческих “здесь и сейчас”), сообразуясь с собственными двумя совершенно чудесными для него спасениями от неминуемой гибели, он приходит к вере во Христа. Вот Он, его Бог, Бог страдающих и убиенных, Сам за них пострадавший и убитый! Он “примиряется с Богом через Христа” и принимает крещение.
В 1945-м он поступает в кармелитский монастырь в Польше, тем временем выучивается в семинарии (колледже, лицее ли) “на священника”, дальше рукоположение, — и наконец он, по убеждению и собственной инициативе и с одобрения церковного начальства, уезжает на служение в Израиль, окормлять духовно евреев-христиан. Именно убеждения-то его и реализуются в попытке создания новой Церкви и строительстве нового храма на руинах разрушенной церкви Илии у Источника, где эта новая Церковь и должна иметь свое первоначальное вместилище.
Так вот, что же это за убеждение? Что за “одной лишь думы власть”? Какая такая звезда, которая поведет Штайна по всему его жизненному пути до самого смертного часа?
А это вот что: мысль о необходимости создания Еврейской национальной католической Церкви. Вот тут-то у него и начинаются проблемы — вплоть до запрещения его в служении в конце книги.
А у меня тут-то и рождаются вопросы.
Настолько серьезные, что, леди и джентльмены, я не намеревался, но вынужден затеять судебное дело по поводу многочисленных высказываний и общей деятельности господина Штайна не как частного лица, а как священника, как представителя католической Церкви. Поскольку же сам от себя, будучи героем литературным, он ничего не способен сказать ни в свою защиту, ни вообще, я беру на себя по совести быть не только следователем, не только его прокурором, но и его защитником, а также и Вами, господа присяжные. Оставляя, однако, роль судьи — читателю.
Хочу подчеркнуть, уважаемые товарищи господа, что мы с Вами разбираем дело Штайна, только Штайна, а вовсе не автора “Людмилы Улицкой”, и уж никак не самой писательницы Людмилы Улицкой, и подавно — не человека с паспортными данными “Людмила Евгеньевна Улицкая” и далее. Думаю, нет нужды объяснять Вам, леди и джентльмены, что все это — совершенно разные юридические и физические лица, и если в случае необходимости и придется пригласить в зал заседаний для дачи показаний — автора, чтобы получить у него некоторые необходимые справки, то это не должно затронуть чести и достоинства человека и гражданина РФ Л. Е. Улицкой.
4. Audiatur et altera pars
Итак, что же это за враг и вредитель, запрещающий праведника и подвижника, как нынче выражаются, по жизни, в служении? И за что? За создание Еврейской национальной католической Церкви? То есть — это церковный антисемитизм?
Никак нет. Католики, оно конечно, плохие ребята, погрязшие в “латинской ереси”, но вот чего у них давно уже не наблюдается, так это, — смешно сказать, — церковного антисемитизма. Достаточно сказать, что предшественником нынешнего своего преемника — епископом города Парижа, кардиналом Франции, был крещеный еврей Люстиже, глава епископской конференции католической французской Церкви. Это только один факт, есть и многие другие, поверьте на честное слово. Ну хотя бы: в 2003-м или 2004 году, дай Бог памяти, Рим утвердил викарным епископом латинского Патриархата для евреев-католиков прелата Жана-Батиста Гуриона, крещеного еврея, чтобы на месте, добросовестно, заниматься именно с евреями-католиками, решать все их вопросы (а начальник его, — дивны дела Твои, Господи, — латинский Патриарх палестинец Сабах, и ничего, уживаются). К тому же существует и развивается Всемирная ассоциация евреев-католиков, с одобрения Церкви основанная отцом Элией Фридманом, — кстати, собратом Штайна по кармелитскому монастырю в Хайфе. Такова общая тенденция католицизма, — во всяком случае, после так называемого Второго Ватикана, собора 1962–1965 гг.
Да, этого позора Церкви, основанной на земле Иисусом Христом, по Своему земному происхождению несомненно евреем, Церкви Пресвятой Богородицы и Присно-Девы Марии, еврейки Мириам, Церкви апостолов Петра, Иоанна, Иакова, Андрея Первозванного, Филиппа и Варфоломея и остальных апостолов, поголовно евреев, христианской церковной первообщины апостола Иакова, Брата Господня, безусловно еврея, вышедшей за пределы “иудеохристианства” всемирной Церкви, созданной прозелитизмом бывшего фарисея Савла — апостола Павла, стопроцентного еврея по крови, уже в крещении продолжающего любить своих этнических собратьев, говоря, что не признавшие Йешуа — Машиахом, Иисуса — Христом, отвергшие и даже распявшие его евреи и в “ожесточении”, и в ослеплении своем остаются избранным народом Бога, потому что “обетования его непреложны” и само падение и ослепление их произошло не без Его промысла, чтобы “привить дикую маслину” язычества к “благородной маслине” Единобожия (см. всю гл. 11 Послания апостола Павла к Римлянам), — народом, которому предстоит еще в конце времен принять истину и спастись… — словом, идейного, церковного антисемитизма на совести католической Церкви давным-давно уже нет.
Короче, нету у католиков антисемитизма, и все. Может, кому это не так чтобы очень, а мне симпатично.
Нет. Дело в другом.
Дело в том, что… В том — как эту новую Церковь прикажете понимать?
Если это еще одна поместная католическая Церковь, то с точки зрения католицизма-сегодня тут нет принципиальной, содержательной проблемы. Современный католицизм давно уже пришел к понятию “инкультурации”, то есть к тому, что у нас, применительно к другой области, раньше называлось: “интернационально по содержанию и многонационально по форме”. То есть католицизм сообразуется с национальными особенностями восприятия церковного учения каждым народом. Ты, в зависимости от национальных традиций там, где живешь, можешь служить на любом из национальных языков, можешь петь церковные песнопения и гимны в стиле спиричуэлс, пританцовывая, и т. п… Словом, согласно апостолу Павлу, “буква убивает, а Дух животворит”.
То есть ты можешь все — при том, однако, условии, что ты в любой органичной для твоего народа форме исповедуешь церковный Символ Веры, “нераздельную и неслиянную” двуприродность Христа, не искажаешь при переводе на свой язык смысл и последовательность мессы, признаешь все таинства Церкви, совершаешь литургию по чину — и т. п…
Так какие проблемы?
При минимальной воле к согласию все или почти все можно согласовать. Хотите обрезываться, — в сущности, и это в ваших силах, парни: это воспоминание об историко-духовно-соматических корнях, о первом, Авраамовом, Завете, апостолом Павлом не запрещено, а всего-навсего не объявлено обязательным; да, исторического прецедента, кажется, нет, а в общем, кто его знает… Словом, подумаем над прецедентом, буде он возникнет. Не хотите есть свинину, — не ешьте. Не хочешь, чтобы тебе к пиву подавали “трефные” креветки, — будет вам кошерная вобла. Мы же не гоголевские запорожцы, для которых, чтобы быть принятыми в их Сечь, требовалось, чтобы ты не только в Троицу веровал, но и водку пил. В Св. Троицу католику верить обязательно, а водку пить — вполне факультативно, ad libitum, чтоб умнее выглядело…
Вот такие дела. Собственно, чем мотивировано в этом случае создание отдельной, поместной еврейской католической Церкви? Есть же и католический, латинский Иерусалимский Патриархат, и православный. И евреям-христианам никто не возбраняет быть членами той или другой Церкви. И места в храмах на всех хватит. Евреев-христиан и сегодня-то, по различным подсчетам, в Израиле около пяти тысяч, а сорок лет назад, когда Даниэль туда приехал, их было-то… И это — на всю страну, а не на один даниэлев приход. Места, повторяю, всем хватит. Если не сказать, что хватит еще и свята места, что, вопреки поговорке, остается пусто: всем — йюар вэлкэм!
Единственно что, служба ведется там — прежде всего на арабском, а тут — на латинском. А единственный язык, являющийся общепонятным для всех жителей Израиля, — иврит. А надо, чтобы служба была понятной.
Что ж, это мотивировка. Конечно, это вопрос, поскольку прецедента еще не было, — но, повторяем, в духе решений Второго Ватиканского собора (это признается и в романе) — это вопрос открытый и решаемый (а с тех пор, добавлю, уже и решенный: есть уже полная католическая служба на иврите). Перевод возможен: Новый Завет, например, уже переведен на иврит, значит, и все остальное возможно перевести, а уж ветхозаветные части службы, например, чтение псалмов и паремий из Ветхого Завета, — тут и переводить не надо, они на иврите и написаны. Очень возможно, Вам удастся перевести и всю мессу.
Не все так сразу, но думаю, мы совместными усилиями решим этот вопрос. А с Вами что же? Сколько у Вас, говорите, человек-то? Несколько десятков?.. Ну, хорошо, пробуйте, идите, переводите как можете и служите, а там видно будет, суждена ли новой поместной Церкви долгая жизнь, или она сама рассыплется, хотя бы по немногочисленности и этнической разнородности даниэлева прихода.
В том-то и парадокс, что ехал он окормлять духовно своих единоплеменников, а выяснилось, что иврит-то нужен в первую очередь не евреям-христианам, которых у Штайна — абсолютное меньшинство, а его французской, венгерской, немецкой, польской пастве, для которой на этой земле общепонятен только язык этой земли.
Вот такой примерно разговор произошел бы у Даниэля с его церковным начальством, если бы он так поставил вопрос. Мне, во всяком случае, так представляется, исходя из позиции католицизма после Второго Ватикана, в духе широты подхода к миссионерской деятельности, в духе универсальности Церкви. Тут я совершенно согласен с приведенным высказыванием эфиопского епископа в разговоре со Штайном: “В поместной свободе — универсальность!”
(В России же с Даниэлем скорее всего поговорили бы по-другому, и я опять-таки представляю — как. Но мы имеем дело с героем-католиком и должны, чтобы дело понять, представить себе его именно в его специфической ситуации.)
Так и повторяю: в чем проблема? Да нет ее, — или она вполне разрешима. Тогда из-за чего весь сыр-бор на пятьсот с лишним страниц?
А вот из-за чего.
Из-за того, что на самом деле Даниэль, как по мере чтения романа выясняется все более и более, пока, наконец, не выясняется совершенно, хочет совсем не того, о чем говорилось выше. И это не потому, что он лукавит, а потому, что он сам на наших глазах проходит “тяжкий путь познания” (впрочем, это слово в его случае нужно бы заменить каким-то другим, выражающим смысл прямо противоположный… “Познает” и вообще сознает, мыслит он как-то… Но об этом ниже), — не сразу уясняя даже себе, чего на самом деле хочет.
На самом деле Даниэль Штайн хочет не евреев-католиков (коих, напомню, в его общине — абсолютное меньшинство) окормлять в своем скромном приходе, отличающемся от других приходов только тем, что служба в нем ведется на иврите, — хочет он даже не возникновения новой, отдельной, Еврейской или Израильской католической поместной Церкви, которая тем самым была бы еще одной, находилась бы в ряду других поместных католических Церквей — французской, испанской, бразильской, а “на высшем уровне”, как и все остальные, подчинялась бы Ватикану. Нет.
Он хочет, насколько возможно, “вернуться к месту первоначального расхождения”, противостояния первоначальной “иудеохристианской Церкви” — иерусалимской общины под руководством первого христианского епископа Иакова, брата Господня, — и Вселенской, мировой. Универсальной для всех, но только не для евреев (согласно Даниэлю), которые, не без участия Иисуса Христа, Иешуа Машиаха — Самого еврея по человеческой природе, ее же и создали, а теперь — оказались отвергнуты своим же детищем, набравшим силу и вселенский размах — и отказавшимся от своей матери.
Этот первый “раскол” (по Даниэлю) на соборе 49 года в Иерусалиме берет начало в миссионерской деятельности и посланиях апостола Павла. Он-то и создал мировую Церковь, — он-то предстал перед другими апостолами на соборе 49 года, где обсуждалась его радикальная реформа Церкви для язычников, то есть для всего остального мира. Этот остальной вне-иудейский мир не имел предписаний, обязательных для иудея, а потому и христианизировать его нужно было по духу, а не по букве шестисот тринадцати заповедей Торы, во-первых, в большинстве своем незнакомых и чуждых всем другим народам, а во-вторых, Новый Завет, Христов, потому и нов, что, хотя “и йота из Закона не прейдет”, но понимать Закон нужно не на дисциплинарном уровне “детоводительства ко Христу”, а на уровне духовном, который многие предписания не то чтобы перечеркивает, а — всего лишь не считает необходимыми, особенно для бывших язычников, которым правила иудейского Кашрута — незнакомы и чужды. Ничего не значит ни обрезание, ни не-обрезание крайней плоти, а значимо только — “обрезание сердца”. Вот с Павла-то, пусть святого и “первоверховного” наряду с Петром апостола, но — с него-то, нужно прямо признать, все и пошло, вся эта чехарда и порча.
Господа и дамы, выслушаем Даниэля. Нам всем необходимо понять его, иначе мы будем преступно субъективны. Мы обвиним невиновного. Audiatur et altera pars — выслушаем и другую часть, противоположную сторону.
Итак, Даниэль считает, — подчеркиваю, совершенно искренно, — что это “расхождение” с 49 года и далее, и чем далее, тем сильней, значит вот что: первоначальная община апостола Иакова — это Церковь истинная, а вселенская Церковь, по мере своего сложения и распространения ставшая, по букве и духу не-еврейской, а “греческой”, а затем еще и “латинской”, — это Церковь неистинная, “исказившая” учение Христа.
А в чем же тогда, по Даниэлю, истинность первоначальной общины св. Иакова? А в том, что она, не мудрствуя лукаво, просто жила себе да жила — согласно заповедям и проповеди Христа. Спросим: что же такое — это учение Христа? Услышим ответ: Иешуа из Назарета “ничему новому, что не содержалось бы уже в Торе, не учил”. В чем же тогда новизна Христова Завета, не по самому апостолу Павлу, а по Даниэлю? А — почти, совсем почти — в том, что Иисус пришел напомнить погрязшему в грехе человечеству, забывшему Бога, о необходимости соблюдать Божии заповеди. И напомнил об этом проповедью, а наипаче — “личным примером”, Своею жизнью и смертью. То есть Новый Завет — это, получается, хорошо забытый — и хорошо напомненный Христом — Старый.
(NB. От автора. Я считаю этот момент — важнейшим, кардинальнейшим для всего понимания и романа, и героя, и церковной истины, моментом действительного, а не мнимого расхождения, которым является не расхождение мировой Церкви с Церковью апостола Иакова, а “Церкви” и опорной идеи Даниэля — с опорной мыслью Церкви действительной. Зададимся вопросом: в самом ли деле Новый Завет — это хорошо забытый Старый? Или наоборот: сведение Нового Завета к Старому есть хорошее (то есть прочное) забвение плохо усвоенного, потому что не очень читанного Нового? Речь идет опять-таки о репутации — и ее расхождении с действительностью. Речь идет о прочно установившейся в “широких кругах” репутации, которую в разное время озвучивали примерно так: христианская Церковь все равно права в том смысле, что нужна; в том смысле, что она “учит заповедям: не убий — и так далее”. Такова репутация учения Церкви. И, судя по всему, эта репутация верна и в глазах автора. Но неужели — и в глазах героя-христианского священника? Ужели, по-его, Благодать и Закон — одно и то же? Чему же его учили в семинарии, — и что он сам прочитал в Новом Завете — в Послании, скажем, апостола Павла к Римлянам? Или он его не читал? Интересное дело…
Настаиваю: это важнейший пункт расхождения между Даниэлем и исторической Церковью, и это еще как аукнется-откликнется во всем романе.)
5. Бойтесь данайцев, дары приносящих
В чем же, господа хорошие, неистинность исторической, позднейшей Церкви, начиная “особенно с IV века”? Почему “греческая, византийская составляющая во многом исказила сущность первоначального христианства”?
А вот тут и начинается кино, дамы и господа, — с моей прокурорской точки зрения.
Греческая составная “исказила” сущность христианства потому, что, как убежден наш последственно-подсудимый, “до IV века о Троице вообще не говорили, об этом нет ни слова в Евангелии! Это придумали греки, потому что их интересуют философские построения, а не Единый Бог, и потому, что они были политеисты! И еще надо сказать спасибо, что они не поставили трех богов, а только три лица! Какое лицо? Что такое лицо?”.
В том же разговоре, чуть раньше: “Я не могу читать “Кредо” из-за того, что оно содержит греческие понятия. Это греческие слова, греческая поэзия, чуждые мне метафоры! Я не понимаю, что греки говорят о Троице! Равнобедренный треугольник — объяснил мне один грек, и все стороны равны…”; и потом еще: “...я не хочу видеть в Нем сторону богословского треугольника. Кто хочет треугольника, пусть треугольнику и поклоняется”.
И наконец: “…я ведь стараюсь больше молчать, но тут меня понесло!.. Этой высокомудрой болтовней непостижимый Творец ставится под сомнение. Они уже постигли, что есть три лица! Как электричество устроено, никто не знает, а как устроен Бог, они знают!”
Простите. Мой долг — серьезно выслушать аргументацию подсудимого: иначе как его серьезно обвинить или защитить?.. Сейчас, сейчас я приду в себя. Только приму 130 капель эфирной валерьянки.
Все. Я успокоился. Это я понимаю. Понимаю уже как адвокат. Примите это без возмущения, благородное собрание непредвзятое жюри.
Вот это, заметьте, от души. От чистой души моего под-защи-тного, простите под-суди-тного.
“Сорок душ посменно воют, раскалились добела — во как сильно беспокоят треугольные дела!”
Вот и душа нашего Даниэля раскалилась добела. Роковой треугольник потряс ее как грушу.
Итак, для тех, кто не боится испачкать о чужую душу свои руки.
Вот он, представитель этих злосчастных, перед вами словно голенький. Защитим же его от того, кто доподлинно “все мозги разбил на части, все извилины заплел”: от грека. Посочувствуем нашему обвиняемо-защищаемому. Мог ли он, — еще раз подумайте, прежде чем ответить своей совести, — услышав от греков такое, от тех самых, чьи жены только и делают, что травят своих мужей, все эти Клитемнестры и Медеи, примазавшиеся к гадким грекам, — последняя, как я выяснил, чуть ли не грузинка; все эти прошман-вдовствующие Пенелопы… Нужно ли оглашать весь список, дружино и братие?
Итак, спрашиваю я, не спешите, не спешите с ответом, обратите свои взоры внутрь себя, — я спрашиваю, мог ли наш благородный, вот он стоит перед вами, бесхитростный, как открытая форточка, в которую уже не влетает птица, — я спрашиваю себя и вас, мог ли он не врезать сим пришедшим от “варягов” (вы их не знаете, потому что этих грабителей, их вообще-то и не должно знать приличному человеку), — да, мог ли он не дать грекам в ряху, когда их морда уже и кирпича не просит, а только: дай драхму! Дай статир! Дай талант на пропитание! Сами-то они не местные, господа люди, сами-то они приезжие. Чего ж он мог от них ждать, как не того, чего он от них ждал? И был, вмазавши им в пятак, весьма прав (кивок в сторону нашего многодрагоценного адвоката).
И ежели тут чего не так чтобы очень, господа наши дамы, то только потому, что должность прокурора обязывает подозревать всех без исключения (кроме тех, кто вне подозрения, потому как такие персоны подозреваемы уже настолько, что превосходят все пределы подозрения, почему и требуют персонального подхода).
В частности, я обязан заподозрить Штайна: то, в чем винит “греков” Штайн, то есть в заплетении всех мозговых извилин, в куда большей степени свойственно самому Штайну.
(Между нами, строго unter vier Augen, господа дамы, помню, как-то возил я, будучи адвокат-прокурором одного такого деятеля, который польской фамилией Малецкий напрасно пытается закамуфлировать свою галахическую родню, — мы запомним, мы всех помним поименно, и мы не простим, мы сохраним тебя, русская речь, великое русское слово, от таких трусливых мерзавцев! — да, так я возил этого самого псевдо-Малецкого на следственный эксперимент, на место происшествия, по местам его нетрудового экскурсоводческого бесславья. Мы приехали с ним туда, куда он возил, разлагая их по дороге, наших людей целых три дня, — в Рим, самый центр еретической латинской ереси.
И ему, когда я огрел его линем по хребту (случается, случается, благородное собрание, доводится, чего греха таить, прошу великодушно не морщиться, работа такая) и с первого же удара, как подобает профессионалу, содрал кожу с мясом до его позорных костей, — ничего не осталось ему, как сказать всю под-линную:
— Да, возил и сюда. И запишите, что я дал показания добровольно: среди самых преступных и мерзких моих деяний числится задание Мировой Закулисы — издевательство над русскими людьми: в частности, поездка в Рим. Именно же, во второй вечер повел я их от Пьяцца Навона к Тибру. Напротив нас, через мост по-над Тибром, Замок св. Ангела. Поодаль виден купол собора св. Петра. Его золотит начинающийся закат. Прозрачное небо. Октябрь. Температура всего +23. Я что-то такое провоцирую, а то за что мне деньжищи — огромные тыщи — плотят, а самому говорить-то не хочется — хочется стоять и смотреть. Халтурно замолкаю. Стоим и смотрим. Надо сказать, хотелось бы, чтобы плохо, но как-то хорошо на душе. И тут один из наших, от чистого русского православного сердца, угнетаемого и поруганного мною: “Конечно. Они понастроили, а нам — смотри!”)
Вот и греки понасочиняли, а брату Даниэлю — читай да разбирай. Понятно любому непредвзятому, братия и сестры сенат, что его, как он сам говорит, “понесло”, и он такого наплел, что уже нам на скромную голову — разбирай. Но это наш долг, is it or not is it?
Такие, братья братья и братья сестры, дела, одно слово. Вот почему долго ходил я обалдемши и слова не мог сказать, слово-то — оно выводит вовне то, что внутри, а не хотелось бы. Ох, как не хотелось бы, вы ж понимаете: ну нет же никакой возможности хоть как-то рассудительно, в пользу или даже во вред “подсевшему на христианство” совершенно не подходящему для этого вида наркомании брату Даниэлю, — нет способа это размотать. Это не разматываемо, кладу руку на Библию. Нет возможности, как писал наш старый славный Курт Воннегут-младший, объяснить, что такое масло, тому, кого всю жизнь кормили маргарином.
Но я взялся за гуж (не зная, как мы все, что это за “гуж” такой, но наведя справки: это некая ситуация, образно говоря, когда, взявшись за дело, ты уже не имеешь права, да и возможности сказать, что “не дюж”, то есть взялся не за свое дело, а за оголенный провод напряжением, скажем, в 380 вольт).
Начнем же, помолясь… Оh, mein Gott, bless me.
Во-первых, прошу великодушно извинить за долгое цитирование, но я хотел, чтобы вы, неподкупные, сами ожглись жаром и переполнились навалом сказанного, прикинули на себе критическую массу того, что оглоушивает голову дубиной, одновременно подвергая ее электрошоку. Долго потом приходишь в себя — и все равно ходишь “под балдой” (замечательнейшее выражение, именно вы-ражение, потому что оно выразительно безо всякого разъяснения своего смысла), приходишь да все никак не придешь, а только соображаешь: что это такое ты сейчас прочел? Это все и впрямь говорит католический священник? Тогда, подумаем мы с вами, он в “ургентной ситуации”: сознание его расстроено, он не может связать элементарные концы с концами, к тому же у него частичная амнезия или полный склероз, — он забыл и не в силах вспомнить, чему его учили в краковской духовной семинарии, не говорю, — академии. Впору вызывать неотложку.
Но позволительно все же думать: коль скоро уж его учили, перед тем как рукоположить, ему какие-то необходимые сведения “по специальности” преподали — и убедились на экзамене, что представитель католической Церкви более или менее удовлетворительно уяснил католическое вероучение и сознательно согласен с ним. Да, господа жюри, так думать позволительно. Иначе как “выпускать” его к прихожанам — человека с расстроенным сознанием и богословски, и фактографически не то чтобы малограмотного, а как-то… обрывками, выборочно грамотного? Это самый опасный тип грамотности: никогда нельзя знать наперед, что “выборочно знающий” еще скажет и какую цитату из Писания приведет, не помня рядом стоящей.
Ведь прихожане-то будут думать: все, что он, даже по собственному признанию, несет (“и тут меня понесло” — конец цитаты), — это все точка зрения Церкви, от лица которой он и уполномочен говорить, учить. И, в пользу вменяемости моего под-боком-сидящего, он этого вроде как и хотел, и у его компетентного не было повода сомневаться, что он и будет этому учить.
Да, но вы спросите, как же тогда быть с тем, что то, чему он учит, с любой точки зрения, — это не то что не точка зрения Церкви, а это вообще никакая не точка зрения — as itself?
Да, скажете вы, назвать то, что он говорит, неправдой, было бы слишком хорошо: толковая неправда сопоставима с правдой по уровню мысли, изначально, “установочно” ложной, но продуманно-логичной и потому правдо-подобной. То, что приведено выше, — это… это… Ну, я не знаю, и вы, надеюсь, тоже… Это речь человека, начитавшегося французской континентальной второстепенной философии, которой до нашей прагматической мысли Пирса, Джеймса, Эмерсона, Лэйка и Палмера — что до неба пешком. Словом, это, как гласят темно-смысленные руны сибирских алтайцев и бурятских киргизов, речь это человека, слышавшего звон, что люди — это которые мыслят, следовательно существуют, да не знающего, где он.
Да, наш доблестный Штайн — человек с невероятно запутанными представлениями о вещах — и в то же время убежденный, что его суждения ясны, логичны и непогрешимы. Но ведь это же и есть высший цвет интеллектуализма, это цветы добра, а не зла. За что судили Бодлера? Флобера? Джойса? Эти позорные процессы — дело далекого прошлого, и мы по праву гордимся, что наша борьба с обскурантизмом все превозмогла. Преодолеем же наши вековые предрассудки и на этот раз.
Да, Штайн плохо информирован о предмете, который является делом всей его жизни: о христианской вере. Но ведь и мы — тоже. Это мне по долгу службы пришлось временно погрузиться во всякого рода церковные материалы, не знакомиться с которыми я считал доселе обязанностью образованного человека. Но профессиональный долг превыше всего. Он обязывает въезжать и туда, куда мы, свободные от уз долга, никогда бы не полезли.
Так считает и наш добрый Даниэль, — посмотрите на его симпатичное лицо, загляните в его глаза: ему нечего бояться. Именно поэтому он заехал древнему пластическому вырожденцу-греку в морду…
Но мы должны быть честны и с нашими противниками, благородные мужи и в первую очередь вы, благородные жены, отпущенные сюда прямо с гинекею.
6. Опыт согласования шести углов могиндовида с тем,
был ли Иисус Христос, когда Его еще не было
Итак, мне поступило одно любопытное письмо от дипломированного специалиста, которому я послал документы по делу Даниэля на экспертизу. Должен сознаться, я был неприятно удивлен. Этот человек безусловно честен и компетентен — и в то же время занимает не нашу с вами прогрессивную позицию, синтезирующую все “про” и “контра”. Он даже не против позиции Штайна или нашей, а — вообще не принимает нас с вами и нашего под-защи-мого всерьез и в то же время относится к предмету, предложенному ему на экспертизу, совершенно серьезно.
Позвольте все же зачесть его ответ. Для полноты общей картины.
Итак, зачитываю фрагментарно, самое важное: …тут у Вашего Даниэля Штайна что ни слово — то не пальцем, а могучей китайской петардой в небо. “Фойерферк”. Начиная с “равнобедренного треугольника, у которого все стороны равны”, то есть на самом деле равностороннего треугольника, продолжая тем, что Бог-Сын в общеизвестном сравнении Св. Троицы с равносторонним треугольником является, как и остальные два Лица (ипостаси) Единого Бога, одной из трех точек треугольника, а вовсе не “сторон”, как говорит Штайн; равенство же сторон обозначает равенство этих трех различных не по природе, а по способу действования Лиц единого Бога, и полное единение их — в полной, однако же, “неслиянности”: единство отношения между ними — отношения равно-связующей всех троих любви, которая и есть сущность Триединого Бога, не только по высказыванию С. Аверинцева (вероятно, авторитетный теолог. — Адв.-прок.), а — согласно словам апостола Иоанна Богослова: “...Бог есть любовь” (1 Ин 4:8).
Восклицание: “Что такое лицо? Я не понимаю, что такое лицо!” — отдает то ли Фомой Опискиным (заметьте, друзья мои, не Фомой Аквинским или Фомой Кемпийским, а незнакомым мне третьим Фомой. Вероятно, раннесредневековая фигура, еще до Первого-Второго крестовых походов, если не понимает, что лицо — это то, что следует умывать каждым утром. — Адв.-прок.) интонационно, то ли — смыслово — Собакевичем: “Мне лягушку хоть сахаром облепи, — в рот не возьму” (этот Сабакевитц, похоже, еще менее цивилизованный джентльмен, даже не знающий, что лягушачьи лапки готовятся без сахара. — Прок.-адв.); да и вообще злосчастный треугольник не есть предмет идолопоклонничества “греков”, которые все до одного “были политеисты” (!), а всего лишь удачное “наглядное пособие”, доходчивая иллюстрация сложного смысла догмата о Св. Троице, вовсе не претендующего на полное и исчерпывающее понимание “того, как устроен Бог”, а только дающее определенное представление о Нем, отличающее для нас Его от всех остальных “богов”, уясняющее для нас, Кто Он, каков Он — ровно настолько, насколько Сам Бог раскрылся нам как Бог Триединый.
Мы не можем знать всю неисследимую глубину Его сущности, но Он нашел нужным дать нам вполне определенное представление о Себе и Своей сущности, которая есть Любовь. И, поскольку слова Его непреложны, следует думать, что, хотя Он не сообщает всего о Себе (вероятно, еще и потому, что знает ограниченные возможности Им же сотворенного человеческого разумения, — посоветуйте, если Ваш совет для него что-то значит, Даниэлю прочитать внимательно “Критику чистого разума”: это самый капитальный и всегда своевременный труд о границах компетенции человеческой способности познания), но только то, что Он сообщает нам о Себе, — есть истина в той предельной полноте, в которой человек с его ограниченным, с нашей точки зрения, а с восточной ортодоксальной точки зрения, “лже-именным разумом” способен ее усвоить. И это не поверхностная, а весьма существенная правда.
По счастливой формулировке того же С. Аверинцева (фамилия повторяется, — почему, вы спросите? А я и сам не знаю, у эксперта какие-то свои авторитеты, и пресловутый “Аферинтцефф”, видимо, особо компетентный среди специалистов специалист. — Прок.-адв.), а он всегда был счастлив в формулировках, что делает и меня счастливым: хоть кто-то да умел же, а значит, это в принципе возможно, сочетать почти педантичную аккуратность глубокой мысли с красотой ее изящного, свободного изложения, в точности соответствующей древней православной традиции, а также смыслу догмата о Св.Троице: “Все от Отца (ибо наделено от Него бытием), через Сына (ибо вошло в бытие через Его смысловую оформленность, энергию смысла) и в Духе (ибо удерживается от распада внутри Его жизненно-органической целостности)”.
Надеюсь, это доступно пониманию Вашего брата Даниэля. Если же он, вопреки своей учености, что, согласно Вашему письму ко мне, утверждается всеми, кто с ним встречался, — если он все равно не понимает, “что такое лицо”, то не будем приплетать сюда опять Аверинцева или Мартина Мордехая Бубера, а попробуем обойтись своей простецкой головушкой: может, так Даниэлю Вашему созвучней будет. Итак, передайте ему в точности нижеследующее: “Лицо”, брат (а кстати, почему он брат? К монаху-священнослужителю обращаются, как правило, “отец”, но, допустим, теоретически возможно, Штайн для своей монастырской братии — брат, а для прихожан — отец, но раз уж привыкли, то пускай так и будет — “брат”; так оно и лучше, чтобы мы с Вами его по-братски поняли и пожалели), — так вот, “лицо” или “ипостась”, брат, — это, чтобы не вдаваться в сложные греческие враки о соотношении “усии” и “ипостаси”, это, скажем наприклад, — личность.
Ты теперь, конечно, спросишь: а что такое тогда личность? Отвечу по-своему-по-простому, чтобы не “гипостазировать” (поелику, брат, с тобой только начни — так загипостазируюсь, что того гляди, придется меня госпитализировать), как я это понимаю: личность — это такая индивидуальность (а кстати, это слово ему — понятно?), такое “лица необщее выраженье”, которое отрицает свою индивидуальность, то есть в некотором смысле самое себя, — и постольку-то и является настоящей индивидуальностью, то есть уже — личностью. То есть не замыкается, не “торчит” на своей индивидуальности, непохожести на других, не пестует ее, а чувствует свою общность, общую природу себя и других непохожих индивидуальностей, природу, состоящую в том, что все мы — равно люди-человеки, смертные и так далее.
Поэтому личность не утверждает программно свою индивидуальность и исключительность, а, оставаясь собой неизбежно, — такая уж ей дана благодать, — просто живет — вместе со всеми остальными личностями, открыто, а не замкнуто для них, ибо они общи ей по природе, от которой никуда не денешься. Так что личность не сравнивает себя с теми, кто общи ей по природе, потому что “живущий — несравним”, а просто живет в ладу с собой и другими — неповторимо и исключительно, как всякий человек, — и одинаково повторимо и типово, как всякий богозданный человек. И кто пришел к этому деятельному пониманию-раскрытию себя, — тот и есть состоявшаяся личность, а кто еще не пришел, — тот еще не состоялся как личность, но потенциально, глядишь, и состоится.
Вот такие, брат Даниэль, дела. Надеюсь, ты усек про “усию” и “ипостась”, а если нет, — тут уже я бессилен, нужен кто поумнее, тот, кто сколь угодно сложные вещи умеет, не профанируя их, объяснить любому без исключения, — как совсем простенькие.
Что же до повального политеизма греков и до того, что они “это все придумали”, тут уж хоть стой хоть падай.
Нет, в самом деле, я в полной растерянности: феномены настолько путаного сознания за всю мою долголетнюю практику не возникали на моей памяти ни разу. Да, буквально — ни одного прецедента. Это впервые.
Хотелось бы думать, что католический священник отрицает Св. Троицу не по-настоящему, а в угаре полемики (хотя угар и священство мало совместимы). Увы, ближе к концу книги мы узнаем из одного доноса, что Штайн и в спокойном состоянии отвергает Троицу, обосновывая это тем, что “Иисус о ней ничего не говорил и что ее придумали греки”.
Ваш клиент безоговорочно отпускает столь фантастические утверждения, что я просто не знаю, как это понять. И в свою очередь хотел бы, — но после всей этой искренней нелепицы не знаю, как, — объяснить Штайну вещи, для человека, мало-мальски теологически образованного (а Вы сообщаете, что он окончил католический теологический лицей, что уже совсем не “мало-мальски”), элементарные.
Именно же: те греки, которые “все были политеисты”, — это одни греки, — ну, будем считать, классического “олимпийского” периода, хотя все это условно. А далее мы имеем дело с уже другими греками… Скажем, сказать, что Аристотель — политеист, это все равно что ничего о нем не сказать, а ведь на логике его “Органона” основана вся высокая католическая схоластика, и первый среди представителей оной — св. Фома Аквинат. А уж поздне-эллинистический “политеизм” — современник раннехристианской эпохи, “политеизм”, скажем, Плотина или Прокла, а равно и Ямвлиха, не совсем грека, но могущего слыть таковым в интересующем нас смысле, — настолько символичен, умозрителен и “продвинут” от архаических и ранне-классических времен Эллады, что и политеизмом, по сути, не является. Это, вернее сказать, философский теизм, — хотя, так скажем, генетической благодарной памяти ради (ведь мы имеем дело с людьми весьма приличными), оставляющий, на нижних ступеньках учения, некоторых греческих божеств.
А вот греки, которые “придумали” догмат о Св. Троице, — это совсем, совсем уже “другие” греки. В том смысле, что приняли Христа, приняли крещение, — и с этого момента они никакие не поли-, а моно-теисты, именно же — христиане. Это так и только так — и никак иначе. И чтобы увидеть это, надо только открыть написанное ими — и прочитать ровно по одной странице из каждого.
Заподозрить же их в том, что они приняли христианство лишь “страха ради иудейска”, а в душе по сути оставались политеистами, никак не можно, просто потому, что — зачем бы это им было? Какая выгода была во II–III веках н. э. во времена гонений, св. Иустину Мученику (и заметьте, философу) или св. Иринею Лионскому, оставаясь в душе политеистами, принять крещение — и сложить именно за это и только за это — голову?
Но и с IV века, — от Константина и далее, во времена “разрешенной”, а потом и официально государственной христианской религии, — можно ли думать, что, скажем, свт. Афанасий Александрийский (уж как только его ни гоняли и ни гнались за ним, а он всю жизнь уходил от преследований, а то и попадался, но от веры своей не отрекся ни разу, вот бы о ком почитал Ваш невиновно-вменяемый, а скорее виновно-невменяемый, — не все же только любимые им мидраши, — чтение, что ни говори, неплохое, — но надо же и кроме мидрашей что-то почитывать, чтобы соответствовать занимаемой тобой “должности”: это же не академически-скучная “история Церкви времен Вселенских соборов”, наоборот, вся история Церкви времен Вселенских соборов — это прямо-таки “Граф Монте-Кристо”), — да, свт. Афанасий, а затем и великие “каппадокийцы” — свтт. Василий Великий, Григорий Назианзин, Григорий Нисский, гениальные умы и образованнейшие люди, — в душе, тайно, были политеистами?
Да пусть откроет любое из их творений (вас об этом не прошу, зная по себе, как трудно все это… Ну, это ладно, это личное. — Адв.-прок.) и быстро перестанет так думать. Да пусть еще вспомнит, что грек Иоанн по прозвищу Хризостом, то есть Златоуст, то есть из богословов богослов, был Патриархом Константинопольским “Вселенским”, то есть у себя во “Втором Риме” административно-равным Епископу Римскому — Папе, а по степени почета — вторым после Папы Римского, “первенствующего в любви”, по самосознанию самой тогда еще единой, мировой Церкви, — вот он-то и был за свои обличения неправых властителей и жирующих за счет бедных богачей сослан в тмутаракань, глухую провинцию у моря, именно же — умер по ссыльной дороге в районе нынешних, неизвестно уже чьих там у них, русских да вроде не русских, как всегда у этих русских, Кутаиси-Сухуми-Гагры.
Я специально летал в Сухуми, — слава Богу, еще до очередной кровавой русской кутерьмы, что у них там в обычае, — чтобы увидеть его гроб в Сухумском храме; раку же с его мощами я гораздо раньше видел в соборе св. апостола Петра в Риме… Что: и где Сухум, и где — Рим? А вот на всем этом мировом пространстве так его почитают, не глядя, малы иль велики…
Он умер за действительную и деятельную Христову истину (и побольше бы, ИМХО2, таких архиереев, как он, да вот еще, свидетельствуют документы, был однажды у русских ортодоксов некто митр. Филипп Московский Колычев, так тот, милое дело, самого царя Жана де Террибль не побоялся отлучить за четвертобрачие от Церкви), — и его ли заподозрим в политеизме?
А уж что все это греки “придумали” — это вообще “не пойми чего”. Вот так ему и передайте (не передам, потому что не понимаю, что такое “не пойми чего”, но думаю, не политкорректно. — Прок.-адв.). И чего это они такого, интересно, “придумали”? Да ничего.
Собственно, “придумали” все э т о (то есть Богооткровение как явление Бога-Сына на земле, во плоти, в человеческом обличии — именно богоизбранному народу), привнесли все это в мир — как раз евреи (с точки зрения “настоящих” иудеев, злостные еретики-сектанты и “придумщики”-обманщики, как и их Учитель, ересиарх “тоталитарной секты”), а вот уже то, что они “придумали” в виде нарратива, повествования с вводными притчами, историями-мидрашами и т. д., — то уже, приняв, продумали “греки” (включая сюда латинян, сирийцев, египтян, “огреченных” в диаспоре все тех же евреев и т. д.), и продумали — в виде понятийном, логически развернутом, эксплицитном.
Да, скажем, Даниэль прав, до IV века не было развитого понятийно, приобретшего форму догмата учения о Св. Троице. Ну и что? Оно, это учение, все равно берется не с потолка, а с Неба и содержит в себе совсем не пустые “греческие поэтические метафоры”, которые так пугают брата Даниэля, а зря — попросту потому, что в “Кредо”, Символе Веры, никаких метафор в собственном смысле слова нет.
А есть там высоко-красивая (ценители словесной дисциплины, которой я не обладаю, поэтому и люблю завистливо, меня поймут), четкая, почти протокольная формула — плод трудной, длительной и напряженной работы мысли, в борьбе мнений, спорах, грозящих не согласившимся ссылкой и прочими гонениями, медленно, но верно выработанный — эксплицируемый смысл, имплицитно содержащийся в словах Самого Христа, хотя бы — в последней главе евангелия от Матфея: “Идите и крестите все народы во имя Отца и Сына и Святого Духа” (Мф 28:19). Самое смешное, что цитата сия приводится и в самом романе, то есть автор, безусловно, ее знает, поскольку кроме него никто роман не писал, а следовательно, цитату вставил именно он и только он. То есть автор признает, что слова сии — есть. (То есть как это — автор признает?! Вы издеваетесь над ним и над нами? Естественно, автор “признает”. А точнее — он эти слова знает. Без знания Евангелия, по крайней мере, в ключевых Его местах, кто будет и садиться писать книгу о христианской Церкви и католическом священнике? Правда ваша. Но и неправда. Фактическая. Вы почитайте роман внимательно, а нет, — так следите за моим текстом далее, — и вы не то, что допустите, вы узнаете: автор, — судя по его герою, — читал Евангелие… Ну, скажем, выборочно). Однако ни он, ни его герой на эти краеугольнейшие слова Христа почему-то внимания не обращают. Слова эти их ни чему не обязывают…
Но — к “грекам”. Они просто раскрыли понятийно то, что было в образно-повествовательном виде “закапсулировано” в евангельском Откровении. Они просто спекулятивно (нужно ли объяснять читателю, что философская спекуляция — это нечто совсем иное, нежели спекуляция джинсами и американскими сигаретами времен советской власти?) сняли крышечку с капсулы, так, чтобы все учуяли ни с чем не сравнимый аромат того самого, а вовсе никем не искаженного евангельского послания, чтобы Оно стало понятнее другому типу сознания, мыслящего не образами и афоризмами, как на востоке, а понятиями, суждениями и умозаключениями (как именуются все три типа высказываний в дисциплине “Логика” еще от Аристотеля, — что же, брат Даниэль, тебя и Аристотелю не учили, пусть не по тексту “Органона”, но хотя бы вообще “о нем”?).
Этот-то “греческий” тип сознания и преобладает сегодня, не знаю детально, как там у самих современных греков, но, по крайней мере, у нас на Западе, включая сюда и Америку, и Европу, и Австралию. И что бы все эти мультимиллионные количества смертных, нуждающихся в Боге людей, — что бы они вообще понимали “в Нем”, “о Нем” — без “греков”, которые всего-навсего научили половину земного шара правильно мыслить, чтобы правильно понимать?!
А приняли “греки” еврейское Откровение, ИМХО, не потому, что вот попалась под руку новая идейка, которую интересно бы “прокрутить” да обсудить. (Странно представить, что лучшие греческие умы обсуждали бы чисто теоретическую, а то — софистическую проблемку, которую задали иудеи, — и обсуждали бы непрерывно и напряженно более 300 лет, и потом еще…) Они приняли Откровение потому, что, как и иудеи, хотели, ждали спасения, — как и римляне, обожествлявшие своих императоров именно в качестве Сотеров, спасителей (а до них так 3000 лет подряд, до последней “фараонши” Клеопатры, поступали египтяне). Потому что такое уж это было время, духом своим имеющее мессианство, напряженное, раскаленное ожидание “Мессии уже сегодня” по всей ойкумене, от самой Москвы до самых Петушков. (Это еще что? Какие такие “Петушки”? Агенты влияния “самой Москвы”? Или, я слышал, так в российских тюрьмах называют пассивных гомосексуалистов? Какая все же варварская страна эта Россия, дамы мои господа! Но что, что же все-таки значат эти “петушки”?.. Боже, сколько в мире тайн, господа братья и сестры. — Прок.-адв.) Все уже было подготовлено к приходу Мессии — и полнота греховности, ухода от Бога, и — одновременно — страстная жажда воссоединиться с Ним.
Тут не место обсуждать, почему “греки” в ходе истории приняли в качестве Спасителя именно Иисуса, а не персидского Митру, или египетских Осириса и Исиду, или синкретического Гелиогабала… или… чтобы не перечислять: кандидатов на место Спасителя было “немало”. Остановимся просто на факте: так или иначе, раньше или позже, но “греки” приняли слова Иисуса, что Он-то и есть Тот единственный подлинный Сын Божий, посланный Отцом, чтобы спасти человечество. Приняли Его слова “Я на то родился и на то пришел в мир, чтобы свидетельствовать о истине; всякий, кто от истины, слушает гласа Моего” (Ин 18:37) за чистую правду. И пошли за Ним.
Но есть, примите во внимание и мое смиренное мнение, есть, я знаю это по себе, такой тип… — ну настырного, что делать, не убивать же? — человека, такая, извините, популяция: “Не знаю, как вы, а я должен понимать, за Кем я иду и куда. Я должен Его и Его учение философо-логически осмыслить, то есть исходя из того, что для меня является аксиомой, в данном случае — что спасение и Спаситель в самом деле есть, — я должен, исходя из этого, про-думать каждое мыслительное звено логически непротиворечиво и не пропуская звеньев в цепи рассуждения; и в конце ис-следования все следствия обретенной истины себе у-яснить. И вот когда я сочту, что все важное для себя выяснил и узрел некое согласованное целое, которое отвечает не только моему чувству, но и моему уму, дает ему “семантическую удовлетворенность”, по слову Мандельштама (еще одна непроясненная, темная личность, — но ничего, все они пройдут нашу проверку на вшивость; кстати, еще одно их замечательное выражение, из тех, какими заражаешься, изучая дело Штайна. — Прок.-адв.), не противоречит, а усиливает мою “интуицию Бога” (Бердяев), — тогда и только тогда я скажу: “Да, это Он. По крайней мере для меня Его Откровение теперь еще и умо-зрительно достоверно, то есть теперь я вполне убежден, что это — именно Откровение, Благая, а не лживая весть, и теперь я готов взять из Его рук свой крест и идти за Ним до конца”, — как “апостол Фома от интеллекта”, вложившего, — хочется думать, это не кощунство, — персты логики в раны распятого и воскресшего Бога. Поверить их ужасно-прекрасную “гармонию” своей приставуче-честной “алгеброй””.
Что ж, “греки” оказались вот такими людьми. И это, дорогой фратер Данило, наше счастье, а не беда.
Наше счастье, что еврейское откровение попало в руки “греков”, то есть людей, понимающих, что иного пути мыслить, просто мыслить, вообще и в частности, — иного пути, кроме логического, нет. Тот, кто отказывается мыслить логически, отказывается тем самым мыслить вообще. Это может быть логика формальная, диалектическая, логика парадокса, абсурда, кошмара, логика художественного высказывания и т. д., — но это всегда логика, где всякое построение есть тесная связь мыслей или чувств, железно вытекающих одно из другого.
Конечно, сама по себе логичность построения еще не свидетельствует о степени высоты или глубины оного. Это дело емкости нашего интеллектуально-духовного окоема. Логичность — это только нулевой цикл, только фундамент. Но без фундамента нет дома.
Презирающий логику тем самым презирает мысль, — хотя бы и думал больше других, что он — именно думает. Таков Даниэль, — и мы это еще увидим.
Когда-то Тертуллиан вопрошал риторически: “Что общего между Афинами и Иерусалимом?” Но это, кажется, единственный из больших богословов, который в некоторой мере стал бы союзником брата Даниэля, да и то сказать, он кончил сектой монтанистов. И кроме того, — я всегда дивился его гению-другу парадоксов, — кроме того, отрицая “хитроумие” греческих философов, он не отказывался от логического мышления, но строил его на логике по-своему гениального и, безусловно, “хитроумного” алогизма.
Не говоря уж о том, что, вопреки Даниэлю, латинское “Тринитас” (Троица) вовсе не в IV веке, а на рубеже II–III веков встречается впервые именно у Тертуллиана — лет более ста до Никео-Константинопольского Символа Веры. Так что, выходит, и Тертуллиан не оказался бы союзником Даниэля, поверьте эксперту…
7. Как устроен Бог
Время, однако, отдохнуть от судебного разбирательства. Вернусь от самому себе данной роли прокурора-адвоката — к себе, в свою собственную шкуру.
Да, историческое христианство совершило много ошибок. Оно и впрямь “многое исказило”. Но — согрешило против себя же, исказило свою же истину. Не Церковь, живая во святых, не Небесная церковь — мистическое тело Христа — согрешила пред Богом, но земные представители исторической, неизбежно греховной Церкви: ведь земная Церковь состоит из земных же, падших людей. Эти-то люди, пусть заново рожденные в крещении, но несущие на себе печать земной порчи, согрешили против истины, данной им же и их же грехи омывающей своею любовью Церковью Небесной. Кто может судить земную Церковь? Только Тот, Кто ее “породил”: Иисус Христос; это Его, а не сочиненная какой-то самозвано возникшей организацией “постройка”; это Он говорит: “…на камне сем создам Церковь Мою, и врата ада не одолеют ее” (Мф 16:18).
Вот ясное сознание дела: “Церковь может понять только Церковь” (о. Сергий Булгаков). Добавим: не в том смысле, что она эзотерична, а в смысле того, что во многих случаях практика является критерием истины. Это еще за 1800 с хвостиком лет до Маркса сказал Христос: “По плодам их узнаете их”.
И вот Он же говорит: “Мое учение не от Меня, но Пославшего Меня. Кто хочет творить волю Его, тот узнает о сем учении, от Бога ли оно” (Ин 6:16-17 ). Сначала войди ко Мне, в Церковь Мою, поживи по заповедям Моим — и только потом сможешь судить здание, в которое вошел. Утром, извините, стулья, а уж вечером — деньги.
Нецерковный же — “взглянет без любви”. Да и ради Бога, имеет право. Только какова цена его “бесконечно внешнего” взгляда?
Христианство в лице не лучших его представителей согрешило непониманием тех именно истин веры, того учения, которое выработало само же — веками потно-кроваво-слезного труда лучших. Исказило вовсе не ложным хитроумием отцов Церкви, а ложным, пусть и искренним, пониманием этих “философских построений”. Не ересью веры, а “ересью жизни”.
Философия — не “философия”. Не софистика. Это столь же ответственно-точная дисциплина, как, скажем, теоретическая физика или интегральное исчисление. Она начинается, как и всякая наука, с некоторых безусловных аксиом, с безусловного постулата, каковым здесь является, как известно, удивление. А искреннее удивление не бывает софистическим. Софистика ничего не порождает, потому что и не собирается порождать ничего, кроме софистики же. Удивление же — порождает искренний вопрос. А вдумчивый, последовательный и логически непротиворечивый ответ порождает следующий вопрос. И так возникает некая сумма вопросов и ответов, посильно внимательно, вдумчиво трактующая главное, целое.
Это не частный вопрос, вроде того, как “устроено” электричество. И это не “высокомудрая болтовня, которой непостижимый Бог ставится под сомнение”. Под сомнение Бог ставится как раз братом Даниэлем, — и именно что удивительно, неряшливой по части смыслового наполнения его болтовней. Побывав пару раз на проповеди священника Даниэля Штайна, мало-мальски мыслящий и культурный агностик, услышав вот такой набор связанных разве что грамматически слов, узрев вот такое дикарское презрение к культуре мысли вообще и философской мысли, в частности, пораженный безапелляционным отрицанием того, чего отрицающий сам не знает толком, — такой человек, вышедший на “рубеж”, на разделительную линию, где кончается область земной компетенции, и желающий узнать: а что дальше земного знания предложит ему христиански-церковная мысль? — такой человек только выйдет из храма и пойдет себе прочь, жгучим израильским солнцем палим, повторяя: “Суди его Бог”. Добавляя “про себя”: если это и есть церковный Бог, ежели Церковь вот только то и так о Боге может сказать, что и как говорит этот полномочный представитель Церкви, — то и правильно, что мы ставим такого Бога под сомнение.
“Какое лицо? Что такое лицо?” — точно как у Довлатова: “Не умничай. Так вроде человек как человек, а как начнешь — “ипостась, ипостась””… Но о людях какого уровня мысли, да и образовательного ценза писал Довлатов?! А на каком находится католический священник, знающий, я посчитал, что-то такое восемь — девять — десять языков?!
(Поистине, дикарство — не вопрос образовательного ценза, это вопрос иного порядка. Довлатов не был человеком высокообразованным, но чувствовал, что есть “вещи, к которым нужно относиться серьезно”, есть тонкие материи, к которым нужно прикасаться бережно, даже если ты их толком не знаешь, но о них хоть что-то слышал. Потому, вовсе не имея тех высот философской мысли, которые ему ныне приписывают (вам самим-то не смешно, господа довлатоведы?), а — только удивительно нежный и наблюдательный подход к человеку, он и был человеком не масскультуры, а собственно культуры, превращая через “магический кристалл” умения видеть журналистский стилек — в художественный стиль…)
Что можно было бы такому человеку посоветовать в качестве противоядия? Ну… хоть, — раз уж речь зашла о католическом взгляде на вещи, — вслушаться в слова нынешнего папы Бенедикта XVI, недавно сказанные им в Регенсбургской речи (к сожалению, точного текста у меня нет, поскольку я нахожусь в тех местах, где нет текстов, кроме диагнозов, — так что пересказываю по смыслу, но уверен, что близко к тексту): “Встреча данного иудеям Богооткровения (Откровения Христа. — Ю. М.) с греческой мыслью и привнесенным позднее латинско-римским элементом есть не историческая случайность, а провиденциальная основа христианства как синтеза веры и разума”.
Такова позиция Церкви еще с тех пор, когда она была едина, и в том или ином виде это позиция и западной, и восточной Церквей, в том числе и позиция Русской Церкви, — сколь бы ни старались некоторые “немалые” отечественные круги Русь-державников — Русь-православников, думая, что защищают учение Русской православной Церкви. Сколь ни стараются, не ведая что творят, ее обесчестить и опрокинуть во мглу вот этого вот всего: не рассуждать — и “с молитовкой” — молча — стоять, и чтоб у меня руки по швам, не то — нагрудным крестом да по башке… (Как говорил при мне один казак: “У нас какая поговорка. С любовью — и до седла!” Лучше не скажешь…)
И вот — коронное. Повторю: “Как электричество устроено, никто не знает, а как устроен Бог, они уже знают!” Убил. Наповал. Одним выстрелом — четверых: бл. Августин, св. Иероним Стридонский, св. Амвросий Медиоланский и св. Папа Григорий Великий, — все четверо учителей-святителей Западной Церкви (святые и по православному календарю: это время, когда Церковь была еще единой, хотя у Запада с Востоком намечались уже серьезные разногласия), все четверо падают — и не встают. Хоть их вместе и со всеми святыми — выноси.
Чтоб я так жил. Но чтоб я так не умер. Как сказал один поэт: “Уж если умирать — как Мао умер, / А если жить — как Чаушеску жил”. Как сказал до него другой, несколько больший: “Лучше сифилис, лучше жерла единорогов Кортеса”. Лучше приличная газовая комната-одиночка, чем эта пытка, когда тебя дубасят вдохновенно-неряшливым словом.
Помилосердствуй, брат Даниэль. Разве ж это уровень разговора?
Это вот роман “Даниэль Штайн, переводчик” “устроен” автором — и не так плохо в формально-структурном отношении; это автор романа, как и все остальные люди, как и вся вселенная, “устроены” Творцом — и удивительно искусно. А вот Самого Творца никто не “устраивал”, Он тем и отличается, что сотворил, устроил все-все-все, а Сам не сотворен, не устроен. Выражаясь близким тебе “задушевно”-фамильярным слогом, Творца не устраивает, чтобы кто-то Его устраивал.
Зачем ты на Церковь напраслину возводиши, почто ее обижаеши, гражданин начальник? Почто аки скимен на нее рыкаеши, за что хулу на нее возводиши, зачем якоже неясыть некая, нахохлил си и словесами таковыми поносными при дамах, при Нотр-Дам, Даме нашей Госпоже Мириам, в присутствии Богоматери выражаеши ся? Чем Церковь тебе не матерь, чем тебя обидела, что ты аки нощный вран на нырище непщуеши, от возриновения велего? Ну куда, ну куда ты гониши ся? И почто порожняк гониши, дондеже не прейдеши?
Церковь никогда не говорила, что знает, как именно “устроен” Бог, — именно потому, что Церковь знает: Он вообще не “устроен”, а попросту есть — всегда есть. А вот каким именно образом Он всегда — есть и каков Он на “последней” своей глубине, этого и Церковь не знает, — но “знающим незнанием”, docta ignorantia. Ведь Бог есть и на последней Своей глубине любовь, но любовь Божия бесконечно превышает нашу. Так определил в классической для католиков формуле IV Латеранский собор (1215): “Inter creatorem et creaturas non potest tanta similitudo notari quin inter eos maior sit dissimilitudo notanda”. (“Никакое подобие между Богом и сотворенным не может познаваться без того, чтобы не было познано еще большее неподобие”… Ух! вот это, я понимаю, класс рассуждения! Захватывающий и восхищающий не менее баховской токкаты и фуги ре-минор!)
Бесконечный Бог открывает всего Себя без утайки, но разумная душа в силу ее конечности усвояет открытую святыню в бесконечном восхождении к Ней.
Да вот, Бог находится “в начале”, а “до начала” ничего, даже пустого пространства, и того не было, чтобы Его “устроить”. И когда Он говорит Моисею из горящего и не сгорающего куста, из Неопалимой Купины: “Аз есмь Сый”, — это значит: Я есть тот, Кто — есть. И Я — единственный, Кто по-настоящему есть: всегда есть, всегда жив — до, после и во время “всего”. Поэтому Церковь и не претендует на окончательное знание, не говорит, что знает Его — “досконально”, как автомеханик автомобильный двигатель, а говорит только, что знает Его в ту меру, в какую человеческий разум, ограниченный по определению (читай, Даниэль, правильно тебе советовали, Канта, а лень читать толстенную “Критику чистого разума”, возьми его маленькую “Пролегомены”, там все, что нужно, сказано сжато и ясно), способен Его Откровение “взять”, у-своить.
А вернее сказать, Церковь вообще не говорит ни о постижимости Творца, ни о непостижимости Его. Она говорит, повторим слова святых отцов своими словами, если так будет яснее, о постижимой непостижимости, я бы сказал, “опознанно непостигаемой” — в том смысле, в каком каждый из нас не знает по существу, что такое любовь, как она “устроена”, но каждый из нас испытывал любовь и постигал, что он любит именно этого человека, не другого кого, а вот этого; и при всем этом постижении любимый остается для любящего, ровно в ту меру, в какую он любит, неразгаданной тайной, бесконечностью. Бог, как тебе, братушка, известно, безосновен, Он Сам и есть Свое основание и лишь постольку и является и начальной, и окончательной основой всего, Им основанного.
Конечно, все это “высокомудрая болтовня”, и это действительно непредставимо: Все — из Ничего, из абсолютного Ничто, даже не мировой пустоты; пустой черный ящик — это уже что-то, а полного ничто — чего-то, что меньше точки и больше мира… Я тоже, как и ты, не могу это зримо представить, но я могу это помыслить умо-зрением. Стало быть, “философские построения” не уводят меня от веры, а напротив, помогают мне верить; если же мы не верим в то, что зримо и чувственно непредставимо, а представимо лишь умозрительно, то нам нечего и делать в Церкви, для которой, по слову апостола Павла, “вера же есть осуществление ожидаемого и уверенность в невидимом” (Евр 11:1). Тогда нам надо честно уйти и заняться тем, что для нас представимо, — только не надо изобретать “своего Христа” и обзывать великих искателей истины, я бы сказал, узников философской совести, — высокомудрыми болтунами.
Да это еще бы ничего: допустим, ты такой же теолог, как Паскаль — биндюжник. Хуже другое — ты служишь Богу, Который, как известно из Писания, “есть дух” (1 Ин 4:24), а той простой и обязательной вещи не обучен, что… Ну, например, скажи мне, отрицательное число — есть или нет? Оно реально или нет? Более того, положительное число, скажем, “четыре”, ты — образно представляешь? Не цифру “4” и не четыре лампочки, а само число как таковое?
Я лично — нет. Куда меньше, чем улыбку Чеширского кота. Ее я почему-то представляю, а вот число “четыре” — нет. Я не могу его во-образить, я могу его только помыслить умо-зрительно — и все. Но кто-нибудь на твоей памяти, — не только из математиков, а школьников, — сомневается, что не только число “четыре”, но число “минус четыре” — реально? Что оно не только незримое, но и в отличие, скажем, от страха или совести, кои тоже незримы, но психологически реальны, — что оно, незримое и не подлежащее даже и эмоционально-психологическому чувствованию, оно некоторым образом — все же есть?
И если тебя не научили понимать, что само уже понятие “чего-то”, если только оно правильно выведено из другого понятия, тоже правильно выведенного из… и т. д. вплоть до изначальной аксиомы, — если ты не понимаешь таких простых вещей, как то, что правильно по-мышленное понятие есть уже реальность, — нам с тобою очень трудно будет говорить. А с теми, кто тобою восхищается не только как любящим, но и как мыслящим человеком, — еще труднее.
(Нет, все-таки, чему у них там в Кракове учат, не могу понять. Может, в семинарии что-то подправить?..)
8. Чему учат в Кракове
…Когда простым и нежным вздором ласкаешь ты меня, мой друг… А кому же не хочется ласки, а подавно — простой и нежной? Что может быть слаще, лучше ласки? Только простота. А лучше ее? Только воровство. Но ты этого не умеешь, — ты честен. Да и уж такого совершенства, брат, чтобы быть честным и воровать, я и от тебя не жду. Ты еврей, но ты же не ангел.
А — лучше воровства? Только вздор, делающий человека легким и счастливым. А вот тут ты преуспел. Тут тебе в подметки не годится и сам Венедикт Васильевич Ерофеев, сколько бы ни хвалился покойный, что уж чего-чего, а вздору он может нанести сколько угодно — и какого!.. И не соврал.
Но с вдохновенной непредсказуемостью твоего вздора, с совершенной свободой гения, самого устанавливающего законы своего беззакония в католическом служении, запросто отрицающего все, на чем стоит католицизм, плюя на это дело и от ненужности его для его же служителя, и от незнания его, и от презрения к нему по любви к нему же, — какой же Ерофеев сравнится? Тут наравне с тобою можно поставить разве Хлестакова. Столько счастливого вздору нанести уже и самая лучшая, самая любящая женщина не сумеет, это уже не ласка, это… Я становлюсь настолько счастлив сам, что готов тебе все простить за это, друг ты мой единственный, все, кроме одного: почему все-таки даже ты не можешь ласкать меня вздором нон-стоп и в твоем гениальном вздоре случаются перфорации, ты говоришь порой умные вещи, правда, я ни одной так почти и не нашел, но нутром чувствую иной раз: это уже не вздор, это что-то серьезное, — и тут же становлюсь несчастным: меня перестают ласкать.
Где нежность? Где твоя простота, что лучше всякого воровства, я спрашиваю? Почему ты меня оставил в покое? В кои-то веки желаю творческого непокоя, а где же ты, брат мой? Ведь если ты брат мой, то и я брат твой! Гряди — и кам тугезер райт нау овер ми. Не нужно мне это, но желанно.
Желаю, однако, забыв, что это поэзия должна быть глуповата, а мысль, если она мысль, должна быть собою — мыслью. То есть — умна. Иначе она по определению не мысль. И тут, согласен с тобой, я неправ: не век же тебе со мною одним нянчиться, надо и людям оставить. Все остается людям, когда жизнь, стыдно молвить, прошла мимо. А они, люди ети самые, покончав енти инъязы да тую классфилологию, они, историки и ученые библеисты, от тебя просто тащатся в восхищении твоей ученостию и умностию, когда ты ласкаешь их не нежным вздором, а тем же, да любящим паче нежности взором — в отличие от меня, дурачка из 25-й куйбышевской средней школы, бедново-та, ой-беднава-а недоноска…
Н-да. Но все же, все же — перед нами художественное произведение, и это делает свое дело: мы потихоньку обживаемся в мире книги, содержащей множество живых реалий — подробности из жизни сегодняшнего Израиля и пр. И брат Даниэль становится нам все симпатичнее, несмотря на то, что порет ахинею. Во-первых, потому, что он зато “по жизни” праведник и подвижник, а во-вторых, он, как сказано уже, довольно живо вылеплен, а к живому — и отношение живое. Хочется уже не рвать и метать, а уж любопытно: ну-ка, что он еще отколет, наш любимец-анфантеррибль. Милый друг, будь дерзок, дерзок. В порядке бреда и беспорядке стеба.
И он откалывает. Что-что, а это он умеет. Он предлагает нам эксклюзивный цирковой номер — стеб на церковную тему. Причем принятый им самим за крайне серьезную правду. Уж он нам очередную “Чучу” отчебучит, это будьте благонадежны. Долго ждать не придется.
Вот, например, о Деве Марии Богородице.
Коротко — никакого “непорочного” зачатия не было. Просто потому, что непорочных зачатий не бывает. Зачатие было самым обычным: Иисус зачат был ночью порочной и явился на свет не до срока. Рожден, как и все, не Девой от Святого Духа, а — праведной, “святой”, но самой “нормальной” женщиной. Евреи вообще не могли бы назвать ее Богородицей, то есть “родившей Бога”: “У благочестивого еврея от негодования отвалятся уши”. “Что думали евангелисты о бессеменном зачатии?” Да-да, именно — что они “думали”? А вот что: “Да ничего особенного не думали!.. У Матфея слово “обрученный” перед именем “Иосиф” вставлено позже, когда начали обсуждать эту проблему… У Марка нет ни слова об этом, у Иоанна тоже нет. Есть только у Луки. Апостол Павел тоже никогда… он говорит о рождении Иисуса только, что Тот родился “от семени Давида”… Слова “Святой Дух” надо понимать в том смысле, что, по еврейским представлениям, Дух Божий участвует в каждом зачатии, освящая его. А вся эта легенда о непорочном зачатии родилась лет этак на 500 позже. Раз “культ” возник не раньше VI века, см. следующий абзац; впрочем, если следовать опять-таки тексту, то параллельно возникает и вторая версия: “…когда вдруг всем стала интересна брачная тайна Марии и Иосифа” (буквально так — Ю. М.), и вероятнее всего у проклятых “греков” (другого просто не получается из текста) — и вот почему: “…в искаженном сознании сексуальная жизнь непременно связана с грехом! А у евреев зачатие не связано с грехом!.. И все эти легенды о непорочном зачатии родились в порочном сознании, которое видит в брачном союзе мужчины и женщины грех. Евреи никогда так не относились к половой жизни, она освящена браком, и повеление плодиться и размножаться подтверждает это”.
Это — высокий пилотаж. Выше некуда.
Нет, вру, есть куда. Стоит прочесть дальше — и вот вам еще выше.
Культ Девы Марии, оказывается, “в христианстве очень поздний, только в шестом веке он был введен <…> Легенда о рождении Иисуса от Марии и Святого Духа — отголосок эллинской мифологии. А под ним — почва мощного язычества, мира великой оргии, мира поклонения силам плодородия, матери-земли. В этом народном сознании присутствуют незримо женские богини древности… Культ земли, плодородия, изобилия. Всякий раз, когда я с этим сталкиваюсь, я прихожу в отчаяние”... И под конец: “Это же кошмар!”
Точно. Кошмар.
Так и видишь сидящих на уютной московской кухонке двух дам — просто приятную и приятную во всех отношениях. И одна другой:
— Нет, ты представляешь?.. Мария-то с Иосифом… А говорили-то… А еще про нее-то: “Дева”!.. А ему-то “Обручника” присвоили — “Honoris”, так сказать, “Сausa”… А на самом-то деле — было дело. Выходит — это интерполяция!.. И так — с шестого века! А мы-то верим. Это же кошмар!
Таки никогда не унывающий Даниэль — приходит в отчаяние. И есть от чего. Читая все вот это самое, которого еще в романе — сорок раз по разу, кто хочешь, да и кто не хочешь придет в отчаяние: приехали. Темный лес. Темная почва мо-ощного язычества. Кругом одни богини плодородия, — другого кого не дозовешься, хоть волком вой. Да мертвые-то с косами стоят… Страшно аж жуть.
Да, распутать весь этот клубок, не ариаднова, увы, плетения, а — нескладух, заплетенных в нескладухи же, — да, прорубить просеку в столь массивно непроходимом темном лесу, — мягко говоря, не просто. Но попробуем, — авось получится…
Начали.
“…в искаженном сознании сексуальная жизнь непременно связана с грехом! А у евреев зачатие не связано с грехом!..”
Н-ну д-да. Как бы не так.
Это когда же настоящие-то иудеи наделяли полнотой святости и безгрешности пусть и брачную, но половую жизнь? Это где ты почерпнул? Окстись. Уж кто угодно, “греки” там, они святостью не наделяли, но и греха в совокуплении не видели, в том числе и с мальчиками, — просто за неимением понятия греха (которое в мир принесли именно евреи, как и понятие искупления греха; спасения искали все, но спасение, невозможное без искупления греха, — это еврейских голов и сердец дело, это уж “еврейские штучки”. Христос и пришел потому, как мне кажется, — если я, вынужденный “богослов”-дилетант, неправ, пусть меня поправят знающие, — не в последнюю очередь, в мир к такому народцу, который был “богословски подготовлен”, кто способен был уразуметь Его назначение как Спасителя-искупителя греха, не конкретных прегрешений только, — это мы находим уже в т.н. Негативной исповеди в египетской Книге Мертвых, — но самой их основы, целостного “живого”, — в смысле активного, — греха как такового).
Именно евреи-то, с их — относительно других древних народов — неискаженным сознанием, необычайно остро чувствовали, после первородного грехопадения, порчи человеческой природы, теснейшую связь в падшей человеческой природе Эроса с Танатосом, половой любви — и смерти, которая и пришла в мир благодаря греху, и теперь в природе падшего человечества, сохранившего, однако, остатки безгрешного “плодитесь и размножайтесь” (ведь это сказано Богом еще до грехопадения, еще невинным Адаму и Еве, а “до” и “после”: это рыба до ее ловли в речке, и она же после того на сковородке); чувствовали, что “отныне”, от изгнания на землю, любовь мужчины и женщины — имманентно и перманентно связана со смертью. Сам акт любви в его наивысшей точке есть, если подумать, некая малая смерть обоих любящих; в акте “последних содроганий” есть выхождение из себя вовне, из жизни — в смерть (как и наоборот, это выхождение из себя двоих умирает в рождении третьей жизни, ребенка), и смерть, порождение первоначального греха, всегда несет в себе грех, караулящий двоих у брачной кровати.
Даже освященный Богом брак в иудаизме лишь, скажем так, “относительно свят”, ибо он хотя сам в себе и не имеет греха и действительно освящен Господним “плодитесь и размножайтесь”, — но святость его находится в некотором… ну, так скажем, окружении греха. В тесной связанности с грехом, более того, с ритуальной нечистотой; привкус греха даже в брачном соитии сохранен Богом. Чтобы люди никогда не забывали, кем они были, кем могли бы остаться и по сей день — и кем стали.
Иначе с чего бы в года довольно отдаленные Псалмопевец, — кем бы он ни был, Давидом или “частично” Давидом, а “частично” давидовым современником, но безусловно — евреем, — с чего бы он написал один из пронзительнейших текстов, в христианстве приобретшем еще большую значимость, — покаянный псалом 50-й, где говорится буквально: “Ибо в беззаконии зачат я, и во грехе родила меня мать моя”. Вот так — и никак иначе. А есть ли у нас основания думать, что это относится лишь к безбрачному соитию? Думаем ли мы о Псалмопевце как о бастарде, вы-блядке, незаконнорожденном? Нимало. Не имея никакой точной информации, мы все же думаем о нем “благочестиво”: он (или они) все-таки создал (и) целый корпус Псалтири, священной и для иудеев, и для христиан, а еще точнее, мы вообще в данном случае ничего не думаем, кроме того, что, когда перед исповедью всегда читается именно этот псалом, то он и относится ко всем исповедующимся, то есть все мы, законно- или незаконнорожденные, равно зачаты не без греха, беззакония, нечистоты. Так чувствуют христиане.
Написавший псалом еврей, наверно, чувствовал это необычайно остро, еще острее, чем мы, если из сердцевины его души исторгнуты были именно эти строки, его словно вырвало ими — о потрясшем и проникшим весь состав его тела и души чувстве греховности и беззакония своего зачатия-рождения, а значит, и всю дальнейшую его судьбу, с самого зачатия переданном ему пожизненно чувстве беззакония и греха. Потому-то именно у евреев только мы и видим такое количество предписаний, когда “это можно” и когда — “нельзя”. Тщательно, до мелочей, разработанная практика “ритуального очищения” от ритуальной же нечистоты… Да вспомните, одна миква чего стоит, омовение, возведенное в ритуал, строго регламентированный и т. п. — и при этом имеющий какой-то мистический оттенок действительно происходящего полного очищения, а не простого омовения.
(Розанова читать надо, вот что я скажу; вот кто дело понимал, — как он чувствовал микву: не как еврей, больше — как еврейка; так, как он чувствовал… В общем, за то ему все и прощаешь, и если он говорит, что его книги замешены даже “не на крови, а на семени человеческом”, то и это “семя” проглатываешь без отвращения и без извращения — единственный в своем роде кунштюк, это надо не уметь, а иметь в себе.)
Миква, водное очищение от всего, связанного с разными видами одного из ключевых понятий иудаизма — “нидда”, нечистоты — после женского цикла и т. д., но обязательно после соития, ведущего к зачатию и деторождению, — в комментариях не нуждается.
Последнее подтверждается хотя бы тем, что Дева Мария (считаете вы ее Девой или нет), будучи выше Закона, так как родила — по человеческой Его природе — Самого Законодателя, свято соблюла Закон, явив пример послушания Ему, принеся на сороковой день во Храм “в жертву по реченному в Законе Господнем две горлицы”, “когда исполнились дни очищения их (самой Марии и рожденного ею младенца) по Закону Моисееву” (Лк 2:22-24). Вам этот факт ни о чем не говорит, дорогой брат? Как думаете, от чего еврейский Закон предписывает женщине после рождения даже зачатого в законном браке — “очищаться”?.. Слышал я и такие слова от одного ученого иудея, что “по существу весь иудаизм стоит на Торе — и микве!” — прямо так и восклицал, и думаю, знал, что говорил. Это сегодня-то, — а 2000 лет назад? Конечно, и это гипербола, но отнюдь не бессмысленная…
Дорогой брат Даниэль, из романа о тебе известно, что все свободное время ты посвящаешь переводу Нового Завета с греческого на иврит. Дело архитрудное, батенька-братушка. Эта работа одна может занять все время высоко ученого специалиста. А у тебя, кроме этого, дел еще — вагон с прицепом. Ты и в храме служишь, и беседуешь с прихожанами, ты и экскурсии водишь, как все говорят, на высочайшем уровне… Но поделись своим ноу-хау: как же ты все-таки переводишь текст, — одновременно с тем не читая его? Как тебе удается невозможное по определению?
Как это у Матфея “ничего нет”, когда там очень даже “есть”?!
Например, там сказано: “Рождество Иисуса Христа было так: по обручении Матери Его Марии с Иосифом, прежде нежели сочетались они, оказалось, что Она имеет во чреве от Духа Святого. Иосиф же, муж Ее, будучи праведен и не желая огласить Ее, хотел тайно отпустить Ее. Но когда он помыслил это, — се, Ангел Господень явился ему во сне и сказал: “Иосиф, сын Давидов! Не бойся принять Марию, жену твою, ибо родившееся в Ней есть от Духа Святого… Встав от сна, Иосиф поступил, как повелел ему Ангел Господень, и принял жену свою, и не знал Ее, как наконец Она родила Сына Своего…” (Мф 1:12-25).
Это что — не свидетельство?
Кто ж тебе сказал, что “обрученный” — позднейшая вставка? А ты и поверил, католическая твоя головушка. А? А-а. Я за тебя поговорю с этим типом, свертывающим голову с шеи таким невинным младенцам. Ну сука он последняя, кто еще. Прости, я привык выражаться литературно, но, глядя на тебя бедного, завороженного-замороченного им, что о нем еще скажешь? Назови мне его, я с ним разберусь, с этим “источником” не информации, а диффамации, назови, — иначе я буду оставаться в убеждении, что ты, сам того не ведая, пользуешься приемами “религиоведов” эпохи советской власти, у которых все, что не “укладывается”, — позднейшая вставка.
Да, и к тому же — объясни мне, в чем смысл этой вставки: какую цель преследовал “вставивший”? Какая ему выгода? Я, например, после этого твоего утверждения просто перестал понимать, на каком я свете. Слушай, ты человек горячий, я тоже заводной. Давай-ка, брат, перестанем горячку пороть, остановимся и хотя бы раз попробуем вместе, по шажочку продумать, — что может это значить?
Итак, отбрасываем позднейшую вставку “обрученный”. Что остается? Первый вариант: на самом деле Иосиф Обручник не был обручен (тут все комментаторы сходятся: “обручен” в данном случае значит помолвлен) с Марией, то есть жил с ней в незаконном сожительстве — и прижил дитя от себя, с самого обыкновенного участия Св. Духа в каждом зачатии. Обычное дитя от обычных родителей, которое в момент рождения или позже, неизвестно когда и при каких обстоятельствах, получило беспрецедентный в истории человечества дар — стало Машиахом, Мессией, Христом Божиим. Дитя это, обыкновенно, семенно зачатое и рожденное, выросши, говорит о Себе, согласно Евангелию от Иоанна: “видевший Меня, видел Отца” (Ин 14:9), “Я и Отец — одно” (Ин 10:30). Почему мы, “воцерковленные”, собственно, и говорим, и поем “Единородный Сыне”. Буквально: один, единожды рожденный. Самим Отцом, пославшим для этого не благодать Св. Духа, а Самого Св. Духа.
Ты же, признавая Иисуса Господом, считаешь его по семенному происхождению совсем земным существом. Хорошо. В этом случае, действительно, как ты говоришь, “тайна божественности Иисуса” велика есть. Так велика, что превосходит своей таинственностью даже сказанное в Евангелии. Но ладно. Это тайна тайн, покрытая мраком мрака.
Но вот что скажи-ка мне теперь: как это, во-первых, сочетается с тем, что Иосиф, будучи, согласно Матфею, “праведен”, жил с молоденькой девушкой внебрачно? А девушка на это согласилась так же запросто, как сейчас повсюду в Европе и Америке заводят бой-фрэнда и гёрл-фрэнд. Ты же в Израиле живешь, — ты арабские семьи знаешь. Вот они сохранили семейные традиции Востока. Спроси у них, — ты же говоришь по-арабски, — возможно ли так поступить молодой арабской девушке? Кто ей это позволит, — и что сделают с ней родители, если она позволит себе ослушаться их? Так “во время оно” было и в семье еврейки Мириам. Мало того, что это ставит ее святость под сомнение, — ставь, не стесняйся самого себя, — но эта незаконная связь грозила ей… Лучше не думать, чем.
Но и это ладно. А вот как это Иосиф, не обрученный муж, а стало быть, с тогдашней точки зрения, блудник-любовник, “не желая огласки, хотел тайно ее отпустить”? Что это значит? Если ты у всех на глазах живешь с молоденькой незаконно, то, во-первых, поздно уже думать о том, как избегнуть огласки, — поздно, братец, пить “Боржоми”, когда почка отвалилась; а во-вторых, как это может любовник любовницу “отпустить”? Он не имеет над ней никакой законной супружеской власти!
Теперь — о самом “плоде”. Согласно Матфею, отпустить ее Иосиф хотел, потому что она беременна. Его ребенком (согласно Штайну). И праведник, к тому же человек “ближневосточный”, то есть попросту — “еврейский отец”, что уже стало нарицательным, от своего кровного сыночка откажется, а не поспешит уладить это дело, обручиться задним числом или уехать далеко-далеко, туда, где их никто не знает и может поверить, что они законная семья?
Нет, пасьянс не складывается.
Не выходит, брат. Давай тогда попробуем второй вариант.
Снова: обручения не было, — Иосиф, живя во внебрачной связи с Мириам, “до сочетания” (даже писать все это страшно — верующему хоть на медный грош христианину, но приходится, нужно же как-то это происшествие, имевшее, между прочим, некоторое влияние на всю человеческую историю последних 2000 лет, — нужно его хотя бы на первый случай расследовать), хотел ее отпустить и тем самым отказаться от ребенка.
Но почему? Потому, что в отличие от первого варианта, у него были основания серьезно полагать: ребенок — не от него. Это как-то объясняет его поведение, — праведен-то праведен, а когда твоя любовница изменяет тебе с другим любовником — это уж извините, как говорят в Израиле: мы евреи, но мы же не ангелы. Да, поведение Иосифа это объясняет, но — что же мы тогда подумаем не то, что о праведности и святости, но об элементарной добропорядочности Мириам? Да она, получается, настоящая блудница — живет сразу с двумя, и с обоими — внебрачно. Даже сегодня мы так подумаем, а уж 2000 лет назад в Назарете? Ох, Восток — дело тонкое, — а каким тонким было это дело 2000 лет назад!
Хорошо, тогда третье…
А третьего-то, собственно, и не дано. То есть дано, — но именно так, как и стоит в Евангелии: законный Обручник, жених, однако же еще не муж во всех смыслах слова. Он только потом станет законным, но “платоническим” мужем, чтобы дать Мириам и Младенцу законный кров мужнина дома — и свое имя, чтобы присвоить Младенцу свое происхождение “от семени Давидова”, то есть от семейной ветви Давида, — это тогда считалось “настоящим происхождением от Давида по крови”, ну, вот как римские императоры для того, чтобы назначить следующего претендента на престол, перед этим назначали его своим “приемным сыном”, чего требовало династическое право передачи власти.
(Кстати, о “семени Давида”, — специально сообщаю, для Даниэля: род самой Мириам тоже возводят к “семени Давида”, так что даже и без физического сочетания Иосифа и Марии апостол Павел вполне прав: достаточно одной из двух половин).
Итак, вот что выходит.
Увидев беременность своей, как он полагал, девственной невесты, то есть понимая, что это не его ребенок, Иосиф решил, что нехорошо это, греховно это, нельзя этого стерпеть, однако же и оглашать как-то немилосердно… И тут-то ему является Ангел во сне и объясняет, что ребенок от Святого Духа и чтобы Иосиф поэтому “не боялся принять Марию, жену свою” в свой дом. Это уже логичнее, это уже “что-то”, да? Что, между прочим, согласуется со свидетельством евангелиста Луки: уж там девственность Марии утверждена отныне и вовеки — вдохновенным гимном, который поет св. Елизавета, а затем и сама Мириам. Гимном, который латинянам известен по первым словам как “Аве, Мария”, а православным как “Богородице, Дево, радуйся” (Лк 1:41-55)…
Потом, что это вообще значит — “только” у Луки? Во-первых, не “только”, а, как видим, и у Матфея, о чем ты сам тут же, противореча себе самому, сообщаешь. А во-вторых, чем же св. Лука умален перед другими евангелистами? Мы говорим о воскрешении Лазаря, об “уверении Фомы”, наконец, о том, что “в начале было Слово…”, и т. д., — мы говорим обо всем этом как о ключевых моментах Евангелия, а ведь все это и многое другое — есть “только” у Иоанна. И что ж теперь — уберем одно у “только” одного как позднейшую вставку, у другого “только” одного — другое как позднейшую вставку, и что в итоге останется?
Нет, но все-таки хоть ты меня удави, все равно не могу, не могу я понять, чем все-таки “только Лука” менее достоверен, чем “только Иоанн” или “только Матфей”? Напротив, свидетельства трех синоптических евангелий — и среди них от Луки — считаются никак не менее аутентичными, чем Евангелие от Иоанна, о которое какие только копья ни ломали и продолжают ломать, объявляя автора, только взявшего литературный псевдоним “Иоанн”, греком, и все равно на сегодняшний день среди ученых библеистов преобладает уверенность, что Евангелие от Луки написано не позднее 80-х годов I века, от Марка — не позднее Первой Иудейской войны, то есть 70 года, от Матфея — как и от Луки, в 80-е, и, наконец, Евангелие от Иоанна — не позднее рубежа I — II веков (некоторые библеисты, и не без основания, передвигают “Луку” и “Иоанна” еще ближе, каждого на 20 лет, но все сходятся на датировке всех четырех Евангелий второй половиной — концом I века, то есть очень близко, проверяемо близко к тем событиям, о которых они повествуют).
И евангелист Иоанн, что бы о нем ни предполагать, принадлежит по всему “стилю” повествования и характеру мышления не к греческому, а именно к еврейскому кругу — к кругу христиан первого-второго поколения.
9. Гений перевода
Но все же — вернемся пока не поздно к Даниэлю.
Нет, в самом деле, брат Даниэль, я не знаю, как ты переводишь, не читая текста, который переводишь. До сих пор я о таких гениях не слышал. Мне неведомо, как сие возможно. Но ты, если ты и из них, ты все-таки во время перевода-то — возьми в толк хоть немного смысл тобою переводимого. А то ты так переводишь, судя по твоим же пост-переводческим “интерпретациям”, что уж лучше б и не старался.
И, кстати, сведи концы своих утверждений с их же концами. Почему это, если евреи не видят никакого греха, вообще ничего особенного в половой жизни, по крайней мере брачной, — почему “вдруг всем стала интересна брачная тайна Марии и Иосифа — а как это было на самом деле”? Чем этот законный брак и всё отсюда вытекающее — “интереснее” в качестве темы для обсуждения, нежели все остальные браки по всей честной Эрец-Исроэль?
Ну, не хочешь говорить, — не надо. Я, честно говоря, тоже не чувствую себя достойным обсуждения этой темы.
А вот опять же о культе Девы Марии.
(Вообще-то правильнее, во избежание всяких обвинений в “идолопоклонничестве” и “человекобожестве”, дабы долго не объясняться с протестантами разных деноминаций, следуя св. Иоанну Дамаскину, говорить: поклоняемся мы только Триединому Богу, тем самым и творим культ только Его, а почитаем — Деву Марию и всех святых; но так уж установилось и бытует, и ладушки, в таком радостном случае, пусть и с “грамматической ошибкой”, отчего только живее на душе, мое место шестнадцатое.)
Если уже в конце I века евангелист Лука говорит “Дева”, если епископ Игнатий Антиохийский (Богоносец), по преданию, ученик апостола Иоанна, в доме которого, по Евангелию от Иоанна же, жила Дева Мириам от крестной смерти Сына (по Писанию) до своего светлого Успения (по одному из двух Преданий), так что Игнатий вполне мог получить сведения о Мириам из первых рук от своего предполагаемого учителя (но, в любом случае, это текст не VI, а достоверно датированный началом II века, то есть опять-таки очень близко ко временам евангельским), — если в начале II века свт. Игнатий пишет, не вопросительно, а вполне утвердительно: “Вы твердо уверены в отношении Господа нашего, Который воистину есть отрасль Давидова по плоти, Сын Божий по воле и могуществу Божию, воистину рожденный от Девы…”, — если, далее, вовсе не в VI, а в начале IV века (325 год) на Первом Вселенском Соборе, — это-то уж совсем, “стопудово” исторический факт, — девственность Марии и непорочность зачатия Иисуса были столь важны и принципиальны для отцов Церкви, что они сочли нужным вставить в Символ Веры: “...нас ради человек и нашего ради спасения воплотившегося от Духа Свята и Марии Девы, и вочеловечшася”, — все это так, а это так, — то о каком таком “очень позднем” культе Девы Марии ведешь ты речь, братан?
Но вот еще что принципиально важно и принципиально же не понятно: читал ли Даниэль вообще хоть раз Библию? То есть хотя бы не Новый, а Ветхий Завет, Танах? Ведь, утверждая, что евреи не могли себе представить бессеменного зачатия и для них это было либо вздором, либо кощунством, он как-то недооценивает глубину еврейской диалектики, которая удивительно умела сопрягать, еще до земного явления Христа, строгое Единобожие с невероятными для строгого Единобожия вещами, — вероятно, потому, что горение мессианского сознания у некоторых значимых представителей Единобожия зашкаливало за даже немыслимое.
Так вот, давным-давно до Рождества Христова, в VII веке до н. э. великий пророк Йешайягу, еще т. н. Перво-Исайя, — Даниэль почему-то проходит мимо такого, чисто еврейского и довольно-таки авторитетного опровержения своих баснословий об обвисших ушах благочестивых иудеев, — так вот, пророк Исайя, безапелляционно один из четырех Великих пророков для иудеев и христиан, обетует, — точнее, Господь через него обетует: “Будет вам знамение: се, Дева во чреве приимет и родит сына…” (Ис 7:14), — и так далее, место из Исайи настолько известное, что нет нужды напоминать целиком.
Да, “есть мнение”, есть серьезная иудаистская концепция, что пророчество Исайи говорит не о девственности родившей Сына, а о самом Сыне, Который возглавит борьбу с Ассирией во времена царя Ахава. Потому, с иудаистической точки зрения, маловажно, что пророчество Исайи приводит и Матфей, говоря, что непорочное зачатие лишь подтверждает обетование Бога, данное за много столетий ранее через Исайю. Матфей же вообще “любил подгонять задним числом новозаветные факты под предсказания древних пророков”, как считают многие авторитетные религиоведы-библеисты, но далеко не все, во-первых, а во-вторых, — тут перед нами факт особенный.
Во-первых, даже считая, согласно иудаистической преобладающей точке зрения, что Исайя предсказывает здесь не девственное рождение Мессии, а рождение Езекии, благочестивого сына царя Ахаза, нельзя не видеть широкий мессианский контекст пророчества.
В девятой главе Исайи на обетованного младенца переносятся такие теофорные (бого-носные) имена, как “Бог Крепкий” и “Отец вечности”. Это еще не тринитарная и не христологическая догматика, но сколь огненно обжигающее религиозное вдохновение иудейства, жаждущего Мессии как посредника, наделенного одновременно человеческой и Божественной природами, — сколь жгучий профетический огнь ощутим уже здесь, в VIII веке до Рождества Христова…
Во-вторых… Впрочем, что все спорить с молчащим Даниэлем? Поспорим-ка с собой, — посмотрим: у себя — выиграем ли?
Ставлю самому себе увлекательный вопрос: допустим, мы все же поверим добросовестности Матфея, но ведь его текст дошел по-гречески, а в еврейском оригинале у пророка Йешайягу стоит “алма”, а это чаще читают как “отроковица” или “молодая женщина”, — “алма”, а не “ветула” — девственница.
Все так. Однако в иврите, как и в других языках, большинство существительных имеет несколько синонимов и “полусинонимов”, некое колеблющееся поле значений. И слово “алма” тоже имеет несколько значений, и среди них, — согласно иврито-русскому словарю, — есть-таки и “девушка”. Ну и что, скажете вы — и будете правы, это значение слова “алма” менее употребительно, чем “молодая женщина” (мы же вот привычно говорим какой-нибудь продавщице лет этак двадцати — двадцати пяти: “девушка”, — тогда как та теоретически может быть и девушкой, но, скорее всего, является-таки женщиной), и почему вы и Матфей выбираете это как пророчество о Деве? Ваш выбор значения “Дева” — тенденциозен и не убеждает.
Имею право.
Но тут вот какое дело. Дело, прямо корреспондирующее именно с церковным пониманием вещей. А именно: кто переводил текст с иврита на греческий? Если бы греки, то и — победил Даниэль Штайн с его грекофобией.
Так вот нет же!
Перевод книги Танах (Библия, Ветхий Завет) с еврейского на греческий сделан не греками, а — самими благочестивыми евреями же. “Септуагинта”, то есть “перевод семидесяти”, сделан в III веке некоторым коллективом, условно говоря, семидесяти, но, во всяком случае, немалым количеством переводчиков-евреев — для общины александрийских евреев, забывших в диаспоре иврит, и, уж мы можем представить, какие отборные силы делали перевод, с каким уровнем ученого знания, языка, переводческой интерпретации сталкиваемся мы здесь: не что-нибудь, Танах, Писание переводят, и не для кого-нибудь — для могучей, богатейшей, весьма уважаемой даже римлянами александрийской общины (в частности, по некоторым сведениям, без их “немалой” финансовой поддержки Юлий Цезарь не победил бы своих “конкурентов”).
И вот, если из всего колеблющегося поля значений слова “алма”, — если из всех значений слова “алма” переводчики-евреи для читателей-евреев выбрали греческое “Парфенос”, то есть именно “Дева”, то мы вольны, конечно, не считать это сбывшимся через несколько сот лет пророчеством, но все равно не можем же мы не признать, что задолго до рождения Иисуса вовсе не греки, а сами евреи-переводчики, иудеи, скорее всего, благочестивые, — кому бы доверили столь серьезную, почти священную миссию, перевод всего “Танах”, — сочли возможным поставить “Дева”, то есть помыслить так по-еврейски, — и уши у них не отвалились…
Что говорит опять-таки ни о каких ни греческих мифах плодородия, а о напряженности, удивляющем постоянстве накала именно иудейских мессианских чаяний на протяжении многих веков — и такой интуиции, что Машиах не может придти на землю “просто так”, при обычных обстоятельствах зачатия и рождения: Он — персона чрезвычайная, из ВИПов ВИП, и его миссия, связанная с тем, что Он — Мессия, помазанник Божий, Спаситель, и Его приход на землю для исполнения миссии от рождения будет чрезвычайным происшествием, самым необычайным событием на земле и обставлен будет до невероятности непредставимыми “деталями”, — и все же это ЧП будет реальностью не только Небесной, но и земной.
А даниэлевы аналогии Девы Марии с “женскими божествами” — эти не стоят не то что полушки, но — семитки (имею в виду денежную единицу, а не то, что подумали), — ни лепты, ни обола. Это, простите-извините, детский садик, в который мы уже ходили и где советские религиоведы сочиняли такую точно небывальщину, но все-таки более грамотную. Их докторские степени куплены все же долгим сидением в библиотеках, иногда вполне серьезной, не мне и даже не Даниэлю чета, осведомленностью о предмете.
Аналогия — вообще самый легкий способ избавить себя от необходимости мыслить — тщательно и конкретно.
Впрочем, толковая аналогия если не проясняет дело, то, по крайней мере, требует вдумчивого ответа. Например, выведение культа Христа из культа Осириса на том основании, что Осирис — тоже умирающий и воскресающий бог, хотя бы осмыслено. Нужно подумать минуту, что бы такое на это внятно возразить.
А вот выведение “культа” Девы Марии, то есть самого неплотского, бессеменного, самого тонко-духовного — из культа земного, материально-телесно-плодородного — это, извините, еще больший вздор, чем осетрина второй свежести. Последнее, как известно, значит, что осетрина тухлая, а первое не значит вообще ничего.
И, разумеется, “она не богиня”, “она не Изида и не Астарта, она не Кали и никакая из других богинь плодородия”. Так ведь и христианство о том же говорит, только оно именно настаивает на этом, на случай, если какому-нибудь Даниэлю эта аналогия все же в голову придет; христианство отрицает саму возможность такой аналогии.
(А уж индуистская богиня Кали-Дурга, богиня смерти и разрушения, женская параллель бога разрушения Шивы, так сказать, негативная сторона Женской Силы, позитивом которой является жизнеутверждающая богиня Парвати, — она-то, прямая богиня Зла, уникальностью своею в мировой религиозной практике (поклонения Злу наряду, в одном ряду с поклонением Добру) восхищавшая гордившегося древней религией своей страны Вивекананду, — уж она-то к чему приплетена? Только к тому, что она тоже “женское божество”? А ты Медузу Горгону не забыл в честну эту компанию пригласить? Она ведь тоже некоторым образом женское — и опять же не сказать чтобы чисто человеческое — существо…)
А в прот-чем: “Я очень люблю Мириам — вне зависимости от того, каково было ее зачатие. Она была святая женщина, и страдающая женщина…” Неплохо сказано. Так это по-братски, фамильярно так. В буквальном то есть смысле слова: семейственно. Старший братец Даниэль любит свою сестрицу Мириам и великодушно прощает ей все, что бы там ни происходило, каким бы это ее зачатие там ни было.
Дальше тоже хорошо: “…но не надо делать из нее родительницу мира”. Класс, правда? Одного не пойму, — а кто делает-то? Кто-нибудь из Отцов Церкви или просто представителей Церкви учил тому, что Мария — родительница мира? Не помню такого. С общеизвестной церковной точки зрения, Дева Мария “всего-навсего” родительница Богочеловека по человеческой Его природе, полнота которой “неслиянно и нераздельно, неизменно и неразлучно” сочетается в Нем с полнотой Его Божественной природы. Эта двуприродность единого “лица” Христа, эти два сознания в одном самосознании — один из двух главных догматов Церкви; эти четыре “не” — чудо диалектической мысли и высочайшего, “горнего” полета духа отцов Четвертого Вселенского Собора 451 года в Халкидоне.
Но тебе и эта головокружительная диалектика наверняка представляется непредставимой — и потому пустой болтовней; а она и вправду непредставима, ее опять-таки можно только помыслить…
Возьми в разум, наконец, не устану повторять, это особая реальность такая: понятие, понимаешь. Его даже внутренними глазами увидеть нельзя, а только помыслить, да в том-то и фокус, что помышленное как существующее согласно законам правильного мышления, а не злого умысла, делает его никак не пустопорожним, а — безусловной реальностью, никак не меньшей, по крайней мере, чем видимая действительность. Но ты безусловно имеешь право думать иначе. Весь и вопрос-то — не в том, что ты думаешь иначе, а в том, думаешь ли ты — иначе или не иначе?..
Повторительно, скажи только: “Все это байки”, — и невозбранно найди себе другое занятие. Будь только честен, не занимай чужого места. Евангелисты говорят: “Дева”; “греки”, уясняя себе Богочеловеческую двусоставную природу Христа, логически неизбежно, неотменимо выводят из этого “Богородица”, родившая Иисуса по человеческой Его природе, — и какие тут могут возникнуть претензии?
Разве одно: Христос не Бог, Он только посланник Бога, — тогда и Мария не Богородица (этим мы еще займемся позднее). Так и скажи — и будь себе кем угодно: буддистом, агностиком, атеистом, называй себя даже “персональным христианином”, — только не священником. Быть священником Церкви, не разделяя ее веры во Христа как в Бога, — это, мягко говоря, странное занятие. Твои многочисленные таланты, брат Даниэль, достойны лучшего, более осмысленного применения.
Словом, убрать “Обручник” применительно к св. Иосифу ничего не дает убравшему, кроме разве одного — очернить Мириам (добиваясь прямо нежелательного тебе результата именно своей искренней попыткой сказать о ней хорошо), а следовательно, и ее Сына по человечеству, любым способом, — пусть, если по-другому не получается, таким вот бессвязным, шитым белыми нитками вздором, производящим впечатление разве что на подростков: им все равно, правда или кривда, они побегут за тем, кто их “новым словом” увлечет… Беда только в том, что таких подростков и у нас, и где угодно тьмы, и тьмы, и тьмы, — и самое изумительное, большая половина таких подростков состоит из людей по биологическому возрасту взрослых, а то и пожилых, да еще и получивших высшее образование…
Нет, вот ответьте, все-таки, есть ли еще на свете люди, которым простая правда важнее мечтательства и всякой интересной зажигательности? И которые поэтому учились и научились главному — внимательно читать, шаг за шагом мыслить? Вроде — всего-то…
Если угодно, спрошу: почему Шерлок Холмс, человек весьма ограниченный в познаниях, не знающий многого из того, что знает любой школьник, — почему он гений, а друг его Ватсон, широко осведомленный и мыслящий человек, более того, человек благородный и все такое, — почему он только рот раскрыв наблюдает за криминологическими действиями друга, а потом глядит тому в рот, когда Холмс объясняет, как раскрыл дело? А — только и только потому, что Ватсон может сказать о ступеньках прихожей их дома на Бейкер-Стрит, по которым он спускался и поднимался сотни раз, только то, что “их много”, тогда как Холмс точно знает, что ступенек — семнадцать. Вот и все. И если каждый приучит себя всего-навсего к вниманию и будет считать ступеньки своего и чужого мышления, мы будем другими людьми совсем другой страны. Такой, где люди не охмуряют себя ни Штайном, ни сильной Российской империей с православными чекистами и воцерковленными комиссарами…
Словом, кто бы тебе это вот о “позднем культе Мириам” и все дальнейшее ни сказал, Даниэль, возьми да плюнь ты ему в бороду — даже не потому, что он кощунствует, а потому что кое-как, с грехом пополам тебя “консультирует”.
Нет же, Штайн, как ему по-немецки и по фамилии положено, не слушая ничего, каменно стоит на своем — и не может иначе. И чтобы тверже стоять, для чего нужно прибавить себе весу, он авторитетно мимоходом роняет фразу о том, что “постоянно путают два догмата — поздний, о непорочном зачатии Девы Марии ее родителями Иоакимом и Анной, и догмат о бессеменном зачатии Иисуса”. Мне прямо так и видится, как эта “богословски-продвинутая” фраза, брошенная просто так, по ходу разговора, заставляет трепетать даниэлеву помощницу Хильду (впрочем, она, немка, могла быть до встречи с Даниэлем и лютеранкой если не по вере, то по воспитанию, — тогда это вполне правдоподобно). Так и видишь, хотя автор ничего не сообщает о реакции Хильды, как она замирает от преклонения перед бесконечной образованностью учителя.
На самом же деле ИМХО — это аберрация зрения русского автора, нет-нет да “проглядывающего” сквозь своих нерусских героев. Боюсь, Даниэлю беспокоиться тут не о чем: ни один мало-мальски верующий католик, будь он немец, поляк или итальянец (будь он даже столь же невежествен, насколько невежественны все до одного прихожане нашего роднули), эти два догмата спутать не может. Потому хотя бы, что сходно они звучат разве что в русском языке, оттого-то поборники нашего национального православия эти догматы постоянно и путают, упрекая католиков в том, в чем они вовсе не виноваты. У католиков же — это абсолютно различные вещи — уже и на уровне наименования. Девственное (бессеменное) зачатие Христа, определенное в Апостольском Символе Веры как “Conсeptus est de Spiritu Sancto, natus ex Maria virgine” (“Зачатый от Духа Свята и рожденный от Марии Девы”)3, ничего общего не имеет, — повторюсь, даже и на терминологическом уровне, — с догматом о непорочном зачатии Богородицы (immaculata Conceptio), провозглашенным в 1854 г. Папой Пием IX.
Думаю, вполне уместно несколько подробнее остановиться здесь на immaculata Conceptio — догмате, крайне важном для католического сознания с его пламенным, слегка “взвинченным” культом Девы Марии, доходящем иной раз до экзальтации. Потому хотя бы, что у нас такого догмата нет (хотя о нем слышали все, кому не лень), — и утверждение Даниэля в России вполне могло бы в самом деле быть для кого-то (кому лень) новым, удивить и восхитить безднами познаний…
Да, это действительно… Я и сам был зачарован когда-то утверждением о. Сергия Булгакова, что католики в XIX веке выработали больше догматов, чем за всю предшествующую историю догматического богословия, и что догмат о непорочном зачатии самой Богородицы делает по существу Божество — не троичным, а четверичным, прибавляя к троичному еще и женскую ипостась.
Но, спасибо автору и Даниэлю, что они затеяли этот разговор, я-таки взял в руки “Полный католический Катехизис” (что делать, я, что называется, вдали от родины и не могу позволить себе найти столько консультантов, сколько указано пофамильно в конце романа Улицкой, — а там их десятка три; у меня только один консультант, приятель, окончивший теолого-философское отделение Мюнхенского университета, да еще последнее издание Полного католического Катехизиса под ред. кардинала Ратцингера, то есть нынешнего Папы Бенедикта XVI).
Прав Пушкин, стократ прав: вот же ленив и не любопытен российский ум. Лет 20 как я так себе и верил, что у католиков может быть вообще что-либо непродуманно, не логично, а “по собственному хотению”, — взял, а там написано вот что.
Догмат о Непорочном зачатии Богородицы, провозглашенный в 1854 г. Папой Пием IX, исповедует: “…Преблаженная Дева Мария была с первого мгновения Своего зачатия, по исключительной благодати и благоволению Всемогущего Бога, в предвидении заслуг Иисуса Христа, Спасителя рода человеческого, предохранена от всякой скверны первородного греха”.
То есть, иными словами, в догмате о непорочном зачатии речь идет вовсе не о непорочности зачатия, а о непорочности, незапятнанности (immaculata) плода.
Ну те-с, что скажем? Остолопы ли католики?
Если да, то не больше, чем православные.
По-нашему выходит (ну, не могу я принести в больницу целую библиотеку, но уж поверьте или проверьте), что Пресвятая Богородица, как и все люди, земные тварные существа, по определению, имманентно не могла быть лишена греха… ну, скажем, в предзачаточном бытии-состоянии, но с момента зачатия (самым обычным, земным способом) в Ней столь преизобиловала благодатно данная добродетель, что к моменту, по крайней мере, рождения эта преизобилующая благодать “упразднила” — начисто — в ней первородный грех, а с ним и всю вытекающую из него какую-либо греховность вообще.
Тут можно, при воле к “доброй ссоре”, отстаивать “свое”, дискутировать, что-де наше понимание куда точнее — и отсюда выходят глубоча-айшие смысловые различия (тренированный человеческий мозг этот заказ-посыл спроворит за пять минут), а при воле к “худому миру”, — что есть тут различие или нет, но “на выходе” мы имеем один и тот же результат: Дева Мария, по крайней мере, от рождения не имела в себе греха (или имела его, как все же тварное существо, но, скажем так, в аннигилированном виде, — если аннигиляция, сведение к нулю, чем-то отличается от не-существования; с моей немудреной кочки зрения — “нэ бачу отличия”). Во всем же остальном Мириам родилась, как человеку и положено, от двух земных родителей, Иоакима и Анны, то есть непорочное зачатие Ее сводится к Ее безгрешности, тогда как бессеменное рождение Христа — это совсем, совсем другое дело.
Это только и имеют в виду католики, говоря, что следует различать девственное рождение Иисуса, Его бессеменное зачатие и непорочное зачатие самой Девы Марии Ее родителями Иоакимом и Анной. В русском переводе эти три понятия почему-то, скорее всего, случайно, оказались созвучны и тем как бы отождествлены, — в чем надо винить переводчика или еще кого, но только не католическую Церковь, — а я бы еще, “въехав” по необходимости писать о католическом священнике в предмет, — я бы еще спросил теперь о. Сергия Булгакова, хоть он из моих любимых авторов и куда мне до него во всем-всем, но все ж, охолонувши на вольном воздухе и отвыкши от замираний, все же я бы его теперь спросил: “А ты, отче, зная латынь с гимназических времен, ты почему так некорректно рассудил, что из-за тебя, твоего авторитета более полувека русский интеллигентный православный народ — заблуждается?”
10. Автора!
Вот тут-то я заподозрил впервые, что автор, как бы это сказать… не слишком осведомлен о том, о чем устами своих персонажей ведет речь. Так что оставим пока Даниэля в покое. Скажем, — это один из тех случаев, когда это представляется необходимым, — скажем несколько слов о сочинителе.
А сочинитель сочиняет не слишком правдоподобно. Например, Толстой, — он никогда не понимал нерва церковной темы, сердца темы изнутри, но был очень хорошо осведомлен о том, что пишет в “Отце Сергии”, извне. Иначе и быть не могло в то выученное в гимназиях время, да еще с весьма сильным и по-своему очень ответственным умом человека, который нипочем не стал бы писать на важнейшую для него тему, не “подготовившись” основательно.
Сочинитель “Даниэля Штайна”, — именно сочинитель, — мягко говоря, не слишком детально представляет то, о чем пишет. Он привычно конструирует образы и характеры, пишет, сказал бы я, широкой кистью, просто мастихином, — сказал бы я, если б не знал, каких чудес достигал даже Курбе мастихином, а уж поздний Тициан, так и просто пальцем вмазывая краску в еще не просохшую другую, нарушая тем самым все правила живописания, что, как известно, позволено только гению. Они и были гении, все эти могучие парни, которые знали свое дело на все сто пятьдесят. Они не ошибались, “разбираясь с цветом”, так, чтобы “попасть” цветом в свет, а не в “свет”.
Сочинитель же “Штайна” просто, извините уж, “лепит горбатого”. Берясь за тему священнослужительства, он не потрудился как следует побеседовать со священнослужителями — и вот не представляет себе толком особенности священнического “менталитета”. Не понимает, насколько все это неправдоподобно (правда, среди консультантов в конце книги указан и священник, но… Нет, я не дерзаю предполагать что-либо негативное о лицах “в сане”, наделенных священнической благодатью, тем более мне не знакомых, — и остается предположить, что “он” или “они” не слишком “раскрылись” пред сочинителем или не были последним внимательно наблюдены).
Просто потому, что человек не случайно же становится священником, католическим или православным. Если он идет в семинарию, чтобы “выучиться” на того или другого, значит, его уже до того притягивает, призывает именно данное исповедание Христа, — иначе он пошел бы к лютеранам, кальвинистам и пр. Ну, а “выучившись”, он окончательно воспринимает именно данное вероисповедание как вернейшее во всех его важнейших пунктах (и даже если он, что бывает нечасто, пересматривает впоследствии свое мировоззрение и уходит в другую Церковь или вообще из Церкви, то это происходит не вдруг и не “лех-ко”, а после мучительных “борений с самим собой”), среди которых исповедание Марии Пресвятой Девой Богородицей — один из самых-самых главных и неотменимых.
Ну, а уж для польского ксендза, кем бы он этнически ни был, просто немыслимо столь спокойно-категорично отвешивать реплики о “Матке Боске” типа “конечно же, какая она Дева, а Иосиф — Обручник”. Кто угодно может считать это предрассудками, но не польский священник: чем была бы Польша без Матки Боски Ченстоховской, когда и “Солидарность” шла под лозунгом “Голосуем за Матку Боску”? Для ксендза эту черту так запросто “не прейдеши”. А если “прейдеши”, то, повторяю, он перестанет быть ксендзом и уйдет к другим христианам (“христианам”): на свете много сек… простите, деноминаций.
“Ваяя” образ священнослужителя, сочинитель даже не отдает себе отчет, насколько серьезны, не пусты, насколько неотменимы для носителя и проповедника данной веры, человека сугубо религиозного сознания, понятия, кои для повествующего — что нуль без палочки.
Не зная толком столь специфического предмета, писать о нем “с себя-любимого”, агностика-слегка-на всякий случай-“под-верующего” (см. реплики “от автора”), среди огромных трудов по написанию именно этой принципиально важной для автора книги (см. послесловие романа) не дать себе труда погрузиться в самое главное: в мир иного сознания, — это столь же непонятно и пагубно, как… Словом, “помилуйте, ну разве это можно делать”? — как совершенно справедливо и даже мягко выговаривал один много в чем компетентный, хотя и не совсем приятный господин Степе Лиходееву, смешавшему накануне много водки с большим количеством портвейна.
Это все, дорогие мои москвичи до самых до окраин, такая же сказка, как раввину в один прекрасный день встать с нужной ноги и отправиться прямиком, ни мало не колеблясь, в церковь — креститься от всего чистого сердца и незатрудненного сознания.
Немыслимо просто так проделать и все то, о чем пойдет речь ниже. Это лишено малейшего правдоподобия. Но автор судит по себе, танцует от “своей печки”, ему все это до фонаря (так он — почти буквально — и говорит в конце книги, да и по телевидению утверждает то же самое).
Автор “лех-ко” награждает своим наплевательским безразличием такого героя, который не может быть к этому безразличен. Герой-священник не может быть безразличен к тому, что он священник, ставший таковым только в результате рукоположения в священники. В силу таинства священства. Для него это значит: он не священник, если епископ, рукоположивший его, уделивший ему свою преемственную апостольскую благодать, — не епископ. А такого епископа, первосвященника Церкви, который не разделял бы веру Церкви в то, что Иисус Христос — Богочеловек, и, значит, родившая Его по человеческой Его природе есть Божия Матерь, — такого епископа, если он вправду епископ, не было, нет и быть не может. И если Даниэль только скажет ему, что он раз и навсегда отвергает девственность Марии и бессеменность зачатия Иисуса, то — только в Церкви его и видели. А если не скажет, значит, он обманщик, “типа того”…
Вот спросим автора: а что Вы считаете “догматами”, противоположными, по Вашим же словам, милосердию и любви? “Догматами”, к тому же поставленными в ряд однородных членов предложения вместе с “властью, могуществом и тоталитаризмом”?
(А интересно, почему “могущество” непременно “тоталитарно”? Я не американофил, я человек Старого Света, но не могу не согласиться с тем, что Америка могущественна, — и в то же время никогда не соглашусь с тем, что она тоталитарна, — и ни один человек в своем уме, если он не притворяется “евразийцем” и совсем уж запредельным “русским империалистом”, с этим не согласится — просто потому, что тоталитаризм несовместим с индивидуализмом, рыночной экономикой и равенством всякого, включая президента страны, перед законом. Удручает не столько то, что автор мыслит такого рода “общими местами”, ложными клише, — есть ведь и клише вполне справедливые, — то, что передает это своему герою — то есть штампами светского своего сознания наделяет священника, носителя совершенно иного типа сознания.)
Самоочевидно из текста: таковым ненужным, пустым и даже нелепым догматом Ваш герой, а он еще человек религиозного толка, считает (как и Вы, — и это тоже секрет полишинеля) в первую очередь главный — тринитарный догмат, догмат о Св. Троице, то есть трех ипостасях Бога во едином существе.
Сочинитель, — повторяю, ИМХО, — именно “лепит горбатого” (увы, точнее этой “фени” не подберешь), искренне и вдохновенно выпрямляя горбатых и “горбача” прямых, сам не всегда и не вполне отдавая себе отчет, кто из них — кто.
Чтобы неискушенному читателю была все же ясна степень неправдоподобия происходящего или говоримого в романе, позволю себе самый доходчивый в нашей криминальной стране пример: допустим, ты пишешь о неком уголовном деле. Есть три героя — подсудимый, прокурор и адвокат. Можно ли об этом писать повесть, не читавши или хотя бы не перелиставши УК РФ? Можно ли, не зная в подробностях статей, которые задействованы в романе, скажем, “разбой” (в старом, по крайней мере, УК РСФСР — ст. 146, ч. 2), “ваять” судебный процесс, создавая образы юристов, которые не знали бы толком той или иной статьи и просто плевали бы на все эти статьи какого-то вздорного пустого УК — и, соответственно, выступали бы на суде обвинителями или защитниками вообще, не “подводя” подсудимого именно под данную статью и такой-то срок, — согласно данной статье, — или не “отбивая” его именно от данной статьи и данного срока.
То есть один возглаголил бы семо: подсудимый разбойник, разбойник и еще раз разбойник, а потому за плохое дело посадим его лихого человека на цепь на минус сорок пять лет вечной смерти (с заменой ее через помилование на плюс сорок пять лет посмертной вечной жизни); а другой возопил бы овамо: вранье! Мой подзащитный не разбойник, не разбойник, не разбойник! Он грабил всякий раз не из злого умысла, а с сокрушенным сердцем повинуясь, — куда денешься, — своему основному инстинкту, а потому за органичное поведение дадим ему в награду сто фунтов шоколада-мармелада-винограда…
Никак не можно такого представить. И если один персонаж кого-то обвиняет в суде, а другой защищает в суде этого кого-то, придется поинтересоваться: а по какой статье, да еще и по какому параграфу данной статьи? Придется почитать в нескольких хотя бы местах УК, осмыслить эти места, а потом уже “ваять” сцену судебного разбирательства.
А в области священнослужительства — все, значит, можно, да? То есть к двум вещам, в которых, согласно Чехову, все всё понимают: медицине и литературе, — надо добавить третью — область “леригии”: священнослужительства там, всякого там богословия и все такое? Тут — свобода всем людям доброй воли, — в смысле: мели, уж извините, емеля…
Опять же, смотря, какой емеля. Помянутый выше Розанов провел “около церковных стен” время совсем не зря. На то он Розанов, он потому и был так долго только около стен, не часто заходя за них, он потому так болезненно едко критиковал христианство как веру жизнеотрицающую, что его и впрямь “Бог всегда мучал”…
А если тебя Бог не мучает, а только “еврейский вопрос” да “любовь”, то нечего и Его мучать, а тем более понапрасну, всяческими небылицами о Нем. Я лично малограмотно убежден, что Бог хоть и долготерпелив, но при том терпеть не может неправды, и хотя Он, как известно, и бесстрастен, но, как известно же, бесстрастен Он как-то особо, “Своею страстию бесстрастною”, и что до неправды, Он ею как-то бесстрастно возмущен, — боюсь, выражение: “Не гневи Бога”, — не только образно.
11. А если это любовь?
Однако главное, согласно автору, — не то, что и как говорит Даниэль, а — что он чувствует и что делает. Главное — он любит. Нежной любовью, доходящей до фамильярности, то есть буквально — семейственности. Братец Даниэль любит сестрицу Мириам.
Любит всех. Потому, что он добрый, очень добрый. Этим он нам и нравится. Он симпатяга. Он сидит на стуле и болтает ногами, не достающими до пола. Чистый Карлсон. Так и хочется быть карлосоновой бабушкой и сказать: “Карлсончик, одень теплые носочки”.
Нет, правда, он симпатичный. А поскольку человек больше, чем совокупность его верований, которые могут меняться (с другой стороны, человек как раз меньше своих верований, потому что последние и составляют его личностное ядро и определяют, в конце концов, его линию жизни и дальнейшую судьбу), то он нам нравится, как все живое и нестандартное.
Он любит евреев-христиан, едва ли не больше любит и румын, немцев, поляков, богатых и бомжей. А особенно, братски, любит христиан-арабов, понимая их, пожалуй, самое невыносимое положение в государстве Израиль. Их он любит как мало кого. Вот и “арапа заправляет”, хотя и понимая, что сам — не арап, а еврей. Да камуфлируйся ты под кого угодно, хоть под японца с саксофоном, все равно выдают предательски торчащие уши с оттянутой мочкой. Не надейся, дорогой, что ты хотя бы в Израиле укроешься от гонения на японцев, не морочь нам голову…
Но он и не ждет спокойной жизни, он и не хочет ее, чисто парус одинокий, что не ищет счастия, — и надеется только на любовь, надежду и веру. И тут он, — уже без смеха, — тут он настоящий человек и христианин. Потому что действительно и деятельно любит. Почти до положения живота — не за себя, а за того парня.
Например, он хоронит польку-самоубийцу на арабском христианском кладбище, о чем и сообщает своему “коллеге” и бывшему соученику в письме, с горьким, скорбным чувством, — и только. А тот в ответ напоминает: имей в виду — это все-таки грех, самоубийство-то. Еще какой, добавим мы. Добровольно и сознательно лишить себя жизни, не тобой тебе данной и не тебе принадлежащий, — это грех такой же, как и убийство, и едва ли не тяжелее. Убийца имеет время для покаяния, а ты сам себя его лишил и идешь в мир иной нераскаянным. Поэтому Церковь и не хоронит его на своем кладбище и не молится за него: не потому, что она жестока и безлюбовна, а потому, что своей окончательной нераскаянностью самоубийца сам поставил себя вне Церкви, и она, не судя его, но и не имея больше компетенции в его отношении, не осуждая и не оправдывая, предоставляет решить “его дело” Самому Верховному Судии.
Из церковного понимания “казуса суицида” есть несколько исключений: скажем, самоубийца совершил свой поступок в невменяемом состоянии и потому не несет за него ответственности. Но именно поэтому все случаи похорон самоубийцы серьезно обговариваются, они совершаются только с разрешения правящего епископа. Штайн же ничего ни с кем не обговаривает, беря на себя серьезнейшую для священника ответственность, да и на письмо друга не отвечает. Ему все “лех-ко”, “лех-ко” по любви, деятельной и милосердной. Да вот, а мы только на кухнях о любви, уж извините, “толкать фуфло” умеем…
Другой случай: его ближайшая помощница, Хильда, молодая немка, приехавшая на ПМЖ в Израиль, чтобы внести свою лепту в дело искупления вины немецкого народа перед евреями, полюбила здесь молодого красавца араба-католика, из даниэлева же прихода, и вступила с ним в связь, — при том, что он женат и имеет троих детей. Речь идет о верующих людях, нет надобности объяснять, как они переживают свой грех; однако любовь их “сильна, как смерть”, и связь эта прелюбодейная продолжается около 20 лет. Не переживает лишь Даниэль, и на слова своей помощницы о том, что она хочет уйти в монастырь, чтобы хоть как-то “оторваться” от своей преступной любви, отвечает только что-то вроде того, что любовь, даже прелюбодейная, вещь серьезная и тонкая, и ее возможно только изжить, а не выжечь, чтобы не сломать человека в себе, так что нужны терпение и время, чтобы… а пока ступай не в монастырь, а работать! У нас с тобой, девочка, и тут работы невпроворот!..
Сказано в самом деле с любовью и пониманием, бережностью. Хорошо сказано. Но опять-таки: для любого “воцерковленного” читателя тут, помимо любви и человечности, встает вопрос, от которого никуда не денешься: она остается все эти 20 лет его ближайшей помощницей, кем-то вроде приходского старосты, значит, она только у Даниэля и исповедуется, а это неотменимо значит, он непрестанно, хронически, 20 лет раз за разом отпускает ей смертный грех, нарушающий не только новозаветную, но еще и шестую из десяти Моисеевых заповедей, — и что же, он еще и причащает ее эти 20 лет, нераскаянную?
Ведь церковное покаяние — это не только слезы раскаяния. Это “метанойя”, то есть изменение образа мысли — и образа жизни. Я тебя прощаю, но ты впредь иди и не греши — вот Христово отпущение греха. А сказать: властию, данною мне свыше, отпускаю тебе, рабе Божией, грех прелюбодеяния — и не запрещаю его впредь категорически, сей же момент, а “по умолчанию” разрешаю тебе так вот во грехе жить-поживать до тех пор, пока ты этот грех не изживешь, и буду причащать тебя все это время ожидания, когда жизнь возьмет свое… Нет, это не Христово отпущение греха. Двадцать лет грешить и каяться, чтобы заведомо — снова грешить, да еще и все эти 20 лет причащаться “неосужденно” — это очень комфортабельно устроиться. Церковь все-таки не люкс-отель “Шератон”…
Так как все-таки? Причащал эти 20 лет?
…Стоп. А у кого он сам, монах-кармелит, исповедуется? Нет, в самом деле, он не может же не исповедоваться у кого-то. Но в романе на это (как и, скажем, на монастырскую часть его жизни, а эта сторона жизни для монаха, мягко говоря, немаловажна) — и намека нет. А зря. Не может человек Церкви — ни мирянин, ни монах, ни священник, ни первосвященник — никому не исповедоваться. Так же как не может человек с утра зубы не чистить. А монах, “стопудово”, исповедуется, за исключением особых случаев, у одного и того же священника, как правило, своего духовника, если не духовного отца.
Вот бы кого да и спросить для действительной полноты характеристики… не выдать тайну исповеди, Боже упаси, а так, невозбранно, слегка по-чекистски-гэбистски: что за человек Даниэль, по его мнению, не болен ли он душевно и духовно, нет ли у него умственного расстройства, да и вообще — настоящий ли он католический священник по всему, — или у него преобладают завиральные идейки и все такое… А главное — как же тот отпускает Даниэлю грехи, допускает до причастия и священно-служения, слушая абсолютно неприемлемый для христианского, да еще монашеского сознания в который раз все тот же нескрываемый и нераскаянный убежденный вздор (ладно, заблуждение) — хотя бы о Св. Троице и Деве Марии? Ведь Даниэль вовсе не кается в этом своем убеждении, а не кающемуся во грехе нельзя его и отпустить… Или Даниэль, понимая, в каком положении очутился, все-таки скрывает, по крайней мере в монастыре, свои взгляды? Но опять-таки он как священник не может не знать, что исповедуется не другому священнику, а Богу, священник же “точию свидетель есть”, — а от Бога ничего не скроешь, чего зря стараться? Вопрос, еще вопрос…
Например. В романе, где десятки свидетелей слов и дел Даниэля в миру — ни одного монашеского голоса, голоса “соседа” по “общежительству” в кармелитском монастыре, где Даниэль, коль скоро он не расстрига, — а следов этого в книге нет, — минимум 25 лет, четверть века проводит большую-пребольшую часть своего времени, остающегося, увы, за пределами и сочинительского, и читательского окоема. Между тем для монаха, да еще монаха-кармелита неподалеку от горы Кармел (в честь чего и орден назван), где святому проку Илие пищу приносили в клюве вороны (см. Третью Книгу Царств), монастырь — это, скажем так, не просто так…
“Да что Вы все со своими формальностями и дисциплинарностями пристаете, как на допросе? Штайн поступил как любящий человека человек, не став вдаваться в процессуальные детали. Он мудрый, настоящий священник. А вы, “воцерковленные” — что предлагаете от лица Церкви? Какую такую любовь? Отвечайте, — и если Ваш ответ опять сведется к отпущению грехов по чину, всей вашей обрядовости и ритуалам, то мы в вашу Церковь — ни ногой”!
Ну, отвечу… Я ведь и сам все это на себе проходил… Да что там в Церкви, в обычной-то жизни нахлебались этих допросов, с которыми к тебе пристают… Да, я много всякого вот этого и в Церкви видел, и не сказать, чтобы было мне мило это в Церкви, как и во всей моей занятной, безотрадно-счастливой жизни…
И все же я бы ничего другого на месте Штайна не нашел, кроме как сказать, и как можно мягче, но предельно серьезно: “Ты все то время, пока не найдешь в себе сил отказаться от смертельной твоей любви, — у тебя ведь правда любовь, а не блудное желание, но это-то серьезного человека и губит почище всякого блуда, — ты все это время будешь здесь работать для Церкви, но причащать я тебя не буду. Я тебя люблю, доченька, то есть желаю тебе спасения, и я тебя знаю, потому-то, по любви знающей, и налагаю особую епитимью, только нам двоим и понятную. Епитимья, урок тебе будет — само это время без причастия, наполненное горечью раскаяния, пока оно не поможет изжить эту губительную страсть. Тогда я и причащу тебя. Иначе мне и тебе невозможно: твое причастие и тебе, и мне пойдет во осуждение. Не будет тебе причастия, но знай, что больше ни минуты по гроб жизни ты не будешь одинока: я всегда с тобою, помню о тебе и люблю, и кручинюсь с тобою вместе”.
Да, это уж как вам понравится, есть в церковной Любви — любовь или одно холодное поджимание губ, произносящих: “Не положено — и по любви все равно не положено; не положено — и все”, — но я ничего другого придумать не могу. Ну не положено причащать в этом случае — и все. Плох тот солдат, который не исполняет приказ. По крайней мере, осмысленный, необходимый и правильный приказ, а христиане в этой жизни — солдаты Христовой армии, принявшие присягу на верность Тому, у Кого не бывает дурацких и обходимых приказов.
И Даниэль лучше моего это должен знать: кто из нас двоих священник, в конце концов? Он или я? Это вопрос-ответ на ваш вопрос. Ведь, противопоставляя позицию Даниэля Штайна церковной позиции, вы забываете, что он сам священник и, пока не перестал им быть, излагает свою позицию, предлагает свою любовь — не вопреки церковной любви и позиции, а его позиция и любовь — и есть церковные. Священник, пока он священник, всегда говорит не от себя, а от себя как лица Церкви. Ровно настолько, насколько вам люб и мил Даниэль как противопоставленное Церкви лицо, — ровно настолько он не священник и вообще не католик. Он частное лицо, а ведь среди наших ближних есть и любящие нас ближние, и мы спокойно можем найти в их сердцах любовь, не уступающую любви нашего случайного знакомого Даниэля. На свете много разных Даниэлей, — кто-нибудь из них, глядишь, отнесется с любовью и к нам…
Но он же не уходит — ни из священников, ни из монахов. А значит, я вправе задать вопрос: причащал или нет? Нашел ли али нет — необходимым так или иначе выйти из этого интересного положения?
Ни слова об этом. Такое впечатление, что ни самого Даниэля, ни автора вопрос причащения не интересует. Вот этого-то и не может быть. То есть для сочинителя, как мы убедились, — запросто, а для героя, священномонаха-кармелита, быть этого не может. По крайней мере, быть этого не может опять-таки “лех-ко”, беспроблемно, если он не расстрига. А где следы этой проблемности? Ребята-девчата, беретесь вымышлять — вымышляйте, но — хоть как-то делая свои высокохудожественные выдумки-выкройки — все же по какому-никакому, но — портняжному лекалу. Хотя бы с малой, но — осведомленностью.
Итак, этой маловажной проблемы причастия для рассказчика и героя просто-запросто нет: они о ней как-то вообще забыли. Вот странное дело, а я знавал людей, которые говорили: в их жизни бывали долгие периоды такого сомнения, такой “богооставленности”, что они ушли бы из Церкви, если бы не ощущали каждый раз “вкус” и действенность причастия… Какие все-таки люди разные. Впрочем, причащение в даниэлевом приходе носит столь странный характер, что, по мне, хоть и не причащайся. Впрочем, до этого мы еще дойдем.
(Кстати, я что-то не помню вообще, чтобы брат Даниэль употреблял в каком-то случае слово “грех”, разве что в вопросе половой жизни, что-де евреи не видят в ней греха. Но у меня склероз; возможно, я запамятовал… Но все равно — странное дело: понятие греха и жажда его искупления, “оправдания” перед Богом — наиболее фундаментальное понятие и самое глубокое и новое чувство, которые иудаизм-то и привнес в мир, как отмечал еще атеист Бертран Рассел, говоря в своей “Истории западной философии”, что несомненной — и, по его мнению, медвежьей — услугой евреев является то, что они на 2000 лет вперед заразили иудео-христианскую цивилизацию ложным понятием греха.)
Но странно это дело — только для таких зануд, начетчиков и ханжей, как я. Такие люди любить не умеют, вот и зловредничают, цепляются к каждому слову, всякое лыко у них в строку. А вот если человек по-настоящему умеет любить, для него ничего не странно.
Если любовь его к людям так безмерна, что еще почти юнцом, вынужденно служа в гестапо переводчиком, он так полюбил своего начальника эсэсовца майора Рейнгольда, что между ними установились отношения “как между отцом и сыном”, то — на кого мы посмели руку поднять?
Мне, например, такая любовь и не снилась. Одно дело — понять и даже простить, и отнестись “объективно”: для военного человека приказ есть приказ и т. п., — и то это понятно задним числом, 60 лет спустя, — а каково было тогда, каково было жертвам и свидетелям этого массового убиения, забивания людей, как скота на бойне? Да, майор Рейнгольд не любит своей работы. Да, он живой человек, и его мучает совесть, чем он выгодно отличается от своих подчиненных — и немецкой “айнзацгруппе”, и белорусских полицаев.
Ну и что же он делает, чтобы успокоить свою совесть? А он, по своей “добропорядочности и добросовестности” (слова Даниэля) не любит сам ездить на “акцию”, а посылает других, а если все же приходится самому, то старается “соблюдать хотя бы видимость законности” (зачитывать, например, перед расстрелом самим расстреливаемым, что они сейчас будут расстреляны, но не просто, а по закону от такого-то такого-то, по указу о том, что лица, которые должны быть расстреляны потому, что они должны быть расстреляны, будут прямо сейчас расстреляны) и “избежать излишней жестокости” (вот это сказано так сказано: просто вмазать невинному пулю в лоб — это не излишне жестоко; это как-то кое-где у нас порой, может быть, сурово, но ведь и справедливо же, dura lex sed lex, закон суров, но это закон, а вот избить, раздеть и изнасиловать, а только потом уже расстрелять, — это уже за гранью добропорядочности).
Видимо, это чтение закона об убийстве перед самим убийством удовлетворит и совесть убийцы, и глубинное чувство справедливости у непосредственно убиваемых.
Вообще говоря, здесь даниэлево понимание добросовестности близко “логике кошмара” Кафки — роману, “типа того”, “Процесс” и рассказу “В исправительной колонии”…
Ну хорошо, мы майора Рейнгольда должны понять: у нас, что ли, своих же не “приводили” очень даже задушевно “в исполнение”, не сказать, чтобы такими уж малыми числами, а тут все-таки чужие… Короче, насколько хватит любви к ближнему: работа такая — тебя не спрашивают, тебе приказывают, и все такое прочее. Мы не можем полнообъемно судить тех, кто был поставлен обстоятельствами в такое положение; не можем знать о себе: понесли бы мы такое, отказавшись от ношения людоедской и позорной формы гестаповца и сопряженных с ней обязанностей, чем обрекли бы себя на верную скоротечную смерть… И опять-таки, возможно, среди вечно пьяных, совсем уже скотоподобных и зверски жестоких полицаев майор Рейнгольд кажется герою мало-мальски человеком, вызывающим в нем некоторое сочувствие и понимание.
Но. Но. Но… Впечатлительному юноше, на глазах которого день за днем происходит эта тотальная этническая зачистка, более того, человеку, которого вынуждает именно его непосредственный начальник, едет ли сам Рейнгольд убивать или шлет вахмистра, но именно своей добропорядочностью, то есть безукоснительной исполнительностью, он-то и вынуждает Даниэля всякий раз самому принимать участие в “акции”. Просто потому, как я понимаю, что немецкий приказ о законно расстрельном расстреле просто некому понятно прочесть тем белорусам и местечковым евреям, которых сейчас будут убивать, некому — кроме Даниэля Штайна, переводчика!
Вот — положение. Тут герои Кафки уже отдыхают.
Майора Рейнгольда понять можно. Шестьдесят лет спустя. Труднее понять Даниэля — без срока давности.
Этого человека, который именно своей “добропорядочностью” вынуждает меня постоянно, безысключительно быть соучастником массовых убийств, смотря в глаза еще живым, а уже считай, мертвым, — но не раньше, чем я зачту им закон об их обязательной смерти! Именно сразу после того и только после того, как я — именно я — зачитаю этот закон им. Нет, неверно, не в глаза, — опустив взгляд в бумагу, чтобы не видеть их глаз, уставленных на меня!.. Этого-то человека, который постоянно вынуждает меня быть со-убийцей, я способен по-родственному, как отца родного, полюбить? Только за то, что он по сравнению с другими убийцами не имеет совсем людоедского вида? Да лучше б Рейнгольд его имел! Чтоб его черти взяли с этой его “добропорядочностью”! — тогда “акции” совершались бы не на моих глазах и без моего соучастия…
Вот что “интересно”: по словам Даниэля, эти расстреливаемые толпы, это время “крупных оптовых смертей”, и по сей день мучают его, это всегда у него перед глазами, — но совесть его мучает только за то, что в одной из “акций” ему, чтобы спасти остальных, пришлось самому выдать на расправу двоих: одного сельского дурачка и другого — предателя, — а вот за остальное, за со-участие, пусть подневольное, пусть только переводческое, но все равно необходимое звено в железно-бесчеловечной цепи, — совесть не мучает? Мы ж с вами понимающие люди, юридически ты неподсуден (хотя как сказать, в иных странах, ну, хоть бы в Англии, если бы все описываемое происходило бы, представим на минуту, в ней, а не в Белоруссии, — в Англии тебя, учитывая то смягчающее обстоятельство, что ты не только соучаствовал в массовом убиении людей, но одновременно и спасал других людей от убиения, не повесили бы по суду, а только приговорили бы к приличному сроку, в полном соответствии не с “видимостью закона”, а по всамделишному закону, — как гестаповца в форме, то есть в некотором важном смысле принесшего присягу на верность гестапо, Geheime Staatspolizei, что значит: тайная государственная полиция, — и чья? — враждебного государства нацистской Германии, — и, согласно присяге, регулярно участвующего в карательных акциях против мирного населения, не пулею, правда, но зачитываемым словом приказа, без которого ни одна пуля не вылетит… Извини друг, придется-таки вкатить срок: закон суров, но это закон)4, ты такой вот добропорядочный, как твой Рейнгольд…
Вспомним, господа хорошие, те, для кого все это съедобно и даже вызывает слезы восхищения, — вспомним: в гестапо Даниэль попал не как былинный богатырь Штирлиц, и перед нами вовсе не подвиг разведчика. Штайна не внедрили в гестапо с целью спасения людей, он согласился стать гестаповцем ради спасения своей шкуры, а только потом уже сообразил, что тут можно “людей спасать”. Конечно, другой об этом бы не подумал, а этот — молодец. И в самом деле, если ты уже оказался по слабости и низости человеческой природы в девятом круге ада — и все-таки не потерял своей воли до конца, но и здесь усмотрел возможность “взять на себя ответственность” (слова Штайна) и использовать свое адское положение для спасения людей, — ты молодец. Обернул злое дело добрым и тем искупил зло. Ты шкурник, но ты и герой. И то правда, и это. Как тут судить? Пресложное дело…
Юридически, да и по-человечески, да и принимая во внимание, что взамен ты спасал других людей, а иначе не смог бы их спасти, — ты неподсуден. Я бы, будучи прокурором, принимая во внимание всю логику линии защиты, не взялся бы за “твое дело”; будучи же адвокатом, не взялся бы тебя защищать, имея в виду всю силу логики обвинения.
Сложный случай. Но есть еще простая совесть. Есть “мальчики кровавые в глазах”. И каждого, вынужденного сотрудничать с самой злодейской изо всех злодейских властей, а их хватает в ХХ веке, — каждого соучастника истребления живых людей, каким бы боком и с какими бы целями он ни занимал в акциях свое маленькое, но необходимое место, — должна совесть мучить по ночам до конца его жизни… Пусть он без вины виноват, виноват только тем, что он человек, а человек слаб и труслив, и мы люди, стало быть, слабы и трусливы, значит, не нам его судить, — но сам он не может спать и не видеть тех в кошмарных своих снах. Как они смотрят и смотрят на него, покуда он зачитывает расстрельный приказ — размером с коротенькое время величиною в вечность, что осталось им до пули… (Кому воссоздание описываемой ситуации в романе представляется правдоподобным, кто переживает виртуальную ситуацию как действительную, тот пусть посмотрит хотя бы книгу “Уничтожение евреев на территории Советского Союза в годы нацистской оккупации”, Иерусалим, изд. “Яд Вашем”, 1992. Пусть туда только заглянет, в воспоминания уцелевших жертв — и быстро перестанет переживать выдуманные рассказы о непридуманном. Пусть вспомнит, что Тадеуша Боровского, автора гениального “У нас в Аушвице”, человека с европейской известностью, кошмар воспоминаний о том, как в ушах его, узника лагеря, а не гестаповского переводчика, и всех других, работавших на разгрузке и сортировке вещей, оставшихся от голых загазированных людей, стояли крики женщин, увозимых грузовиками на смерть: “Помогите!”, — а они сильные здоровые мужчины, стояли и молчали, и делали свое рабочее дело, — этот навязчивый кошмар достал спустя четыре года после освобождения и привел к самоубийству в 1949-м…)
Чего-то не мучается ему как-то: такой счастливый дар забвения.
А если это и правда любовь? Если майор гестапо отвечает на нее тем, что дает шанс уже разоблаченному, уже, считай, мертвому Даниэлю, предавшему его доверие, очень серьезно “подставившему” его, сбежать из-под ареста, — это, вообще говоря, нестандартный поступок со стороны служаки-гестаповца: вот она, сила любви!
Но не всем же дано. Я вот, говорю же, вообще любить не умею, начисто, и это главная проблема моей глупой жизни, прошедшей мимо. Но и те, кому дано…
…Нет, но послушайте… Нет, но даже Сам Господь наш Иисус Христос такой любви от нас не требовал. Он учил нас любви деятельной в притче о милосердном самаритянине, Он сказал уже на кресте “благоразумному разбойнику”: “Ныне же будешь со Мной в раю”, — Он заплакал, узнав о смерти Лазаря, потому что “любил его”, — я сказал бы в манере, стилизующейся под штайновский, иногда юродствующий стиль: Господь Бог тоже был живой человек, но, при всем том, сказав: “Заповедь новую даю вам: любите друг друга”, — при всем том самое большее, что Он к этому прибавил еще о любви, уже не требуя этого от учеников, но просто определяя абсолютную, высшую для человека “планку” любви: это что нет большей любви, чем отдать свою жизнь “за искреннего твоего”, “за други своя”, отдать себя — за другого.
Но такой бесконечной любви к карателю, который и тебя, повторительно, вынуждает быть “немножечко карателем”, при всем-всем-всем, что можно сказать в защиту подследственного Рейнгольда, — но такого со-трудничества с искренним своим — такой фантастически всеобъемлющей любви даже Христос человеку не проповедовал.
А если это никакая не любовь, а простая выдумка сочинителя?
Я уже говорил, что образ Даниэля — единственный живой образ в романе. Живой, потому что — на фоне других — постоянно нестандартен. Но когда эта нестандартность зашкаливает за самое себя, ясно видишь: одной нестандартности иногда мало, а иногда слишком много.
Образ жив за счет своей простой противоречивости. Жив как неплохо сконструированный живой герой любого хорошего бестселлера; но конструкция предназначена лишь для определенной, не слишком большой нагрузки именно бестселлерного типа. Для меня пределом этой “живости” является образ Эдмона Дантеса, графа Монте-Кристо: зная, что все это неправдоподобно, я все-таки до сих пор вижу Дантеса “глазами” детской памяти… Но если бы я прочел это во взрослом возрасте. И если бы… и если бы… и еще раз если бы…
Но нагрузи образ Эдмона побольше, копай при помощи сконструированного тобой экскаватора поглубже, в реальную глубину бездонной человеческой души, — и бестселлерный “экскаватор” ломается. Гениальная конструкция Дюма очень быстро сломается там, где простая лопата Фолкнера копает все вглубь и вглубь, не тупясь и не отваливаясь от черенка. И, видя обломившуюся конструкцию “двигателя”, “устроенного” автором, из которой торчат теперь всякие железяки, понимаешь: здесь — это опиралось на правду, здесь — только на дарование (несомненное) автора, а вот здесь — пошли “сочинялки”, а здесь — что-то и вообще ни к селу ни к городу. Конструировать бестселлер тоже надо аккуратно — и не предназначать конструкцию для несения тяжелых, серьезных камней, действительных испытаний-потрясений души и ее действительного ответа на испытания-потрясения жизни.
Тут понимаешь, чем отличается фантазия от воображения. Бестселлер потому и легок и легко читается, что человек, наделенный некоторым даром фантазии, не вымышляет, а выдумывает, не во-ображает, представив себя на месте героя в предполагаемых вполне прозаических реальных обстоятельствах (как все сразу затрудняется, — правда? — только представь себе, как на твоих глазах падают люди с пулей в голову, каково тем, кому пуля разворотила кишки и не убила сразу; как убивают детей; как добивают стонущих и скулящих раненых, — и… трудно это пережить, и трудно писать, и читать как-то того… да? И потребуется прописать образ героя, во всем этом участвующего и отдающего отчет себе, что этого кошмара, незабвенного до конца дней, не было бы на его глазах, на его совести, в его кровоточащей памяти — без добросовестного Рейнгольда, — и какие к чертовой матери тут могут быть “сыновне-отеческие отношения”?!), а фантазирует, чеша фразу за фразой, — и тогда все, “само из головы себя выдумывая”, и пишется абзацами-полосами — лех-ко.
Художественность не отрицает фантазии, но требует воображения. Тогда фантазия оживает и становится частью творческого дара — дара порождения жизни. Фантазия без воображения плоска, не объемна, как проглатывается, так и уходит. Лех-ко. Не жизненно, а “живенько”.
Словом, такие истории сочинять можно быстро: чуть сведений набрал — и работай… Хотя раньше не доводилось встретить бель летр о гестапо или СС, ну, разве “Ночной портье”, но это серьезный садомазохизм и вампиризм, с “начинкой”, и образы там именно во-ображены и прописаны, а не просто сочинены и лех-ко сконструированы.
Временами образ героя — не живой, как сказано выше, а “живенький”. Он умело причесан “под живое”, но порою — то непохож на жизнь, что “неправдободобнее любого сюжета”, то жизнь совсем непохожа на вымысел методом кройки и шитья.
Да, сочинять об этом — одно, а писать это — и прописывать многогранно и детально — другое… Вот бы Василя Быкова спросить, как ему это сочинение, — покойный вроде бы неплохо знал те места и неплохо писал их и все, что там происходило…
Суммирую: приведены все эти примеры даниэлевой любви не для того, чтобы “отчитать” героя. Вовсе нет: кто я такой и какое имею право? Да и откуда бы такое желание? Я ему не отец, чтобы пороть и ставить в угол. Все мы люди взрослые, а значит, пожили, а значит, почти наверняка кого-то предавали, “ведением и неведением”, а значит, никто из нас другим не только не властелин, но и ни в малой мере не судья.
Нет, примеры приведены вот для чего: чтобы проницательный читатель убедился сам: перед нами — фэнтези. Фэнтези на церковно-христианскую тему. Я не поклонник этого жанра, мне становится скучно, когда об этом только еще заходит речь. Я не смог одолеть даже “Властелин колец”: скучно — и все. “Д’Артаньян почувствовал, что тупеет”. Но я осведомлен, что Толкиен — гений, что это признано уважаемыми мною людьми. Да и остальные, Толкиены они там или не Толкиены, тоже, само собой, имеют право на жизнь — и в моем разрешении не нуждаются. Тем более аудитория у них — куда побольше моей.
Фэнтези так фэнтези… Но только не об этом. Покорнейше прошу, наконец, умоляю, заклинаю Христом-Богом, — не надо фэнтези об Иисусе Христе и Его Церкви! Не надо виртуального Христа, виртуальной Церкви и виртуальных священников, не выполняющих своих прямых священнических обязанностей, но зато одним своим небрежным “поздним культом Девы Марии” с ходу перечеркивающих все мариологические догматы своей же Церкви! Не надо этого всего небывалого, невозможного и ненужного: ведь отвечать придется перед Христом совсем не виртуальным. Перед Которым “и лучшие из нас потупят голову”, — как говорил Николай Гоголь.
Пишите, ребята-девчата, о хоббитах, и чтобы там было свое подобие Церкви и свои друиды там подземные Даниэли Штайны хоббитские, — и все о’кей, и все путем… Базаров не будет. В параллельной действительности ничего нет, — стало быть, все может быть.
Ну хватит пафоса. Сам не люблю. Продолжим спокойно.
12. Во что верил Иисус
Итак, для настоящей любви нет невозможного. И представим, человек с огромным запасом любви к Богу и людям, продолжая свое стремление, как он сам говорит, “спасать людей”, и в мирное время находит место этому занятию. Теперь речь идет о спасении духовном, сообразно тому, как учит Господь и святая Церковь. Даниэль едет в Израиль окормлять духовно евреев-христиан, которых там, по его замечанию, “немало”. И молодец, как считают и его церковные власти, благословляя его в дорогу, и я, человек маленький, но все ж человек.
Так кто, вдругорядь, мешает? Католическая Церковь не чинит сейчас и не чинила сорок лет назад, когда Даниэль приехал в Израиль, евреям-христианам никаких препятствий, а были некоторые впервые поставленные вопросы, вроде службы на иврите, так и они разрешимы, имейте капельку терпения, да и вперед и с песней на слова Второго Ватикана. Кому ваш маленький приход мешает? Свободны (см. выше; вообще все по этому вопросу — см. выше). Словом, никто ничему и никому не мешает, — и нечего огород городить.
Так нет же, неймется ему, а что вдруг? Посмотрим. Может, что и поймем.
Повторяю, если брат Даниэль хочет образования еще одной поместной католической Церкви, Еврейской католической Церкви Государства Израиль, где и служили бы на местном языке — да на каком! — на языке Псалтири и Песни Песней, Книги Иова и пророков Исайи, Иеремии, Иезекииля и Даниила! — то в чем дело? Это не противоречит ни духу, ни букве нынешней позиции католицизма. Это в наших силах, парни, при всех непринципиальных препятствиях. Просите — и дано будет вам. Что Даниэля-то не устраивает? Если на сегодня нет той “точки первоначального разделения”, к которой он призывает вернуться, чтобы “многое понять и изменить”, если это “многое” и без него, до него уже понято и изменено: нет никакого отвержения католической Церковью евреев-христиан. Как в “Золотом теленке”: “Евреи в советской стране есть, а еврейского вопроса нет”. Только у католиков — без дураков и кроме шуток.
Тогда что же его мучает? Ведь определенно же что-то его мучает. Остается предположить, что, хотя Даниэль искренне, — пусть непонятна именно эта его искренность, когда для его горечи из-за “незаживающей раны” больше нет причин, — призывает “вернуться на место первоначального разделения”, чтобы “устранить искажения”, уже устраненные до него, — хотя он к этому честно призывает, но на глубине его души есть и другая, более существенная причина; ее-то он и преследует своей “думой”, но никак не может ее для себя, а потому и для читателя, ясно сформулировать, хотя она-то и есть истинная первопричина всех его раздумий, сомнений, внутренней борьбы.
Вот если бы он “вернулся на место” вчерашнего — сегодняшний, то есть священник Церкви, имеющей в своем необозримом духовном хозяйстве и Св. Писание Нового Завета, и всю полноту накопившегося за 2000 лет Предания, как апостольского, так и богословского (католики, — см. все тот же Полный католический Катехизис, — разграничивают эти два вида Преданий, — разумеется, не в смысле умаления последнего перед первым): учения апостолов и их учеников, “мужей апостольских”; постановления Вселенских соборов, в первую очередь, выработанных на них догматов, таких как тринитарный (учение о Св. Троице как едином по существу Боге в трех различных ипостасях) и христологический (учение о двух природах Христа, Бога-Сына, — божественной и человеческой); труды Учителей Церкви (у католиков — мистика теоретическая) и труды “подвижников благочестия”, отшельников и общежительных монахов, идущих путем аскезы, отказа от всего мирского ради любви к Единому Богу (мистика практическая) и так далее, — если бы он “вернулся к первоначальной точке” — не буквально в 49 год нашей эры на апостольский Собор, что невозможно, но вернулся духовно, обогащенный всем этим духовным сокровищем, неся с собой этот купленный “потом и опытом” десятков поколений ученейших, умнейших, мужественнейших людей — и при этом “в единомыслии исповедующих” 2000 лет подряд веру тождественную, “одну и ту же”, идентичную самой себе в главном ядре, сквозь все временные различия и все-все-все, — то и хвала ему.
О храбрый, храбрый Пятачок! Дрожал ли он? О нет, о нет! Нет, он взлетел под потолок — и влез в “Для писем-и-газет”!..
Да только в том-то и состоят его “боренья”, увы, не с самим собой, а с Церковью, которая его же и рукоположила, не зная, что пригрела на своей груди вовсе не премудрого змея, а удалого бездумного честнягу-симпатягу, глаголющего благоглупости, кои и змию, премудрому по определению, в умную голову не пришли бы и после третьего стакана Веничкиного коктейля “Сучий потрох”, — в том-то и состоят эти самые боренья, что церковные догматы, то есть основные вероучительные утверждения, Даниэля совершенно определенно не устраивают.
Бессеменное зачатие Христа и девственность Марии он, как мы видели, уже категорически отрицает. А тут у него появляется еще вопрос, страшный, как “А если б он вез патроны”? Вот такой вопросец, на минуточку: “Во что веровал Иисус?” — и снова: “Веровал ли Он в Отца, Сына и Святого Духа?” — и в другой раз: “Веровал ли Он в Св. Троицу?” — этот вопрос преследует его все время, пока он, наконец, не решит его в тексте мессы, составленной им самим (!).
Давайте представим, что, например, в приходе о. Георгия Кочеткова последний составит и будет служить не обычную Литургию Иоанна Златоуста, — при том, что она составлялась не одним свт. Иоанном Хризостомом: даже он не считал возможным это индивидуальное творчество, когда дело идет о главном христианском богослужении, — нет, эта литургия составлялась не им одним, она обрастала молитвами и песнопениями на протяжении столетий (например, литургическое песнопение “Единородный Сыне” принадлежит императору Юстиниану, жившему на полтора столетия позже свт. Иоанна Златоуста), прежде чем Церковь не сочла ее завершенной… Итак, о. Георгий служит не традиционную, а свою собственную, “литургию Георгия Кочеткова”. А в это же время о. Тихон Шевкунов или о. Александр Шаргунов, ненавистному Кочеткову наперекор, — другую и третью свои собственные, а тем временем о. Валентин Асмус, чтоб всем тем троим неповадно было, служит свою, — и так дальше во всех московских сорока сороков… Офонареешь тут и спросишь только: “А это самое, извините… я так, бочком пройду спросить, а все-таки, это… кто-нибудь еще служит на Москве Златоглавой литургию Иоанна Златоуста, а по особым дням церковного года — литургию Василия Великого? А Великим Постом — литургию Преждеосвященных Даров Григория Двоеслова”?..
Но о даниэлевой мессе — позже: она столь незаурядна, что заслуживает отдельного разговора. Сейчас о самом вопросе.
Странный, на первый взгляд, вопрос, “странный, чтобы не сказать большего”: то есть как это Сын Божий — веровал ли в Самого Себя? То есть — Бог думает: “Есть ли Я?”? И как это, говоря: “Кто видел Меня, тот видел и Отца. Я и Отец — одно”, — и бесчисленное количество раз говоря о Боге как о Своем Отце, вообще возможно не сказать тем самым о безусловном существовании Сына этого Отца? Это-то уж по определению выходит.
У кого давно не болела голова и кто соскучился по головной боли, пусть ответит на даниэлев вопрос и на вопрос к вопрошающему Даниэлю: что сие значит — веровал ли Он в Сына? Когда Он Сам и есть — Сын?!
Но это только на первый взгляд — нонсенс. Стоит правильно поставить вопрос, как в нем обнаружится логика.
Вообще-то правильно ставить вопросы должен сам Даниэль, чтобы мы не думали, что герой окончательно рехнулся. Но что делать, в силу хронической неряшливости, приблизительности штайнова мышления — закономерно и изложение им своих мыслей — неясно и приблизительно.
(Отсюда, надеюсь, и все эти “отеческо-сыновьи” отношения между евреем и майором гестапо, и несусветная “Родительница мира”, и “ружья” на вооружении советской армии, — трудно, что ли, справки навести в наш век Интернета? Да вот она, справка-то, только кликни: винтовки Мосина и винтовки СВТ, и автоматы ППШ и ППД, оказывается, были на вооружении Советской армии… Да, а боеприпасы-то? Даниэль, он что, когда вез на велосипеде “ружья” — берданки, надо думать, или там двустволки, — автоматные диски и полные обоймы — в карманы что ли рассовывал? Здорово же, должно быть, оттопырил карманы… Впрочем, это понятно: автор “Даниэля” в детстве был девочкой, в “войнушку” скорее всего не играл и оружием мало интересовался… Ну хорошо, ну славно, ну ладно… Отсюда и “городок Загорск, который раньше назывался — Троице-Сергиева Лавра”, тогда как ребенку известно, что раньше — и теперь снова — городок назывался Сергиев Посад, а уж внутри него располагалась и располагается упомянутая Лавра, — как я ни пытался адвокатски истолковать это место как способ обозначить чужой тип сознания, отсутствие русских сведений у девочки из Польши, ныне проживающей в Бостоне, то есть способ косвенной характеристики героини, а не неряшливости самого повествователя, — а все выходит, все кажется по всему, что повествователь это свое привносит в чужую душу, впрочем, кажется — это не аргумент, скорее всего, я неправ; и самоварное золото, “которым рисуют иконы на Востоке”, — это презрительно говорит образованный священник, прекрасно разбирающийся в тонкостях древнееврейской запрещенной строгим иудаизмом изобразительной графики, — и пр. и пр.)
Да, живая и нетрафаретная штайнова манера говорить, столь выгодно отличающая его от остальных персонажей, имеет и свою обратную, минусовую сторону: она индивидуальна — очень часто из-за того, что индивидуально неряшлива, а это в области взвешивания очень тонких материй — непростительный недостаток, ибо мы тут и так находимся, словами Розанова, “в мире неясного и нерешенного”, а тут еще герой от себя добавляет бог весть чего, думая, что проясняет дело, о котором имеет самое косвенное представление. Тут мы имеем не ту высшую простоту, которая — синтез всех сложностей, а ту косноязычную простоту, что хуже известно чего.
Вот и приходится снова и снова на свой страх и риск реконструировать текст так, чтобы понять его действительный смысл, или хоть какой-нибудь определенный смысл вообще, — приходится брести в тумане, чтобы взять из симпатии к Даниэлю его же под защиту — и выволочь из тумана в качестве все же вменяемого человека.
Попробуем.
Давайте поставим за Даниэля вопрос так: веровал ли бродячий проповедник Иисус из Назарета по своей человеческой природе — в полноту своей божественной природы? В то, что Он, бродячий равви Иешуа из захолустного городка Ноцри, в то же самое время есть не кто-нибудь, а — обетованный всему своему народу Машиах, да и бери выше — не только Машиах, не только посланник Бога, а непосредственно — Сам Бог, Бог-Сын, равный по природе Богу-Отцу и, более того, пребывающего с Ним в полном единстве? То же и о Св. Духе: веровал ли Иешуа, что Св. Дух — не “всего лишь” посланник Бога, а Сам является Богом?
То есть выходит — у нас три бога, притом это, позволим себе так запросто выразиться, не младший бог, средний бог и главный бог, а три равных друг другу бога. Но как тогда это сочетается с истинной еврейской верой в Единого Бога? Какая-то одна из этих двух вер должна быть верна, а другая тогда — “искаженная”.
Вот что, ИМХО, не дает Даниэлю покоя, и этим своим сомнением, поскольку оно представляется Даниэлю глубоким настолько, что поверхностные отцы Церкви просто не доискались до глубины, а он доискался, — вот этим своим глубоким и неизбежным сомнением он наделяет Иисуса из Назарета. Говоря устами члена его общины, доносчика араба-католика, Даниэль (и это точно так, ибо Даниэль это и сам вдругорядь оглашает) не читает на литургии “Кредо”, потому что во времена Иисуса никакого представления о Св. Троице не было, и сам “Иисус о Ней ничего не говорил”, а это, натурально, “придумали греки”.
Да уж кому ж еще. В Греции все есть. Даже чего там нет.
(Точно говорю, ехал Грека, — мне-то всегда чудился тут то Феофан Грек, то Эль Греко, что, как известно, значит по-испански все тот же злокозненный “Грек”, — через реку, так рак его за руку-то — цап, да в саму реку-то вряд ли затащил. А зря! И самого Греку, и всех прочих греков надо было в реку-то и затащить, да там их и оставить. Скинуть, так сказать, в море, как иные отдельные арабы думают о всех вообще евреях, а те, стало быть, в лице нашего роднули, — о греках, по принципу домино. Клево, да? Мне тоже нравится. Ну, а греки — о ком? Должно, — о турках-притеснителях. А те? Куда летят перелетные птицы? Догадайтесь с трех раз. Я-то думаю, летят эти птицы из НАТО, чтоб наше Батуми отнять.
Тогда, если, зараженно романом пофантазировать, вот что выйдет: наш Даниэль, “не рубя” в треугольниках, путая равнобедренные с равносторонними, то есть отрицая геометрию, сам не спросясь у себя, чуть что не строит не менее непостижимую и в то же время смысловую и символическую геометрическую фигуру — пентаграмму, фигуру, служащую, как известно, “оберегом” от дьявола, преграждающим ему вход, а вовсе не знаком самого дьявола, как полагают иные высокоученые конспирологи, взявшие на себя трудную, но благодарную работу — отыскивать везде что-то такое многоугольное и разоблачать эти многоугольные козни жидомасонов во благо и ко спасению всех русичей. Да только к чему она правоверному католику?
Подлинно, “те, кто выжил в катаклизме, пребывают в пессимизме; их вчера в стеклянной призме к нам в больницу привезли…”)
Вообще-то трудно спорить с людьми, оспаривающими церковный догмат тем, что о нем “Сам Иисус Христос не говорил”. Трудно потому, что мы имеем дело не с простым и даже не сложным, а совершенно девственным для минимально культурного христианина сознанием, допускающим, что одно дело, что “говорил Сам Христос”, а другое — что говорит Церковь, начиная с Евангельского Писания.
Помилуйте, отпустите душу на покаяние: кто же может точно, “медицински” знать, что “говорил Сам Христос”, когда Он от Себя, от первого лица, “от автора” — ровным счетом ни одного подписанного Им Самим и скрепленного Его печатью слова: “Я, Иисус Христос, Йешуа Машиах, от такого-то и такого-то числа-месяца-года вашей эры имени Меня, ответственно заявлял то-то и то-то, что и удостоверяю Своею подписью и печатью”, — ничего такого не оставил. Честно говоря, мне бы, — и думаю, не мне одному, — еще как хотелось увидеть Его подпись. Но чего нет — того нет.
Еще раз: почти всё, что мы знаем о Йешуа, и буквально всё, что мы знаем о Христе, а особенно о словах Его, мы знаем только в записи по свидетельству, “по слухам”, то есть косвенно. Да, вот такая заморочка: хотя в Евангелии Он говорит прямой, цитируемой речью, но на самом деле это речь — косвенная, припомненная, процитированная и пр. кем-то из свидетелей, а записанная в Евангелии. Это такая форма литературной записи, как нынче это называется, “докуромана”, когда в уста героя вкладывается прямо все то, что записано со слов тех, кто слышал, что и как говорил герой… Иначе пришлось бы допустить, что евангелисты берут у Иисуса интервью, а Он отвечает на вопросы в диктофон, или же выпускает аудиокассеты со Своей проповедью, или, на худой конец, как у Булгакова, что “кто-то” (Левий Матвей) “ходит” за Ним “и записывает”…
(В том-то и действительная проблема, что нам на самом деле остались тексты, которые стопроцентно документально не подтверждены, почему у ученых и просто “сознательных” читателей действительно возникает вопрос: а насколько достоверно все то, что Иисус здесь говорит? Не выдумали ли очевидцы, свидетели все это? И насколько добросовестны сами евангелисты? Это действительный вопрос с двумя неизвестными, и каждый решает ее для себя по-своему. А то — как бы хорошо, если б Он оставил нам Свою собственную прямую речь за подписью! Тут бы сам Ленин уверовал, не сходя еще не то что с кремлевского, а еще с симбирского, в крайнем случае — с казанско-университетского места… Ей-богу, он в таком случае сам стал бы “заигрывать с боженькой” и в кошмарном сне не допустил бы, чтобы его указом или именем истребляли “поповщину”.)
Ну нет, хоть ты что, вот незадача-то, нет решительно никаких высказываний Христа, — включая сюда и о Св. Троице, — помимо евангельски-церковных. Просто нет — и все! Если мы их отрицаем: де поскольку Сам Иисус о Св. Троице не говорил, то Ее и нет, — то помимо сектантского начетнического буквализма, — это куда ни шло в данном случае, это хоть не совсем абсурдно, — помимо того, это значит, что мы отрицаем тем самым… Ну, додумывать за тебя, дурья башка, умная твоя головушка, или ты уже сам уразумел, в каком порочным колесе сам обрекаешь себя вертеться белкой?..
Вот что на самом деле его, невольника не столько чести, сколько честности (я, как и он, последнее уважаю больше, потому как оно встречается еще реже, чем первое), вот что его изводит: можно называть себя сыном Божьим (это в Писании и иудаистической традиции распространенное название для людей избранных, пророков, царей, священников — вообще для людей, наделенных особой миссией), можно быть Христом, Мессией, Машиахом, то есть помазанником Божьим и Спасителем, и сознавать это. Можно даже быть неким небесным Существом, неким мистическим Сыном Человеческим, находящимся у Бога, совсем тесно при Боге, одесную Его, наделенным уже предикатами Бога, как читаем в Книге пророка Данииля: “Вот, с облаками Небесными, шел как бы Сын Человеческий, дошел до Ветхого денми и подведен был к Нему. И Ему дана власть, слава и царство, чтобы все народы, племена и языки служили Ему; владычество Его — владычество вечное, которое не прейдет, и царство Его не разрушится” (Дан 7:9-14). И все же это еще не значит вполне, однозначно, “математически точно”, что Сын Божий и Сын Человеческий — Сам… даже сказать страшно.
Ты можешь быть наделен божественной благодатью в мере, превосходящей все мыслимое и немыслимое, ты можешь быть сверхчеловечен, “полубожествен” — и все-таки быть не Самим… страшно вымолвить. Вот ведь что Даниэль хочет на самом-то деле знать. Вот что не дает ему покоя, и тут я его уважаю, тут мы с ним близнецы-братья. Мне, по крайней мере, представляется так и никак иначе возможным придать какой-то смысл его вопросу.
Вот он — коротко: Сын Божий по человеческой природе веровал ли в Себя как в Бога-Сына по природе божественной? А если Он отдавал Себе отчет, что Он — Христос, Спаситель, Господь, но все-таки — не Господь Бог-Сын? Тогда и Бог-Отец — не буквально Отец, Сам родивший Бога-Сына, а Отец в некоем смысле, в котором, если смысл этот немного умалить, понизить, мы все называемся детьми Божьими. Тогда нет Бога-Отца и Бога-Сына и — подавно — Бога-Святого Духа, а есть просто Бог, Единый Бог, безо всяких там головоломных “греческих” “ипостасей”, Бог — отец всего, что есть, и среди этого всего наделивший одно из существ, Им сотворенных, особой, неслыханной благодатной силой, энергией, “божественностью”, — но божественностью не по природе Своей (как учит Церковь), а по благодати Божией (в этом смысле все мы призваны стать “богами по благодати”, как гласит и псалом 82/83, и учение свт. Афанасия Александрийского, давшего восточному христианству эту восхитительную, заветную, сокровенно любимую мысль).
Можно так поставить вопрос? Да. Это тот не частый и потому особенно драгоценный случай, когда в Даниэле просыпается действительно мыслящий человек, хотя и не умеющий сказуемо излагать свои мысли, но на каком-то уровне последовательно, осмысленно мыслящий “в очах души своей”. Куда, однако, девается эта способность во множестве других случаев, а потом опять появляется неровно мерцающее сознание, подобное мерцающей аритмии, чтобы потом опять сгинуть?..
Да, так вопрос поставить можно.
И исторически так он и был поставлен — в великой ереси IV века арианстве. И как ни странно, именно греками, вот только греками, плоско, рационалистически умствующими, и потому другими греками, умствующими совсем не плоско и не прямолинейно, такими как свт. Афанасий Александрийский, учение Ария и было опровергнуто.
Вот так наш Даниэль, сам того не ведая, попал в ненавистные ему “греки”… В том, разумеется, случае, если мы правильно реконструировали поставленный им вопрос. В противоположном же случае Штайна в “нео-арианстве”, конечно, не заподозришь, да и вообще ни в чем, потому как вопрос, поставленный им в том виде, в каком он сам его поставил, этот вопрос бессмыслен и не дает повода заподозрить Штайна хоть в чем-то, что вообще — осмысленно…
Значит, так вопрос поставить можно. Уже неплохо. Как говорят в Германии, это больше чем нуль.
Так. Тогда сделаем следующий ход. Можно ли, при утвердительном ответе на поставленный выше вопрос, сказать, что Иешуа есть Машиах, Иисус есть Христос, — но и “только”? Противоречит ли это мессианским чаяниям евреев, их строгому монотеизму?
Нет, не противоречит.
Напротив. Чая Мессию, Спасителя и Избранника Божия, помазанного Им на великое дело спасения Израиля, ожидал ли кто из иудеев, что помазанник Божий, когда Он явится своему народу, будет Сам… — боязно назвать вслух — ? Большой вопрос. Конечно, можно при желании именно так интерпретировать некоторые места из Писания, хотя бы тот же Псалом 82/83, или указанное место из Книги пророка Даниила, или вот еще… Но что ни вспоминай, все это будет большой натяжкой. Взятая целокупно, еврейская традиция даже в позднем, реформированном виде так не говорит. Вере в такого Машиаха, который был бы более Машиаха, был бы непосредственно Сам… Даже молчать об этом страшновато, — такому талмудическая традиция не учит. Талмудические тексты написаны учеными людьми, мудрыми, серьезно мыслящими людьми, но потому-то как раз — не безумными людьми.
Вот что мы имеем.
Господь Бог по любви Своей дал людям больше, чем обещал: они ожидали Его посланника, особого, большего, чем даже Моисей и пророки, но только посланника, помазанника, а Он им послал и принес ради них в жертву Своего единственного Сына в прямом смысле слова, то есть именно родного Сына, а поскольку Сын и Отец — “одно”, то есть едины по природе (скажем так, — не слишком хорошо, но наглядно, — по “Божественной крови”, той самой, которая — не вода), постольку Он принес ради людей в жертву Самого Себя. Целиком, во всей полноте — Себя Самого. Не то что невиданное — мыслимое ли дело?
Абсолютно трансцендентный, над-мирный и не-от-мирный Бог, больший, чем созданная Им вселенная, бесконечный Бог — низшел по любви к нам, “нас ради человек и нашего ради спасения”, как гласит неприемлемый для любящего всех и вся брата Даниэля Символ Веры, “Кредо” (подлые умники греки нашли-таки словцо и для этого: Божественный “кенозис” — добровольное само-умаление, “истощение”), до вхождения — полностью! — в одно малое человеческое тело. Это компактное поселение Бога. Гетто. Добровольное — единичное и единственное не то, что в истории человечества, не то, что в космогонии, но онтологически не умо-постигаемое гетто.
Бог, Творец вселенной, — вочеловечился! На одной отдельно взятой, далеко не самой большой, планете из тьмы Им сотворенных планет.
Это само по себе — нонсенс. И, вочеловечившись, остался большим, чем вселенная, — нонсенс вдвойне. Вот чем особлив от других теологов Тертуллиан: он, говоря все это, безумен в ту Нильс-Борову степень, в какую безумное — гениально. Без кавычек. То есть — истинно.
Могли ли ученые, отточено точно мыслящие люди, еврейские учителя и книжники, принять как истину двойной нонсенс? Кто знает. Люди действительно умные во все времена понимали, что есть безумие и абсурд — клинические, а есть такое полное, настоящее безумие и настолько полновесный абсурд, который, если его диалектически продумать, — потому что все равно, все равно я буду отстаивать законы мысли и разума против всяких чепух типа “есть что-то более главное, чем мысль”, — все равно и с ума, скажу я, пиша именно это в мюнхенском дурдоме Хаар, — и с ума надо сходить правильно, по законам истинного безумия: так только такой двойной-то абсурд и содержит нечто куда более истинное, чем самое правильное по законам нормального рассудка.
Факт, однако: те умные люди, которые рассматривали “казус Иисуса”, не сочли Его безумное “самообожествление” истиной, может, и потому, что безумно-логичный тип сознания в принципе, невзирая на исключения типа Кафки, только подтверждающего правило рациональностью своего безумия, — такой тип сознания не есть в общем-то тип еврейской, прежде всего трезво-здраво-рассудительно-диалектической мысли, или как полярно противоположный — тип мысли пламенно-иррациональной, но не клинически безумной. Пророческий тип сознания. Который, как известно, не составляет большинства, — почему и “нет пророка в своем отечестве”, почему во времена пророческие пророков пророками не признавали, а гнали куда подальше, о чем говорит и Йешуа из Ноцри в Евангелии (место, главу и стих — найдите, пожалуйста, сами: может, по ходу поисков прочтете и кое-что другое в Новом Завете, с пользой для себя).
Но пусть не Богом, а вот могли ли они признать Его по крайней мере Помазанником Божиим, Машиахом, Мессией, Христом, — не слишком сходя с ума? Думаю, могли. Иначе бы, по-моему по-глупому, и Христос, являясь на землю, сообразуясь с их мерой понимания, хотел бы от них большего, а Он, заметьте, “хотел” от них как раз в эту меру, не больше этого, того, что было им, стало быть, под силу: не хотите Богом — не надо, не берите на себя, но признайте Меня “всего-то навсего” Мессией, Помазанником, Христом именно в Вашем понимании — не больше; а там, по мере пути, стадиях этак в десяти тысячах, глядишь, вместе и разберемся, “проясним”, Кто Я такой на самом-самом деле.
Увы, и этого не произошло, скорее всего все-таки потому же, что и предыдущего; не слишком-то не слишком, вот это мы уже как-то понять можем, а все равно слишком как-то это… “типа того”… экстравагантно, что ли. Да и политически не верно, если не гибельно для всего народа. Тут даже и Евангелие читать не надо, последнее достаточно ярко прозвучало в такой у-всех-на-памяти гениальной профанации Благой вести — профанации, крайне поверхностной, но не лживо-учительной, — как рок-опера “Иисус Христос — суперзвезда”: “For the save of all nation this Jesus must dye!”…
Так. Ладно. Рискнем теперь сделать следующий мысленный ход.
А могли ли простые люди, никак вообще не мудрствуя, увидев неслыханные от века чудеса, подумать не о строгой религиозной доктрине Единого Бога, да и вообще не думая, — просто стать захваченными, зачарованными виденным и слышанным — и последовать за Йешуа, не разбирая, Бог ли, помазанник ли, а просто приняв на веру: Он и есть — Царь Иудейский?
Могли. Многие так и сделали. А другие, еще большие толпы “народных масс”, ждали вынесения вердикта о том, кто такой Йешуа, от ученых и мудрых. Потому что простой человек на Востоке свое место знает, так что чудеса там — не чудеса, а подождем, пока выскажется высшая инстанция.
Ну. А высшая инстанция в лице Санхедрина, Синедриона, Верховного суда, известно, какой вердикт вынесла.
И может быть, даже не потому, что Иисус дает этой инстанции понять: Он и есть тот Сын Человеческий, то есть Господь, то есть “почти-Бог”… Нет, мы уже видели и у Даниила, и у Исайи (и у них ли только?), что мысль иудейская, ее заветная надежда, упование были, пусть вопреки даже буквальному Закону, столь дерзновенны, что почти допускали невозможное, даже кощунственное: буквально — наличие рядом с Богом как бы “младшего Бога”, наделенного властью и святостью, предикатами Самого Бога, вполне… Нет, главное в их неприятии Иисуса за Христа, наверное, даже не в том, что Он “соделывал Себя Богом”, а в том, что они представляли себе Сына Человеческого — действительно Царем Иудейским, грядущим на землю в царском пурпуре и золотой короне, одетым, как не одевался и царь Соломон, — и Ему будут воздавать царскую же почесть.
А Этот, ну который из Галилеи, то есть как бы из какого-нибудь провинциально-заштатного Осташкова, но, — этот “царь иудейский” — бомж, не знающий, где приклонить голову, весь в пыли пешком исхоженных дорог, в рабском виде, — кто не читал этого места, тот не знает, что такое, когда плакать хочется, — раба Яхве из Второ-Исайи (Ис 52:13–53:12), — не знающего порой, что будет сегодня есть, разве что плод смоковницы, то есть одну инжирину, “фигу” (вот пойдите на Черемушкинский рынок и съешьте одну инжирину — и насытьтесь, друзья мои, на целый день, а потом поговорим)… И это, когда и лисица имеет нору! И это, когда его гоняют и шлют на три буквы, куда бы он ни пришел, в Самарию ли, Иудею, Галилею или Капернаум, — и Он послушно уходит! Какой же Царь допустит, чтобы с ним обращались как с бомжем? Не было такого и не будет.
И Этот, какие бы исцеления ни творил, — разумеется, чтобы серьезно метить в Сыны Божии и Сыны Человеческие, нужно иметь какие-то не совсем обычные способности (к примеру, вот Распутин цесаревичу кровь заговаривал, то есть гемофилическое кровотечение, не остановимое по определению, словами останавливал, — виданное ли дело? — так не поставить ли как минимум — прямиком — вопрос об его канонизации? А что смешного: у нас уже имеются такие истинно русские энтузиасты), — этот, безусловно, очередной лжемессия, незапамятно какой по счету изо всех ходивших по Земле Обетованной самозванцев и шарлатанов, но некоторые из них хотя бы сознавали, что “всякому безобразию есть свое приличие”… А этот… что об этом говорить?
Вот такая, ИМХО, примерно штука.
(Как это удивительно прочувствовал Тютчев: именно “в рабском виде Царь Небесный…”, — его сознанию, сознанию совсем даже не бедного и не простого звания, но — русского человека, никогда не отказывавшегося от сумы да тюрьмы, было почему-то естественно представить, что Царь Небесный придет именно в рабском виде, — вот она русская страшная парадоксалистика, у любого крепостного мужика на уровне Тертуллиана, вот она, святая блаженная родимая чернуха…)
Да, а вот ученым мужам Израиля в данном случае была свойственна не парадоксальная, а прямая, точная логика. Что отнюдь не делает ее менее высокой. Можно ли вменить человеку ученому, что он мыслит по законам мышления? Нет, конечно, — иначе мы уподобимся Штайну, упрекающему ученых “греков” в том, без чего они никак учеными ни считаться, ни быть не могли: в умении правильно мыслить.
Не потому ли и Христос, понимая, что задает им Самим Собою непосильную задачу, что они, — лучшие из них, — не лукавя, честно отвергают Его как Машиаха именно из-за высоты и строгости их умозрения, допускающего только такую веру в Единого Бога, — не потому ли Он говорит, что “хула на Сына Человеческого” им “простится”, а вот на Духа Святого — не простится никогда. Потому как хула на Духа есть в некотором смысле отрицание даже своей логики и интуиции Единого Бога, Который “есть дух” (Ин 4:24).
Вот, ИМХО, истинная причина того, что авторитетные люди, книжники и фарисеи, ждущие Мессию, не поверили, что вот Этот — это Он и есть. А тем более если учесть, сколько уже лжемессий в Израиле было до Иисуса, — и все претендовали на место Машиаха, так что гуляй, Вася…
Они, не без исключений правда (вроде Иосифа Аримафейского, члена верховного суда, Синедриона-Санхедрина — и при этом тайного христианина “страха ради иудейска”, — собственно, он и христианином вполне — человеком, открыто исповедующим Христа, невзирая ни на какие “страхи”, — стал только тогда, когда открыто, вместе с учениками Иисуса снимал Его тело с креста), но в массе своей не увидели иной возможности помыслить, чем: утверждающий весь этот дважды вздор как безусловную реальность — скорее всего сумасшедший, а если нет, то обманщик, типа, что он “видел Авраама”, тогда как Ему не было “еще и пятидесяти лет”, этот (прости, Господи) ханурик либо “с ума спрыгнул” — “в его лета”, либо, — что серьезнее, — преследует какие-то свои цели и, пользуясь действительно необычными, мы бы сказали, сверхэкстрасенсорными способностями или психотехникой, совершающий непостижимые “чудеса”, популистски вербует для своих, может быть, политических, или других, но все равно злокозненных и погибельных для всего народа целей легковерные народные массы (но, сказали бы мы, когда-нибудь наука все прояснит и поставит ловкача на место, так что ему останется только разоружиться перед наукой).
Вот так они решили — и по-своему были правы. Да и не только по-своему, а по-любому, как выражаются нынче пока еще нестерпимо для моего уха (но ничего: стерпится — слюбится), были правы. А мы бы с вами как на их месте решили, не так ли же?
Они абсолютно правильно решили, — только вот закавыка: из абсолютного правила возможно только абсолютное же исключение. Что и произошло. Но это мы с вами знаем, сообразуясь хотя бы с тем, что триста лет после этого “казуса” (триста! Это как от нас — до Петра Великого), триста лет подряд люди десятками тысяч слагали за безумно-хитрого самозванца животы при не самых, вы ж понимаете, благополучных обстоятельствах кончины, — да, за веру вот в этого шарлатана-самозванца. Триста лет — достаточный срок, чтобы человек, имеющий, как ему в любые самые отдаленные времена положено, довольно развитый инстинкт самосохранения, избавился от массового помешательства, да еще какого…
Да ведь и в знакомые нам годы были разные прецеденты вроде пресли-мании, битломании, джексономании и т. п., но кому-нибудь, кроме какой-нибудь девицы-другой, что-то проглотившей или понюхавшей, — кому-нибудь еще взбрело ли в голову отправиться вслед за любимым и мною Хендриксом — со словами: “Я иду за тобой, Джимми!”? Нет, мы можем нежно любить и Хендрикса, и Моррисона, и Дженис Джоплин, как я их до сих пор преступно-благодарной памятью люблю, — но почему-то нам в абсолютном большинстве их смерть не мешает, а напротив, приказывает долго жить.
Да. Но однажды в истории, две тысячи лет назад, всего-навсего на какие-то жалкие триста лет подряд, год за годом, день за днем, — умножим 365 на 300, — инстинкт самосохранения почему-то отказал.
Что-то случилось. Общечеловеческий предохранитель не сработал. Это не надо сравнивать с сегодняшними самоубийственными взрывами исламизма. По той причине, что собственная смерть христиан не уносила другие жизни. Раз. И потому, что это не было мгновенным экстатическим порывом, самоубийством юных романтических палестинских Вертеров. Два.
Все было немного иначе. Некоторое количество десятков тысяч людей коротко замкнулось на вере в безумного шарлатана — вполне взрослые, здравые люди, часто совсем не выученные в науке нененависти или взбесившиеся от своей гроша не стоящей жизни одиннадцатым ребенком нищей палестинской семьи, — офицеры Римской армии высокого ранга, как вмчч. Георгий, Евстахий или Димитрий Солунский, дочери знатных и богатых родителей, как Екатерина, Татиана и Варвара, уважаемая матрона София и ее дочери Фиде, Сперанца, Аманда (Вера, Надежда, Любовь) и т. п., люди, которым совершенно не было земной нужды менять веру; которым было от чего, от каких любимых вещей в жизни отказываться, люди, имевшие время подумать, рассудить: стоит ли? — некоторое количество десятков тысяч которых сгорели на трехсотлетней хроничности кострах и были скормлены львам и крокодилам. Странно, да? Особенно если учесть, что в начале этих трехсот у перво-второго поколения адептов этой секты была возможность более-менее достоверно разузнать обстоятельства дела: было оно или не было? Было время допросить с пристрастием свидетелей и последователей свидетелей: а что вообще было-то? И решить, а стоит ли за все за это, не известно, бывшее или нет, класть свои головы львам и крокодилам в пасть на арене какого-нибудь из Колизеев по всей обширнейшей Римской империи…
Да. Что-то странное выходит — то, чего не может быть. До предела странное: никогда больше в истории не повторялась столь массовая и столь хронически долгая пандемия суицида, к тому же так слабо мотивированная такой нелепицей, как принятие в самом начале эпидемии очевидного лжемессии за Мессию истинного. Родоначальников-то еще можно понять: они были под впечатлением непосредственной встречи с харизматическим шарлатаном. Но за 300 лет все это должно было выветриться и вымыться из голов и сердец — сто раз по разу… Если только не считать, что в основе этого невозможного — что-то (или кто-то) и вправду было (был).
Да, нам, сообразуясь хотя бы с этим невозможно-возможным-только-в-одном-случае, — нам-то легко поверить исключению. А у них-то этого опыта 300-летнего исключения не было…
Вот вкратце история дела, лежащего в толстенном, самом знаменитом за всю историю всех на свете УК, досье. Все, что произошло затем — арест как мера пресечения и так далее вплоть до казни — знакомая нам история “тоталитарной секты” и ее то ли безумного, то ли слишком умного и коварного руководителя, которого надо остановить любой ценой, вплоть до ликвидации, — ибо “лучше нам, чтобы один человек умер за людей, нежели чтобы весь народ погиб” (Ин 11:50).
Но и когда Умерший — воскрес, люди, мыслящие логично, отвергли этот мета-медицинский факт, потому что сила традиции веры в Единого Бога как одну-единственную сверхличность оказалась сильнее, чем невероятный, но наличный факт. И они не поверили самим себе, — чтобы остаться верными самим себе, то есть истине и Богу, как они понимали Бога и истину. Понимаем ли мы их? Я, кажется, понимаю: вот ведь и я не верю сибирскому Виссариону как богу, потому что это отрицает всю мою целостную веру, которая обязывает, заметьте, к вер-ности твоему Богу, что бы тебе ни являли “на стороне”.
А вот “греки”-то, клятые Даниэлем “политеисты”, давно уже не верующие во множество богов буквально, зато готовые, по строгой философской выучке, мыслить не только формально-логически, но и диалектически-логично, может быть, — говорю в порядке чисто предположительном, опять-таки ИМХО, — может, потому-то как раз и увидели дело непредвзято. Не будучи связаны привычными для евреев представлениями о единобожии, о Едином как законченной и самодостаточной монаде (к чему они были подготовлены еще Парменидом: его Единое раскрывается во множественности), одной-одинешенькой (как замечательно красиво — а в теологии, представляется, красота формулы столь же важна, как и в математике — выразился один из католических отцов: “Бог один, но Он не одинок”), — “греки” органично для себя увидели проблему в ином ракурсе: полную возможность иного “дискурса” — помыслить единство, раскрывающееся как единство в раз-личии-трех.
13. Туман полной ясности
Вернемся. Подобно нашему Даниэлю, который тоже хочет “вернуться”.
В отличие от книжников и фарисеев I века, он признает Христа — Христом, Машиахом. Если те готовы были признать Сына Человеческого и Царя Иудейского едва ли не богом, ну, и. о. Бога на земле, но не готовы были признать таковым именно Иисуса, то Даниэль, обратно, Христом Иисуса признает, а вот Богом, даже “младшим”, — “чтобы да, так нет”. И вот он предпринимает попытку вернуться туда, где верующие христиане еще помнили Иисуса чуть не вживе, а некоторые, как апостол Иаков, — и совсем вживе. Вот им-то можно верить: Бог-не-Бог, они и не рассуждая, понимали, что Он есть единое на потребу; вот к ним-то — и примкни, чтобы правда, пусть не выговоренная в словах, восторжествовала в современной Церкви. Итак, возвращаемся с Даниэлем к “точке первоначального разделения” и тем самым — первоначального “искажения”.
Как сказано уже, если б это было возможно, да при этом — возвратиться не с пустыми руками, а с огромным караваном верблюдов, еле вмещающим драгоценно-тяжелую ношу Предания, — вот это было бы — да здравствует ура.
Да только — возможно ли это? И что это значит — в даниэлевом исполнении?
Люди, приученные к профессиональной историчности мышления о “временах” и “точках расхождения”, скажут: нельзя. “Плохая идея”, — как говорит герой Клинта Иствуда, видя револьвер врага, направленный на него (плохая, потому что герой Клинта Иствуда все равно выстрелит первым).
Вернуться через пару абзацев к написанному ранее можно. А вернуться на много-много сотен лет назад — и тем более буквально — нельзя. Это, как нынче выражаются российские юнцы и юницы, “сто пудов”, а в Германии — “айн хундерт процент”. Почему? Да потому же, почему и “почему” оканчивается на “у”: по определению. Per definitionem, так сказать. Потому как дважды в одну и ту же речную воду не войдешь: оригинальная мысль, да? А поди ж ты, верная.
Попробовав “вернуться” в Церковь “до искажения”, человек как раз и исказит все. Есть сложные вещи, которые можно изложить просто и ясно, а есть сложные вещи, которые можно изложить ясно, но непросто: ясно в том смысле, что, пройдя долгий путь познания этих вещей, мы выйдем к их действительной ясности для нас. В случае же интеллектуальной путаницы, принятия второй формы ясности за первую и следующей за этим попытки просто объяснить то, что объяснить можно только непросто, это приведет лишь к тому, о чем говорил киношный гестаповец Мюллер Штирлицу: “Ясность — это форма полного тумана”.
Человек, взявшийся сегодня “просто вернуться” всего на каких-нибудь полторы тысячи лет назад — так, как будто бы и не было этих полутора тысяч лет, просто чтобы прояснить то, что произошло тогда, в знакомые до боли полторы тысячи лет, просто чтобы устранить тогдашние искажения, — этот-то человек как раз и исказит все еще больше, запутает своей “простотой” все уже окончательно и безнадежно. Потому что, как говорил Пуанкаре, “наблюдение уже есть вмешательство”, а, продолжив его мысль, прямое вмешательство — это уже кардинально-искажающее изменение всей картины.
Потому что он привнесет с собой в 1500-летней давности время все то, благодаря чему он есть тот, кто он есть. Весь состав его — духовный, душевный, интеллектуальный, информационный и т. п. — другой. А потому он и видит, и воспринимает все радикально иначе, чем жившие “тогда”.
Хочет он или нет, он видит все не “до того”, а “до того, но после того, как”.
Самая простая тетя Шура из былинного ныне сельпо, не читавшая отроду ни Отцов Церкви, ни Паскаля, ни Достоевского, — даже не подозревая о том, верует во Христа-Бога нашего, как можно верить только после вышеперечисленных мыслителей или других, не перечисленных: ведь она слушает проповеди священника, и это влияет на весь ее — не Символ, но — образ Веры, а священник-то нынче пошел все чаще и чаще начитанный, читавший упомянутых или не упомянутых, а те-то, в свою очередь, сформировав его внутренний мир, так или иначе повлияли на его проповедь. Усвоенную гипотетической тетей Шурой.
(То, что “простая” тетя Шура — совсем не проста, а имеет в полном смысле слова интеллектуально-духовный состав строго наравне с просвещением своего века, всегда так явственно ощущается в Церкви. В том смысле, что истина Христова всегда открыта всем ровно в степень понимания этих “всех”, простецов ли, сложнецов, именно данного времени.)
Ну так и вот же-с: современный человек, загруженный по полной программе, будь он трижды простецкий Даниэль, трижды сложнецкий Даниэль, непременно внесет свое “после” — в любое “до”. И, как взрослый человек не может вернуться “в себя” же еще ребенком, так Церковь с выработанным, сложно и богато развитым догматико-вероучительным интеллектуально-духовным “багажом” не может вернуться неизменяемой к первообщине апостола Иакова.
Но если бы она смогла это сделать, оказалось бы, что размотанный клубок, возвращаясь в первоначально-смотанное состояние, “смотался” бы именно в “клубок” первоначальной Церкви апостола Иакова — и ни в какой другой. Это — Ариаднина нить, и она ведет назад — к Ариадне, а вперед — к выходу из лабиринта. Если сказать апостолу Иакову, что его вера, его проповедь и его служение через 300 лет приведут к формуле христианского “Кредо”, он сказал бы, ИМХО в кубе, что его поняли правильно. Что имплицитно он именно это: “теорию”, доктрину веры во Христа не как только в Мессию, но именно как “Бога истинна от Бога истинна”, утверждал всею своею “духовной практикой”. В это и верил. И слава Богу, что всего через каких-то малых 300 лет все это поняли. Маранафа: Господь грядет. Всем остальным — анафема: да будет отлучен от истины тот, кто сам отлучил себя от нее.
У Даниэля и его общины нет нити, вверенной ему кем-то, кто, как Ариадна, знает выход из лабиринта. У Даниэля есть только нить собственного хотения (за которым, позволительно думать, стоит не в самой малой степени собственное хотение автора). Увы, эта нить при таком умении думать, какое на каждой третьей странице демонстрирует герой, ведет только к щучьему велению.
Человек, подобный Даниэлю Штайну, ступив в сегодняшнюю речную воду и считая ее той же самой, позавчерашней водой, только взбаламутит воду, в зеркальной глади которой еще минуту назад так неискаженно отражался его симпатичный лик.
Такое дело, брат, если ты поинтересуешься историей вообще и поймешь, что значит — “исторично”, сколь важно это слово, то поймешь и обратное: “антиисторично” — не пустое слово. Это слово серьезное. Как писал тот же Довлатов: “Если мама сказала “ноу” — это значит “ноу!””.
Но Даниэль столь страстно желает достичь заветной цели, что это описуемо уже не Довлатовым, а не менее популярным Жванецким: “Если нельзя, но очень хочется, то можно”. Такова уж сила любви, что она движет солнце и светила. Вот и Даниэлю под силу невозможное, возможно же было остановить солнце Иисусу Навину. Допустим, Даниэль вернулся. Да, невозможно, но — допустим. В порядке бреда. Но тогда — вернулся к кому или к чему?
Снова здорово, ну ровно как в “Сломанной шпаге” Честертона: “Где умный человек хоронит лист? — В лесу”. Так повторяет патер Браун, а друг его Фламбо нетерпеливо дергает: “Ну?” (прошу прощения за неточность цитации: нет под рукой и Честертона, а жаль). Снова: какая Церковь истинная? А та, что “до разделения”. А что послужило отправной “точкой разделения”? А известно что: Иерусалимский собор 49 года. Спор между апостолами, видевшими Церковь как национальную, “иудеохристианскую” общину, и апостолом Павлом, убежденным миссионером, согласно словам Христа: “Идите и крестите все народы во имя Отца, и Сына, и Святого Духа” (Мф 28:19). Дальнейшее показало, что Павел, с церковной точки зрения, был прав (это вовсе не значит, что его оппоненты были неправы: просто всему свое время), — и христианство стало мировым явлением.
А по Даниэлю выходит, что апостол Павел — это, оно конечно, не кто-нибудь, а апостол Павел (и не кто-нибудь, а сам Даниэль во мно-о-гом с ним согласен), но в данном случае правота Павла — есть только правота победителя. Победителей не судят: хотел того Павел или нет, он, с одной стороны, оставаясь св. апостолом Павлом, человеком для Даниэля авторитетным, с другой, он-то и начал процесс, приведший к созданию вселенской Церкви, а та уж “изгнала” евреев-христиан. Без Павла дело еще неизвестно как повернулось бы; может, Церковь устроилась бы по-другому, как — мы не ведаем, но уж скорее всего, — это болевая точка Даниэля, — Рим не считался бы “матерью-Церковью”, отринув Иерусалим, а только “сестрой” Церкви Иерусалима (тут я сказал бы: “А ты ступай к нам, православным, — мы так и считаем: все пять древних великих кафедр, включая и Рим — это именно сестры, среди которых Рим когда-то “всего лишь” (однако же по определению всех древних великих кафедр) “первенствовал в любви”, а с 1054 года “официально” выпал из обоймы, уклонившись в “латинскую ересь”; а остальные кафедры, как-то Константинопольская, Антиохийская, Александрийская и Иерусалимская, — и по сей день сестры. Да только, боюсь, твоя доктрина и православная имеют в виду совершенно разное. Боюсь, тебя и у нас не поймут”). И глядишь, эта сестринская римская Церковь, в отличие от сегодняшней римской материнской, не отвергла бы сестер и братьев евреев-христиан хотя бы уже потому, что они-то все и “начали”.
Конечно, можно тут поспорить со Штайном, точно ли Церковь (и особенно ее “византийская составляющая”, как он утверждает, — опять пошли “сумерки богов”, сумеречно-полубредовое состояние: виня во всем Византию — Второй Рим, наш герой в какой-то момент незаметно для себя, подменяя одно другим, начинает винить во всем Рим Первый, тогда как эти две главных кафедры древности без конца сами выясняли между собой отношения, и если уж “греки” отвергали кого от себя, их нередко, в противовес, начинали духовно опекать и подкармливать “латиняне”) “выбросила евреев”, или все происходило как-то иначе…
14. Лента Мебиуса, или Время разграничивать камни
Тут я поймал себя на том, что именно здесь пора остановиться и вникнуть: что — “напротив”?
Да, вот это Даниэлево: “Церковь изгнала и прокляла евреев, и заплатила за это всеми последующими схизмами и разделениями, всеми схизмами”, — это заслуживает отдельного рассмотрения.
Это ключевой вопрос не только для героя, но и для “немалого” количества читателей.
…Эта трещина мира проходит и через мое сердце. Хотя мы с Даниэлем оба не поэты.
Это давным-давно стало аксиомой и общим местом: гонение евреев Церковью и все, из этого вытекающее. Правда, среди беллетристов, по крайней мере, никто еще не ставил столь глобально вопрос — и не отвечал на него так запросто, как и подобает беллетристу: в с е м и своими бедами во всей своей двухтысячелетней истории Церковь обязана тому, что изгнала и прокляла евреев.
То есть, например, зверское преследование иконоборцами иконопочитателей в Византии при династии Исавров — это из-за “отвержения” Церковью евреев… Или раскол 1054 г. на Западную и Восточную Церковь, где камнем преткновения стал вопрос о “Филиокве”, ни в коем случае, казалось бы, не имеющий отношения к еврейскому вопросу… Или реформа доктора Мартина Лютера, начавшаяся с вопроса о недопустимости индульгенций… Все это, стало быть, — наказание за изгнание евреев.
М-да, вот ведь дело какое: в огороде расцвела бузина, а дядя-то в это время как на грех и в Киеве…
А впрочем, может, это и впрямь связанные между собой вещи. Вот, к примеру, такой аргумент: Бог наказал. И наказывал и продолжает и будет наказывать христиан чем ни попадя — за когдатошнее отвержение евреев.
Такое может быть. Если мы верим, что Бог наказывает некоторые народы за массовое богоотступничество и, более, богоборчество вперед на многие столетия, то и так можно рассуждать. При условии, что ты исходишь из действительных фактов — и действительно рассуждаешь.
Ну, а как я возьму да сформулирую такое вот: евреи отвергли Йешуа, сочтя Его за Лже-Машиаха, Лже-Христа, более того, они распяли Его, затем гнали до тюрьмы и смерти первых христиан — и за это заплатили в с е м и дальнейшими своими бедами и гонениями вплоть до Холокоста? Вам такое нигде, ни у кого не встречалось? Мне — не раз. А нравится? Мне — нет. А чем-нибудь смыслово-структурно, — вот это все, сформулированное сейчас мною, — отличается от высказываний самого Даниэля? Да ничем решительно. По логике самого Даниэля, — очень даже вполне. Именно так и рассуждали многие века, — и мы знаем результат. Согласна ли с ним, повторительно, сугубо, Ваша совесть?
Нет, нет и нет. И в частности, католическая Церковь в лице Иоанна Павла II вменила это в вину тем представителям Церкви, которые так и рассуждали — и поступали согласно таким рассуждениям, или хотя бы другим не мешали так поступать. То есть принесла за них покаяние. Что значит: с момента покаяния — этого возложения вины на весь еврейский народ и такой логики рассуждения не должно быть и не будет более в католической Церкви никогда. Ни сделано ничего такого не будет, ни сказано, ни даже помышлено. И это — исходя из действительного факта распятия, убиения Сына Божия и Сына Человеческого.
Ждут ли католики ответного не то, что покаяния, но извинения — со стороны иудаизма? Нет. Не ждут. Потому что Христова вера призывает каждого начать с себя. Признать свою вину, не ожидая того же в ответ. “Что тебе до него? Ты иди за Мною”.
И, снова здорово, это при наличии “медицинского факта”.
В то время как в утверждениях Даниэля факты…
Но лучше всего, понятнее всего для читателя начать вот с чего.
Главная кручина Даниэля Штайна на протяжении всего романа не проявлена отчетливо в его голове и сердце. С этим мы уже встречались: это конституирующая особенность мышления Штайна. Мысль его, невзирая на категоричность ее высказывания, все время переплетается сама с собою, она двоится, затягивая в свою канитель и себя, и читателя. Даниэль опять и себе, и читателю “все извилины заплел”.
А именно: все начинается с отвержения мировой Церковью евреев-христиан — “первоначального христианства”, которое церковный корабль “сбросил с борта”, — но чем далее, тем больше оборачивается совсем другим: отвержением и гонением Церковью просто евреев. Евреев-иудеев, этнических евреев… Евреев вообще.
Причем этого перехода с внутренней плоскости на внешнюю и обратно, как и положено петле Мебиуса, не замечает ни герой, ни автор (судя по его высказываниям “от себя”), ни большинство читателей. Потому что война в Крыму, все в дыму и ничего не видно. Потому что евреев уничтожают и уничтожают (а это в истории и правда так, иначе думают только отечественные “жидомасоноведы”, дописавшиеся до того, что Холокост придумали сами евреи; почитали бы просто перепись населения Амстердама или Вены до и после). Потому что чувство тут властно отодвигает мысль на второй план.
Но бывают еще люди, читающие сквозь катаракту. Это долгое дело. Они успевают и покручиниться, и все же кое-как померековать.
Итак, перед нами не один, а два вопроса. Первый, обязательный (для решения вопроса данной книги), — отвержение Церковью евреев-христиан. Второй, для данной книги факультативный, но крайне важный сам по себе, — отвержение ею просто евреев. Однако он заслуживает настолько большого отдельного рассмотрения, что мы ему поневоле посвятим заведомо не слишком много места.
Так вот, я утверждаю, что и то, и другое — не так. И то, что сегодня представляется аксиомой — общим местом всем “людям доброй воли”, начиная с Даниэля Штайна, — на деле совсем не аксиома.
Именно факты-то, самый смысл этих фактов радикально противоречат этой “аксиоме”. Причем настолько противоречат, что лучше и не пытаться им противоречить. Они — самоочевидны, если ты честен, — еврей ты, русский, итальянец или полинезиец, но интеллектуально честный человек, называющий своими именами то, что видишь прямо перед собой. Факты, никем не скрываемые, различимые, как огни взлетно-посадочной полосы, не виноваты в том, что люди не замечают их и не хотят замечать и далее.
Самоочевидно неоспоримые факты говорят, что все обстоит прямо наоборот: “в начале” не Церковь отвергла и гнала евреев, а евреи-иудеи отвергли и вовсю гнали Церковь евреев-христиан. Именно они и развязали эту войну.
Я понимаю (и на себе с детства — нанюхался и в свой адрес): любое плохое слово все равно о каких временах, когда не только гнали евреев, а и сами евреи кого-то там гнали, — не политкорректно. Но политкорректность не входит в мою личную задачу, для меня, уж как хотите, она не является уврачеванием одной из главных трещин моего сердца. Таким уврачеванием для меня может явиться только правда, — и если я не прав “по факту”, так и скажите мне: если это доказательно, — буду думать иначе. В этом отношении я доселе был честным человеком. Жду ответа, как соловей лета. А пока не дождался, — извините.
Пока же я мыслю традиционно, как все дети и все почти взрослые: а кто первый начал?
Я очень люблю германскую архитектуру. Германия вообще — очень красивая страна даже сейчас. А какой она была — это надо видеть десяток-другой небомбленых городов, вроде Бамберга или Гейдельберга. И я знаю, что уничтожение ее красы и гордости, довоенных Нюрнберга и Дрездена, Касселя и Мюнхена, Гамбурга и Кельна, снесение с лица земли тысячи тысяч зданий Вены, бомбежки Зальцбурга, Падуи, Равенны (последние — в чем виноваты? В чем виновата капелла Эремитани в падуанской церкви Оветари, едва ли не лучшая роспись Мантеньи “Житие св. Иакова”, что весною 44-го от нее остались клочки по закоулочкам?) — это дело рук союзников — по инициативе прежде всего англичан, сердце которых куда более американцев горело отмщением за бомбежки Лондона и Ковентри. Но Германии в ответ досталось во сто крат более. И мировой культуре. Всемирное достояние человечества не должно быть заложником военного конфликта между чьими-то Тройственными и Двойственными союзами.
А между тем.
Да, жалко до слез. Но если меня спросить, то и я скажу, как все прочие: да, плохо, но — справедливо. Не лезь первым — не получишь по зубам. Не лезь, как ты лез, — не получишь по зубам стократ. Не начинай первым войну — и не узнаешь, что на войне как на войне.
Разумеется, дело усложняется, когда ты сам, начиная по искреннему “поревнованию” к истинной вере, к торжеству истины против лжи, как ты это понимаешь, — сам не знаешь, какую бучу ты поднимаешь и чем она продолжится лет через… и чем кончится — и кончится ли когда. Разумеется, все еще более осложняется, когда вдруг лет этак через триста те, кого ты некогда гонял, как зайцев, оказываются сильнее тебя и, помня твои притеснения и жаркую ненависть, раз навсегда решают, что ты в этом отношении никогда не изменишься. А ты, может, уже и поостыл бы, но, получив теперь в ответ такой сдачи, что запомнится на века, запылал еще большей ненавистью к тем, кто. И так далее. И этому 2000 лет. И теперь уже — кто их разберет, кто у них там неправ, а кто неправ еще более…
Но только стороне, начавшей это дело, не мешало бы это помнить, чтобы ее адвокаты не выставляли своих клиентов невинными жертвами, мирными бедными агнцами от начала. Помнить, что, — считают они себя правыми в этом конфликте или как, — но они его начали, переведя идейный спор в срез узилищ и каменований.
Итак. Не правда ли, вопрос, вообще, как таковой: кто первым начал? — небезразличен, немаловажен для оценки действий той или иной враждующей стороны в истории любой войны, любой вражды, начиная от семейной и кончая Второй мировой. Если бы Сталин начал войну с Гитлером первым, мы бы глядели сейчас на себя другими глазами (кто умеет смотреть на себя со стороны). Мы назывались бы и были бы — агрессоры (каковыми отчасти являемся по пакту Молотова—Риббентропа). Дальше продолжать — или согласимся с тем, что хотя бы в этом — нам повезло? У нас теперь — другая самооценка. В частности, помимо прочего, мы можем не уважать себя за пакт Молотова—Риббентропа (то есть кто хочет, тот, конечно, пусть себя и всех нас и за это уважает, у нас за что только не уважают — и за то же самое те же самые и в бороду плюют, у нас с незапамятных времен все — постмодерн, все homo, так сказать, ludens, так сказать), но уважать за ту часть Второй мировой войны, которая для нас была и есть — Отечественная. А начни все Сталин, то есть подожди Гитлер, — и не было бы у нас Отечественной, она называлась бы совсем по-другому…
Евреи-иудеи и евреи-христиане… Перед нами — семейная распря, семейная война. Что мы о ней знаем?
То, что не иудаизм по земному своему происхождению, родился в недрах христианства, а — наоборот. Первые христиане (то есть апостолы и их ученики, по крайней мере) считали себя правоверными иудеями, с той лишь разницей, что, по их убеждению, Мессия уже пришел, не противореча всем обетованиям пророков Танаха, а именно явив Собой точку, где скрестились и осуществились эти обетования. Да, они считали себя, грубо и упрощенно, неким “авангардом” иудаизма и потому проповедовали Христа тем иудеям, которые “еще не поняли”, что Он пришел в лице Иисуса, или тем, кто это отвергал. Но во всем остальном они были вполне ортодоксально иудаистичны, то есть молились в Храме и соблюдали предписания кашрута и т. п. В любом случае, они жили мирно и никоим образом не собирались побивать никого каменьями или заточать в узилища.
Как вообще могли, по определению, евреи-христиане, осознающие себя особой, но только частью большой семьи, отвергнуть — “изгнать”, “выбросить”, “сбросить с борта”, по терминологии Штайна, — всю остальную большущую семью? Отвергнуть можно только блудного сына, извергнуть его из семьи, или того, кто просится к тебе в семью, а ты ему камень кладешь в его протянутую руку.
Отвергнуть может сделать только отец семейства или вся семья целиком — свою малую часть: заблудших овец.
Именно отцами, именно целой большой семьей и осознавали себя и были иудеи. И именно они это и сделали, — вполне искренне и пылко отвергнув первых христиан. До убийства апостола Иакова, брата апостола Иоанна и заточения апостола Петра в темницу (и то, и другое Ирод Агриппа I сделал, “видя, что иудеям это приятно”, — Деян 12:2-4), до каменования первомученика христианства диакона Стефана, до убиения апостола Иакова, брата Господня и первого епископа первохристианской Церкви. Именно ученый фарисей Савл до своего обращения, в то самое время, когда “произошло великое гонение на Церковь в Иерусалиме” (Деян 8:1), гнал и заточал христиан, “влача женщин и мужчин, отдавал в темницу” (Деян 9:3), “дыша угрозами и убийством” (Деян 9:1). Епископа Иакова же убили саддукеи, по сообщению фарисея Иосифа Флавия в “Иудейских древностях” (и надо сказать, и сам Флавий, и, судя по всему, его окружение, это убийство осуждают). Но, так или иначе, обе главные религиозные партии Иудеи активно участвовали в первоначальных гонениях христиан. Далее, после Первой Иудейской войны, в 80-х годах I века, — полное отлучение евреев-христиан от синагоги, что значило постановку их вне закона, то есть превращение их всех в людей, гнать и убивать которых где-то очень даже правильно, едва ли не вменяется в обязанность. Далее — доносы римским властям на христиан, в первую голову, разумеется, на первоносителей заразы — евреев-христиан. Этих доносов-анонимок к началу II века накопилось столько, что все римское судопроизводство вынуждено было заниматься ими и ими, не успевая справляться с другими делами. А какие невообразимо-грязные и фантастические клеветы писались в этих доносах — почище, чем “такой-то — японский шпион” у нас году в 38-м.
И чем чаще всего кончались такие доносы? Кострами или колизеями по всей честной империи, где на арене скармливали христиан, не отказавшихся от Христа, зашитых в свежесодранную, пахнущую кровью звериную шкуру, крокодилам и львам, которых специально до этого не кормили несколько дней.
По замечанию Вл. Соловьева (вот уж кто, кажется, не был антисемитом: даже и предсмертная его молитва была — о евреях), евреи-христиане оказались между молотом и наковальней, между римскими властями и ожесточенными иудеями, перед которыми, по Соловьеву, стоял выбор: “стать мучениками или стать бунтовщиками, и они выбрали второе”.
И они выбрали второе — стать бунтовщиками.
Не надо думать, что евреи тогда были народом малым и интеллигентски- или местечково-жалким и хлипким. Историки сходятся на том, что иудеев, как евреев, так и “прозелитированных” из числа язычников в Римской империи тогда было около 4 миллионов; это 6 или 7 процентов от общего населения Римской “ойкумены”. Это была грозная сила — большое количество воинственно-свободолюбивых горячих ребят при немалых башлях, позволяющих закупить тогдашнее тяжелое вооружение.
Да, евреи, честь им и хвала, были куда более свободолюбивы и непокорны римскому человеку (поскольку покорны были Единому Богу), чем многие другие народы, колонизированные Римом. Они считали себя вправе бороться за независимость вооруженным путем — и сделали это в удобный момент: Траян воевал с парфянами; у евреев был шанс использовать военный конфликт, возможно, заключить союз с противниками Рима и т. д. Несомненно, по-своему они были правы. Несомненно, по-своему были правы и римляне, наводя порядок и водворяя покой в пределах обширной империи. Империи без порядка не бывает. В таких делах прав только тот, кто победил, — и потому судят не его, а тех, кого он победил.
Персонаж романа рав Зусманович, перечисляя трагические события в жизни еврейства, пришедшиеся на 9-е Ава, отмечает: “По свидетельству римского историка Диона Кассия, в сражениях той войны (Второй Иудейской войны при императоре Адриане. — Ю. М.) погибло пятьсот восемьдесят тысяч евреев”, и т. д. Но он почему-то не добавляет, что, согласно тому же Диону Кассию, евреев римляне убивали не из врожденного антисемитизма, а потому что евреи подняли восстание внутри уже давно “усмиренной” Империи.
(Плохо это или хорошо, как угодно, но, простого понимания ради, учась, то есть, понимать не только себя, войдем “в положение Рима” хотя бы в отношении Иудеи. Первая война была, напомню, за 65 лет до Второй, и, представим: генерал Ермолов на Кавказе, — опять-таки плохо или хорошо, — но свое сделал, Кавказ “усмирен”, — и вдруг опять этот “полный гордого доверия покой” вдруг во мгновение ока как полыхнет аж через 65 лет после сдачи Шамиля, — что будет делать Российская империя? Разумеется, пошлет другого Ермолова “умиротворять”. То же и Рим. Это ведь мы сейчас понимаем, что евреи-монотеисты — это единственный такой народ, и отношение к нему должно быть особое. А для Рима это был проклятый восточный народец, вечно мятежный, с непонятной стати неукротимый и почему-то дикарски не признающий цивилизованных латинских божеств и божественных Цезарей. Впрочем, римляне и про “особый народ” немного кумекали, недаром до самой Второй Иудейской евреи внутри римской державы были единственным привилегированным покоренным народом, избавленным от необходимости кланяться римским богам и императорам: уважили, то есть, и еще как! А те в ответ — восстание Бар-Кохбы, согласно рабби Акибе, Сыну Звезды; он же, согласно другим раввинам, не согласным с Акибой, — Бен-Косиба, Сын Лжи!)
Это как можно приличной империи таковой зловредный сепаратизм терпеть? Это же начало конца всякой империи! И ведь вправду так. И пошла писать губерния, — и восстание это обернулось резней евреями на Кипре и в Киренаике местного населения, всяких там греков. Согласно тому же Кассию, евреи вырезали тогда 220 000 греков и пр. (не приходится сомневаться, — и выселенных туда римлянами евреев, и не-евреев-христиан: уж если резать, так в первую голову не чужих язычников, а своих кощунников и богоотступников, “тоталитарную секту”). Подробности, приводимые Кассием, неудобоприводимы по патологической, на сегодняшнее восприятие, рвотно-страшной жестокости. Не хочется этому верить. Не хочется верить в эти 220 000 вырезанных — и еще как именно вырезанных!
Но тогда уж не верить Диону Кассию и в случае с 580 000 убитых римлянами в ответ евреев, и вообще нечего тогда верить Диону! И зачем рав Зусманович ссылается на Кассия как на достоверный источник?
Ясно, однако, одно: одни сражались с другими, а не так, чтобы одни, сильные, резали беззащитных и невинных просто так, как волк овец, — от слепой антисемитской кровожадности. Воля к независимости от презренных язычников столкнулась с волей имперского погашения любого сепаратизма. В эту ситуацию и “залетели” первые христиане, по идее не могшие примкнуть к бунту против “высших властей”, а стало быть, безусловно, “пятая колонна” для иудеев. Со всеми вытекающими.
Положим, первые христиане, с точки зрения иудаизма, были радикальные сектанты. Но — мирные. Да, они занимались “христианским прозелитизмом”, проповедовали, — но никогда никого пальцем не тронули и вообще не шалили, только починяли свой примус. Так что в те времена в Риме гонимы и беззащитны, как овечки, были не иудеи, а христиане. Иудеи как раз пользовались некоторыми серьезными привилегиями со стороны государства. Одной из них, повторю, была совершенно исключительная: для евреев отменялась обязанность поклоняться римским божествам. Этой же привилегией пользовались и первые христиане, почти поголовно — этнические евреи, разумеется. А настоящие евреи по многим причинам не хотели, чтобы их привилегии распространялись и на ненавистную злостную секту. И пошло-поехало…
Так кто же так активно помогал римским властителям закалывать это большущее “малое стадо”? Напомнить? Конечно, сектантов надо остановить, пусть их надо гнать подальше… Но “расстрельные” доносы…
А те, кто писали, прекрасно знали, что доносы эти — расстрельны.
И так 300 (триста!) лет.
Короче, не мытьем так катаньем, после всех мытарств, после того, как лет 200 с хвостиком для еврея принять крещение значило быть поставленным вне общины, вне народа, вне еврейского Закона, то есть для нормального, как мы с вами, житейского человека “выкреститься” — значит, 200 лет подряд только: кругом пятьсот и наших нет. В долго-долгом ходе столь сильной непрерывной традиции такого порядка вещей, — словом, вместе со всем и после всего к моменту начала IV века, когда Церковь перестает быть гонимой, евреев-христиан очень давно уже как почти не видно, они “вымываются” из истории, их остаются считанные единицы, буквально, даже если считать “церковным элементом” иудеохристианские секты типа эбионитов.
Так кого “гнать” победившим христианам, когда нет никого? А если появится такая фигура на горизонте, — так… Вот один еврей крестился где-то на рубеже IV–V веков, — и как же Церковь его отвергла? А самым зверским образом: поставила в епископы Кипра (свт. Епифаний Кипрский — и фигура немаловажная в истории Церкви, и епархия не из последних)… Или вот рав Зусманович вспоминает массовое изгнание евреев из Англии в конце XIII века. Да, было дело. Да, Церковь принимала в нем участие. Да, не вся, и уж, конечно, не Римская первопрестольная кафедра, а поместные, — но принимала. Но вот как раз евреев-христиан-то, о которых печалуется наш герой, это не касалось. В Англии, скажем, в середине XIII века были серьезные антисемитские настроения, но крещеный еврей приветствовался, наделялся всеми правами, крещение его даже вменяли в заслугу крестившему — тому и деньги платили, что-то типа премиальных. И почти всюду так. Опять-таки — я не о том, хорошо или плохо так крестить и так креститься, я только излагаю факты. Или вот еще пример — крещеный еврей французский королевский астролог Мишель де Нострадамус (по-русски вышло бы — Михаил Богородицкий)…
Повторю еще раз, если не подменять все время, как в романе, одного другим, — евреев-христиан никто никогда от Церкви не отлучал, никто не гнал их. Они “вымылись” из истории сами уже к эпохе раннего Средневековья — и не в последнюю очередь при самой что ни на есть деятельной “помощи” самих евреев-евреев. Евреев-христиан осталось буквально считанные единицы. И что же тут могла “исказить византийская составляющая”, когда и искажать-то к IV веку было нечего и не с кем?
История не слушает скороспелых и неряшливых обвинений.
Итак, евреи-христиане за 300 лет удвоенных гонений повывелись. Но появились другие христиане — из греков, сирийцев, римлян, египтян и пр. и пр. Их было слишком много, и у них не было таких сильных причин отвергнуть проповедь Христа, как традиция, отлучение от синагоги, и тэпэ. Всю “ойкумену”, как известно, не перевешаешь. И вот эти христиане, дожив, наконец, до того момента, когда их перестали пачками ввергать в узилища и скармливать львам и крокодилам, — они-то не забыли тех, кто всего-то каких-то 300 лет не только считался, но и на самом деле был врагом и их, и Христовым. И каким сильным, каким горячим, каким до последней капли крови искренним врагом. И тогда они сами стали непримиримыми врагами своих врагов.
И если бы не христианство, которое они исповедовали, это было бы не более, но и не менее оправданным делом, чем ненависть всех остальных людей и народов к своим врагам. И в первую очередь смертельная ненависть к самим христианам их врагов-иудеев. Но только все остальные в своей ненависти к врагам — по-своему правы, поскольку их вера этого им не “запрещает”, а лишь велит это как-то ввести в “справедливое” русло. Христиане же — неправы, потому что Христос именно это и велит им делать: любить врагов, молиться за ненавидящих и благотворить обижающим. Именно это отличает христиан ото всех других. Должно отличать. Поэтому антисемитизм, особенно религиозный антисемитизм, и не красит — ни отдельного христианина, ни земную христианскую Церковь.
Нет сомнений, что и раннехристианская, и средневековая Церковь была настроена антииудаистично (а не антисемитски, — не этнически, а религиозно: все, что Церковь говорила о евреях, имело в виду иудеев, именно потому, что еврейство до куда более поздних времен массовой ассимиляции было понятием религиозным, а не этническим, и крещеные евреи составляли очень малочисленное исключение). Но между церковным антисемитизмом, отгораживающим евреев (повторяю: иудеев), и участием в погромах, а тем более благословением на геноцид — расстояние в пропасть.
(За исключением печального и позорного для Испанской католической Церкви инквизиторского гонения на евреев вообще — до костра — и крещеных евреев-“маранов” — до изгнания — второй половины XV — первой половины XVII веков, когда жертвы гонения измеряются большими числами, нигде больше не было ничего подобного. Надо, впрочем, и здесь помнить, что это делалось вопреки Папской булле, запрещающей это делать. Это был чисто “испанский прецедент”, когда, несмотря на Ватикан, во главу угла ставилась “чистота кастильской крови”, которой и евреи-иудеи, и евреи-христиане были, естественно, лишены. Это — начало антисемитизма по чисто кровному, этническому принципу, скажем так, тотальная этническая “зачистка”, нигде ранее в западно-христианском мире не слыханная5.
Это не значит, что Испанскую Церковь на рубеже XV–XVI веков можно оправдать, в частности, тем, что испанская инквизиция была стопроцентно убеждена: евреи крестятся, только чтобы сберечь свою шкуру, а на самом деле остаются собой, врагами Христовыми, да теперь еще и “подковерными”, пятой колонной. Это никого не оправдывает, повторяю, никоим образом. Но, повторяю, это один такой экстраординарный, небывалый прецедент. В основном, напротив, в странах Европы, как и в России в XIX веке (а до конца XVIII евреев в России просто не было как массового явления: мы ведь только 200 лет вместе), крестившийся еврей наделялся всеми правами, и гражданскими, и церковными. Впрочем, это правило, а из всякого правила есть исключения. Но все же, все же — вспомним, такие полукровки по материнской линии, то есть строго галахические евреи, как Валентин Серов или Илья Мечников, — кто-нибудь говорил, что они вовсе не гордость России, а скрытые масоны, — и их надо укоротить, выселить, например, за 101-й километр?)
Что касается второго вопроса — о преследовании Церковью иудеев, тут в целом надо согласиться: церковный антисемитизм исторически неоспорим. Неоспоримо и массовое изгнание евреев из Англии и Франции на рубеже XIII–XIV веков, и “испанский прецедент” конца XV — начала XVII века.
Можно многое вспомнить. Например, что во времена гонений евреев народными массами Церковь чаще всего брала их под защиту. В Германии и Италии находим много примеров мирного сосуществования христиан и евреев до великой чумы 1348 года, когда школяров и евреев-умников обвинили в отравлении колодцев — со всеми вытекающими последствиями. Скульптуры Страсбургского и Бамбергского соборов “Церковь” и “Синагога” (XIII век) свидетельствуют, что Церковь считала иудаизм старшей сестрой, ожидающей прихода Мессии, но не принявшей Его приход в лице Иисуса, отчего истина и переходит к младшей сестре, а старшая отныне пребывает в заблуждении: копье в руке ее сломано, а на ослепших глазах — повязка. Но обе сестры изображаются прекрасными девами, и младшая только смотрит на старшую с торжествующей улыбкой.
Это — семейная сцена.
Но — да, Церковь виновата перед евреями во многих местах обитания средневекового христианства. Ей есть в чем каяться. Что католическая Церковь и сделала, — но только потому, что в Церкви существует само понятие покаяния, и потому, что Церковь должна в полной мере возлюбить и врага. С Церкви особый спрос: слишком высока планка, которую поставил ей Христос.
Да, она не предотвратила погромы, хотя сама очень редко бывала их вдохновительницей. С этим не поспоришь. Но я бы не стал спорить и с тем, что, если бы синагога оказалась в положении сильного, а Церковь в положении слабого, синагога гнала бы христиан, по меньшей мере, столь же интенсивно, о чем она заявила в полный голос еще в I веке. Церковь можно обвинить в том, что она поступила “человечески, слишком человечески”. Ведь начала-то, повторяю, не она…
К самим же евреям-иудеям и к остальным народам древности и Средневековья такие претензии обычно не предъявляют, говоря, что то было другое время и другие люди, смотревшие на вещи другими глазами, и враг есть враг, и на войне как на войне — особенно с теми, кто начал первым. Не предъявляют — и правильно делают: это называется исторический подход.
А к Церкви предъявляют — и тоже правильно делают, меря ее поступки ее же высшей, Христовой мерой. Но, предъявляя, надо все же помнить, что ее ты меряешь большей, нежели самого себя, мерой. Сверхчеловеческой в этом смысле мерой, не снисходя, как во всех остальных случаях, к слабости человеческой природы, к средневековому общему для всех остальных, “нормальному” пониманию дела: врагов надо бить и гнать, пока они сами тебя не забили и не загнали… Да, земным представителям и даже предстоятелям христианства есть, в чем виниться за своих предков — сообразно самому христианскому вероучению, — и только. С прочих точек зрения, включая иудейскую, им каяться не в чем.
Винить представителей Церкви — можно. Но нельзя винить только Церковь. И множа тут и деля на сколько угодно, нужно всегда иметь в уме общий знаменатель. Памятуя, что в семейной ссоре, а особенно в хронически-долгой-предолгой, крайне редко бывает виновата только одна сторона, так, чтобы другая вся и все время была только в белом.
(Еще раз — хочется быть понятым правильно, а не огульно: “Ату его, наших бьют! И кто антисемит?! Сам же еврей! Тем более: ату и ату и ату!”
Снова и еще раз — не злодей я и не грабил лесом, не расстреливал несчастных по темницам. А только…
Для начала проясним один момент. Назвать евреев-иудеев “врагами Христовыми” означает поддержать одно кровавое в веках недоразумение. Евреи-иудеи абсолютно честно вовсе не были врагами Христовыми. Напротив. Подобно тому, как первые христиане были уверены, что они остаются правоверными иудеями, — но иудеями, дождавшимися Мессию, точно так же иудеи могли бы с полным правом назвать себя истинными христианами, поскольку, не слушая никаких, с их точки зрения, сектантов, продолжали пламенно и верно ждать Христа, то есть Машиаха, приход которого предвещают все иудейские пророки.
То есть иудеи — враги не Христа. Они враги Того, Кто, по их искреннему убеждению, выдает Себя за Христа, а на деле есть Лже-Христос, Лже-Машиах, Который и продолжает Собой целую вереницу лже-Христов, что проходят через еврейскую историю. Иудеи — враги того, чтобы ложь принимали за истину, а лжепророка — за пророка, а тем более за Того, Кто больше пророка. Они не враги Христовы, а враги того, чтобы Христом, Машиахом называть Сына плотника из Ноцри: Сын плотника, Чье детство и юность прошли на глазах у всех жителей Назарета, ни при каких обстоятельствах не может быть Сыном Божьим. Сын Божий приходит по-другому, Его приход неслыхан и неожидан. И ни детство, ни юность Его, — если у Сына Божиего есть детство и юность, — не могут быть столь прозаичны, тривиально-общеизвестны. Иудеи в этом вопросе, как и христиане, совершенно честно ревнуют к истине и к тому, что есть истина, хотя их понимание того, что есть истина, тут диаметрально противоположны.
Христиане в это не вдавались до самого Лютера, — но это уже совсем другая история: слишком близка была во времени память всех разнообразных, прямых и “косвенных” гонений Церкви иудеями, потому и произошла вся дальнейшая историческая кровавая битва — с двух сторон. Но начали эту битву как кровавую, как требующую не духовных только, а телесных жертв, — именно иудеи.)
И надо уяснить, что это именно двусторонняя, осложненная много-много чем за долго-долгое время семейная трагическая распря, которая, — при условии, что мы действительно хотим ее понять, а не использовать в своих целях, — не допускает ни людоедского черносотенного пыла, ни лихого даниэлева налета на “антисемитскую Церковь”, две тысячи лет ни с того ни с сего гонящую невинных. Следуя Даниэлю, мы просто ничего другого не можем представить себе, кроме как вот — бедные, беззащитные ребятушки-евреи-иудеи тянут свои детские ручки к матушке-Церкви: “Возьмите нас к себе, тетенька, будьте нашей мамой!” — а та только бьет и бьет по детским протянутым ручкам: “Пошли вон, оборванцы!” — и все отвергает и гонит, и изгоняет, и сбрасывает с корабля… Бред это все. Сивой кобылы это бред. Не надо ля-ля, ребята. Дайте и Синагоге, и Церкви по прокурору и по адвокату. И каждому из них — по полному досье в руки. И потом пусть будет суд. Два суда. И кому они поверят6. Если оба наделены и умом, и честной совестью. И если обеим поверят, то пусть между собой полюбовно, а не ненавистнически утрясают. А мы пока подождем в теньке. Долго ждать? Зато так оно вернее будет. Чтобы наше наблюдение не переросло во вмешательство. Установление мира между Церковью и Синагогой, как и всякое толковое дело всерьез и надолго, не допускает нетерпения сердец благородных, но бестолковых Штайнов, Альенде и Че Гевар, а допускает лишь толк, истолкование, скрупулезно-кропотливую работу добросовестного сознания, сравнимую только с медленной, миллиметр за миллиметром, реставрационной работой по “раскрытию” за многими слоями позднейших “записей” иконной доски, скажем, XIV века.
И это, снова и снова — при условии обоюдной воли к миру и согласию. К обоюдному уважению. Длительной, хронической воли к уважению и терпению как деятельной любви.
Поэтому позвольте уж мне считать говоримое об этом в романе десятки раз от Даниэля и от автора — не правдой, но и не ложью, ибо последняя всегда — заведома; автор же и Даниэль — в свою меру (меру типового человека, толком не знающего дела, да и хотящего не столько знать его, сколько видеть так, как оно ему видится) честны. Посему позвольте мне назвать навязчивую мысль Даниэля — не лживой, но — криведной. Искренне-криведной. Праведно неправедной.
Это бывает. В том числе и со стороны католического священника Даниэля Штайна.
Вместо того чтобы сказать обеим сторонам сегодня, в наши продвинуто-гуманитарные времена: “Простим друг другу, благородный Гамлет”, — а свое несогласие выяснять мирным путем, — священник Даниэль обвиняет Церковь — и только ее одну. Это маленькое обстоятельство радикально отличает позицию Даниэля от позиции Папы Иоанна II, поскольку тот признает историческую вину представителей земной, исторической, “воинствующей” Церкви, не вспоминая о вине еще кого бы то ни было (ибо покаяние иным и быть не должно и не может), тогда как Штайн именно обвиняет Церковь — в одностороннем порядке. Не понимая, что тем самым это активное “нарушение баланса” становится не покаянием, а хулой на Церковь. А для него, христианского священника, человека Церкви хула почему-то является аксиомой…
Тогда как это совсем не аксиома. Больше того, это попросту несправедливо.
Несправедливость — снова и снова — здесь не в том, что Церковь-де не занимала антисемитской позиции. Занимала. Несправедливость именно в том, чтобы винить в антисемитизме Церковь в одностороннем порядке. Как пушкинский Сальери в одностороннем порядке отравил Моцарта, вовсе не собиравшегося отравлять Сальери.
Это не так. И надо всегда помнить, что это не так. И не морочить себе и другим голову.
15. Без мазохизма!
А теперь ответь мне, Даниэль: почему непременно и всегда обвинять в погромах именно Церковь? А, Даниэль?
Ладно в средневековые времена. Тогда по-разному дело складывалось в разных землях. Тогда другая логика была — а у некоторых даже и представителей клира ее и вообще не было. Как, впрочем, и сейчас.
Но в нашем-то, ХХ столетии? Ты меня извини, брат, но что вот это за безобразие: “Церковь виновата перед евреями! В городе Эмске нас расстреливали между двумя храмами — католическим и православным. Церковь изгнала и прокляла евреев, и заплатила за это всеми последующими разделениями, всеми схизмами. И эти разделения покрывают Церковь позором до сегодняшнего дня. Где кафоличность? Где соборность?”
Прости, брат, Христа ради, но тренировать свои извилины на способность справляться со своими прямыми обязанностями — ясно мыслить, чтобы ясно излагать, — нужно уже для того, чтобы тебя не обвинили в передергивании, то есть в шулерстве. Да и не потянули бы в суд за клевету. Ведь ты не мошенничаешь, правда? Ты же от чистого сердца, верно? А между тем, убежден на все 150, если бы сочинивший тебя сочинил бы все это в Америке и твоя филиппика направлена была бы в сторону квакеров там или методистов, — сии немедленно повлекли бы твоего сочинителя в суд за диффамацию и оскорбление достоинства. Убежден также, что суд, рассмотрев дело, без никаких вкатил бы оному сочинителю такой штраф, что тот получил бы урок молчания о том, в чем он не только не компетентен, но… Да уж ладно… Словом, это был бы урок на всю жизнь.
Взгляни на то, что ты сейчас сказал, со стороны и рассуди сам.
Во-первых, если евреев города, скажем, Эмска и расстреливали между двумя храмами, — то делала это вовсе не Церковь, а “айнзацгруппе” или “зондеркоммандос”, то есть совсем другая организация. Обвинить же Церковь в том, что кто-то, не имеющий к ней отношения, расстреливал людей между двумя церковными зданиями — это в очередной раз связать неразрывною связью киевского дядю и огородную бузину. На том весомейшем основании, что некоторое количество огородов, содержащих бузину, находится, возможно, и в Киеве. Ведь то, что в обиходе храм, церковное здание, называют церковью, не дает никакого основания винить Церковь в массовом убийстве. А именно это обвинение на всех нас, католиков и православных сразу, основывая его на сходстве слов, обозначающих разные вещи, тут повесил Даниэль. Или — кто?..
Между нашими двумя церквями расстреливали евреев — значит, обе наши Церкви в этом и виноваты. Класс.
Ты говорить-то говори, да не заговаривайся.
В зависимости от того, опять ли наш славный брат сболтнул, что в его искреннюю головушку искренне пришло (и если бы! Если бы эта клевета высказана была в состоянии аффекта; нет же — в данном случае Даниэль просто должен был сказать то, что копил годами), или это сознательное передергивание с самыми отъявленными клеветническими намерениями, я бы в первом случае назначил голубчику штраф… ну скажем в размере небольшом, но пожизненно-ежемесячном, чтобы научить его не болтать что ни попадя, а сначала думать (да, другому кому это бы сошло, будь я судьей, с рук, если бы он взял свои слова назад, оговорив, что это меж двух церквей — всего лишь “фигура речи” для большей экспрессивности, но Штайна я бы точно оштрафовал, из любви — дабы столь добросердечному человеку неповадно было “по жизни” вперед всех соотвествовать тому, что пишет его же любимец, первый епископ первоначальной Церкви апостол Иаков: “А язык укоротить никто из людей не может: это — неудержимое зло” (Иак 3:8); во втором же случае я как добросовестный судья вынужден был бы отправить его в тюрьму на определенный срок — в соответствии с УК того штата, где он возник бы со своей проповедью тиражом 150 000 (см. выходные данные книги)).
Продолжим спокойнее… Нет, но с ним никогда не выходит спокойнее… Нет, все же не понимаю, как церковные люди могут все это, в чем только их ни винящее — и восемь из десяти раз напрасно, — читать, принимать все за чистую монету — да радоваться? Я бы лично, как один нехороший-нечистый персонаж “таким паспортов не выдавал”. За идиотизм со взломом. Серьезно говорю. Ведь он же нас с вами, всех православных и католиков — каких ни на есть, но не убийц же серийных — в геноциде винит, да как уверенно!
Я бы на его месте, если бы так безапелляционно был уверен в людоедстве христианства, ни за что бы в священники такой истребительной Церкви не пошел.
И все же — “укрощу” хотя бы свой язык, согласно почитаемому и Даниэлем, и мной епископу Иакову, брату Господню…
Пошли дальше.
Во-вторых, ты, брат, сам не замечаешь того момента, когда твое главное обвинение Церкви в том, что она отвергла евреев-христиан, — неуследимо подменяется обвинением Церкви в том, что она отвергла евреев-евреев, то есть иудеев (или просто этнических евреев, Бог его знает, верующих ли в кого вообще, как жители Эмска в 1942 году). А это два совершенно разные обвинения, и одно никак не может подтверждать другое. Тут обвиняемая Церковь должна сепаратно отвечать по двум различным пунктам или статьям, и свидетелями обвинения должны быть совершенно разные люди.
Кажется, это настолько очевидно, что только в спутанном, расфокусированном сознании можно искренне до полного неразличения смешать, “слить” две совсем разные группы людей, объединенные лишь магическим словом “еврей”. Да как еще загипнотизировать-то читательскую массу — чтобы и она это проглядела! Это, наверное, потому, что загипнотизированные — не евреи. А я вот, будучи евреем, гипнозу с помощью слова “еврейский” — по родственности, фамильярно не испытываю. И ясно вижу, что в данном случае смешаны воедино совершенно разные вещи.
(Разрази меня гром, брателло, на этот раз ты меня-таки огорчил по-настоящему, и отсохни рука, если я, с места не сходя, не навешу на тебя пять или шесть серьезных обвинений согласно УК РФ на основании всего лишь пяти-шести твоих глупых, и не благо-, а зло-глупых фраз; а ведь у тебя их не пять, а пятьсот пятьдесят пять…)
В-третьих, тебе ли, кума, вместо того, чтобы на себя оборотиться (И. Крылов) и начать непременно с себя (Ф. Достоевский), обвинять Церковь в схизмах и разделениях, покрывающих ее позором, если, сочиняя свою собственную Церковь, отрицающую Св. Троицу и бессеменное зачатие Девой Марией Иисуса, сочиняя единолично собственную — и какую! — литургию, ты сам — безусловно, несомненно, безапелляционно, являешься и схизматиком, то есть раскольником, и еретиком-лжеучителем, откалывая и отделяя от своей же — вроде бы, католической — Церкви всех, кто последует за тобой? И что тебе в таком случае за дело до чужого “позора”, если ты даже не задумываешься — уж не говоря о краснеть — о собственном?
Наконец, после всего, тобою сказанного и проделанного, более чем достаточного для того, чтобы тебя самый милостивый епископ не то что запретил в служении, а “изверг из сана” и просто закрыл бы перед твоим носом дверь — и отправляйся на все четыре стороны со своею “церковной общиной”, — после всего этого, я твои возгласы: “Где кафоличность? Где соборность?” — могу воспринимать только как… даже не демагогические, а вот как — коровьевское всхлипывание по поводу гибели Берлиоза: “Хрусть — и пополам!”… И я, вслед за ним (надеюсь, только в этом одном исключительном случае), должен немедленно принять триста капель эфирной валерьянки, пока ты не довел меня до сердечного приступа.
Да, кстати, а кому вот ты все это свое “хрусть — и пополам” излагаешь?
А — всего-навсего Папе Римскому. Не более не менее (вот специально укажу страницу: триста шестьдесят шесть).
А он — чего? Сказал тебе пару ласковых? Не-а. Он сказал: “Я знаю, Даниэль. Я это знаю”.
Он — с тобой согласился?! Не может быть. Ты правду говоришь? Не врешь? Подумай, прежде чем ответить. Ведь этого не могло быть. А если было, то не только тебя надо гнать из священников за клеветническое обвинение двух вселенских Церквей в прямом участии в Холокосте, в благословении на геноцид, но и его гнать из Пап, если он с этим согласен. Он действительно был, тут ты прав, большой человек — и имел большую совесть, и покаялся от лица Церкви во многом-многом. Но брать на себя и на Церковь прямое участие в Холокосте!.. Будто не было ни энциклики Пия XI, ни оклеветанного, а теперь, слава Богу (что и в романе отмечено), восстановленного в своей чести борца за спасение итальянских евреев Пия XII, ни кардинала фон Галена, архиепископа Мюнстерского, ни католического пастора Руперта Майера, ни лютеранского пастора, впоследствии епископа Мартина Нимёллера, ни антинацистского движения лютеранской “Бекёнтнискирхе” (хотя в целом довольно большую часть лютеран, в отличие от католиков, и можно обвинить в коллаборационизме), ни многих и многих других, стоявших на своем и Христовом — до лагеря, а то и до смерти в нем.
И имей в виду, что если ты соврал сейчас, честняга-симпатяга, ты клевещешь на мертвого Иоанна Павла Великого, как называете его вы же, католики. Смотри, Даниэль, потом всю жизнь себе не простишь, не отмоешься. А мне позволь все же тебе не поверить.
Приди же ты в ум, наконец. Вини “христианизированные” государства, их неправедные власти и т. п. А не в последнюю очередь, повторительно, — вини древних иудеев, чье отношение к евреям-христианам, было исполнено столь праведным гневом и яростию благородной, вскипавшей, как волна.
Так почему ты, брат, все сваливаешь на христиан? Ты же ученый человек и всего сказанного не можешь не знать. Боишься дать оружие антисемитам? Да ведь все как раз наоборот: чем больше ты сам замалчиваешь, тем более у этой публики материала для обвинения: “Мало того, что эти подлюки натворили, — они еще это и скрывают…” А ты сам скажи это открыто, скажи: “Да, в семейной распре участвуют всегда все члены семьи, и евреи времен почти двухтысячелетней давности тут хороши никак не менее христиан последующей давности”, — чтобы на кровлях возглашали то, что делалось дома при свете свечи. Признай это, — и только интеллектуальный подонок обвинит тебя “со стороны”, и главное — его отлично можно будет разглядеть, если мы сами не будем делать из своего прошлого тайны.
Нормальный человек не будет сегодняшних иудеев винить в том, что они “Бога распяли”. Не будет винить в том, что происходило 2000 лет назад. Как и современные зеравшанцы не будут винить современных македонцев в своих сегодняшних бедах. Но картина вчерашнего не должна быть искажена. Ты ведь, кажется, против всяких искажений? Так не искажай и эту картину, повторяя послушно ложные общие места, которые если не опровергаются людьми учеными, то из политкорректных соображений. И соображения эти в целом верны, — я бы вообще закрыл “еврейский вопрос” лет на 100, чтобы о евреях забыли, а потом вспомнили на общих со всеми народами основаниях. Но не выходит. И я это тоже чувствую. Я же с тобой одной крови. Вот и не будем портить кровь ни себе, ни другим. Например, если хотим быть политкорректны по отношению к древним иудеям, будем политкорректны и по отношению к древней Церкви.
Лично я убежден, — а я внимательно прочитал роман (к чему ведет развивающаяся катаракта: всякое слово читаешь сквозь пленку, с усилием и это воленс-ноленс заставляет внимать; иногда мне кажется, что я внимательнее читал роман, чем автор его писал), что по всему — Штайн опять не совсем точно, или совсем неточно выражает то, что на самом деле имеет в виду, — и не по лукавству, а по стержневой своей особенности: не продумывать сначала все, что он говорит потом вслух, и потому опять и опять выражать свои мысли неряшливо-безответственно, зане сам мало ведает, о чем речет, — так что поди его еще пойми.
Это его свойство, неплохое для застольной беседы в кругу своих, уже знающих, что все, им сказанное, надо делить на 29 и умножать на плюс-минус 185 для истинного изложения его “думы”, становится совершенно невозможным — для читателя, который действительно хотел бы его понять.
То есть для того, кто и не собирается понимать, а все только переживать-пережевывать трагическую судьбу европейского еврейства… Кто во всем романе поймет лишь свое-заветное, тот в очередной раз прольет скупую мужскую или щедрую женскую слезу, и тут он прав, я тоже плачу, читая “Треблинский ад” Гроссмана или подробности еврейского погрома в городе Фастове в 18-м году, или… Тот — Абрам, не помнящий родства, кто спокойно думает о Бабьем Яре, Треблинке или Майданеке.
Все так. Однако пора когда-нибудь остановиться — и, помня все вечной памятью на глубине души, одновременно прекратить это в актуальной жизни души — и жить вперед, по-взрослому, не регрессивно, а прогрессивно, как сказал Эрих Фромм, а он имел большой опыт “регрессивности” пациентов. Сошлюсь на этого великого еврея, чтобы меня опять не упрекнули в антисемитизме. Да, надо жить вперед, иначе мы сделаемся мазохистами, болезненно, чуть ли не эротически “заклиниваясь”, чуть ли не купаясь в слезах по Холокосту.
(Но надо жить без мазохизма, если позволительно перефразировать одну малоизвестную строку одного русского еврея).
…И вот тому несчастному, кто переживай-не-переживай, а отказывается верить в то, что совершенно неправдоподобно и чего он совсем-насовсем не понимает, — такому неблагодарному читателю приходится проделывать одну и ту же, тяжелую и нудную работу — пятьсот первый раз пытаться за героя реконструировать его предполагаемо-действительную мысль вопреки ее словесному выражению.
“А ты вот что: не любо — не слушай, а врать не мешай. Не мешай нам над правдивым вымыслом слезами обливаться”.
Это верно. Это просто бессовестно с моей стороны. То есть это было бы бессовестно, если было бы верно. А это неверно — потому что вымышлять людям и Богу о Боге и Его… ну, скажем так, Его “удельных людях” — нехорошо. Вымышлять о просто-Марии — хорошо, если хорошо вымышляешь, а о Деве Марии — это брось. Тут не место вымыслам, тут ты (говорю опять-таки о католиках) имеешь только право оспорить “мариологические” догматы. Если, конечно, у тебя есть что сказать по делу, если у тебя на руках серьезные текстологические и фактографические “козыри”…
Только вот где они?
(Другое дело — сам пущу каменюгу в свой же огород: нечего такие штуки, которые враки, читать, коль уж несъедобно. Тут мне, дамы господа, и правда нет оправдания. Одно остается — подло свалить с больной головы на здоровую: меня “подписали” откликнуться — я сказал “да”; и вот я как порядочный человек обязан читать до конца — и непроизвольно откликаться, откликаться и откликаться… Днем и ночью нет мне покоя. О, если б знал, что так бывает, во что ввязываюсь… А теперь уж поздно — эта книга “заведет” и куда менее заводного человека.)
Поэтому придется-таки попенять опять же не герою, но автору — от лица некоторого малого количества “высоколобых”, от хамских хамов, по-наглянке ждущих от фонтанирующего “мыслями” героя хоть одной действительной мысли, хоть одного точного слова, а от книги о Христе, Его Церкви и ее священнослужителях — пусть мало-мальского, правдоподобия. Работу автора не должен за него делать читатель. В том очевидном для читателя случае, когда перед нами не гималайский “восьмитысячник” словесничества, подобно творению Джойса или Музиля, а, пусть и довольно умело причесанный “под художественность”, идейный бестселлер — своего рода “Что делать?”, побивший в свое время еще большие рекорды читаемости и прямого воздействия.
Словом, это занятие только для полюбивших Даниэля до такой степени, что не лень всякий раз, — а этих раз сорок раз по разу да еще много-много раз, — додумывать: а что предположительно наш любимец на самом деле имеет в виду?
Говорю не от неуважения к автору. Отнюдь нет. Ему-то как раз со мною, читателем-прокуроро-адвокатом, повезло: я ведь нахожусь в одном странноприимном, в некотором малом отношении казенном доме, и вот представьте, как все-таки литературна судьба литератора, — нахожусь именно в палате № 6, честное слово. А поскольку все мои соседи — немцы, легко представить себе, до чего ж я соскучился по любой русской речи — и до чего привязался к нашему славному Даниэлю, почему и хочу быть его адвокатом, хоть и получается чаще — прокурором… Словом, я привык уже откапывать смысл в его часто несмысленных речах, привык понимать его, как врач-логопед привык понимать, что говорит ребенок, не произносящий половину звуков родного языка — или произносящий их неправильно.
Значится, я вот такой читатель, что мне это все не лень из любви к герою романа… Хотя, конечно, лень. Но — надо. Любовь обязывает.
Окончание см. здесь