Из книги «Путеводитель по семейному альбому в стихах и прозе»
Опубликовано в журнале Континент, номер 133, 2007
Факты, свидетельства, документы
Галина КЛИМОВА — родилась в Москве. Окончила Географо-биологический факультет Московского государственного педагогического института имени В. И. Ленина, Литературный институт имени А. М. Горького, где училась в семинаре Евг. Винокурова. Работает старшим научным редактором в издательстве “Большая Российская энциклопедия”. Печаталась в журналах “Дружба народов”, “Арион”, “Вестник Европы”, “Кольцо А”, “Журнал ПО”, “Литературная Армения”, “Иерусалимский журнал”, “Радуга”, “Студенческий меридиан” и др., альманахах и антологиях (“Антология русского верлибра”, 1991; “Библейские мотивы в русской лирике XX века”, 2005, и др.). Автор четырех книг стихов. Сборники избранной лирики вышли билингва в Болгарии. Составитель антологий “Московская Муза. 1799–1997” (1998), “Московская Муза. ХVII–ХХI” (2004) и русско-болгарской антологии “Из жизни райского сада” (2001). Переводит болгарскую, сербскую, польскую, словацкую, армянскую и китайскую поэзию. Организатор и ведущая литературного салона “Московская Муза”, который с 1998 собирается в ЦДЛ. Лауреат премии “Венец” (2004), международного фестиваля поэзии “Славянские объятья” ( 2007). Живет в Москве.
Галина КЛИМОВА
Кантор из Харбина
Из книги “Путеводитель по семейному альбому в стихах и прозе”
Русское кладбище лежало в окрестностях Харбина на высоком открытом холме. У нас на таких холмах ставили храмы, чтоб издалека видать было, чтоб возвышались над каждой низкой жизнью, а здесь холм не пожалели под кладбище, да еще под такое небольшое и небогатое, ничего общего с Сент-Женевьев-де-Буа под Парижем, хотя Харбин и называли — Париж Востока.
Опрятная бедность могил, памятников и православных крестов примиряла всех, уравнивая со временем и землей. Русские имена и фамилии — Устинов, Зайцев, Кузнецова — мешались с китайскими — Иван Иванович Чжу, Цзяньпин Фомина. Над их общим покоем носились сырые ветра сиротства. И подвывали. Никого, кроме нас, на кладбище не было. Давно уже кончилась русская эмиграция. Некому больше навещать и обихаживать могилы.
Римма набрала горсть земли в целлофановый пакет, и мы молча направились к машине, поджидавшей неподалеку. Солнце заливало окрестность, и узнаваемые черты равнинного ландшафта открывались в пронзительной простоте простора. Все — как дома, и дышится также.
И вдруг всего в нескольких шагах, чуть в стороне от машины я увидела белую арку входных ворот с сиявшим на солнце могендовидом.
“Сколько у меня теток да дядьев! — как из включенной черной тарелки транслировался из детства почти дикторский голос отца. — Мой дед, а твой прадед Мойша Златкин из местечка Прянички дожил до 111 лет и народил 13 детей. Но где они? Знаю, что один в Харбине, кантором работает… кажется, Соломон. Только ты, доча, прикуси язык и никому ни полсловца не смей, а то мы все… — И полоснул по шее большим пальцем, как бритвой.
Так я впервые узнала о канторе.
И вот через десятилетия эти слова включились в памяти с новой силой, и крепко держали с того момента, когда Римма Казакова предложила мне с группой писателей лететь в Китай. И сразу же что-то затеплилось, замаячило внутри, — а вдруг?
— Смотри, еврейское кладбище… и если он умер в Харбине, то, может, лежит здесь?!
Толстые плакучие березы отбрасывали ознобную сень, в которой в образцовом порядке расположились памятники и плиты. Чисто и тихо. И так же — безлюдно. Никто никого не ждет. На иврите и по-русски выбиты другие, но тоже привычные имена: Рабинович, Гейман, Катц, Смелянский…
— Как его фамилия? — переспросила Римма.
Разойдясь по тропинкам, мы вчитывались то в старые полуслепые, то в позолоченные новые надписи надгробий.
Второй раз я услышала о канторе в конце 1980-х, когда мама вернулась из Австралии с медицинского конгресса. Она жила там в Сиднее, в семье профессора.
— Златкина? — переспросил он, протягивая фужер шампанского. — Простите, а у вас есть родственники в Харбине?
Ударение точно упало на последний слог.
— Родной дядя моего мужа, — сделав глоток, ответила мама.
— …кантор главной синагоги, — продолжил профессор. — Мы его знали и до сих пор вспоминаем. Чудный Соломон Моисеевич… А голос какой! Достойный оперной сцены. Он ведь и с Шаляпиным встречался, даже пел для него, когда тот в Харбине концертировал, в гостинице “Модерн” жил. Она до сих пор стоит на Большом проспекте. Федор Иванович был большой ценитель, бо-ольшой знаток искусства канторального пения. А вы сами когда-нибудь слышали кантора?
— Да что вы, откуда? Я ведь русская, крещеная, моя девичья фамилия Орешкина. Я — член партии. В синагоге даже на экскурсии не была, хотя она поблизости от нашего дома… У меня муж еврей, это он — Златкин … Но и он не ходил в синагогу, и языка своего не знает, кроме “лехайм”… Он тоже — коммунист, ополченцем на войну пошел и воевал до последнего дня. Работает в министерстве начальником отдела капитального строительства… Очень любит петь (у него — баритон) и поет прекрасно, я бы даже сказала — артистично, это у него фамильное. Я многих певцов слышала, оперу люблю, особенно русскую, но кантора — не пришлось.
— Очень-очень жаль. Кантор — это больше чем певец. Это — камертон, настраивающий на молитву и заставляющий забыть, хоть на время, заботы и скорби, и суету, и скинуть панцирь нашего невнимательного равнодушия, черствости, окаменелости нашей. Нужен невероятно подвижный голос, иначе как передать тончайшие акценты, духовные переживания, оттенки мысли… Это очень древний вид пения. Какие голоса! А пластика!? И вы, близкие родственники такого человека, такого таланта, — весь город замирал, когда он пел псалмы, — вы никогда не слышали… Ведь кантор и в театрах, и в концертах выступает… Он в некотором смысле — свободный художник, хотя в синагоге у него специальное место… Разве в Москве не так?
Маме нечего было добавить, и профессор, подливая ледяное шампанское, не прерывал свой рассказ.
— Кантор наш был, конечно, очень уважаемый, но не богатый. И, точно знаю, один из его сыновей погиб. Когда в 45-м после разгрома японцев советские войска вошли в Манчжурию, сразу начались аресты. Хватали всех, кто попадал на глаза или под руку: и русских, и евреев, и богатых, и бедных. Хватали как “японских шпионов”. В Харбине тогда жили около двадцати тысяч евреев, а русских и китайцев было раз в десять больше. Сколько пропало без вести, скольких расстреляли в овраге за городом, забросали землей и камнями!? Никто не знает. Тем, к кому не было претензий, предложили выехать в СССР. Больше пятидесяти тысяч добровольно уехали.
А младший сын кантора был юношей романтичным, с убеждениями, и не скрывал своего сочувствия к Марксу и Ленину, он прямо-таки рвался в Советский Союз. А тут такой случай, вернее, судьба. И он, приличный мальчик из еврейской семьи, поехал в первых эшелонах. Энтузиасты — так ведь их у вас называли? Целыми семьями снимались на строительство новой жизни… И только много позже до нас дошли слухи, что на границе их всех обыскивали, отбирали паспорта, деньги, вещи… Якобы там ничего больше не понадобится, такой социализм. Скорей всего его расстреляли, а может, в сталинских лагерях сгнил. Со многими такая беда случилась. А вот про старшего сына ничего не знаю. Да мы сами из Харбина в 56-м без оглядки бежали, во времена культурной революции. Китайцы предоставили евреям корабли, дали возможность уехать. И кто куда: кто в Израиль, кто в Южную Америку, а мы в Австралию. Здесь, в Сиднее, большая колония харбинцев…
В Москве этот рассказ нас потряс, и мы поверили, что перестройка докатилась до нашей семьи, и уже не отрицали, что за границей есть родственники.
Больше я ничего не знала о канторе.
Бродя от могилы к могиле, вдруг поймала себя на том, что изнутри что-то дрожит, вибрирует, поднимается… мешает и дышать, и двигаться, но явно не озноб, а какой-то неизвестный согревающий трепет. Чистая метафизика. Душа? Дух? Похожее ощущение я пережила однажды в Иерусалиме, в храме Гроба Господня, когда казалось, что тела моего и в помине нет, а вместо него что-то невесомое, чем я без страха себя осознала. Несколько глубоких вдохов-выдохов, чтобы можно было идти дальше. Но далеко я не ушла, метров через пятьдесят на стриженом газоне лежала бедная, разбитая с края плита:
Кантор главной синагоги,
свободный художник
Соломон Мойсеевич Златкин
умер 24 ноября 1953 года
17-го кислов 5714 г.
Соломон, я нашла вас!
Это дух ваш звал меня, вы долго ждали, чтобы воскресла и продолжилась на земле память о вас и пролились слезы над вашей могилой.
Это вы, Соломон, разбудили мою тоску по родовому древу, и неисповедимыми путями Господь вел меня, и свершилось чудо… Не чудо ли, прилетев в Китай, приехав на поезде в Харбин, уже через пару часов найти могилу? Как песчинку в море житейском.
Божьи дела.
И в этом — все неправдоподобие жизни, которое посильней фантазий литературы.
У меня, видимо, наследственная черта — мистические совпадения и встречи.
Во время войны мой папа Даниель Федорович Златкин, воевавший на Карельском фронте, попал в Пермь. Совсем оголодав, наутро пошел на рынок, чтобы продать или обменять на продукты несколько пачек махорки. Там торговали махоркой по 800 рублей за пачку. Он стал продавать по 700 рублей. Тут же выстроилась очередь, а в очереди — женщина, и все смотрит и смотрит на него. Он не выдержал:
— Гражданочка, что вы все стоите, ничего не покупаете, а только смотрите на меня?
— Уж очень вы напоминаете моего сына, он так похож на вас, один к одному, — и расплакалась. — Кушать хотите? Пойдемте, накормлю… с дочкой познакомлю!
“Ну, прямо сваха… к дочери ведет. Неспроста все это. А что мне терять-то, солдату?”
Дом не был зажиточным, но порядок чувствовался. Их встретила девушка, перезрелая, с виноватыми еврейскими глазами. Сели за стол, пообедали. Ни как зовут, ни фамилии не спросили, ничего их не интересовало. Говорили только женщины и только о том, как страшно погиб сын, а гость поразительно похож на сына. Хозяйка, вся зареванная, ушла в соседнюю комнату:
— Вы тут посидите, познакомьтесь получше… Таня, покажи солдату альбом.
Таня листала страницы: это папа, это мама, это тот самый брат, а это моя тетя из Ленинграда, а это…
У отца перехватило дыхание, хлынули слезы, и он без стеснения зарыдал в голос и тыкал, тыкал пальцем в фотокарточку, с которой смотрели мужчина, женщина и двое детей — мальчик и девочка.
— Мама, мама, скорей, ему плохо, — закричала Таня.
Мать выскочила в одной рубашке:
— Что такое?
— Откуда это у вас? Кто это?
— Да это Файбус, мой брат Файбус, — успокаивала хозяйка.
— Значит, вы — моя тетя! Ведь это же мой отец, моя мать, сестра и я!
— Даня, так это ты? Ты? Племянничек, мальчинька, дорогой мой! Вот почему я глаз от тебя не отводила, очень уж похож на сына моего, на брата твоего бедного… материнское сердце — вещун!
Так ровно на сутки отец обрел родную тетку Геню (наверное, Генриетту) и сестру Таню и узнал заодно, что настоящее имя отца не Федя, а Файбус.
Совсем недавно, когда моя двоюродная сестра Элла уезжала с семьей на постоянное место жительства в Израиль (для чего понадобилась куча документов, подтверждающих их еврейство), мы с огромным удивлением узнали, что нашу бабушку Клару звали — Хая…
Стоя у могилы кантора, я вспомнила, как летом 53-го года, когда Соломон был еще жив, папа впервые привез меня в Николаев погостить к бабушке и дедушке. Мне было пять лет. Клара уже ждала в парадных дверях длинного каменного особняка на Фалеевской, отрывисто тронула мой лоб холодными сухими губами, отчего, вся съежившись, я очень громко спросила:
— Папа, ты здесь?
— Как ты разговариваешь? Разве тебя не учили обращаться к родителям на “вы”? — откровенно возмутилась бабушка.
Я поняла, что не понравилась с первого взгляда, и зря папа вступился, объясняя что-то про времена и нравы.
Клара была другой.
Никто из бабушек моих подруг не ходил дома в туфлях на каблуках и нарядной блузке, заколотой камеей, или в шелковом платье с медальоном. В руках почти всегда книга. Когда она успевала готовить, стирать или убираться? Казалось, что она не знала этих будней и этих забот, хотя отец рассказывал, что Клара рано осиротела, жила у родственников в большой бедности, и я, по-детски жалея ее, силилась понять, как это — быть взрослой, но оставаться сиротой… Клара никогда не гоняла в стадо коров, не доила коз, не кормила свиней и кур, как моя бабушка Феня. Никогда не рубила капусты, не солила огурцов и грибов в душистых от можжевельника кадках, рассчитывая на долгую полуголодную зиму, на большую семью и гостей. Но зато пекла штрудель и готовила фиш, зато играла на рояле и пела не русские и не украинские песни, как Феня, а исполняла оперным голосом то, что называлось ария, каватина, вокализ.
В девичестве Клара Теплицкая по окончании консерватории стала хористкой Одесского оперного театра, но вскоре вышла замуж за мелкого банковского служащего Федора Моисеевича Златкина, моложе ее на шесть лет. Они перебрались в соседний Николаев, и она устроила частную детскую оперу. Музыкальные постановки с костюмами и декорациями были заведомо обречены на успех, умиляя чадолюбивых родителей и сентиментальную родню и вызывая зависть у дворовых друзей юных артистов. Главные роли часто доставались Ане и Дане, детям-погодкам Клары и Феди. Сохранились фотографии спектакля на тему из древнегреческой мифологии.
Все это было до революции. А после — Клара стала неприметной учительницей музыки.
Лишь позже, в попытке объяснить что-то коренное, я ощутила себя во многом Клариной внучкой, — когда всерьез влюбилась в скрипку и чуть не стала профессиональным музыкантом, когда распевала в саду романсы и вокализы, а в четырнадцать лет стала сочинять пьесы, чтоб успеть за короткое лето поставить их в своем детском дворовом театре в Ногинске, подбирая костюмы и аксессуары из трофейного гардероба офицерских жен, когда впервые прикоснулась к стихам…
“Златкинская порода. Вся в них”, — уличала Феня, сердясь на мои “художества” или гордясь успехами.
Летом душно висящими вечерами в Николаеве наслаждались холодным арбузом, запивая его ледяной газировкой. Для этого надо было купить трехлитровый бидон газировки с клюквенным сиропом, долететь до дома и успеть наполнить стаканы, пока вода еще шипела, — семья ждала за столом. На ужин часто подавали фруктовый суп с рисом (почти компот), разлитый по глубоким тарелкам. Очень смешно. Но под утро, к своему ужасу, я понимала, что теплые ласковые реки, по которым я вольно плавала во сне, — это несмываемый позор… Опять опрудонилась! И толстый Рыжик, спавший под мышкой, уходил от меня без оглядки.
Я полюбила утренние походы с дедом Федей на рынок, как на главный праздник южного города, где вполне живые в ведрах копошились раки, на прилавках таращились головастые бычки, позолоченные “скумбриевичи”, вяленая ставрида, свежая килька, красовались разноцветные горы шелковицы, кукурузных початков и “синеньких”. Я никогда не видела таких роскошных базаров, но запомнила и полюбила их навсегда. Дед торговался без явного интереса, почти застенчиво. Он до последнего дня был незаметным труждающимся семейным ангелом.
Файбус и Хая.
Нет, наши Федя и Клара.
Что же сделала с ними жизнь, вернее, страх перед жизнью, если родители не открывали своих имен даже родным детям? Ведь имя свято, оно в некотором роде — судьба. Выйдя за пределы черты оседлости, приспосабливаясь к новой жизни по новым правилам, они выбирали новые, хотя и чужие, имена… Под этими именами, вписанными в паспорта, они проживали, наверное, чужую жизнь. И хоронили их под чужими именами. А кто тогда проживал их жизнь?
Папа редко виделся с родителями и почти не писал им. Его это мучило, он казнился и каялся даже мне, особенно, когда получал письмо, обычно от отца, умолявшего черкнуть несколько слов больной матери. Клара умирала от рака легких. Она уже однажды пережила рак, ей удалили правую грудь. Меня, маленькую, это так пугало, что я не отводила глаз от того места, где твердо возвышался протез. Клара умирала в своей постели мученически. Любимая внучка Элла собиралась выходить замуж, но все тянула, все откладывала свадьбу из-за болезни бабушки. И тут Клара категорически потребовала, чтоб свадьбу не переносили и не отменяли, ей хотелось услышать через стенку крики “горько”, хотелось последнего праздника в родном доме, хотя за рояль она уже сесть не могла… Да и самого рояля в доме давно не было: все разграбили еще в войну, как только они эвакуировались на Урал.
Знаю, что Клара помогала и ближним, и совсем незнакомым, кого-то пристраивая, давая какие-то адреса, вещи и деньги вечно гонимым евреям… Может, это шло от сочувствия, от сердца, а может, увлекательные разговоры и духовная дружба со знаменитым Любавичским Ребе дали такие плоды.
Сразу же после ее смерти Рыжик исчез. Он не хотел жить без Клары.
Это было сорок пять лет назад.
И вот прошлой весной моя кузина Зина приехала в Николаев и глазам не поверила: на Клариной могиле, чудом уцелевшей от оргий местных вандалов, в тени персидской сирени лежал живой рыжий кот…
Почему все это так сильно полыхнуло во мне? Почему именно в Харбине непостижимым образом высветилась и зашумела еврейская ветвь моей судьбы? Папы уже нет в живых. За два года до смерти, в восемьдесят шесть, он крестился и принял православие. Успел-таки. Совсем не случайно, оказывается, шептал он:
— В Харбине мой дядька Соломон… кантор в синагоге.
Это — правда, папа.
Я нашла его!
Сопровождавшие нас китайцы — переводчик и миловидная Сунь Ли, главный редактор местного литературного журнала, — потрясенные находкой не меньше, чем я и Римма, времени зря не теряли: деловито щелкали фотоаппараты, они записывали в блокнотик имя и дату смерти, расспрашивали. И тут, как в плохом фильме, ниоткуда вырос энергичный пожилой мужчина в белой кипе.
— Шолом! — весело поздоровался он.
Мы выбрали язык общения — французский, и обменялись визитками. Менеджер компании “Локхид Мартин” приехал из Америки на могилы предков.
— Хотите, я прочту кадиш?
— Хочу, — согласилась я.
Он вынул карманный молитвенник и, раскачиваясь, начал читать на иврите. Мы с Риммой замерли слева и справа от него.
Я, православная христианка из Москвы, стою у могилы моего незнакомого двоюродного деда, кантора главной синагоги Харбина, и первый встречный иудей из Америки читает над ним — через сколько безмолитвенных лет? — кадиш.
Я плачу.
Вот она — воля и милость Божия.
Потом была синагога. Она уже не действует со времен культурной революции, как и все три десятка русских православных храмов, молчаливо подпирающих китайское небо. В Харбине не осталось ни одного еврея, но в синагоге — потрясающий музей истории и культуры евреев Харбина. В крупном научно-исследовательском центре изучают наследие не столь далекого прошлого. Сменилось всего пять поколений.
С азартом искателя вглядываюсь в мужские еврейские лица на фотографиях конца 19-го века и первой половины 20-го. Породистые бородатые отцы города и просто отцы семейств. Банкеты, приемы, презентации. Местные знаменитости: банкиры, фабриканты, идеологи сионизма, инженеры, врачи, музыканты, спортсмены. Их красивые жены, счастливые дети. Вместе со строителями КВЖД, вместе с белыми офицерами и эмигрантами они придали небывалую в истории значительность провинциальному Харбину, самому русскому из китайских городов. Они построили благополучный Харбин, щедро насаждая стиль модерн, до боли напоминавший родные Одессу, Ростов, Николаев, наполнив здешнюю атмосферу своими талантами и ностальгией.
Кто из этих людей мог быть мне двоюродным дедом?
Стоп! Остановила фотография, вернее, подпись: кантор.
И все. Без имени и даты.
“Как некорректно”, — сработал мой внутренний редактор.
На фотографии аскетичный молодой мужчина с узким лицом и близоруким взглядом некрупных глаз. Все кажется родным. Смущают, правда, канторское облачение и головной убор, хотя разрез глаз, точно как у папы и Эллы, и Зины, как у моего сына Ярослава, у которого глаза — синие, а волосы темно-русые, но зато лицо такое же узкое, с высокими скулами.
Как мне хочется, чтобы на этом фото был Соломон!
Он пел в этих стенах. Его слушали единоверцы, жена, сыновья, друзья, соседи, поклонники. Где они все?
Наверняка, кто-то еще жив, еще может откликнуться.
Должно же остаться что-то, кроме могилы.
Может, сохранилось в архивах и ждет если не меня, то моего внука, — ведь не последним человеком был в Харбине
кантор главной синагоги,
свободный художник,
Соломон Мойсеевич Златкин.
Харбин — Москва, 2006