Опубликовано в журнале Континент, номер 130, 2006
Юрий ГОРБАЧЕВ — родился в 1936 году в Москве. Окончил Московский нефтяной институт им. И.М. Губкина. Доктор технических наук, профессор, до конца 2003 года — заведующий кафедрой геологического факультета МГУ. Автор многих научных книг и статей, опубликованных в России и за рубежом. Как прозаик дебютировал в 50-е годы: рассказ Горбачева был опубликован в “Огоньке”. В настоящее
Перестройка — 75
В конце сентября 1975 года Николаю Петровичу, лишь незадолго до того защитившему кандидатскую, предложили возглавить парторганизацию НИИ. Между прочим, Всесоюзного… первой категории… с численностью только по Москве в девятьсот пятьдесят человек, плюс филиалы и экспедиции еще на полторы тысячи… В общем, не баран чихнул! Было ему в то время неполных тридцать четыре. Для периодов кризисных — в самый раз, для времен неторопливых, застойных — возраст едва ли не юношеский.
Впрочем, институт переживал в то время своего рода кризис: бывший директор — мужик крутой: фронтовик, матерщинник, любитель выпивки и женщин — не сработался с министром, был с треском снят, и на смену ему пришел руководитель новой формации, протеже министра — член-корреспондент Арнольд Виллиамович Ипполитов, тут же прозванный за отчество Шекспирычем.
Коллектив, как обычно в таких случаях, поляризовался на сторонников и противников нового директора, и Шекспирыч, тонкий политик, прошедший хорошую школу академических интриг, незамедлительно приступил к формированию своей команды, центральная фигура в которой — естественно, секретарь парторганизации. И вот тут-то выбор и пал на Николая Петровича — человека молодого, лишь незадолго до того пришедшего в институт, не имеющего, стало быть, тесных связей с оппозицией, но уже успевшего показать себя личностью независимой и одновременно с тем управляемой.
Получив предложение стать вторым человеком в этой своеобразной империи, Николай Петрович — для большинства тогда еще Коля, а для многих и попросту Коляныч — испытал противоречивые чувства. Был в них и серебряный перезвон колокольчиков тщеславия — кто в этом возрасте не честолюбив? — и самоирония от осознания подлинных мотивов решения начальства. Но главное было в другом: времена были не те, что десяток лет назад, когда Коляныча, загорелого, огрубевшего под степными ветрами, пережившего первую любовь, но еще не тронутого первыми разочарованиями, принимали кандидатом в члены партии — случай для его возраста нетипичный, ставший возможным потому, что как работник завода он шел в счет квоты промышленных предприятий.
С тех пор были сполна им, заместителем начальника заводского КБ, прочувствованные последствия краха совнархозов, и перманентная неразбериха новых министерств, и вымораживание “оттепели”, и распечатанные на желтой шершавой бумаге “Размышления…” неведомого дотоле академика Сахарова — трижды Героя, между прочим! — и танки на Вацлавской площади, и диссиденты с плакатами на Красной… и еще много было другого, от чего кошки скребли на душе, и все чаще после партсобраний или активов Коляныч испытывал такое ощущение, будто его хорошенько прополоскали в унитазе.
Но было и другое: восхищение благородством чехословацких лидеров, готовых отдать жизнь за подлинный социализм — тот, что с человеческим лицом, и уважение к смелости тех, кто не побоялся выйти на Красную площадь с плакатами против вторжения — Коляныч слышал о них по “Свободе”, которую удалось поймать во время отпуска на Селигере; и мысль: “Эх, если бы я был на месте этих тупиц — тех, что там, наверху!..” — часто приходила теперь ему в голову. Приходила и уходила, оставляя ощущение безысходной горечи. И вдруг — стала реальностью. Пусть на низовом уровне, но все-таки на уровне Всесоюзного… первой категории… с коллективом почти в две с половиной тысячи человек…
Так ведь и глядя на Евграфа Ефремовича Дуратова, теперешнего институтского партийного секретаря, — прилизанного педанта в старомодных, напоминающих пенсне очках, главной целью которого было поставить галочку, не допустив не то чтобы шага, но хотя бы и полшага в сторону, — Коляныч, бывало, говорил себе: “Эх, если бы я был на его месте!..” На ум сами собой пришли стихи Хикмета:
Но если я гореть не буду,
И если ты гореть не будешь,
И если он гореть не будет,
То кто же тогда рассеет тьму?
И Коляныч дал согласие.
У него появился отдельный кабинет с секретаршей Клавдией Петровной и оранжевый “Москвич-408” с шофером Володей. И Стас Непийвода, начальник ОП — институтского опытного производства, с которым Коляныч по службе, как заведующий конструкторским сектором, поддерживал тесные контакты, пряча ухмылку в пшеничные усы, заметил:
— Первый раз вижу рыжий членовоз.
Впрочем, Стас был, пожалуй, единственным, кто продолжал с ним так вот — запросто — шутить. Отношение остальных кардинально изменилось, и Коляныч почувствовал это уже на следующий день после выборов, когда, отказавшись от услуг шофера Володи, шел от троллейбуса сквозь узкий проезд, ведущий к институтскому зданию; шел так же, как обычно, как уже около двух лет ходил до этого среди неплотной толпы сотрудников, умеренно поспешавших к институтскому звонку. Выглядело, однако, так же — да не так. Раньше он был членом этой толпы, ее частицей, на него не обращали внимания, а если обращали, — небрежно кивали, подмигивали, подшучивали, жаловались на отсутствие здоровья после вчерашнего бодуна. Теперь же ему уступали дорогу, заискивающе улыбались. И тяготясь этой двусмысленной метаморфозой, он улыбался самой простецкой улыбкой, на какую только был способен, как бы говоря:
— Да вы что, мужики? Это же я, Коляныч!
А они, с полупоклоном:
— Приветствуем, вас, Николай Петрович!
И уж совсем нелепо получилось в конце, когда Сережа Тучков — слесарь ОП, проворно забежав вперед и, широко распахивая перед Колянычем парадную институтскую дверь, провозгласил:
— С избранием, комиссар! Так держать!
— Ну, ты, Серж, даешь! — пробубнил Коляныч и вошел внутрь.
Дела образовались сразу: доказать жалующейся на мужа жене, что все возрасты покорны любви, а не партийной комиссии; объяснить жалобщику мужу, что обращаться ему следует к сексопатологу, а не в партбюро; убедить начальника первого отдела — бывшего полковника-гэбиста, что если сотрудник хочет поехать на курорт в Болгарию, это еще не измена Родине, даже если у него допуск по первой форме. Еще надо было написать доклад к 7 ноября, согласовать его с Шекспирычем, утвердить на партбюро, а потом передать на согласование в райком… А ведь так хотелось, чтоб доклад не был пустым набором трескучих фраз! Но все это, хотя и требовало времени, было мелко, непринципиально, не было той перестройкой институтской общественной жизни, которая хотя бы отдаленно, пусть для начала, как в тумане, обозначила бы светлые черты социализма с человеческим лицом.
Начинать надо было с чего-то другого.
— Жди случая, — посоветовал Непийвода. И с этой своей скрытой в пшеничных усах улыбочкой добавил: — Когда рак на горе свистнет.
Случай тем не менее представился неожиданно быстро. На третий или четвертый день Колянычева секретарства из министерства пришло письмо:
“В связи с приближающейся 58-й годовщиной Великого Октября Вашей организации выделены 7 правительственных наградных знаков. Из них:
Знаков первой категории — 1
Знаков третьей категории — 1
Знаков четвертой категории — 2
Знаков пятой категории — 3.
Вам надлежит представить в министерство подписанный треугольником и согласованный с РК КПСС список из 7 кандидатов на награждение, из которых: 60% — научных работников, 15% — ИТР, 15% — рабочих, 10% — служащих, 40% — женщин, 30% — комсомольцев, 25% — беспартийных, 5% — нацменьшинств”.
Коляныч почесал затылок, задумчиво перечитал письмо. С процентами вроде бы было ясно. В том числе с 5% на нацменьшинства. Но что означало само понятие: правительственный наградной знак?
— Это же ордена и медали, — подсказала, заглянув ему через плечо, вечная здешняя секретарша Клавдия Петровна. — Первой категории — орден Ленина, третьей — Трудового Красного Знамени, четвертой — “Знак почета”, пятой — медаль “За трудовую доблесть”.
— Почему же прямо не назвать?
— Бдительность! — многозначительно пояснила Клавдия Петровна. — Между прочим, по правительственным наградам у Евграфа Ефремовича подготовлен трехлетний план. До 1978-го.
Найти план в образцовом хозяйстве Клавдии Петровны и Колянычева предшественника Дуратова не представило труда, и, разглядывая аккуратно вычерченную, заполненную каллиграфическим почерком Клавдии Петровны таблицу, Коляныч быстро понял то, о чем догадывался и раньше, еще работая на заводе: в большинстве организаций есть некая обойма потенциальных передовиков, некий ежегодный пасьянс, в котором одни фамилии появляются с астрономической регулярностью, а других не встретишь никогда. И думая о “других”, тех, кто скромно, без лишнего шума делает свое полезное дело, Коляныч решил, что ломка этого несправедливого порядка как раз и может стать тем пробным камнем, или хотя бы камушком, с которого ему следует начать.
Проблема, однако, заключалась в том, что более или менее хорошо он знал только сотрудников тех четырех лабораторий, с которыми имел дело возглавляемый им конструкторский сектор, в то время как всего лабораторий в институте было 18. По-настоящему же хорошо он знал только рабочих — сотрудников опытного производства, в котором бывал практически ежедневно, со многими из которых успел съесть немало соли, реализуя прихотливые задумки институтских “резерфордов”, а с начальником ОП — Стасом Непийводой, бывало, и выпивал стопку-другую — причем, в соответствии с фамилией Стаса, не воды, конечно.
Отношение Коляныча к рабочим вообще было особое: как-никак, он около восьми лет проработал на заводе, почти ежедневно общался с рабочими — работягами, как звали их многие, но не он, — и иметь с ними дело бывало ему легко и даже приятно. Конечно, лексикон у них был не для дамских ушей, и редко кто из них пользовался носовым платком, но зато в глазах у них было то, что на языке, и, если они хлопали тебя по плечу и говорили, что уважают, этому можно было верить.
Институтские рабочие отличались от заводских. Зарабатывали меньше, но и спины у них к вечеру не бывали мокрыми. И еще, здесь они были особой кастой: представителями гегемона, и хотя их было мало, около двадцати человек, — 2% от институтской численности, — наградных знаков им полагалось 15%. Как раз наоборот — по сравнению с нацменьшинствами. И когда замминистра или второй секретарь райкома — тот, что по промышленности, — приезжали в институт, далеко не каждая лаборатория удостаивалась их посещения. А вот в ОП высокий гость приходил всегда и персонально, за руку, здоровался с видными представителями рабочего класса.
Видных же было двое: слесарь Сережа Тучков и токарь Иван Иванович Авдонин.
Сережа был высокий, статный блондин с плакатной комсомольской внешностью, и фотография его одно время даже украшала районную Доску почета. Слесарь он, правда, был никудышный, и тонкую работу Непийвода ему не доверял, зато мог и был готов сказать несколько слов с трибуны, участвовал в работе участковых избирательных комиссий, не гнушался возглавить выход на овощную базу.
Авдонин же — Иван Иванович — был прямой ему противоположностью: тоже высокий, но грузный и в летах, а слово от него услышать можно было раз в год, и вот именно, что по обещанию: то есть вроде как хорошенько попросив. К примеру, когда Шекспирыч, посещая по случаю очередного праздника ОП, почти заискивая, торопился пожать Авдонину руку, тот, с неторопливой значительностью отвечая на рукопожатие начальства, только и произносил: “Арнольду Вильямычу”. Зато борозды Иван Иванович не портил, какую бы замысловатую деталь ему ни заказали. А в тех нередких случаях, когда ОП гуляло и к обеду кто спал под верстаком, а кто — на скамейке в раздевалке, Иван Иванович по-прежнему несокрушимо, хотя и слегка пошатываясь, возвышался над своим ДИП-300 производства 1943 года и точил, точил, точил предусмотрительно еще с утра зажатую в патроне болванку. И можно было не сомневаться, что если бы Шекспирыч по чьему-то недосмотру посетил ОП в столь неподходящий момент, Иван Иванович не уронил бы чести рабочего класса и, отвечая на рукопожатие, с неторопливой значительностью произнес бы: “Ар-р-нольду Виль-ль-лямычу”.
И конечно, оба они — Тучков и Авдонин — были в обойме награждаемых. Был еще и третий — бессменный профорг ОП Глушков. Коляныч же сразу, словно это давно вызревало в его мозгу, подумал о четвертом — слесаре по фамилии Карпучик. Имени он не знал, и вряд ли кто, кроме кадровиков или нормировщицы ОП Валентины, мог ему его подсказать.
Карпучик, невысокий тщедушный белорус с льняным хохолком, не производил впечатления человека нелюдимого, однако молчалив был настолько, что и Авдонина можно было назвать по сравнению с ним говоруном. Краснел по поводу и без повода, как девица, и хотя было ему далеко за сорок, издали напоминал подростка. Специалист был нормальный, и если в чертежах не было ошибок, делал, что требовалось. Когда же надо было грузить металлолом или чистить задний двор от стружки, Непийвода, не задумываясь, назначал Карпучика. На фотографии в стенгазете, выпущенной Глушковым и Валентиной по случаю Тридцатилетия победы, Карпучик был снят в пилоточке, с висящей на перевязи рукой и с двумя медалями на гимнастерке. А как достаются солдатские медали, Коляныч знал от отца, тоже прошедшего войну не в больших чинах.
Коляныч давно посматривал на Карпучика с чувством неосознанной симпатии и теперь подумал, что он, пожалуй, и есть тот скромный труженик, в котором должна персонифицироваться задуманная им перестройка институтской жизни. По крайней мере, ее начало.
Вечером того дня Коляныч был на первом для себя совещании в промышленном отделе райкома и, когда перешли к “разному”, высказался в том смысле, что посылать ученых — кандидатов и докторов наук — перебирать капусту на овощной базе нерентабельно для государства и оскорбительно для ученых. Остальные секретари, слушая его, только усмехались, а заведующий отделом, красноречиво повертев пальцем у виска, спросил, довольно, надо признать, добродушно:
— Тебя сюда на парашюте сбросили?
И Коляныч окончательно утвердился в решении начать перестройку с малого — с наградных дел.
Позвонив утром Непийводе, между прочего спросил:
— Кстати, что представляет собой Карпучик?
— В каком смысле? Как слесарь? Или как подсобный рабочий?
— Как человек?
— Как человек… — И на другом конце провода Коляныч почувствовал, как оттопырились в ухмылке пышные Стасовы усы. — Человек он выдающийся. Теперь таких нет. Последний девственник в институте и его окрестностях.
— Это как же?..
— Да так… Не женат. Живет с мамой-папой. Ухаживает, как за малыми детьми.
— И что здесь плохого?
Коляныч вспомнил, как, стоя однажды, еще в мае, на автобусной остановке, той, что на набережной против института, увидел Карпучика, заботливо ведущего под руку сухонькую, деревенского вида старушенцию в плисовой душегрейке. Позади, опираясь на самодельную клюку, ковылял сгорбленный старикан.
“Что ж, — подумал с теплым в душе чувством Коляныч, — это ничему не противоречит. Скорее наоборот”.
— А как он насчет… этого?
— Зеленого змия, что ли? Тоже нетипичный. По меркам опытного производства, можно сказать, непьющий. А вот поет хорошо. Как-нибудь приходи послушать.
— Поет? — удивился Коляныч и попытался представить себе молчаливого как рыба Карпучика поющим… Не получилось.
После паузы сказал:
— Хочу включить его в список на награждение. Орденом “Знак почета”. Как смотришь?
— Карпучика?! — хмыкнул Стас. — Ну, взлитыв орел по пид небо! А как же зубры мирового пролетариата — Тучков… Авдонин?
— На этот раз перетопчутся.
— Думаешь? Непривычно, однако…
“Привыкнете”, — подумал Коляныч и, позвонив в кадры, попросил принести личное дело Карпучика.
В конечном счете список кандидатов на награждение лишь одной фамилией не совпал с планом, подготовленным Дуратовым несколько месяцев назад, — прогресс, прямо сказать, был небольшим. Но не сразу и Москва строилась. Секретарствовал-то Коляныч чуть больше недели. Главное — начало перестройке было положено. Процесс пошел!
Шекспирыч, выслушав его резоны, задумчиво произнес:
— Карпучик… Фамилия какая-то не наградная. Он не из?.. На них ведь только 5%, — он пощелкал на калькуляторе, — ноль, запятая, тридцать пять сотых знака… А у вас целый получается?
— Белорус, — коротко пояснил Коляныч.
— Белорус? Хм… Другое дело!.. Белорус — это хорошо! Пора избавляться от лизоблюдов этого… — Шекспирыч язвительно выговорил непристойное прозвище бывшего директора. — Надо активнее формировать свою команду. — Торжественно указуя на стену, где висел плакат с портретами членов политбюро, провозгласил: — Рабочий класс нас поймет!
Председатель месткома, интересующийся только путевками и жильем, не глядя подмахнул список, мастерски сформированное Шекспирычем партбюро утвердило его тоже практически не глядя, хотя и при одном воздержавшемся. Воздержался Евграф Ефремович Дуратов.
— Сомневаетесь в Карпучике? — спросил Коляныч, когда они остались одни.
— Да как вам сказать… — Евграф Ефремович отвел глаза и принялся протирать свои старомодные, похожие на пенсне очки. — Здесь ведь знаете как? Только тронь… — Близоруко щурясь, он очертил взглядом некий круг, давая понять, что имеет в виду под словом “здесь”. Не ясно было, правда, что попадало в границы круга — просторная комната партбюро, институт или страна в целом.
Утром заглянул Сережа Тучков. Сесть отказался. Размашисто расхаживая из угла в угол, сказал:
— Так, комиссар! Значит, мы больше не нужны.
— Кто это — мы?
— Кто всегда в первых рядах. Кто жизнью рисковал.
— Где это ты, Серж, жизнью рисковал — на овощной базе?
— Да нет, не на овощной. Когда чехословацких друзей уму-разуму в шестьдесят восьмом учил. С брони танка. Не щадя жизни.
— И чью жизнь-то не щадил — чехословацких друзей?
— Ясно, комиссар! На кого обопрешься в трудную минуту? На бывших подкулачников? — Сережа решительно шагнул к выходу — хотел, видно, хлопнуть в сердцах дверью, но в последний момент придержал ее и прикрыл аккуратно.
В целом наградная эпопея не привлекла к себе особого внимания, и вскоре о ней вовсе забыли. Вспомнили лишь в середине декабря, когда в министерстве, с большой почему-то задержкой, состоялся сам торжественный акт вручения. В лабораториях событие это отметили как положено — междусобойчиками; приглашали и Коляныча, он под разными предлогами отказался, но когда позвонил Непийвода и сказал, что рабочий класс ждет, отложил бумаги и спустился на первый этаж — в ОП.
Здесь все уже было готово. Посреди слесарного участка тянулась вереница собранных со всего ОП столов, покрытых с одного конца зеленой суконной скатертью, а дальше — листами ватмана и синьками; во главе, там, где зеленая скатерть, сидел виновник торжества с орденом на одном лацкане пиджачка и двумя медалями на другом; рядом, полуобняв его, восседал разрумянившийся, широко улыбающийся Сережа Тучков, потом — Непийвода, Глушков, Авдонин, нормировщица Валентина, все другие, и, когда Коляныч вошел, Сережа, вскочив, кинулся ему навстречу со словами:
— Проходи, комиссар. Ждем!
— Проходите, Николай Петрович, — выговорил Карпучик, тоже вставая и показывая на свободное справа от себя место. — Спасибо, что пришли.
Говорил он неожиданным для его облика баском, и Коляныч подумал, что, в сущности, впервые слышит его голос.
— Тебе начинать, — подтолкнул Непийвода.
Коляныч поднялся с фужером в руке:
— Что тут скажешь? Дело ясное. Предлагаю тост за Владимира Максимовича Карпучика — скромного человека, честного, безотказного труженика, мастера своего дела, надежного товарища, прекрасного сына. Побольше бы нам таких!
— Побольше бы! — подхватил Сережа. — За Володю! Передовика труда!
Все стали чокаться с Колянычем: Глушков, Непийвода, Сережа, Валентина… И Авдонин, протягивая стакан, степенно и, как показалось Колянычу, с притаившейся в глазах ухмылочкой произнес:
— Николай Петровичу.
Коляныч только пригубил свой фужер, ему попеняли на это, и тут Карпучик опять удивил его, сказав:
— Не давите. У Николая Петровича дел хватает. Сам знает, сколько ему положено.
— За комиссара! — воскликнул Сережа, привставая. — За нашего скромного принципиального Робеспьера!
— Вот-вот, — поддакнул Непийвода. — Именно! За Робеспьера!
И все опять стали чокаться с Колянычем.
Потом выпили еще и еще. Коляныч смущенно поеживался со своим почти не начатым фужером — между прочим, единственным здесь: у остальных, кроме Карпучика, пившего маленькими стопками, были граненые стаканы. Краем глаза Коляныч наблюдал за своим протеже. Был тот не пьян, хотя, возможно, и не совсем трезв; по лицу его шли красные пятна, но, пожалуй, это не было проявлением обычного для него смущения, а если и было, то лишь отчасти; в глазах появилась какая-то несвойственная ему раньше живость; и вообще это был совсем другой сейчас человек. Неожиданно встав со стопочкой в руках и обращаясь к Колянычу, Карпучик заговорил:
— Вы, Петрович, не сомневайтесь. На нас положитесь. Наперед всего — рационализаторство и изобретательство. Кладовщицу к Валентине перевесть, а в ее помещении кульман поставить, чтоб нам мысли на бумаге чертить. Координатно-расточной — в заднюю комнату: там пыли и влаги поменее…
— Не горячись, не горячись! — одергивал его Непийвода. — Не время теперь. Ты, Серж, брось ему подливать!
Но остановить Карпучика оказывалось непросто. Да и Сережа его поддерживал:
— Пусть говорит! Дело предлагает.
— На заднем дворе будку убрать, — не унимался Карпучик, — контейнер передвинуть, на том месте — стеллаж под трубы…
“Вот оно — творчество масс! — думал с чувством растущего к себе уважения Коляныч. — Надо только уметь его разбудить”.
— Первый раз его таким вижу, — словно оправдывался Непийвода. — Ты осади, Максимыч, осади. Будет еще время. Завтра поговорим. Спой-ка лучше. Спой, Владимир Максимович. Давно не пел. Вместе давай.
Карпучик замолчал.
— Спой, — сказал кто-то из рабочих.
— Спой, Максимыч, — попросила Валентина.
— Давай, Максимыч, — присоединились остальные. — Про клен, — просили одни. — Гвардейскую! — настаивали другие.
— Гвардейскую, — задумчиво сказал Карпучик и встал, звякнув медальками.
Наступила тишина. Он склонил голову, уставился в стол. Кровь уходила от его лица, красные пятна поблекли. Помедлил еще несколько секунд, обвел всех невидящим взглядом и запел:
Поля зазеленели, деревья зашумели.
Приказ мне отдает отчизна-мать.
Прощайте, дорогие, товарищи, родные,
Страну я уезжаю защищать.
Сережа подхватил, за ним, разом, подсоединились остальные, и голос Карпучика — глуховатый, несильный — практически исчез в этом нестройном хоре. И тем не менее было очевидно, что он здесь коренной, он ведет — взглядом, мимикой, движением губ:
Мы знаем: враг коварный, коварный и жестокий.
Отцов, убитых братьев не забыть.
Огонь пожарищ вижу, фашистов ненавижу,
Я должен за убитых отомстить.
Коляныч впервые слышал эту с военных лет сохранившуюся песню, а остальные, похоже, давно ее знали, теперь пели, и даже Непийвода шевелил своими почти скрытыми щеткой усов губами.
В тот день Коляныч впервые за последнее время вернулся домой засветло. Стоял легкий сухой морозец, и после обеда Колянычи всем семейством — старший, младший, мама Вера и спаниель Щен — отправились на Воробьевы горы. Благо совсем близко! Потом мама пошла готовить ужин, а остальные трое играли под фонарем в футбол в дворовой хоккейной коробке.
— Пап, ты сегодня такой веселый! Приходи рано почаще. Обещаешь? — просил Коляныч-младший.
— Обещаю, — обещал старший.
— Обманешь ведь, — сомневался младший.
В институт наутро Коляныч пришел раньше обычного. Лаборатории еще были пусты, и только окна первого этажа — там, где ОП, начинавшее с восьми, — ярко светились неоновым светом. Клавдия Петровна тоже уже была на месте, и на его письменном столе ровной стопкой лежали подготовленные ею бумаги. Коляныч позвонил Непийводе. Телефон долго не отвечал, и он собрался уже перезвонить позже, но тут трубку сняли, и он услышал голос Стаса:
— ОП слушает.
— Привет! — бодро поприветствовал Коляныч.
— Привет, — ответил Стас непривычным — скучным — голосом.
— Как вчера закончили? — спросил Коляныч с чувством легкой тревоги.
Непийвода молчал.
— Ты там не оглох? Как, говорю, вчера?
Непийвода по-прежнему молчал, и Коляныч нервно спросил:
— Что-нибудь случилось? Как юбиляр?
— Его больше нет, — сказал Непийвода.
Коляныч отчетливо услышал удары собственного сердца:
— То есть? Не понял?
— Переходил набережную, прямо против института — к автобусной остановке. Освещение плохое. Был выпивши… Не то чтоб пьян… Ну, ты знаешь — возбужден. Сбила машина.
— И где он сейчас?
— А не пошел бы ты!.. — взорвался Стас. — Где он может быть?! В морге! Где еще?
В голове у Коляныча всплыл погожий майский денек, когда он, стоя на автобусной остановке — той самой, что против института, — увидел Карпучика, прогуливающего по набережной двух симпатичных старичков, — старушенцию в плисовой душегрейке и сгорбленного старикана с самодельной клюкой.
— Родители знают?
— Послушай, отвали! Робеспьер! — опять взвился Непийвода. — Валентина к ним поехала. А Глушков — в морг. Ты там местком пошевели. Пусть раскошеливаются.
Он бросил трубку, и Коляныч еще долго слушал зуммер отбоя. Потом машинально взял лежащую сверху бумагу. Это было письмо из министерства:
“В связи с завершением календарного года Вашей организации выделены 7 отраслевых наградных знаков “Победитель социалистического соревнования”.
Вам надлежит предоставить в министерство подписанный треугольником список из 7 кандидатов на награждение, из которых: 60% — научных работников, 15% — ИТР, 15% — рабочих, 10% — служащих, 40% — женщин, 30% — комсомольцев, 25% — беспартийных, 5% — нацменьшинств”.
К углу письма была аккуратно пришпилена выписанная каллиграфическим почерком Клавдии Петровны записка: “По “Победителям социалистического соревнования” имеется план на этот и будущий год”.
Следующая бумага была из райкома: “График выходов на овощную базу в январе 1976 года”.
Заверещал телефон. Коляныч снял трубку. Звонил заведующий промышленным отделом райкома:
— Говорят у тебя там ЧП: погиб передовик производства?
— Погиб, — подтвердил Коляныч, соображая, какую помощь попросить у райкома для оставшихся без кормильца стариков.
— По пьянке, — не то спросил, не то констатировал заведующий.
Коляныч не ответил.
— Сочувствую. С кем не случалось. Плохо другое: нам звонили, что ты инициатор. Ну вроде как начал ты.
Коляныч молчал. В сущности, если толковать расширительно, так оно и было: начал, бесспорно, он — он с этой своей пижонской идеей перестройки сломал хрупкий порядок, сформированный его предшественником в уверенности, что любая перестройка здесь обречена. Вина была действительно на нем.
— Ну ты, конечно, знаешь, кто звонил?
— Понятия не имею.
— А вот это неправильно, — не одобрил заведующий. — Свой партийный актив надо знать. Зеленый ты еще. На первый раз подскажу. Между нами, конечно. Сережа сигнализировал, Тучков… — заведующий помолчал. — И это скверно. Если б кто другой, я б спустил на тормозах, а этот — ты же знаешь, какое говно. — Он опять помолчал. — Ты, кстати, пришли его ко мне после обеда.
— Для выяснения подробностей? — полюбопытствовал Коляныч с сарказмом в голосе.
— Да на хрен они мне нужны, твои подробности. Парткомиссия пусть с ними разбирается. У нас тут другое: делегацию в Чехословакию формируем: норма на рабочих — три человека. Два у меня есть, хочу его включить.
— Вот это верно! — восхитился Коляныч. — Серж у нас бо-оль-шой спец — что по Чехии, что по Словакии!
— Так вот и я о том, — в тон ему ответил заведующий. — Будет третьим.
Влад и другие
Флобер говорил: “Мадам Бовари — это я”. Перефразируя, скажу: я в той же мере герой этого рассказа, в коей Флобер — мадам Бовари.
Влад вошел в мою жизнь опосредованно, через Гурия Андреевича Курочкина. Помнится, я как раз закончил доклад, посыпались вопросы, приглашения прийти, приехать, выступить на семинарах, техсоветах… Ажиотаж объяснялся просто: речь шла о технологии, позволяющей повысить добычу нефти, а нефть — это денежки, и к ним нынче особый интерес. Ну, и не сочтите за нескромность, я умею представить товар лицом: если бы я сам не сказал, никто бы и не заметил, что результат получен на эвристическом уровне и это, стало быть, пока не теория, а только гипотеза, над которой надо еще потрудиться.
Но и уничижение неуместно — результат был сильный. Один из тех, что случаются, когда годы барахтаешься в мешанине фактов, расчетных и экспериментальных данных, взаимоисключающих домыслов и догадок, и в какой-то неожиданный, ничем не примечательный момент в мозгу вдруг вспыхивает (на самом-то деле — созревает!) поразительная по простоте и логичности идея, разом преображающая мешанину в стройную концепцию, в которой каждый факт находит свою нишу, может быть объяснен и сам служит объяснением; и ты, потрясенно схватившись за голову, восклицаешь: “Эврика!” Не вслух, конечно.
После двух с лишним лет вызревания так случилось и теперь; и, как уже бывало раньше, сразу стал ясен тот перечень экспериментов, который следует провести, чтобы сделать гипотезу теорией. Я планировал выполнить их до доклада, но не успел — времени было в обрез.
И еще, у меня не хватало денег.
Вообще-то денег надо было не так много: свою экспериментальную базу, в частности уникальную установку высокого давления, прозванную на факультете Дарьей, я создавал годами, немало министерских порогов обил в советские времена, и теперь нужно было купить лишь пяток чипов на Митинском рынке. Всего — на 120 долларов. Но именно их-то у меня и не было.
В принципе, я мог бы профинансироваться без ущерба для семейного бюджета из денег, зарабатываемых в маленькой издательской фирме нашего доцента Голубко, где я подвизался в качестве редактора англо-русских технических переводов. Но, хотя переводы милых — ни черта не смыслящих в технике — дам с филфака приходилось делать практически заново, платил деловой человек Голубко копейки, конкретно — два доллара за страницу. Для экспериментов этого было явно недостаточно, и как раз накануне я, наконец решившись, отказался от этого обременительного сотрудничества.
Во время доклада я забыл о проблеме 120 долларов, но сразу вспомнил, отвечая на вопросы, и как раз в этот момент ко мне подошел Гурий Андреевич.
Пока шла толкотня, он терпеливо выжидал в сторонке — среднего возраста, среднего роста, средней упитанности господин, а когда вокруг улеглось, шагнул вперед, протянул руку и приятным баском сказал:
— Поздравляю, профессор. Прорыв! Большой прорыв! Чувствуется школа МГУ. Курочкин, Гурий Андреевич. Представляю ЗАО “УИНТЕП”.
Что “ЗАО” означает “закрытое акционерное общество”, я знал — на это моих знаний конкретной экономики хватало, но что крылось за аббревиатурой?..
— Занимаемся повышением нефтедобычи, — пояснил Гурий Андреевич. — В данный момент организуем производство на “Физприборе”. Для начала — небольшая партия существующего типа, ну а потом — новое поколение. И тут уж без вас не обойтись. От физприборовцев, собственно, и узнали о вас и о сегодняшнем докладе.
— А как расшифровать “у-ин-теп”?
— Представьте, не знаю. Осталось от прежнего владельца. — Он смущенно улыбнулся. — Руководство направило меня выслушать ваш замечательный доклад и поинтересоваться возможностью сотрудничества. Разумеется, на взаимовыгодной основе. Вы не согласились бы встретиться с моим шефом? Владислав Дмитриевич готов приехать лично.
Похоже, появлялась реальная возможность получить заветные 120 долларов, да еще и реализовать свои идеи на “Физприборе”. Кто ж не согласится?
Договорились встретиться на следующий день в 14.30 на ступеньках главного здания МГУ со стороны Клубного входа.
В 14.20 я был в условленном месте: есть во мне эта неистребимая провинциальная привычка приходить всюду раньше времени. Кругом была суета сует — кто из университетских людей не знает вавилонского столпотворения Клубного входа в погожий сентябрьский денек, когда первокурсники, опьяненные взрослостью, причастностью к студенческому братству, возбужденные, сексуально раскрепощенные, вываливаются из дверей, штурмуют автобусы или веселыми компаниями отправляются прожигать жизнь на Воробьевы горы! Смотреть на них и думать, что вот скоро моя Ленка будет среди таких счастливчиков, было тоже весело, и я стоял, жмурясь на солнышке, забыв о снедающих меня заботах.
— Отличный денек! — вернул меня к действительности незнакомый голос. — Не узнаёте?
— Выпуск восемьдесят девятого года? — предположил я с высокой долей уверенности.
— Почти угадали. Девяностого.
Незнакомый голос принадлежал, понятное дело, одному из наших выпускников-троечников: тех, кто поспособнее, помню пофамильно.
— Мне как раз к вам.
Я холодно посмотрел на троечника. В памяти всплыло нечто неопределенное, серо-худое. Теперь это был один из тех, кого называют “качками”. Темно-вишневый пиджак и прочие атрибуты туалета не вызывали сомнений относительно его нынешнего социального статуса.
— Чем обязан?
Вопрос был риторический: как правило, такие приходят просить за кого-нибудь из родственников или знакомых. И я не ошибся: речь пошла о младшем братишке, хвост которого по моему предмету принял угрожающие размеры.
— Лужников? — спросил я, хотя сомнений и по этому поводу быть не могло: хвостистов в моем списке числилось пяток, но только один претендовал на отчисление.
— Опять угадали. Он, конечно… с ленцой.
— Мягко говоря…
— Да я — из-за родителей. Мать плачет, ночами не спит. Ведь забреют — и в Чечню… А там… Сами знаете! — Он выдержал паузу. — Помогите! Премиальный фонд у меня более чем…
Ох уж эта проблема — претендентов на отчисление! Казалось бы, чего проще: не способен учиться — отвали. Но в нашей реальности все непросто: ведь и впрямь забреют — и в Чечню. А там, глядишь, пуля в лоб или оторванные ноги… Получается, ты берешь на себя роль судьбы. От твоего “уд” или “неуд” зависит, возможно, человеческая жизнь, то, чем вправе распоряжаться только Господь Бог. Вот почему мой список претендентов, как правило, пуст, а уж если кто-то в нем нарисовался, — дело действительно из ряда вон. Знаю, что доброхоты этим пользуются, играют на моей беспринципности, а отказать не могу. Если только они не совершат ошибку, намекая на премиальный фонд… Тут я, мягко говоря, обижаюсь. Внешне как всегда невозмутим, а внутри все закипает: уж очень это, согласитесь, для российских условий банально, когда в тебе изначально видят взяточника. А банальность для меня — высший критерий негативности.
Тоном, который не должен был оставить у Лужникова-старшего иллюзий, я сказал:
— Времени у вашего младшего брата было предостаточно: все лето. Я его крови не жажду. Выучил — пусть приходит, не выучил — говорить не о чем.
— Да он… вроде как… не может.
— А не может, пусть сменит специальность. Вы-то, как я понимаю, тоже пошли не совсем по специальности?
— У меня свой бизнес.
— И какой, позвольте полюбопытствовать?
— Охранный.
— А-а, ясно. — Что такое в наших условиях охранный бизнес, я представлял, читал в “МК”. — Вот и охраняйте брата. Поезжайте с ним в Чечню.
— Я и вам могу помочь, если что, — сказал он сникнувшим голосом.
— Мне? Очень мило! Но мне охранных услуг, слава богу, пока не требуется.
— Вот именно, что пока. У нас наперед никогда не знаешь…
Он говорил еще что-то, но я уже не слушал: прямо против входа неожиданно возник длинный черный автомобиль; невесть откуда взявшийся Гурий Андреевич распахнул дверцу, и я впервые увидел Влада. То бишь тогда для меня еще — Владислава Дмитриевича.
Это был высокий стройный блондин лет сорока. Я не большой спец в тряпичных делах, и если на факультете меня считают элегантным — это заслуга жены. Но то что мастерски завязанный галстук и серый в тонкую полоску костюм моего гостя куплены не на Рижском рынке, было понятно даже мне. Во всем его облике чувствовались достоинство и элегантность, и, поскольку сам я воспитывался не в пажеском корпусе, это произвело на меня впечатление.
Мы обменялись несколькими дежурными фразами — бабье лето, храм науки, теперешняя молодежь — и двинулись внутрь. Гурий Андреевич поспешал впереди, оберегая шефа от стремительно снующих вокруг студентов.
Моя захламленная лаборатория не предназначена для рекламных целей, и я опасался, что руководство ЗАО “УИНТЕП” неадекватно поймет царящий кругом бардак. Но Владислав Дмитриевич одобрительно кивал, восхитился, пролив елей на мою душу, совершенством форм Дарьи, сказал, что лоск наводят, когда хотят запудрить мозги, что сам он всю жизнь мечтал о научной работе — именно о ней! — и не его вина, что судьба решила иначе.
Потом мы расселись вокруг письменного стола, и я стал рассказывать, показывать чертежи и графики. Гости внимательно слушали. Владислав Дмитриевич задавал вполне разумные вопросы, Гурий Андреевич понимающе кивал — контакты с “Физприбором”, похоже, не прошли для них даром. Все шло путем.
Договорились, что я буду осуществлять научный патронаж всего проекта; пока они возятся на “Физприборе”, завершу очередной этап исследований, выдам рекомендации и мы приступим к созданию аппаратуры нового поколения.
Это было правильно! Это было по-деловому! Я был окрылен. Зачем катить бочки на всех наших бизнесменов без разбору? Вот вам конкретный пример — деловой, энергичный. Ну, сноб. Этого не отнимешь. Но кто из нас без недостатков?
— Пока мы зачислим вас на должность профессора-консультанта, — предложил Владислав Дмитриевич. — Вы будете получать достойную зарплату. А потом, когда черное золото польется рекой, денежки тоже польются совсем другие… Вы понимаете. — Он сдержанно рассмеялся. — Остается договориться о вашей зарплате. Какую сумму вы считаете необходимой и достаточной?
— Ну, это не по моей части, — смутился я. — Это уж вы сами…
— Нет, — возразил он твердо. — Сумму назовете вы. Подумайте до нашей следующей встречи. Завтра в 12, если это не нарушает ваших планов, хотел бы видеть вас у меня в офисе. Гурий Андреевич за вами заедет.
И они отбыли, оставив меня в состоянии… окрыленной растерянности.
Как в тактическом, так и в стратегическом плане все было очень удачно, о таком раскладе можно было только мечтать. Но какую зарплату прилично было назвать? В конце концов, речь ведь шла о работе как бы на полставки, и реальных результатов от меня можно было ждать лишь через пару месяцев… В принципе, мне нужны были 120 долларов. Не исключено, что я уложился бы в 100: будучи постоянным клиентом Митинского рынка, я мог рассчитывать на скидки. Как-то один из тамошних “дилеров” — пожилой очкарик, в прошлом старший научный сотрудник одного закрытого НИИ, отдал мне двадцатидолларовый чип вовсе бесплатно. Но как сложится на этот раз, я не знал, и предпочел бы иметь живьем всю сумму.
Вечером поделился сомнениями с женой.
— Ты с ума сошел! — воскликнула она возмущенно. — О каких 120 долларах речь?! Ты — профессор МГУ, ученый с мировым именем…
— Реинкарнация Эйнштейна, — поддакнул я.
— Не ерничай! Подумай, наконец, о семье. Леночке через год поступать… Со следующей осени надо брать репетиторов. Сто двадцать долларов! Постыдись! Тысяча! И то мало. Я сама пойду к этому… Как его?
Я неважно спал ночь, встал с тяжелой головой, но точно в назначенное время прибыл в офис ЗАО “УИНТЕП”. Он помещался в элитном месте — на углу Пушкинской площади и Тверской, в том же здании, где ВТО, в том же подъезде, где Альфа-банк, и когда я, поднявшись на шестой этаж, вошел в просторный кабинет Владислава Дмитриевича, напольные куранты как раз отбивали двенадцать. “Сам” разговаривал по телефону. По-английски. И хотя не все термины были мне знакомы, я понял, что речь идет о продаже аппаратуры “Физприбора” за рубеж.
“Ну вот! — приятно удивился я. — Мы уже выходим на мировую арену”.
— Извините, — сказал Владислав Дмитриевич, вешая трубку. — Вице-президент “Бритиш Петролеум”… Интересный вариант… А почему бы и нет? — Он задумчиво помолчал. — Что будем пить? Чай? Кофе? Что-нибудь покрепче? Или с утра профессора крепкого не приемлют?
В принципе, крепкое я приемлю вполне, в том числе с утра, и на кафедре мы, бывает, нарушаем трудовую дисциплину в любое время дня, но в этой обстановке я как-то не был готов расслабиться.
— Сигару? — спросил он. — Настоящая — кубинская.
Но и от сигары отказался. Все равно не пойму. Зачем переводить добро? Попросил черный кофе. Без сахара.
Мы опять поговорили на профессиональные темы, и он опять задавал вполне разумные вопросы. Я даже полюбопытствовал:
— Не сочтите за нескромность: кто вы по специальности?
Ответ прозвучал несколько неопределенно:
— Работал в Росвооружении. — И, словно торопясь перевести разговор на другую тему, спросил: — Кстати, вы решили насчет зарплаты? Какая сумма вас устраивает?
Я почувствовал себя припертым к стене, отступать было некуда, и я выпалил:
— Триста долларов… если возможно.
Владислав Дмитриевич напряженно посмотрел мне в глаза.
— За какой срок?
— То есть?
— Ну, за какое время вы хотели бы получать такую сумму?
— За месяц. Как еще?
Он облегченно вздохнул. В его глазах мелькнула, как мне показалось, едва уловимая саркастическая усмешка.
— Да, конечно. Вы их получите сейчас же.
С аристократической элегантностью достав бумажник, он отсчитал купюры.
И жизнь резко убыстрила бег. Собственно, никакой жизни не было, была лаборатория — с утра и до позднего вечера. Эксперименты — вещь в себе: никогда не знаешь, что ждет за поворотом. Принципиальные проблемы вроде бы остались позади, зато непринципиальные сыпались как снег на голову: вис компьютер, проглатывая только что полученные и еще не сохраненные данные; трескалась пьезокерамика; Дарья шипела, плевалась маслом, жгла силовики. Мои руки покрылись ссадинами, любимые рабочие штаны, только что прошедшие домашний капремонт, снова были прожжены паяльником и проедены кислотой — совсем как в достопамятные аспирантские времена (шевелюра, правда, была теперь не та). Как-то забежал доцент Голубко. Неодобрительно оглядев мой замасленный, с засученными рукавами халат, сказал:
— Профессор с паяльником! У вас что, нет техников, аспирантов?
— Святой вы человек… — Я поправил сползший рукав халата. — Техники и работающие на науку аспиранты, чтоб вы знали, остались в далеком советском прошлом.
— Вы правы, я действительно святой. Святого терпения! Ладно — добавляю пятьдесят центов. Два доллара пятьдесят центов за страницу. OK?
— Ну вот, вы — опять. Я правда не нуждаюсь.
Он напряженно нахмурил лоб, пытаясь понять, в чем тут хитрость.
Дважды звонила зав. учебной частью Нинель Алексеевна: просила за Лужникова-младшего.
— Поймите! — убеждала, пытаясь сыграть на неких, еще не задействованных, струнках. — Дело не в этом балбесе. Страдают интересы факультета. Он снижает наш показатель успеваемости на 5%. Мы опять проиграем математикам и биологам.
Я шутил, но был непреклонен.
Раз в несколько дней сладкоголосая уинтеповская секретарша соединяла с шефом. Владислав Дмитриевич интересовался ходом дел, спрашивал, чем может помочь. В начале следующего месяца я был приглашен в офис, где он с той же элегантностью вручил мне очередные три сотни зеленых. А еще через пару дней секретарша сообщила, что шеф просит прибыть на совещание — к семи вечера.
“Совещание в семь вечера! Тоже не жалеют себя”, — подумал я и к назначенному времени был на Тверской. Однако началось совещание лишь в восемь и проходило в непривычной для меня форме — в специально на то снятом ресторане в недрах гостиницы “Россия”. Не в отдельном кабинете в одном из многочисленных здесь ресторанов, известных мне по юбилеям и защитам, а именно в отдельном ресторане и именно — в недрах.
Просторный, весь в дереве, зал был поделен на две расположенные на разных уровнях части. В верхней — за длинным столом разместились участники совещания, в нижней — артистично орудовала команда поваров в высоких белоснежных колпаках. Поваров было с десяток, нас — участников — пятеро: я, Владислав Дмитриевич и трое приглашенных.
Приглашенные были в черных вечерних костюмах, то есть не в смокингах, конечно, но близко к тому. В остальном они заметно отличались друг от друга. Слева от меня сидел темноволосый молодой человек с перстнем на пальце, и всякий раз, когда он подносил к губам стакан с соком — остальные тоже пили только сок, в чем, как я понял, проявлялась специальная культура подобных “совещаний” — перстень вспыхивал ярким рубиновым светом. Участник справа — невзрачный мужчина средних лет — при иных обстоятельствах ничем не привлек бы моего внимания. А вот с усевшимся напротив грузным лысеющим господином я был, как это ни удивительно, знаком — мы ранее трижды встречались, и хотя он меня не узнал, я хорошо помнил каждую из наших встреч. Особенно последнюю — три года назад.
По инициативе предприимчивого доцента Голубко, еще не освоившего тогда золотую издательскую жилу, мы подрядились проводить стандартные исследования на частных артезианских скважинах. Однажды попали на виллу некоего бизнесмена, пробурившего аж две — одну для питьевых целей, вторую — для технических: бассейн, фонтан и тому подобное. К тому времени мы уже год ездили по Подмосковью и нас трудно было чем-то удивить. Не выделялось и именьице нашего заказчика: обнесенный двухметровым забором гектар, стилизованная под замок трехэтажка, фонтан, теннисный корт, декоративный пруд с лебедями… Мы быстро откатали программу, заполнили бланк заключения и хотели было передать его управляющему, но тут выяснилось, что работу желает принять сам хозяин. Вскоре мы увидели его, неторопливо шествующего по мощеной аллее, и я сразу подумал, что мы где-то встречались. Вблизи я узнал его окончательно. Ну, конечно, это был Шкабарнин — бывший начальник главка в Минприборе. Он постарел, приволакивал левую ногу, но был по-прежнему вальяжен. Не аристократичен, как Владислав Дмитриевич, а именно вальяжен. Я был у него на приеме дважды с просьбой помочь, когда в муках рождалась Дарья. Тогда он отказал: помнится, кривя пухлые губы, бубнил, что партийная совесть не позволяет ему расходовать народные деньги на всякие там профессорские фантазии, и если бы не его зам — наш выпускник, — мои потребности не ограничивались бы сейчас ста двадцатью долларами. Вскоре после моего второго визита он пошел на повышение в пределах отрасли, потом был переведен в ЦК, и его преемник — наш выпускник — рассказывал, что Шкабарнин стал там большой шишкой, чуть ли не управделами. И, глядя на башенки, пруд, лебедей, я, внутренне веселясь, подумал: “Так вот куда они пошли — деньги партии!”
Тем временем твердокаменный ленинец кончил, шевеля губами, читать заключение и недовольно спросил:
— Договаривались, работать будут профессор и доцент. А здесь кто?
— Они и есть, — кивнул в нашу сторону управляющий.
— Вот эти? — Он с сомнением посмотрел на наши замасленные, перемазанные глиной комбинезоны.
— Мы и есть, — подтвердил Голубко.
— А почему в заключении этого не указано?
— Бланк стандартный. Не положено.
— Я доплачивал тридцать процентов за профессора и доцента и хочу, чтобы было видно, кто у меня работал, — веско выговорил Шкабарнин.
Пришлось указать: “Работу выполнили: Инженер — профессор такой-то. Техник — доцент такой-то” — и над случаем этим долго потом смеялся весь факультет.
Пока я разглядывал участников так называемого совещания, официанты завершили сервировку и Владислав Дмитриевич, приподняв стакан с соком, негромко произнес:
— Прежде всего, позвольте приветствовать вас, господа, выдающихся представителей российской бизнес-элиты, за этим скромным столом. Спасибо, что пришли. О чем речь, вы знаете. Позвольте по сути. — Он помолчал. — В нашем распоряжении новая уникальная технология повышения добычи нефти. Проблема чрезвычайно актуальна. За прошлый год в западной специальной литературе опубликовано восемнадцать статей на эту тему…
Он со значением посмотрел в мою сторону, и я неуверенно кивнул: несколько статей, в том числе одна моя, на Западе в прошлом году действительно появились… но насчет восемнадцати он явно загнул.
— Суть технологии в том… — продолжил Владислав Дмитриевич тем же негромким голосом, но вдруг замолчал и после секундной паузы сказал: — А впрочем, зачем лезть не в свое дело, когда среди нас профессор МГУ, научный консультант нашей фирмы…
С точностью, на которую сам я вряд ли был бы способен, он перечислил мои звания, степени и должности и предоставил мне слово.
Я уже говорил, что умею представить товар лицом, и двадцать лет чтения лекций очень развили эти мои способности. Я тонко чувствую любую аудиторию, мгновенно подстраиваюсь под ее меняющиеся настроения, умею заинтриговать, просто и адекватно уровню слушателей объяснить самые сложные вещи. И на этот раз мое красноречие, как и обычно, имело успех: двое представителей бизнес-элиты без лишних слов согласились купить по два комплекта физприборовской аппаратуры, и только Шкабарнин, поглядывая на меня с сомнением, как в тот раз, когда я работал на его вилле инженером-профессором, спросил:
— Если все так ясно, при чем здесь МГУ?
— Не вполне ясна физика явлений, — пояснил я. — Когда разберемся, удастся существенно поднять эффективность.
— Нет предела совершенству, — тонко улыбнулся Владислав Дмитриевич. — Пятнадцать процентов прибылей наша фирма вкладывает в науку.
Я внутренне усмехнулся: уж не мои ли триста долларов он оценил в 15%?
— Билл Гейтс выделяет много больше, — заметил Шкабарнин.
— Что толочь воду в ступе? — сверкнул перстнем молодой представитель бизнес-элиты. — Слава богу, не первый день замужем. Положительные отзывы слышали и раньше, смотрели результаты. Можно сказать — в курсе. Потому и здесь.
— Вот-вот, — поддержал средневозрастный. — Хотелось бы только познакомиться с этой фирмой: “Физ…прибор”. Посмотреть своими глазами…
— Организуем, — заверил Владислав Дмитриевич. — В ближайшие дни.
— Ну-ну, — тяжело вздохнул Шкабарнин и опять посмотрел в мою сторону. — Присоединяюсь к мнению большинства.
— Я, собственно, этого и ждал, — удовлетворенно заметил Владислав Дмитриевич. — Приятно иметь дело с умными людьми. Пора подвести черту, господа.
Последовало обсуждение деталей: сроков и форм поставки, условий стопроцентной предоплаты и прочих малоинтересных вещей. Когда мы вышли из ресторана, часы показывали половину одиннадцатого. Владислав Дмитриевич протянул мне руку:
— Прекрасно, профессор! Прекрасно! Сверх всяких ожиданий! Вы были просто великолепны. Очень, очень благодарен! Позвольте отвезти вас домой.
А на следующей неделе случился дефолт. Факультет гудел, как растревоженный улей. Лица одних выражали сосредоточенную печаль, других — расслабленное злорадство. Я был среди тех, кто сохранял спокойствие, кого происходящее не касалось. Однако вечером выяснилось, что это непонятное событие коснулось и нашей семьи: оказывается, жена, решив создать в преддверии предстоящего Ленкиного поступления репетиторский фонд, положила сто восемьдесят долларов, оставшихся после покупки чипов, в банк СБС-Агро, и теперь эти деньги накрылись. Хотела положить и те триста, что я получил потом, но, слава богу, не успела.
— Как это не отдают наши деньги? — возмущался я.
— Ты не представляешь, что там творится! — объясняла жена. — Люди сутками стоят в очереди. Ходят самые противоречивые слухи. Смоленский, говорят, застрелился.
— Кто это — Смоленский?
— Какой ты все-таки дремучий! Президент СБС-Агро. Неужели не слышал?
Ну, не слышал. Это еще не основание называть меня “дремучим”. В конце концов, почти каждый вечер читаю “МК”. Просто сегодня еще не успел. Подавив чувство незаслуженной обиды, я спросил:
— Застрелился-то почему?
— Как ты не понимаешь? Совесть замучила. Подвести стольких людей!
В конце следующего дня сладкоголосая уинтеповская секретарша пригласила к шефу, и когда я вошел в его кабинет, он возбужденно расхаживал по лежащему перед камином восточному ковру. Увидев меня, с необычной для него горячностью воскликнул:
— Ну, профессор, похоже, наступает наше время!
— Похоже, — неуверенно согласился я.
— Вы, конечно, слышали, что правительство отправляют в отставку?
Я не слышал: “МК” читаю на сон грядущий, так что в течение дня бываю не совсем в курсе происходящих в стране событий.
— Рассматривается новый состав кабинета. Моя кандидатура в списке. Вы понимаете, что это значит?
И, поскольку я тупо молчал, пояснил:
— Открываются новые потрясающие возможности! — Он потер руки. — Надо ковать железо, пока горячо. Как там у нас дела?
Дела “там у нас” шли с переменным успехом, и я, признаться, не знал, что надо сделать, чтобы их ускорить. В лаборатории появлялся на полчаса раньше обычного, уходил не раньше девяти. Конечно, можно было приходить еще раньше и уходить еще позже, однако это вряд ли что-либо серьезно изменило бы. Я попытался объяснить суть проблем, но его больше волновало другое: предстоящий в ближайшем будущем визит “Бритиш Петролеум”, организация презентации, подобной той, что прошла в ресторане “Россия”, но масштабнее — с большим количеством приглашенных, с демонстрацией плакатов, образцов аппаратуры и, конечно, моим обстоятельным докладом. У меня даже мелькнула мысль: уж не нужен ли я ему лишь как свадебный генерал, этакий рекламный агент-профессор? А почему бы и нет? Ведь был я однажды инженером-профессором.
Последующие три недели пролетели незаметно. Количество постепенно переходило в качество: система регистрации не давала больше сбоев; удалось, наконец, обеспечить нужные режимы излучения; даже Дарья смирилась перед моим неукротимым натиском. Можно было приступать к экспериментам. И только в субботу вечером, уже собираясь домой, я сообразил, что мною давно не интересовалось ЗАО “УИНТЕП”. Видимо, с “Бритиш Петролеум” что-то не складывалось, масштабная презентация с демонстрацией плакатов, приборов и моим обстоятельным докладом откладывалась.
Впрочем, мне было не до этого — с понедельника я залег на дно: все работало надежно, как часы; пошли результаты; и, поскольку все работало как часы, этим результатам можно было верить. Я почти не появлялся в “свете”. Коллеги, понимая ситуацию, забыли о моем существовании, и даже пышногрудая заведующая учебной частью не напоминала больше о Лужникове-младшем. В один из дней забежал доцент Голубко: молча постоял в дверях, безнадежно махнул рукой и молча удалился.
Вечерами я анализировал результаты и все больше убеждался, что они плохие.
Собственно, результаты не бывают хорошими или плохими: они бывают достоверными или недостоверными. И поскольку эти были достоверны, можно было со всей определенностью сказать, что они противоречивы.
Предельно упрощая, объясню так.
Я должен был провести две серии экспериментов в разных условиях. Совпадение результатов в обеих сериях — их независимость от условий — отвечало бы моей гипотезе, собственно, и было бы ее экспериментальным подтверждением. И надо сказать, картины, полученные в обеих сериях, — вид диаграмм — действительно совпадали. Но мне нужно было, чтобы совпадали не картины, а цифры. А они-то как раз и отличались.
Вообще говоря, добиться точного совпадения цифр невозможно в принципе. Расхождения процентов, скажем, в пять — естественны и неустранимы. Но у меня они достигали пятнадцати. И это нельзя было объяснить случайностью. В этом надо было разбираться. А разбираться — означало менять методику, что, в свою очередь, означало делать новую установку, ну то есть модернизировать старую, а делать новую установку — означало покупать новые детали и материалы, а новые детали и материалы означали новые деньги. И вот с ними у меня опять были проблемы.
Те сто восемьдесят долларов, что остались после покупки чипов на Митинском рынке, съело непонятное чудовище по имени Дефолт. Мой следующий трехсотдолларовый заработок был в этой связи экспроприирован и передан в репетиторский фонд. Правда, трагическая судьба банкира Смоленского послужила жене серьезным уроком: слово “банк” пугало ее теперь, как объявление “Не подходи — убьет!” на высоковольтном трансформаторе, так что деньги хранились дома — в морозильнике. Но взять их оттуда я мог только на условиях развода.
Ноябрь в дождях и изморози уже катился по стране, и в ЗАО “УИНТЕП” мне причиталась новая зарплата, однако они молчали, а напоминать о себе в связи с денежным вопросом мне казалось дурным тоном. Но голод — в прямом ли, в переносном ли смысле — не тетка: изобретя в коне концов некий хитроумный предлог, я позвонил в офис.
— Шефа нет, — ответила еще недавно сладкоголосая секретарша отнюдь не сладким голосом, и это, как говорится, мне сразу не понравилась. Когда через день я позвонил еще раз, никто вообще не снял трубку. Выхода не было: подавив чувство ложной гордости, я отправился на Тверскую.
Все здесь было как раньше: на первом этаже, где Альфа-банк, толпились клиенты, хотя и не в таком непроходимом количестве, как в день дефолта; что происходило на четырех следующих этажах, рассмотреть из кабины скоростного лифта было нельзя; а когда я, поднявшись на шестой, нажал кнопку звонка с табличкой “УИНТЕП”, дверь без промедления отворилась, и я увидел знакомого невозмутимого охранника в синей униформе с эмалированной бляхой на груди.
— А-а, — сказал он равнодушным тоном. — Что-то вас давно не было видно.
Я вошел внутрь. Офис был пуст.
— Где все? — спросил я.
— Кто их знает, — ответил охранник зевая. — Третий день никого нет.
— А шеф где?
— Влад, что ли? Этого уж, почитай, две недели не вижу.
В глубине души я ожидал чего-то в этом роде и тем не менее стоял теперь в полной растерянности. Бой курантов, раздавшийся из открытой двери кабинета Владислава Дмитриевича, вывел меня из оцепенения. Надо было уходить.
В последний раз, словно с чем-то прощаясь, — а ясно было с чем: с очередной иллюзией, — окинул я взглядом просторный офисный зал, расцвеченные рекламой фасады домов напротив, почему-то вспомнив женскую фигуру на крыше здания, где магазин “Армения”, и тут послышалось гудение подъезжающего лифта, его двери открылись, и я увидел Шкабарнина.
Озираясь, чуть приволакивая ногу, он направился к уинтеповским дверям. Свет внезапно прорезавшегося сквозь ноябрьские тучи солнца бил ему в глаза, и меня он то ли не видел, то ли не узнал.
— Здравия желаю, командир, — поприветствовал он охранника. — Кто на хозяйстве?
— А никого, — ответил тот своим равнодушным тоном. — Были да сплыли.
— Ну а “сам” где?
— А кто ж их знает. Они мне не докладывают.
— Как это — не знаешь, где твой босс?
— А он мне не босс. Я из агентства. До восемнадцатого оплачено — я здесь, а двадцатого уж на другой объект сказали. Я таких за три года столько повидал! Сегодня босс, а завтра кажет нос.
Впервые я видел, чтобы он смеялся.
И тут лицо Шкабарнина оживилось: он увидел меня.
— Профессор! — воскликнул он как-то даже почти звонко — Рад вас видеть! Как поживаете?
Я пожал плечами.
— Спасибо. Как обычно.
— Как обычно… Это хорошо. Ну а где же аппаратура?
— Какая аппаратура?
— А вы и не знаете? Два комплекта, за которые я перевел стопроцентную предоплату.
— Это не ко мне. Я всего лишь профессор-консультант. Был профессором-консультантом.
— И с кого же спрашивать? — вкрадчиво спросил он теперь уже вполне своим глухим сипловатым голосом.
— С начальства, — кивнул я в сторону кабинета Владислава Дмитриевича.
— Вот как… А ну давайте присядем. Не возражаешь, командир?
Охранник равнодушно пожал плечами и уткнулся в газету.
— Не могу. Тороплюсь. — Я шагнул к двери.
Шкабарнин слегка придержал меня за рукав.
— На пару минут. Уж уважьте.
Мы сели у журнального столика. Когда-то я попивал за ним кофе в ожидании Владислава Дмитриевича. Тогда передо мной стояла вазочка с трюфелями, сейчас — только грязная пепельница с окурками. На одном виднелся след помады — все, что осталось от сладкоголосой секретарши.
— Так значит — профессор-консультант… — задумчиво проговорил Шкабарнин. — И сколько же он вам платил, если не секрет?
— Секрет. Зарплата — дело конфиденциальное.
— Ну что уж теперь. Какие теперь секреты.
— Триста долларов.
На лице Шкабарнина появилась саркастическая усмешка. Точно такая, как когда-то в глазах Владислав Дмитриевича, отсчитывавшего мне купюры, только нескрываемая.
— Между прочим, своему водителю он платил, гарантирую, в три раза больше. Ну а сколько он с твоей помощью слупил с меня, хочешь знать?
— Почему это — с моей?! — возмутился я.
— А с чьей же? Ты у него был как наживка на крючке: доктор, профессор, лауреат… Этому фраеру с сигарой я бы, поверь, и доллара не дал. И знаешь, на сколько обул?..
Я пожал плечами.
— На триста пятьдесят тысяч баксов. Для меня это, между прочим, большая сумма.
— Для меня, между прочим, тоже. — Я, конечно, заметил, что он перешел на “ты”, но смолчал.
— Вот и я говорю: как будешь рассчитываться?
— Я?! Вы хотите получить триста пятьдесят тысяч долларов — с меня?! — Теперь на моем лице появилась ухмылка.
— Ну а с кого же еще? Подскажи. Пока — ты крайний.
Я искренне рассмеялся.
— Мне казалось, вы умный человек.
— Ну какой же умный, если дал себя так обуть? Да и те двое — тоже умники.
— Так, может быть, мне вернуть и им? Всем троим сразу — миллион пятьдесят? Чего уж тут мелочиться?!
— Это их дело. У каждого свои принципы.
— Боюсь, от ваших вам придется отказаться. — Я продолжал посмеиваться. Вполне, впрочем, беззлобно.
— Я принципами не поступаюсь, — тяжело пристукивая на каждом слове по столу, сказал Шкабарнин.
— Партийная совесть не позволяет? — съехидничал я.
Он побагровел, и я понял, что прикоснулся к святому, — блин! — как говорят студенты.
Субботу я впервые за два последних месяца провел дома. Пылесосил. Поправил полку на кухне. Починил сливной бачок в туалете. Жена обеспокоенно спрашивала:
— Ты не заболел? Может, померим температуру?
Вечером спустился в винный за бутылкой молдавского коньяку, и мы с ней нарушили спортивный режим. На полную катушку! Благо Ленка ушла к подруге на день рождения.
В воскресенье утром всем семейством отправились на Воробьевы горы. День выдался солнечный. Деревья ниже к реке еще не совсем потеряли листву, и она неярко золотилась на фоне бледного осеннего неба. В воздухе колыхались те бесподобные осенние ароматы, которые не может заглушить даже дыхание раскинувшегося внизу гигантского города. Нам было хорошо! Когда у меня спрашивают, почему я отказался принять кафедру в Остине, я отвечаю: потому что у них там нет Воробьевых гор. И это не просто шутка.
Вечером отвез Ленку к бабушке на “Молодежную”. Понедельник провел в библиотеке. В лаборатории появился лишь во вторник, да и то к десяти. Поухаживал за Дарьей. Стер пыль со всего, с чего можно стереть. Включил все, что можно включить. Прогнал тесты — моей норовистой команде не следует давать расслабиться. В половине первого собрался обедать.
Зазвонил телефон. Я снял трубку. Незнакомый голос вкрадчиво произнес:
— Здравствуйте, профессор. Извините за беспокойство. Звоню по поручению моего клиента. По поводу вашего долга.
— Какого еще… долга? — не сразу понял я.
— Ну, вы знаете. Вы же виделись в пятницу. Клиент поручил мне договориться о времени и условиях передачи денег.
— Да пошли вы на хрен! — крикнул я и бросил трубку. Вообще-то я абсолютно не приемлю ненормативной лексики, но тут — бес попутал: “хрен” — разумеется, эвфемизм: на самом деле я выразился вполне определенно.
Телефон зазвонил опять, и я пристыжено снял трубку.
— Извините, профессор, — произнес голос с прежней вкрадчивостью. — Я, можно сказать, при исполнении, поэтому прошу вас придерживаться…
— Послушайте! — Я постарался взять себя в руки. — Моя должность — профессор-консультант. То есть бывшая должность. К этим деньгам не имею никакого отношения. И поймите простую вещь — я профессор, а не бизнесмен. От зарплаты до зарплаты мы, слава богу, доживаем, но не более того. Отдать триста пятьдесят тысяч долларов не смогу при всем желании, даже если буду отдавать всю оставшуюся жизнь.
— Извините, профессор, — повторил голос. — Вы, видимо, меня не поняли. Речь совсем не об этом. Меня не интересует ваша зарплата и прочие жизненные обстоятельства. Вопрос в другом: как и когда вы сможете отдать причитающуюся с вас сумму? Кстати, ваша дочь уже пришла из школы? Я сам отец и очень волнуюсь, когда дочь задерживается. Дети особенно уязвимы. Именно по ним наносится первый удар.
Он помолчал, давая мне прочувствовать сказанное. И я прочувствовал. Бросить трубку было уже невозможно.
— В сущности, положение не так безнадежно, — сказал голос. — У вас прекрасная трехкомнатная квартира в сталинском доме, в двух шагах от метро… Дача не бог весть какая, но в хорошем месте… Есть еще двухкомнатная квартира вашей матушки — жилье на “Молодежной” очень ценится.
— А где прикажете жить всем нам? — спросил я прерывающимся голосом.
— Ну вот — вы опять. Я ведь не риэлтор. Вопрос не ко мне. Впрочем, могу и здесь дать совет. Вы уважаемый человек в МГУ. Факультет имеет места в общежитии в главном здании. Вы же знаете: двухкомнатные блоки… со всеми удобствами. Тесновато конечно, но жить вполне можно. Многие сочли бы за счастье. Кстати, блок 1842 сейчас свободен. И потом — у вас же двоюродная сестра в Америке. Замужем за бизнесменом. Между вами всегда были такие теплые отношения: рисковали переписываться даже в самые суровые времена.
— Здорово! — сказал я. — Осведомлены лучше некуда.
— Профессиональный долг, — скромно ответил голос.
— Так вот в чем нынче ваш профессиональный долг.
— Каждый сейчас зарабатывает, как может. А чего вы, собственно, хотите: в стране идет гражданская война. За передел собственности.
— Я ни с кем не воюю.
— Это ваш выбор. Но красных и белых на этот раз нет, соответственно, нет и разделяющей их линии фронта; война идет в любой точке: сбоку, сзади, спереди — среди нас. Каждый может оказаться жертвой. Я искренне сожалею, что это произошло именно с вами.
Мы помолчали.
— Хорошо, — снова заговорил голос. — Вернемся к делу. В вашем распоряжении месяц. До двадцатого декабря. За это время вполне можно собрать необходимую сумму. Скажу между нами: если какой-то части не будет — не страшно, клиент подождет, а может быть, и вовсе… Впрочем, не знаю. Важно, чтобы, как теперь говорят, процесс пошел. Я обязательно свяжусь с вами двадцатого декабря в первой половине дня, и мы договоримся о деталях. Запомнили? Двадцатого, в первой половине дня. Идет? Ну, желаю успеха. И не держите обиды — работа.
— Послушайте… — Но из трубки уже неслись сигналы отбоя.
Ситуация складывалась фантасмагорическая, но эта фантасмагория была вполне реальна, материализовалась свинцовой тяжестью у меня под ложечкой. Я возбужденно заходил по лаборатории. Совсем как Владислав Дмитриевич в день дефолта. “Дети особенно уязвимы, — звучал в мозгу вкрадчивый голос, — именно по ним наносится первый удар…”
Но ведь безвыходных ситуаций не бывает… Надо только найти рациональный выход… Может, все происходящее — лишь недоразумение: у Владислава Дмитриевича временные трудности, он занят… Как раз сейчас принимает министерство… Надо выяснить… Но как?.. Его координат у меня, как выясняется, нет… Координат Гурия Андреевича тоже… Но может быть, что-то знают на “Физприборе”…
Я вынул записную книжку, подошел к столу. Зазвонил телефон. Подождав несколько секунд, я снял трубку.
Звонил Лева Эйтингон — главный конструктор “Физприбора”:
— Привет, старик! Ты что-нибудь знаешь про Влада? Ну, про этого дребаного Владислава Дмитриевича?
— Не слышал и не видел уже почти месяц. Был у него в офисе — там пусто.
— Так я и думал! — Лева безобразно выругался. — Нас кинули. Ты слышал когда-нибудь такой термин: “ки-ну-ли”?
Такой термин я “когда-нибудь” слышал: читал в “МК”.
— Ну, мы лохи! Ну, лохи! Ты — я понимаю, что с тебя взять — малахольная университетская профессура, но я — тертый калач. Ведь знаю: сейчас никто не работает без стопроцентной предоплаты… А что прикажешь? С прошлого года ни одного заказа… А этот сулит золотые горы, ссылается на тебя… С какой-то дребаной бизнес-элитой приходил.
— И ничего вам не перевел?
— Десять тысяч баксов. Деревянными. А мы одной пьезокерамики купили на пятнадцать. Запустили производство! Как теперь расплачиваться с цехами?
Он опять выругался и бросил трубку.
Я снова возбужденно заходил из угла в угол, пнул попавшуюся под ноги пластмассовую урну, и она, подпрыгнув, повисла на одном из Дарьиных вентилей. Ситуация приобретала отчетливые очертания. Не ясно было только, как из нее выходить.
Зазвонил телефон. Я взял трубку.
— До тебя невозможно сегодня дозвониться! — сказала жена взволнованным голосом. — Все время занято.
Я испуганно спросил:
— Что-нибудь случилось?
— Леночка заболела. Видимо, ОРЗ. Ведь говорила я тебе: нечего тащиться в такую погоду на Воробьевы горы. Теперь придется неделю держать ее дома.
— Слава богу! — закричал я. — Пусть болеет! Пусть сидит дома! Чем дольше, тем лучше!
— Ты, видимо, сошел с ума! Спятил из-за этих своих идиотских экспериментов. Как это: пусть болеет? Как это: чем дольше, тем лучше? Ничего себе! Начало четверти, новый материал!
Она бросила трубку.
“Слава богу! — повторил я про себя. — Пусть болеет. Пусть сидит дома. Сколько? Неделю? Месяц? Год?”
Надо было что-то предпринимать… Просить помощи…
У кого?
Обратиться на Лубянку? Я поежился. Не оттуда ли звонил вкрадчивый голос? На кону деньги партии… Как тут обойтись без чекистов?..
Нанять телохранителя? На какие шиши? Но допустим — наймем. Будет сопровождать Ленку в школу и из школы. Хорошенькая картина! И ее грохнут вместе с ним, как грохнули недавно какого-то бизнесмена вместе со всей его командой — я читал об этом в “МК”.
Был еще факультет. А почему бы и нет? Это ведь не только престарелый декан и немощные коллеги-профессора. Есть студенты. Позвать их… Крикнуть: “Наших бьют!” Кому-кому, а уж мне на помощь они придут мгновенно. Я представил себе выстроившуюся вдоль дороги в школу вереницу студентов с плакатами: “Руки прочь от дочери нашего профессора!”.
Абсурд, подлинный абсурд, абсурд в чистом виде обрушился на нашу семью. У кого было просить помощи?
Кто в состоянии защитить гражданина в сегодняшней России?
В столовую я спустился позже обычного. Посетителей было немного. Уже отобедавшая зав. учебной частью Нинель Алексеевна холодно кивнула мне в дверях. Мадам была в последнее время мной недовольна и не скрывала этого. И все из-за балбеса Лужникова.
И тут меня осенило… Лужников!.. Лужников-старший!.. Как же можно было о нем забыть? Охранный бизнес… Эврика!
— Вы что-то сказали? — спросил знакомый профессор с физфака, предупредительно пропуская меня вперед. — Присаживайтесь, коллега, поболтаем.
— Спасибо, не могу. — Я покачал головой.
Вообще-то вне профессиональной сферы я человек нерешительный: подолгу взвешиваю, сопоставляю варианты, не упускаю случая посоветоваться. Сейчас — действовал размеренно и безостановочно. Сдал на мойку поднос с нетронутым обедом, бегом поднялся в учебную часть, сказал, что хочу видеть Лужникова-старшего. Заведующая понимающе кивнула, тут же нашла телефон охранного агентства, отложив другие дела, вызвалась сама туда позвонить. Как бы между прочим заметила, что повышение показателей факультетской успеваемости для нее — вопрос номер один. “Особенно если впереди маячит премиальный фонд”, — усмехнулся я про себя.
А ведь это он, пресловутый премиальный фонд, в несколько, правда, своеобразной форме, стал теперь объектом и моего жгучего интереса. И что примечательно: нравственных сомнений я не испытывал. “А чего вы, собственно, хотите: в стране идет гражданская война, — сказал мне давеча вкрадчивый голос. — За передел собственности”. Что ж, они воюют за собственность, мы — за собственную жизнь. Нравственные проблемы при этом рисуются в несколько ином свете.
Через полчаса Лужников-старший сидел в лаборатории между мной и Дарьей, я рассказывал, что к чему, и он понимающе кивал. Когда я замолчал, спросил:
— Адресочек… телефон… Дадите?
Я извлек из стола старую записную книжку, легко нашел телефон и адрес шкабарнинского поместьица, — ведь это я договаривался три года назад с управляющим — выписал все на листок и протянул ему.
Он, прищурившись, просканировал запись и вернул мне.
— Надеетесь на память? — спросил я обеспокоенно.
Он скромно потупился.
— Профессия.
Под конец мы обменялись заверениями: он — что к концу недели мы сможем спокойно выпускать дочь из дома, я — что к тому же сроку факультетская успеваемость улучшится на 5%. Сомнений ни у меня, ни у него не возникло: каждый из нас был профессионалом. В своей области.
Проводив гостя до лифта, я вернулся к себе. За окном смеркалось. Моя команда — единственный свидетель только что завершившейся встречи на высшем уровне — невозмутимо поблескивала циферблатами, экранами, табло. На душе было легко и… пусто. Похоже, ответ на вопрос: “Кто в состоянии защитить гражданина в сегодняшней России?” — был мне теперь известен: мы сами, никто иной. Надо только понять: нам объявили войну, а на войне как на войне.
Включать свет не хотелось. Я подошел к лабораторному шкафу, достал бутылку “Столичной”, налил полстакана и залпом выпил. Не закусывая. Так ведь и нечем было.
Когда на следующее утро я открыл глаза, солнечные блики уже дрожали в зеркалах нашего старомодного трюмо. Звонил телефон.
— Ты подойдешь?! — крикнул я жене.
— Мама пошла в аптеку, а я болею, — ответила Ленка.
Окончательно проснувшись, я снял трубку. Звонил доцент Голубко:
— Что-то вы хрипите… Простыли?
Я откашлялся.
— Только проснулся.
— Поздно спите, коллега. Другие уже давно совершают трудовые подвиги. Ну да ладно. — Он помолчал. — Ваша взяла… тихоня. Плачу три доллара за страницу. Но ни цента больше!
Я облегченно вздохнул: проблема финансирования была решена.
И я снова с головой ушел в свои идиотские, как не упускала подчеркнуть жена, эксперименты. Время от времени, словно кто-то толкал под локоть, смотрел на календарь: двадцатое декабря неумолимо приближалось. Но двадцатого в первой половине дня никто не вышел на меня ни по телефону, ни каким-либо иным — хитрым — способом. Не искали меня и после обеда. История уходила в прошлое — в своем бизнесе Лужников-старший не был троечником.
Больше я о Шкабарнине не слышал. О Владе — тоже. Что изменило его планы?.. Полный облом?.. Или наоборот — “новые потрясающие возможности”? Разглядывая однажды в “МК” фотографии только что назначенных вице-премьеров, я увидел одного очень на него похожего.
Фамилия и имя, однако, были другие.