Опубликовано в журнале Континент, номер 130, 2006
Роман СОЛНЦЕВ — родился в 1939 г. в селе Кузкеево ТАССР. Окончил физмат Казанского университета. Автор трех десятков книг стихов и прозы, изданных в Москве и Красноярске. Печатался в “Нашем современнике”, “Неве”, “Новом мире”, “Октябре”. Пьесы ставились в театрах Москвы, Ленинграда, Львова и др. городов. Романы “Минус Лавриков” и “Золотое дно” вошли в шорт-лист премии Буккер — Открытая Россия, 2005 г. Президент Сибирского ПЕН-центра, главный редактор журнала “День и ночь”. Живет в Красноярске.
Дядя Максум
В нашей деревне жил учитель рисования, долговязый, в шляпе, улыбчивый дядя Максум. Не Максим, а именно Максум — так изменилось в татарской речи знаменитое имя. Впрочем, знаменитым оно стало, когда по стране прокатился кинофильм “Юность Максима”, и мы все его посмотрели раза по три, и нам казалось, что дяде Максуму, конечно же, приятно слышать каждый день имя, которое, пусть и не совсем, совпадает с именем самого учителя.
Но дядя Максум, как ни странно, не был в восторге от этого фильма. Неизменно улыбаясь и жмурясь (как слепой, который ощупывает в солнечный день палкой дорогу), он уклонялся от разговоров, когда мы взахлеб пересказывали тем, кто еще не видел фильма, эпизод за эпизодом из “Юности Максима”.
— Крутится, вертится шар голубой… — напевали мы, очень нам нравилась эта песенка. — Кавалер барышню хочет украсть.
И спрашивали у нашего учителя:
— Здорово, да?
Он ничего не говорил. Нет, я не скажу, что снисходительно отмалчивался. Как теперь я понимаю, он молчал, как молчат мудрые люди, глядя на божий мир, на бабочек над цветами, на овец у речки, — ласково и не желая раньше времени что-то объяснять визжащим от радости детишкам.
И уже в девятом, кажется, классе на мой вопрос:
— А помните, дядя Максум, кино про Максима?.. — он ответил негромко:
— Там очень мало красоты.
— Какой красоты?.. — удивился я. — А песня?
— Песня, да. Но остальное не совсем по правде. Я не люблю комедию, у которой в галошах кровь. Ну, ладно, — он спохватился или сделал вид, что спохватился, и, улыбнувшись отечески, потрепал меня по голове. — Ты обещал воду вечернюю нарисовать.
Я смутился. Мне мама купила дешевых акварельных красок (вроде разноцветных пуговок, пришитых к картонке), их полагалось размачивать мокрой кисточкой. Но кисточка у меня была самодельная: на деревянную палочку я насадил жестяную трубочку, свернутую мною самим, из нее торчали в разные стороны несколько волосков, срезанных с хвоста моего пса. И когда я вел этой кисточкой по бумаге, краска ложилась плохо, брызгалась. Оставались следы, похожие на белые лучи.
Но если постараться, можно было что-то нарисовать.
Сам же дядя Максум работал масляными красками. Помимо того, что он преподавал в школе, он занимался копированием знаменитых картин русских художников. У него имелся альбом с цветными репродукциями, над которыми он и колдовал. Причем трудность усугублялась тем, что дядя Максум натягивал холст или резал картон именно того размера, что указан под репродукцией.
У некоторых односельчан, его родственников, в избах уже висели на гвоздиках его внушительные творения (“Бурлаки на Волге”, “Иван Грозный убивает своего сына”), и посмотреть на них учителя водили школьников.
И даже нашей семье он подарил копию левитановской запруды. Я иногда стоял перед этим чудом в струганной желтой раме и не мог понять, как дядя Максум добился того, что вот справа вода гладкая, как стекло, а слева льется, живая, слоями…
Понятно, моими акварельными красками этого не изобразить, и я умолил отца купить мне в районном центре масляных красок. Они тогда не были столь уж дороги, но ведь и денег у нас, у колхозного люда, имелось только на самую необходимую одежду, на закупку сахара и городского хлеба к празднику. Отец повертел лысой башкой, удивленно разглядывая меня, и привез-таки десяток тюбиков, на которых было написано печатными буквами: краплак, сиена, берлинская лазурь и прочие волшебные слова.
Полбаночки олифы и две кисточки (настоящие, шелковистые) мне торжественно вручил дядя Максум. У него этих кисточек и олифы, и красок много, ведь он, когда ездил в город, по-моему, ничего больше и не покупал. У него даже патефона не было.
Правда, собираясь в клуб смотреть кино, дядя Максум всегда надевал свою знаменитую шляпу, серую, как табачный пепел, с розовой опояской. И костюм на нем был глаженый, брюки со стрелками. И полушубок аккуратный, — гладить и штопать он умел не хуже женщины…
Получив от него орудие труда, я вдохновенно принялся писать (так принято говорить среди художников) воду.
О, вода! О, вечернее небо!.. Как легко, на первый взгляд, изобразить закат, смутнозеленые ветлы, отраженные в малиновой воде… Кажется, и получалось, да только вода выходила мертвой. Как на картонках с целующимися лебедями, которые свернутыми продаются на колхозном базаре. Фу, пошлость и бездарность! Хотя народ-то покупает и приколачивает их на стену возле кроватей и топчанов…
Конечно, дядя Максум таких лебедей, если бы захотел, малевал бы десятками и зарабатывал бы большие деньги (или брал бы дровами, курицами, овцами). Если бы у него была жена (а он, как вы уже поняли, жил бобылем, причины этого никому не были понятны!), она бы уговорила его. Но учитель рисования лишь ласково улыбался, когда мы намекали на столь выгодную работу.
Поделки разрешалось продавать на колхозных ярмарках, при условии, если художник пожертвовал в “ленинскую комнату” или в клуб что-то бесплатно.
Дядя Максум подарил правлению колхоза “Зимний лес”. Там все снежинки как настоящие. И для сельсовета изобразил нашу речку с лодкой, в которой сидит, согнувшись, рыбак в брезентовом плаще. В нем все мы узнавали старика Ислама, хоть и лица не видно. Вода вокруг сверкала, как зеркало или как оклады на иконах…
И вот уже месяц дядя Максум старательно копировал “Трех богатырей” Васнецова. Да и правду сказать, картина огромная, там лоснящиеся лошади с буграми мускул на груди, на лошадях богатыри в расшитых золотом одеждах, под сапожками у них серебряные стремена, в руках полувынутые грозные мечи… надо же все это тщательно прописать. А репродукция, как и другие репродукции в альбоме, была блеклая, словно подмороженная осенью трава, поэтому дядя Максум изобразил богатырей такими, какими их представлял себе: один из богатырей, Алеша Попович, стал огненно рыжим, как наш кузнец Василий, хотя и сохранил сходство с оригиналом на листочке. Илья Муромец напоминал Вахитова, секретаря райкома, грузного бранчливого дядьку с вечно надутой щекой. А Данила Никитич получился ну точно как наш председатель колхоза — ленинский прищур, скулы… Постепенно картина стала яркой, заиграла красками, куда репродукции до нее!
А почему дядя Максум напомнил мне про воду? А потому, что я любил смотреть на воду (и в воду!) в самое разное время дня, именно изображение воды, этого живого хрусталя, восхищало меня.
Сам он, учитель рисования, не окончивший никакого училища, умел как никто создать глянцевитую светящуюся поверхность. Работая тщательно тонкими кисточками, выписывая рябь или пену, он в некоторых местах, где вода должна получиться зеркальной, по-моему, и какой-то тряпочкой подглаживал…
Однажды я пришел к нему домой, принес замученную свою работу — (вечерняя вода в камышах). У меня никак не получалось, чтобы черные (коричневые? темные?) свечи рогоза таяли в огне вечернего света, но и угадывались…
Явился я к дяде Максуму, а у него гости вокруг большого медного самовара на углях. Я уже мельком видел этих людей, недавно приехавших в наше село. Отодвинувшись от стола и важно помаргивая, сидел в тесном костюме, в багровом галстуке Кузаков, новый директор школы (прежний директор, Рустам Валеевич, умер в лесу, когда грузил с завхозом на зиму для школы спиленные березы). Рядом с ним восседала, высоко вскинув голову в черных кудряшках на тонкой шее, его жена, учительница литературы. Про нее говорили, что она знает немецкий язык и вообще знает про все на свете. И между ними моргал, точно как его папа, румяный пухлый мальчик в красном галстуке. И не сразу я заметил — в стороне, на отдельном стуле, лежал плоский чемоданчик затейливой формы (как у груши).
И я услышал продолжение разговора. Поглядывая на завершенную копию “Трех богатырей”, которую дядя Максум, видимо, по просьбе гостей, выставил на могучий, сколоченный им самим мольберт (не путать с Альбертом Эйнштейном, как шутил сам дядя Максум), тетя в кудряшках высокомерно говорила:
— Что это такое?! Это же примитив. Сами-то картины пошлые… а зачем еще и копии снимать?! — Она поднялась и подошла к двум другим картонкам, висевшим на бревенчатой стене справа и слева от черного картонного репродуктора. — Да и это… Сусальный сюжет… гладкопись… нет места для мысли, для тайны… Есть же и другие учителя! Вот Юрий Михайлович воевал, был в Европе, пусть он скажет.
Но ее муж молчал, опустив глаза, помаргивая и крутя в пухлых розовых пальцах рюмку с водкой.
— “Три богатыря”… Товарищи! — Она обращалась к дяде Максуму, но слово “товарищи”, видимо, относилось теперь ко всем местным учителям. — Вы хоть представляете, какой век на дворе?!
Замечу, что это были пятидесятые годы, их последняя треть.
— А что такое? — спокойно спросил дядя Максум. Он, глядя на нее, очень доброжелательно улыбался. — Вы имеете в виду абстракционистов?
— Да не только! Были же импрессионисты, постимпрессионисты… Они чувствовали цвет, свет, они умели передать объем, они умели расчленить предмет, показать его… — Она запнулась, подбирая слово.
— Внутренность? — подсказал дядя Максум.
— Ну, не совсем!.. Сущность, суть предмета!..
— Хорошо, сущность… например, сущность женщины… — продолжал с улыбкой хозяин стола. — Я видел у Пикассо… на открытке… портрет, кажется, жены… Мне это не нравится. Если бы вас так изобразили, вряд ли Юрий Михайлович повесил картину на стену.
— Да при чем тут Юрий Михайлович и я?.. — заговорила гостья, сверкая глазами. — Почему так примитивно?.. Я про язык искусства. В этой тщательности столько убожества… в этой гладкописи… Художник должен быть небрежен, он может недоговаривать… два-три мазка — и мы понимаем…
Ее муж продолжал молчать, крутя в руке рюмку. Отсвет от водки играл на потолке.
— Это как в поэзии!.. — не унималась гостья, расхаживая по комнате. — Блок писал: любое стихотворение держится на двух-трех словах, как на звездах… А всему виною наше подражательство, терпеливость… серость наша… Боже мой, как я от нее устала!
— А зачем ты сюда поехала?! — вдруг зло спросил ее муж.
Она обернулась к нему, вспыхнула лицом.
— Ну как зачем?! Из-за тебя!
— Ну, ладно, пошли домой… — пробормотал новый директор школы, тяжело поднимаясь из-за стола. Недопитую рюмку он поставил, словно ввинтил, на столешницу.
— Да подождите же! — приложил руки к груди дядя Максум. На ногте одного из пальцев у него синела краска. — Ну зачем так? Пришли, мы рады вам. Нам вместе работать. Это же нормально, если люди учатся другу у друга. Мне очень интересно было послушать Зою Николаевну. А теперь, может быть, мальчик ваш сыграет на скрипке? Я слышал, он хорошо играет.
— Да нет, Алик пока еще только учится, — смутился отец семейства.
Но жена его словно споткнулась, чуть поехала на половиках, вернулась к столу, заулыбалась, поправила волосы.
— Конечно, конечно! — и подала толстому мальчику чемоданчик с кривыми стенками. — Конечно!
Алик (Альберт?) раскрыл футляр, вынул скрипку и смычок. Вопросительно глянул на отца, — тот не сразу, но хмуро кивнул. И мальчик встал из-за стола, сделал привычно-плаксивое лицо и заиграл (завизжал) на струнах. Он вытягивал какую-то знакомую мне мелодию, но я не сразу сообразил, какую. Кстати сказать, в те годы по радио часто передавали классическую музыку. Мне показалось, Алик пару раз сфальшивил… даже у отца его дернулась щека…
А вот дядя Максум слушал юного скрипача с восхищенной улыбкой, как слушал бы в другое время пение синички или воробья. Мальчик играет, как умеет, мальчик старается, это очень хорошо.
В самом деле, Алик старался, — по его лицу вниз к шее ползли капельки пота, как белесые зерна риса…
Когда он закончил и поклонился, как принято у музыкантов, мы зашлепали в ладони. Звонче всех аплодировала мать, она разрумянилась и совсем по-простому, даже как-то наивно, спросила у дяди Максума:
— Ну как? Правда, он способный мальчик?
— Я думаю, да, — ответил дядя Максум.
— Его учитель говорит, у него пальцы живые… стойка хорошая… А то, знаете, некоторые скрипачи дергают плечами, сутулятся, хлопочут физиономией… а он как столбик.
— Да, — подтвердил дядя Максум. — Может быть, еще что-нибудь сыграет?
— Нет-нет, хватит, — кусал губы новый директор школы. — Ему надо в одиночестве пока… без зрителя… — И снова поднялся. — Спасибо вам, Максум Валеевич. Мы пойдем.
Гости двинулись к сеням. Зоя Николаевна, глянув на копию левитановской “Запруды”, вдруг засмеялась и сказала:
— А правда, в этой наивной старательности есть что-то… чистота души… когда я была маленькой, я очень любила такие картины. А ты, Юра?
— А мне и сейчас нравится, — буркнул он. — Ну, нет тут телевизоров пока… и в Лувр дети не поедут… пусть хоть у него поучатся красоте…
— А я что говорю?! — уже шла на попятный учительница литературы. — Я только о том, что ему, может быть, пора ставить себе уже более высокие задачи. Он же прекрасно владеет кистью.
Новый директор школы ничего не ответил говорливой жене, а дядя Максум согласился:
— Конечно, Зоя Николаевна, нам тянуться да тянуться к совершенству… я же это понимаю…
Когда он захлопнул за ними дверь сеней и вернулся, лицо его было сумрачным. Я подумал, он сейчас выпьет водки. Но дядя Максум, брезгливо выпятив губы, выплеснул в ведро под умывальником остатки алкоголя из рюмок, ополоснул их. И снова, заулыбавшись, как после хорошего веселого рассказа, спросил у меня:
— Чай будешь пить? С молоком. Соседи молоком поделились.
Я хотел было поделиться обидой: почему эта тетя так себя вела? Она же потом все-таки призналась, что тонкая живопись ей тоже нравится? Или сказала так лишь потому, что дядя Максум похвалил игру ее сыночка?..
Но я передумал терзать вопросами учителя рисования.
Он пил горячий белый чай, с улыбкой поглядывая вверх, на “Трех богатырей”.
— А как твоя вода? — спросил он в который раз. — Старайся. У тебя получится.
— Почему вы уверены?
— Уверен, — ответил дядя Максум и положил мне ладонь на темя. А рука его показалась мне вдруг ледяной. Он так переволновался за время разговора с гостями?
Я часто его вспоминаю.
Только позже я понял, каким он был ранимым, этот бесконечно добрый человек.
Сменилась местная власть, новый секретарь райкома, побывав в гостях у дяди Максума, достал ему туристическую путевку в Москву и Ленинград, пообещав через год-два путевку и за границу.
Дядя Максум посетил в Москве Третьяковскую галерею, Музей изящных искусств им. Пушкина, а в Ленинграде — Русский музей.
Вернулся из поездки, привычно улыбаясь, но каким-то рассеянным. Мне говорили, он кому-то сказал:
— Картины великих лучше, чем я мог себе представить. Это с ума сойти, как сотворено.
И вскоре грянула беда. Односельчанам стало известно, что все свои холсты и картонки он сжег в печи. К нему прибегали, просили передать, если какие остались, работы в школьный музей. Но дядя Максум ничего никому не отвечал — сидел, небритый, босой, глядя в рокочущее пламя огромной печки.
А перед Новым годом слег и умер. И даже районные врачи не смогли сказать, чем он болел.
Одиночество сломало мужчину, говорили женщины села. Многие из них, и не только вдовые, втайне любили этого странного человека, который ни разу за все годы не произнес на людях ни одного бранного слова, всем улыбался и всем, кто хотел, дарил красивые картонки — копии великих картин.
Только почему-то целующихся лебедей не рисовал…
Усы
Из историй нашей веселой семьи
1
Нынешняя молодежь вдруг отказалась от усов, а начала отращивать смешные вертикальные серпики на подбородке, какие можно увидеть на картинах старинных живописцев, сохранивших облик королей и прочей надменной знати. Иной раз встретишь и усы, но в сочетании именно с такими волосяными полуколесиками, реже — с торчащей вверх бородкой оперного Мефистофеля.
Молодежь ищет лицо.
А я, лишь только встречу так снаряженного подростка (у него, конечно, еще и золотое колечко на левой ноздре, и серьга на ухе, и “косичка Мастера” на затылке), слышу хриплый хохот своего дядя Саши, который носил усики-треугольник, похожие на усики маршала Ворошилова.
— Бороду носит старый человек. Бороду носит мудрый человек. Мужчина должен носить усы. Пока он может действовать.
— В каком смысле, дядя Саша?
— В любом! — был ответ. И ответ казался бы запальчивым, если бы не весь облик невысокого, слегка кривоногого (привык сидеть в седле), но чрезвычайно сильного, темноликого дяди Саши, по-татарски, — Шаех. Его мы звали иногда дядя Шейх, на что он гневался.
— В нашей стране не может быть шейхов, мы уничтожили богачей как класс.
— А зачем же, дядя Саша, начальство обещает людям процветание и благополучие?
— А затем, малыш, что все это будет, но сразу у всех, постепенно. А не так, чтобы кто-то выделялся, один богач, а другой в лаптях.
— А если, дядя Саша, один работает хорошо, а другой не хочет работать?
— Воспитаем! — рубил он ладонью воздух крест-накрест, в разговорах со мной становясь как бы и сам подростком. — Заставим! В Конституции написано: кто не работает, тот не ест.
— А если он упорно не работает? А голодовка — это уже политика… я слышал…
Он замирал, уставив на меня свои вздрагивающие желтоватые тигриные глаза. И усики, треугольные его усики тоже подрагивали, словно дядя Саша принюхивался: а не пахнет ли от меня чем-то вражеским, буржуазным, не начитался ли я чего-то недозволенного… Хотя где и откуда? Кроме хрестоматии и разрешенных книг из библиотеки в руках ничего не имел. Разве что слышал россказни, которые и до нашей деревни доходили… да и сам иногда сквозь треск и вой радиоприемника поймаю неведомую станцию, где квакающим голосом кто-то рассказывает ужасные новости из жизни советской страны…
Врут, наверно.
— Врут! — прищурясь, продолжал смотреть на меня дядя Саша. — Отрабатывают деньги капиталистов. Ты мне веришь?
— Верю, — отвечали мои губы, мое горло. Кому же еще верить, как не обладателю двух орденов Боевого Красного Знамени, ордена Красной Звезды и десятков медалей, кто, по рассказу моего отца, переправил в свидетельстве о рождении 1925 на 1923, чтобы попасть на фронт. Когда военврач с сомнением глянул на подростка, мол, не слишком ли хлипкий, дядя Саша подпрыгнул и в воздухе вихрем перевернулся и приземлился на ноги и честь отдал! Отец к тому времени был уже в частях, но если бы оказался в селе, ни за что бы отпустил младшего братишку в пекло…
Как не верить человеку с таким взглядом, у которого пульс девяносто и даже сто, который живет, как горит. Приехав к нам в родную деревню из города, он за месяц отпуска столько полезного делает для нашей семьи, для соседей, для колхоза: поднимет ворота при въезде в нашу Разгуляевку, договорится, приведет на случку знаменитого жеребца с медалью из соседнего колхоза, прибьет доски на протекающую крышу школы, выкопает новый колодец, потому что прежний заилился, да и мусора туда много накидали мальчишки. А еще он обязательно устроит гонки без седел на самых быстроногих лошадях колхоза по лугу и сам выиграет приз — подхватит с травы растопыренными пальцами расписной платок самой красивой девушки села, а еще он поиграет с детьми в войну, побегает с нами по холмам и оврагам, гукая, изображая выстрелы, а потом покажет класс стрельбы из ТОЗовки, которую всегда возит с собой.
Сверкающий черный маслянистый ствол… гладкое деревянное цевье… насечки на боку приклада… прицельная колодка с движущейся планочкой: можно поставить на 50 метров, можно на 100… О, с каким трепетом я брал в руки это оружие! С каким восторгом я разглядывал тонкие медового цвета патроны со свинцовыми пульками…
— Дядя Саша, а на охоту нынче пойдешь?
— Я, — по-немецки отвечал мне дядя Саша, горделиво вскинув голову. Да, я забыл сказать, у него и нос особенный — с горбинкой, как у коршуна или орла. Почему-то у папы и у меня обычный, скромный… а ведь родня…
— А меня возьмешь?
— Яволь, — отвечал дядя Саша. И нарочно ломая русское слово, как если бы он был полуграмотный татарин, добавлял: Канишно. Абазателно.
После чего весело хохотал…
Никогда не забуду эту охоту на уток. У нас в те годы еще мельница на реке была, жернова крутила, сотрясая гулом и рокотом воды берега, обросшие ежевикой. Перед плотиной стояла, подрагивая, зеркальная вода, во все стороны уходили озера и старицы, поросшие белыми купавками и камышом с тяжелыми веретенами. И сюда, конечно же, время от времени приводнялись стаи крякв. Прилетали они откуда-то с верховьев реки.
У дядя Саши не было бинокля, но рыжие глаза у него зоркие, как у нашей кошки Люси, которая может с места вдруг прыгнуть на стену и шаркнуть когтями невидимого для меня комара или мушку.
— Ага! — цедил из-за стола дядя Саша, втянув губы под усики-треугольник и сверкая глазами в сторону лугов. — Летят!
— Где?! — вскидывался я и выбегал на крыльцо. — Где, Шаех-абый?
— Главное, я здесь, на месте и в нужный момент! — отвечал он, выходя на пружинящих ногах следом, на плече уже висит мелкокалиберка, в руке сумка с патронами и с двумя фляжками — с водой и водкой. — Шнеллер!
И мы бежали, старый и малый, мимо колхозной бахчи с наросшей капустой размером с футбольный мяч, мимо старых ветел, по выжженной зноем стерне скошенного луга, — я босиком, подпрыгивая, когда уколюсь, а бывший солдат в ботинках.
И чем ближе к кудрям ивняка, к рябине и ежевике, тем ниже пригибается дядя Саша, и я подражаю ему.
Вдруг слышу плеск — где-то совсем рядом на реке плеск: это утки… Вот крякнула одна, вот закрякали сразу несколько других… Какая радость! И вдруг с шумом и свистом, словно их пугнули, они взнялись и полетели прочь — низко, низко… уходят, уходят… даже отогнутые назад лапки видно… Что-то почуяли?
— Падаем! — прошипел дядя Саша, и мы рухнули, разгребая ветки еремы. Прямо перед моим ртом — сизая, туманная ягода ежевики, я ее беру дрожащими губами. Сердце бешено колотится, ягоду не могу проглотить.
— Вернутся… — щерит зубы дядя. И, подтягиваясь, ползет по-пластунски к воде, к кочкам рогоза, к розовым его цветам, к белым кувшинкам с округлыми тарелками листьев, распластанными по воде.
Я локтями уже в воде, неловко булькнул, — дядя Саша сердито оглядывается… Тишина.
Охотник, медленно развалив перед собой стволом винтовки стену камыша, изготовился и замер.
Комар лезет мне в ухо, а другие два крутятся возле носа. Но руки мои заняты: я на них упираюсь, если я освобожу их — лягу грудью в черную воду. А между тем пальцы мои в тине наткнулись на что-то шевелящееся, от страха и брезгливости я выдергиваю со чмоканием одну руку и шепчу:
— Дядя Саша, тут раки, да? — Я неплохо плаваю, я неплохо рыбу ловлю, но боюсь всего невидимого, живущего в иле: пиявок, волосоподобных существ, червей.
— Летят, — свистом губ отвечает, толком не расслышав меня, охотник.
И правда, утки, кажется, возвращаются. Сделали круг, чуть выше зеленых зарослей, и вот, не завершив второго круга, вытянув “шасси”, посыпались на воду. И молча, умиротворенно закачались на сверкающей поверхности.
Дядя Саша огладил двумя пальцами свои ворошиловские усики и явно изготовился стрелять, хотя расстояние до цели неблизкое — метров семьдесят. Может, поближе подплывут?
К моему восторгу, одна неожиданно приблизилась и замерла на воде боком к нам. Почему же дядя Саша не стреляет?! Вот же мишень!
— Дядя Саш!..
Он в ответ только дернул щекой: не мешай.
Вот серая уточка совсем уж близко… Ну, почему, почему дядя Саша не стреляет??? Он боится не попасть? Тут и я попал бы.
Гребя желтыми перепончатыми веслами, птица вновь отдаляется. Эх, ты, дядя Саша! Упустил! Ну, стреляй хоть в кого.
В эту минуту охотник полуобернулся и, отлепив палец от спускового крючка и разогнув, показывает: видишь? Что он хочет сказать? Тычет то вправо, то влево.
И вновь приник к ружью.
И хлесть!.. Две уточки в середине стаи уронили головы и закружились на воде. Третья лихорадочно, тряся крылышками, помчалась сдуру прямо к берегу, а остальная стая с шумом и стоном вновь заторопилась на разбег и взлет… Но вот и утка, которая бежала к нам по воде, наконец оперлась о воздух и поднялась, и улетела…
— Иди, доставай, — хмыкнул дядя Саша, — если раков не боишься.
Слышал он, слышал мои слова про раков, заряжает ружье очередным патроном.
— Ах, не получилось!
— Что не получилось? — спрашиваю я, раздеваясь и входя по колени в помутневшую воду.
— Я же тебе показывал. Почему выжидал? Хотел поймать момент, когда шеи трех уток совместятся. Не получилось. Только две попались на линию. А ты что, в трусах полезешь? — удивился дядя Саша. — А потом сушиться. А мы еще к дальним озерам пойдем, там, может быть, подцепим.
Я растерянно стоял перед ним. Я никогда не плаваю без трусов. Все как-то боязно… укусит какая-нибудь рыба… разговоры ходили, что сомы хватают мальчишек за эти самые места… да и раки все же тут водятся… Но, превозмогая жуть под насмешливым взглядом бывшего солдата, я кладу на макушку тальника свои длинные трусы и плюхаюсь в воду.
Я быстро ухватил одну утку за лапу, а другая птица то ли утонула, то ли, еще живая, забилась под листья камыша. Я бултыхаюсь среди водяных трав, стыдясь своей ненаходчивости.
Но дядя Саша умеет и поощрить.
— Правильно ведешь разведку… а ты поднырни и снизу посмотри.
И точно, я окунулся с головой в воду и сразу ее увидел, притонувшую и подбившуюся снизу к зеленой ряске, сверху и не углядеть.
Когда я вытащил обеих уток и уже на твердом холмике берега оделся, дядя Саша сказал, нарочно коверкая слово:
— Маладис. — И, глянув на часы, которые тикали на его жилистой коричневой руке, объявил: — Идем покажем женщинам, как нужно готовить уток…
Нужно ли говорить, как хвалили нас женщины. Моя мама сразу же бросила упрек отцу:
— Шаих только немного моложе тебя, а смотри — как юноша. А у тебя пузо, как у секретаря обкома.
Отец страшно обиделся, отказался есть утку. С трудом уговорили. Уговорил дядя Саша:
— Ты, Соня, напрасно на него. Он лучше меня стреляет. Но ему нельзя браконьерничать: он тут в колхозе не последний человек, — а я приехал-уехал.
Тетя Альфия, — коротко Аля, — своего мужа, конечно, похвалила, но, как всегда, с легкой насмешкой.
— Если бы вы так на войне стреляли, до Москвы бы немец не дошел.
В ответ на это обвинение, звучавшее, надо полагать, не раз и не два в их жизни, дядя Саша зубами скрипнул, но сдержался и только руки поднял:
— Яволь, яволь… их хенде хох…
Так что без укора похвалили только меня. Особенно после того, как дядя Саша рассказал, как я полз по-солдатски, как сплавал за трофеем. Правда, не стал говорить, что плавал я совсем нагишом. До занятий в школе еще оставалась неделя, ругать меня еще не было за что, так что хвалили чрезмерно.
— Он еще покажет, как надо стрелять, — говорил дядя Саша. — У него рука твердая, а глаз острый.
После знаменательного обеда мы с ним пошли подремать на сеновал. И там вновь состоялся разговор про усы.
2
— Я думаю, братишка, ты уже понимаешь: настоящий мужчина должен носить усы, — начал, потягиваясь и вдыхая запах высохшей травы, дядя Саша. — Именно усы! Это не просто украшение. Они как маленький зонт, — чтобы никакие сопли в рот не попадали, ни при какой погоде. И они как маленький раздражитель, — чтобы женщины любили. Им нравится, я знаю.
— Что ты там ерунду городишь? — послышался снизу, со двора голос проходившей мимо тети Али. Вряд ли она в точности расслышала слова своего мужа, но она знала, о чем он может говорить после хорошего обеда. — Я тебе всю жизнь говорю: сбрей ты их! Ворошилова давно разоблачили.
— Ну и что? — повысил голос дядя Саша, приподнимаясь на локте и как бы специально отвечая ей сквозь дебри сарая. — Усы носили все великие люди — Ленин, Сталин, Молотов…
— Молотов трус, жену отдал в лагеря. Ты меня тоже отдал бы в лагеря, если бы тебя попросили твои товарищи по контрразведке?
— Брось говорить глупости, женщина. Я знаю, ты наша, советская.
— А у Молотова была шпионка?
— Вряд ли. Но Сталин имел прямые усы, а у Молотова они были бесформенные. Иди, иди дальше, это долго объяснять. — И уже понизив голос, снова опустив облысевшую, но с кудрями возле ушей голову в брошенный на сено полушубок, он продолжил разъяснение уже для меня. — Усы носили все военные люди в России, гусары, драгуны. Могло не носить усов лишь высшее командование — Суворов, Кутузов. А из нынешних, — посмотри, какие усы Буденный носит! Давай, милый, начинать растить усы. Ты как побреешь пару раз пушок над губами, так сразу начнут вставать. Но!.. — дядя Саша страстно и судорожно зевнул, — словно хотел укусить свисавший над нами слева веник табака. — Усы надо подбирать к своему характеру. Усы с загнутыми вверх кончиками — у людей уверенных в себе, но чаще просто хвастливых. А если кончики загнуты вниз, — человек упрям и много пьет. Если же усы прямые…
— Как у Сталина?
— Да, как у Сталина… его труднее распознать. — Дядя Саша сделал значительную паузу. — А вот если усы маленькие, скромные, такому палец в рот не клади.
— Как у вас?
— Как у меня. Но есть и пошлые усики — в нитку. Это жулики носят такие усы, прожигатели жизни. А если только у концов губ, — это китайцы, там другая философия. — Дядя Саша, зажмурившись, снова зевнул. — Как хорошо на родине. Я действительно служил в контрразведке… как сказала моя жена… Вот хочу тебе рассказать одну историю. Это было в Западной Украине, когда мы наконец погнали фрицев. Много народа освободили, но хватало там и предателей, шпионов… не секрет, не все хотели Советской власти… Но как ты узнаешь, кто он? Улыбается, кланяется, кивает… а сам ночью ножом солдат наших зарежет или мину подсунет под рельсы… Попал мне в руки мужичок один, круглолицый, бритый, в наколках. Говорит, уголовник, немцы заставляли воду носить, печки растапливать. Надо сказать, к уголовникам и наша власть относилась более благосклонно, но это отдельный вопрос. Вот мельком допросили мы его и хотели уже пропустить на освобожденную территорию, да что-то меня остановило. Сам не могу понять, что. По моему приказу поместили его в сарайчик и ушли. Нет, он не привязан, только куда он побежит? Побежит — его тут же пристрелят. Смирно лег на землю и лежит. А я обошел этот хлев, — он из прутьев и глины слеплен, — и в щелку смотрю на него. Час или полтора потерял, но чего-то жду. Я ведь в душе охотник, терпеливый. И вот смотрю, мужичок достает кисет с табаком, бумагу и проводит двумя пальцами вот так… — Дядя Саша повторил жест над своими губами. — Ага, думаю, попался, у тебя усы были еще недавно… Зачем ты их сбрил?.. Тебе интересно?
— Очень, — отвечал я. — И вы его арестовали?
— За что, милый? Нет, так дело не делается. Ну, мало ли, сбрил и сбрил. Может, разонравились. Я решил с ним с другого бока разговор завести. Подсадил к нему Витьку из штрафников, он хорошо уголовный мир знает. Покачай, говорю, его на предмет биографии. А сам снова в щелочку смотрю. Витька первым делом снимает с себя одежду до пояса и показывает мужичку свои наколки. Мне будешь подчиняться, говорит, у меня видишь что нарисовано. А у тебя? Ну, тот вынужден тоже обнажиться. Витька потер пальцем пару наколок у него, — да ты еще сосунок, говорит, свежие наколки. Где сидел? Кого помнишь? И наугад имена якобы знаменитых вождей уголовного мира. Тот невпопад кивает, как если бы слышал про таких. Витька словно бы рад. А вот угадай, говорит, что обозначают такие наколки. И называет всякую абдракадабру.
— Аббревиатуру, — робко поправил я дядю.
— Ну, канично, нам, татарам, вси равна. Говорит, что такое АА. Тот не знает. “Ангел ада”! А что обозначает ГУСИ? Тот не знает. “Где увижу, сразу изнасилую”. Э, говорит Витька, ты совсем еще темный. Учись, пока я жив. ТУЗ? И тот вдруг вспомнил: видно, готовился или сообразил. “Тюрьма учит закону”. Верно. А вот что такое ПОСТ? А, не знаешь! “Прости, отец, судьба такая”.
Тут я через охрану вызвал Витьку как бы на допрос, он докладывает: “Товарищ старший лейтенант, это — демон”. Ну, нечистый, шпион. Дальше дело техники. Мы этому мнимому уголовнику прилепили паклю на место сбритых губ, повезли по селам. И в одном селе народ признал фашистского прихвостня, начальника украинских полицаев. — Дядя Саша снова судорожно зевнул, аж подпрыгнув, словно хотел укусить саму крышу. — Ну, этого в расход, а тебе — пример, насколько полезно разбираться в усах.
— В расход — расстреляли?
— А что, чикаться? Он сразу ушел в молчанку. А времени колоть его нет. Отдали по линии. Сам я рук марать с такими не стану. Я люблю честную стрельбу. — Он заглянул мне в лицо своими тигриными глазами. — С детства мечтал быть снайпером. У меня ведь, братишка, и значок где-то валяется. “Ворошиловский стрелок”. Получил в шестнадцать лет, как раз перед войной… но снайперы нужны на позиционном фронте, а не как у нас… вперед, билад, по костям и кровавым лужам, а потом — обратно, билад, по таким же костям… Рано Жуков отказался от усов. Не по таланту. Ладно, это тебе ни к чему. Расти усы.
3
И я стал растить усы.
Намазав мылом, я скреб тайком отцовской опасной длинной бритвой над губой, пару раз порезался, приклеивал полоски бумаги… Поначалу никакого эффекта не наблюдалось, но затем стало чесаться, и вот волосики, прежде нежные, как шелк, сделались жестче. Даже пальцем это явственно ощущалось.
И когда дядя Саша приехал в следующий раз в наше село, — время приезда снова совпало с летними каникулами в школе, — “ворошиловский стрелок” обнял меня, всмотрелся и восхищенно вскликнул:
— Эт-то совсем другое дело! Посмотри, Алечка!
Тетя Аля только улыбнулась: мальчишки есть мальчишки. Она врач, я случайно подслушал, она сказала, успокаивая мою маму: уныние укорачивает жизнь, веселый характер удлиняет. Надо всему радоваться, сказала она. Растет твой сын? Растет. А мог бы карликом остаться, в цирке выступать (это у нее шутка).
Мой же отец хмуро покосился на меня, но, занятый мыслями о производительности труда в колхозе, ничего, кажется, не увидел и не понял. Лысый, тяжелый, в майке, он с отвращением косился за окно: там не вовремя лил дождь. Мать же стряпала шаньги, мазала куриной кисточкой поверху маслом с желтком, жарила да напевала, — она любила гостей. И особенно гостей забавных, таких как дядя Саша с тетей Алей.
Поддавшись общему настроению, я в шутку назвал тетю Альфию тетей Альфой. Она засмеялась, но предупредила:
— Не называй больше так.
— Почему-у? — удивился я. — Альфа — первая буква алфавита.
— Знаю. Но так овчарок у них на службе называют. — Она кивнула на мужа. — А мы ж, женщины, птички, правда, Шаех?
Отмахнувшись (помешала), быстро проговорив:
— Да, да, да, птички, бабочки золотокрылые! Это верно! — усатый гость продолжал рассказывать мне и моей маме, подпрыгивая на стуле, как в седле: — Клянусь, я прыгнул прямо в таз! А ведь парашют ветром несет… тут надо управлять… Это тебе не на санках тормозить — правой-левой ногой…
Мама спросила:
— С какой высоты ты прыгал, Шаех?
— Из-за облаков. Прямо в таз обеими ногами! Аля свидетель.
Тетя Аля, слушая рассказы мужа, в этот приезд ни в чем его не упрекала, только ласково помаргивала мне, но нынче мне почудилась в ее улыбке, в ее глазах печаль. И причина излишней говорливости дяди Саши и печали его жены вскоре обнажилась.
— Молодежь! — вдруг воскликнул мой отец. Так просыпается лысый валун в грозу, сверкая зубами. — Не хочет оставаться в колхозе! Не хочет! Молодец твой Булат, строит, ездит.
— Строит, ездит?.. — вдруг переменившись в лице, переспросил дядя Саша. Он, казалось, мигом почернел, пальцы сжались в кулаки. — Он изменил нашему роду! Он вор!
— Как вор?.. — отец и мать недоуменно уставились на родственника. Тетя Аля махнула рукой и заплакала.
Я первый раз ее видел плачущей.
Скрежеща зубами, матерясь не впрямую, а эвфемизмами, которые в другом случае показались бы забавными, но не сейчас, дядя Саша рассказал, как опустился его сын.
— Связался с плохой, хой-хой, женщиной… пьянчушка, истинно чушка… где-то что-то украли, под суд попали… теперь сидит… на письма не отвечает, как будто мы виноваты. Он рос, екарный Истос, неженкой. Альфия, на фига, слишком его нянчила. А вот из твоего сына… — вдруг дядя Саша повернулся ко мне и больно вцепился в мои плечи своими клешнями, — я сделаю мужчину. А ну пойдем!
Под горячую руку он меня едва ли не вытолкнул во двор.
Мы прошли в тень сарая. Здесь между березой и вкопанным столбом имелся турник, сооруженный дядей еще в прошлый приезд. Перекладиной служил обычный лом.
В прошлый раз я подтянулся двенадцать раз. Непременным условием для зачета было не гримасничать. Подтягиваться со спокойным лицом. Как только я начинал кривить губы, выпячивать подбородок, дядя Саша кричал:
— Все! Аллес!
На этот раз я подтянулся семнадцать раз. На восемнадцатый, видимо, слишком сжал губы.
— Эх ты! — буркнул гость. — Давай я.
И как автомат, в свои немолодые годы, показал сорок подъемов. Спрыгнул, сплюнул:
— Я еще могу… но хватит. Альфия будет ругаться. Пойдем гири качать.
Гиря в два пуда покоилась в сенях, в темном углу, слева от двери в чулан, рядом с огромным тулупом отца, свисавшим до полу на крюке (обычный гвоздь не выдерживал).
Гирю я смог поднять только три раза, не кривя лицо.
— Эх ты!.. — горячился дядя Саша, внимательно смотревший на меня в сумерках сеней. — А еще усы растишь. Смотри на меня…
Несколько раз быстро и легко вознеся гирю над головой, он вдруг сжалился над племянником.
— Ладно. Хорошо. Наберешь мускулатуры в армии, будешь как цветочком размахивать. Но прежде всего мужчина должен уметь метко стрелять. — И с невысказанным смыслом, прищурясь, посмотрел на меня. — Ты понял? Женщины это любят. Понял?
Я смутился, кивнул.
— Завтра поедем в райцентр, постреляем в тире. Я тебе покажу, как надо стрелять.
В этот приезд дядя Саша почему-то не взял с собой мелкокалиберку.
Позже тетя Альфия расскажет, что, получив письмо от сына, он схватил свою “тозовку”, заорал, что сейчас же полетит в Омск и застрелит Булата, опозорившего род, а когда тетя хотела вырвать у него ружье, он его с хрустом переломил через колено — и швырнул в угол… и заплакал, что с ним редко бывало, и рухнул на диван и пролежал до следующего утра…
4
Мы всей семьей выехали в райцентр на старом “виллисе”, подаренном отцу райкомом. Заря только разгоралась. Над полем таял белый туман.
Шофер Коля с длинными усами, что очень понравилось дядя Саше, рассказал, что мальчишки отвинтили ниппель у машины, посадили одно колесо, и ему, водителю, пришлось срочно искать замену. В деревне у соседа, фронтовика Кошкина, имелся на ходу трофейный немецкий мотоцикл, и старик поделился резиновой штучкой за бутылку водки.
А поехали мы в воскресенье, потому что в райцентре в воскресенье ярмарка. Пока мать с отцом и тетей Алей ходили между телегами и лошадями, покупали пряники и конфеты, кувшины и горшки, мы с дядей Сашей прошли в тир.
Тир располагался в длинном вагончике, на его распахнутой двери был нарисован прищуренный глаз: красные веки и узкий синий эллипс с черной точкой.
— Сейчас… Я тебе покажу, парень, как надо задерживать дыханье и нажимать на спусковой крючок. Прицелиться — мало. Прицелишься правильно, а в последнюю секунду вздохнешь или выдохнешь, или слишком сильно надавишь…
Зайдя уверенным шагом в тир, где стояли, считая деньги, несколько подростков, дядя Саша изумил всех. Правда, у него не сразу получилось.
Кивнув хозяину тира, он принял в руки воздушное ружье, поцарапал мизинцем усики, вложил пульку, выпрямил “воздушку” и приложился к ней. Весь он стал как каменный. Мы вкруг замерли. Шлеп! — Мимо.
— Ага! — спокойно сказал дядя Саша. — Косит. Мы теперь так. — Шлеп! — И волк перевернулся. — Шлеп! — Вниз головой упала сова. — Шлеп! — Зайчик упал.
Ему “тирщик” выдал бесплатно пять пулек и повесил на место мишени.
Дядя Саша мигом пострелял в цель и эти пульки.
Хозяин тира, татарин с унылым лицом, выдал ему снова пять бесплатных пуль.
— Теперь давай ты, — сказал дядя Саша. — Бери чуть правее на сантиметр. Не на метр, понял?!
Из пяти выстрелов я попал три раза. Последние два раза попал.
— Неплохо, — улыбнулся “ворошиловский стрелок”. — Теперь пойдем поищем наших. А то моя Аля накупит дочкам бус… будут как бабушки ходить, брякая бусами…
И тут, видимо, вспомнив о сыне, он помрачнел, больно дернул меня за руку, — и мы завернули в чайную. Дядя Саша шепнул буфетчице, та налила ему полстакана водки, он стоя выпил и минуту стоял, зажмурив глаза. Ничем не закусил…
Мы уже шли сквозь толпу на территории базара, как я вдруг увидел Нину Журкину из своего класса. В ситцевом платьишке ниже колен, с красными крупными стекляшками на шее, в сандалиях, она стояла, озираясь.
— Привет! — поздоровался я. — Ты чего тут?
— А маму жду, — морща нос, ответила Нина. — Приказала тут стоять.
— Слушай! — заволновался я. — А ты умеешь стрелять? Пойдем, я тебе покажу в тире, как надо стрелять…
И чего мне взбрело в голову звать девушку в тир?! Она мне, конечно, нравилась, да только интересно ли ей?
— Это рядом!
Она внимательно посмотрела на меня, улыбнулась. Улыбнулся и дядя Саша.
— Правильно! — сказал он. — Пусть покажет. Он отличный стрелок.
Мы снова зашли в тир. Хозяин тира невольно нахмурился, а потом показал все зубы: мол, рад. Он долго шарил в ящике стола, пока не выгреб пульки и не подал их мне. Я купил ровно пять штук.
Подражая дядя Саше, под его пристальным тигриным взглядом, я приложился к ружью, взял чуть правее, как он учил, и выстрелил.
Мимо!
— Спокойно. Бывает, — поощрил дядя Саша. — Первый раз и у меня не получилось.
Я постарался унять дыхание, прицелился… и снова промазал. Волк как смотрел на меня синими глазами, так и остался смотреть.
Нина хихикнула.
Я ничего не понимал. Я взял чуть левее. Промазал.
Взял чуть правее. Мимо.
— Ну-у, ты мазила!.. — засмеялась Нина, доставая из кармашка конфету и начиная ее сосать.
— Сейчас!.. — прошипел я и прицелился в утку. Она большая, желтая, мишень нарисована четко.
Но и пятая пулька ушла в сторону. Звонко щелкнула об стену.
Я стоял, пристыженный своей неудачей.
— Ну-ка мне, — протянул руку дядя Саша. — Дай-ка штук пять.
Продавец протянул руку в другой ящик стола, но дядя Саша крикнул:
— Из этого!..
— Тут больше нет!.. — пробормотал “тирщик”.
— Давай-давай!.. Или сам зайду возьму!
Не глядя в глаза, хозяин тира протянул ему пульку. Дядя Саша внимательно осмотрел ее, а затем показал мне и Нине, близко поднеся к нашим глазам.
— Видите?
— Что? — не понял я. Я ничего не заметил.
— Они надрезаны сбоку… поэтому летят не прямо. Свинец мягкий.
Продавец страшно испугался, он покраснел, как помидор, он завопил:
— Это мой сын баловался… я убью его… я вам другие сейчас дам.
— Сын, говоришь? — скрежетнул зубами дядя Саша. — Н-ну, хорошо. Поверим, что сын. Давай ему пять штук.
Хозяин тира суетливо подал мне пять свинцовых пулек.
Я, став почему-то абсолютно спокойным, разламывая ружье и заряжая, вогнал раз за разом все пять в мишени. С визгом переворачивались звери и птицы на осях. Нина зааплодировала:
— Молоток! — и протянула мне конфетку в красивой обертке. Потом подала и дяде Саше. — Вы настоящие защитники Родины.
Я забыл сказать, что ее мать — учительница…
Дядя Саша мне подмигнул, и мы заторопились к ярмарке…
5
Мой дядя мрачнел день ото дня. Он был беспокойный, заметил на крыше кривую доску (наверное, дождь подтекает в щель), отстругал новую, залез, заменил, потом с яростью переколол все недавно привезенные дрова во дворе. Я, конечно, ему помогал, но разрубать свилеватые, у самого комля отпиленные чурки не умел, а он сильней меня, хрясть да хрясть, а если не получается, — клин вгонит, да и кувалдой сверху…
Утром он брился, торопясь, но все же аккуратно обходя усики опасной бритвой. Потом и я сбривал свои, — чтобы еще лучше росли.
Но про усы дядя Саша ничего более не говорил. Он угрюмо уходил на берег реки и одиноко сидел там на бревешке, куря “Север”, папиросу за папиросой. Здесь прошло его детство.
То ли он глядел на наш деревянный, шаткий мост, по которому лошади тянули арбы, косясь на воду, то ли взгляд его бродил по дальним синим сосновым борам, что выступали над горизонтом, как грозовые тучи. А может, вспоминал Великую Отечественную войну, откуда чудом вернулся целым. “Меня и дождь не заденет, я быстро между струями бегу!” — усмехался он, когда спрашивали, не ранен ли. У моего-то отца контузия и две ямки от осколков в левой ноге…
Мешать дядя Саше я не решался. Бродил в стороне, как стреноженный жеребчик, и думал о том, как женюсь когда-нибудь на Нине Журкиной, а может, и на Насте Аксеновой, — та еще красивее, но уж очень гордая.
Тетя Альфия целыми днями с моей мамой перешивала взрослые платья для моих сестер. К вечеру они вновь стряпали перед пылающей печкой, и если дядя Саша задерживался, тетя приходила к нему на берег, несла ему — заодно и мне — горячий пирожок, обернутый в кусок районной газеты.
Неужели так горестна стала их жизнь из-за непутевого сына? Ну, выйдет он из тюрьмы, исправится. У таких хороших родителей не может быть пропащим сын.
Но вскоре я понял, что не только из-за сына горевали дядя Саша с женой.
Об этом речь зашла за столом, когда праздновали день рождения моей мамы и все выпили: мужчины — водки, женщины — красного “Кагора”. Выпив, дядя Саша скрипнул зубами и закрыл глаза рукой.
— Перестань, — буркнул мой отец. — Каждому в душу с фонариком не влезешь.
— Я должен был! — прохрипел дядя Саша. — Какой же я разведчик?!
— Это на войне видно человека, — продолжал отец. — Там говно сразу вылезает. А тут…
Мать встревоженно дернула его за руку: не надо бы за столом произносить таких дурных слов.
— А тут и рентген не поможет, — продолжал отец. — Твоей вины нет.
— Как же нет?!. — сжал кулаки дядя Саша. Тетя Аля взял один его кулак в свои ладони и подула, как на угли, и разжала пальцы мужа. — Женщина, отстань!
И уже вечером, на крыльце, докуривая перед сном папиросу, дядя рассказал мне, что случилось у него на работе, в областном центре, где они живут с тетей Алей.
В последние годы он был бессменным начальником отдела кадров треста строителей. На командные места рекомендовал бывших фронтовиков. И руководство треста ему безусловно доверяло. Отношения у дяди Саши с прорабами и бригадирами были, как в армии:
— Есть! — говорили коротко, отдавали честь.
— Они были с хорошими усами, — и вдруг дядя Саша сам на себя осердился. — Дело не в усах! При чем тут усы?! “Усы, усы!..” Они были в военной форме, в сапогах. И я поверил… — бормотал он сдавленным голосом. — Поверил, как бабушка мулле! А они… они… воровали, продавали налево цемент… кирпич… арматуру… вот что они с мной сделали! — и дядя обвел шею пальцем.
— Их нашли, посадили? — спросил я.
— При чем тут посадили?! Дом, дом раскололся на улице Ленина… Ты только подумай!.. треснул!.. — и дядя Саша провел в ночном воздухе горящей папиросой перед собой зигзаг. — И кто виноват?! Кто?!
“Они виноваты”, — хотел я сказать, но дядя продолжал изливать душу.
— Руководство доверяло мне.. партия… а я слепой баран, вот кто я!
Из сеней выглянула тетя Аля.
— Может, хватит, — тихо проговорила она. — Ложись спать.
— Спать, спать!.. — вдруг зарычал дядя Саша, вскакивая, босой, как он всегда любил сидеть на крыльце. — Всю жизнь спать, спать! Вот наш сын таким жуликом и вырос… А что будет с дочерями?
Тетя Аля ничего не ответила, ушла в дом.
Появился мой отец, в майке, в исподнем. Ему вставать в четыре утра, он откашлялся и резко сказал из дверей, как старший младшему:
— Шаех, тебя с работы никто не гонит! Ты докажешь, что тебе можно и нужно доверять. Перестань вести себя, как баба. — И тронул его рукой за плечо. — Всё, дорогой братишка! На нас смотрит страна.
И дядя Саша сутуло пошел за ним в избу.
6
Зимой он прислал радостное письмо, в котором через каждое слово стояли восклицательные знаки.
Его сын оказался оклеветан дурной женщиной. Один молодой следователь (есть еще честные следователи!) настоял на пересмотре дела. Нашлись свидетели.
“Мой Булат чист! как булат! Приезжайте, я вам покажу не алмаз! А покажу его письмо, где он на меня не сердится… Я боюсь пересылать письмо, вдруг потеряется! Он ее любил и не мог сказать про нее… и есть еще письма его друзей. С той женщиной он разошелся. Она отняла у него квартиру, и теперь он в общежитии. Ну и что? Еще получит квартиру. Главное — наш сын такой же честный, как все мы!”
Я был очень рад за своего двоюродного брата.
А потом время побежало быстрее… Я окончил геофак университета, поработал несколько лет в Татарстане и Башкирии, а потом (здесь нефть уже кончается) перебрался в одну из сибирских геологических экспедиций… И вот получаю приглашение на 65-летие дядя Саши.
Я не мог не поехать.
Страна к тому времени уже бурлила. В воздухе веяло сладкой и опасной свободой, в городах по столбам и стенам клеились листовки, народ собирался на митинги, люди хрипло орали друг на друга в мегафоны. Восходил, как новое солнце, Ельцин…
Дядя Саша пригласил на свой праздник двух товарищей по фронту, вернее даже, не по фронту, а по госпиталю, потому что дорогие друзья, с кем он ходил в атаку и ползал в разведку за “языком”, в те времена и погибли, а кто дожил до победы, умер от затяжных болезней.
Один из приехавших, хоть и вышел на пенсию, работал учителем в деревенской школе — преподавал физкультуру и рисование. Высокий, с подавшимися вперед плечами, с большим лицом, на котором, казалось, как-то случайно расположились маленькие ясные глаза и широкие губы, и белый комок усов, и толстенный нос, он, право же, очень талантливо рисовал, что и выказал немедленно, начертив простым карандашом на листе ватмана портрет тети Али.
Почесав серебряные пряди, смущенно протянул рисунок хозяйке.
Та была в восторге.
— Вот! — закричала она мужу. — Какая я! А ты не ценишь!..
В самом деле, на рисунке она вышла очень похожей, но молоденькой.
— Почему морщины пропустил? — сердито буркнул дядя Саша, явно ревнуя гостя к жене. — Вон же у нее морщина.
— А вот не вижу… — хитро рассмеялся старый учитель и сломался в поясе, целуя руку тете Але. — Женщины — богини, у богинь какие морщины?!
Второй приятель военных времен, гладко обритый толстячок с надменно поднятым круглым розовым подбородком, подмигнул дяде Саше.
— А помнишь, как он санитарок изображал… а они ему — фу-ты ну-ты… каши, даже спиртяги не жалели…
Александр Александрович, учитель, указал пальцем на дядю Сашу.
— Зато кто лучше писал письма женам и невестам за тяжелораненых?! Тезка! “Выжжем каленым железом фашизм, но руки наши все равно сохранят нежность для вас, наши любимые!” Так?
Польщенный дядя Саша кивнул.
— Приблизительно.
Иван Федорович, толстяк, с этим согласился.
— Он и за меня сочинил… пока мне руку пришивали… Жена сохранила листочек, часто показывала: вот, дескать, тогда ты любил меня… — И вдруг гость прослезился. — Померла Аня… Иногда своими словами что-то над могилкой говорю… да теперь уж не услышит.
Дядя Саша поднялся за столом:
— Ну, хватит, хватит! Мы живые, мы честно работаем. Дети у нас хорошие.
— Хорошие, это верно, — отозвался Александр Александрович. — Мой меня похоронит, никуда не уехал.
Иван Федорович, шмыгая носом, закивал. Видимо, и у него достойные дети.
— Погодите пить! — Тетя Аля произвела руками таинственные знаки, ушла на кухню и вынесла, и подала на стол в огромной сковородке пышащий жаром балеш (читателям: не путать с беляшем! балеш и беляш различаются так же, как балет и билет на тот балет), — это мясной круглый пирог со смуглыми тестовыми виньетками, с дырочкой в середине, куда заливают, перед тем как резать, немного крепкого горячего бульона…
Дядя Саша налил водочки в синеватые рюмки гостям-мужчинам, включая меня, и себе.
— Сын не прилетел, сдают объект… он у меня ГЭС в Индии строит… Дочки поздравили… в городе грызут гранит науки… За вас, мои дорогие!
— Может, директора подождем? — негромко спросила тетя Аля.
— Пошел он! — отвечал дядя Саша, горделиво вскинув горбатый нос. Покосился на часы. — Обещал в шесть ноль-ноль, — уже семь! Это не по нашему.
— Может, занят?.. — хотело был поддержать хозяйку дома учитель рисования.
— Найн! — дядя Саша пощекотал рюмкой белые усики-треугольник и выпил.
И раздался телефонный звонок.
— Это он! — хмыкнул дядя Саша. — Всегда чует, где пьют. — И попросил жену: — Побалакай с ним. Обещали премию. А может и орден дадут наконец. Из шоколада.
Тетя Аля взяла трубку:
— Слушаю. Да, Сергей Николаевич… Что?.. Да, да. — И голос ее все более сникал. — Да. Неужели так? Нет, дома. — И жена протянула мужу черную трубку, прошептав: — Говорит, со склада опять пропал товар.
— Что он мелет? — закипая, схватил дядя Саша трубку. — Ты чего мне говоришь, директор?! Позавчера проверяли… Что?.. Да… Заперты были. Перерезали?… С-суки.
И, почернев лицом, он больше ничего не говорил.
И бросил, наконец, трубку на рычажки.
— Саша, не бери в голову… — забормотал Александр Александрович. — Сейчас такое ворье везде. Ты хоть и главный, не уследишь. Может, твои и наводку дали.
— Много украли? — спросил толстый гость. — А то скинемся? Я-то сейчас практически не употребляю, сын валит лес, деньги есть.
Дядя Саша не отвечал, он сидел во главе стола, заставленного красными и розовыми гладиолусами, съежившийся, жалкий, глядя в скатерть.
Тетя Аля вздохнула:
— С дальних ворот въехали и увезли машину телевизоров и всякой всячины. Это больших денег стоит.
— Не понимаю, — наконец, откликнулся виновник торжества. — Там ворота, просто так не открыть. Мы же на территории бывшей ракетной точки. — И вдруг, оскалясь, завопил: — Да что я говорю?! Уже топорами все оборудование вырубили… сам директор рации какие-то на дачу увез… Как может сработать сигнализация, если то и дело нет электричества?! Все на честном слове! Все бывшие военные, с Чечни и Афгана. Предатели! Наркоманы! За щепотку порошка Родину продадут!..
Дядя Саша вскочил, впал в неистовство, он рыдал, брызгая слезами вправо-влево. И убежал в спальню. И, было слышно, рухнул там на кровать.
Мы долго молчали.
— А я думаю, чего Сергей Николаевич не зашел поздравить, — тихо сказала тетя Аля. — Вот тебе и поздравил. Шаех, ну их к черту! У нас пенсия. Зачем тебе эта нервотрепка? Каждую ночь то сирена воет, то стреляют… Булат нам присылает деньги. А, Шаех?
Дядя Саша не отвечал.
— Давайте выпьем за его здоровье, — предложила тетя Аля. — Он хороший, он честный, ответственный человек.
Дядя Саша появился уже в сумерках, к программе “Время”. Он, конечно, слышал, что гости ушли отдыхать в отведенную им комнату, бывшую девичью. Я сидел с тетей Алей на кухне и негромко рассказывал о своей работе в геологии.
Дядя Саша включил телевизор и тут же выключил. И сказал сам себе:
— Нас всю жизнь обманывали. Вот почему мы такие. Мы всегда были воры. И никогда не верили начальникам. Только Родину любили, как бараны озеро.
— Тише, разбудишь… — выглянув к нему, прошептала тетя Аля.
— Да мы слышим… — донеслось из детской комнаты. И оба бывших фронтовика вышли к дяде Саше.
— Все так, Саня, — сказал учитель. — Но только при Сталине меньше воровали, порядок был.
— Был. Согласен.
— В лагерях. В армии. На кладбище, — хмыкнул толстый гость.
Дядя Саша скрипнул зубами.
— Я что, не понимаю?! — И он жарко зашептал: — Но Иосифу Сталину я верил всю жизнь. Даже подражал его говору… А вот недавно сын книги мне прислал. Нет, не у врагов напечатанные. Наших маршалов. Историков. Мне словно спичками меж ресниц глаза насильно открыли. Мы так спать не давали предателям. И знаете что в голос все говорят?! Спорят, но на чем сходятся? И генерал-полковник Шебунин, и Виктор Суворов, который иуда, и генерал Григоренко и… и… ну, не важно! К двадцать второму июня на западной границе СССР мосты были разминированы… колючая проволока смотана…
— Хочешь сказать: кто-то нарочно? — нахмурясь, опустил голову над столом Александр Александрович.
— Я тоже так хотел бы думать! Но сохранились приказы Верховного. Он даже торопил!
— Он что же, хотел обхитрить? Раньше двинуть? Я помню, все песни перед войной были об этом.
— “Если завтра война, если завтра в поход”… — промычал Иван Федорович, ерзая на стуле. — Он был дубина. Р-рябая дубина. В крови до шестого пальца ноги.
— Это сейчас мы так можем думать… но тогда глаза не видели очевидного! — ожесточенно воскликнул дядя Саша. — Под Киевом — помните? — укрепрайоны разграбленные… нашими, нашими колхозами разграбленные… бетонные доты под картошку… как вот сейчас ракетные точки… Ах, что тогда были мудаки в правительстве, что сейчас! А этот, еще усы носил!..
— Народ для него был, как солома, — вздохнул толстый ветеран. — Чтобы поджечь и ноги погреть.
Тараща рыжие глаза, моя дядя прошептал:
— Получается, в самом деле — хотел первым пойти на Гитлера?! А тот что, дурак?!
— Наверно, не дурак, если народ свой с ума свел, — откликнулся учитель.
— Но свой народ, как телят, не резал! — Иван Федорович сжал рюмку в кулаке. — А этот… Я тоже в одной книжонке почитал… ведь какая тварь… когда в ссылке жил… Свердлову плевал в суп… редкая была сука. Хотя тот тоже сволочь редкая. Еврей.
— Не говори так, — возразил Александр Александрович. — Не был бы он, был бы другой. Диалектика.
— Это немцы нам удружили с товарищем Лениным, — продолжал Иван Федорович. — Он же Бронт или как его.
Дядя Саша, обняв голову руками, мучительно безмолвствовал.
— Не говори так, — негромко повторил учитель рисования и физкультуры. — Не были бы немцы, были бы другие. В чем ты прав, Саня, мы — лапти. Варежки разинули еще со времен Рюриков. “Придите и володейте”. Стыдоба!.. а чуть ли не похваляемся, сохранили в истории.
— С самого начала такие? — блеснул глазами дядя Саша.
— Да. Разве не помнишь?
— Но что же дальше-то будет? — спросил Иван Федорович. — Для чего живем?
Александр Александрович не ответил. А дядя Саша с непонятным ожесточением кивнул на меня:
— Не знаю! Вон они молодые, пусть ответят.
И мне показалось, бывшие фронтовики с надеждой посмотрели на меня. Но что я мог им ответить? Что люблю разоренную мою Родину и все же верю в ее будущее? Они тоже любят ее и тоже изо всех сил стараются верить в ее будущее. Только они хотя бы детей своих воспитывают в этой вере. А ты? “Геолог, солнцу и ветру брат”! Где твои дети? Где посаженный тобой сад? Где ты сам как личность, которая не повторится более никогда? Не спичка ли ты без головки? Не трава ли без семени? Не облачко ли пустое?
— А я ведь долгие годы… пробовал обмануть сам себя… — с надрывом произнес дядя Саша. — Нет, про репрессии я знал, догадывался… но думал, уж в военных делах он сильнее всех. Ведь фамилия: Ста-ал-лин! А он, говорят, плакал в Кремле… метался… Я бы сбрил ему усы, когда спит… — Бывший разведчик, “ворошиловский стрелок” сжал кулаки и заорал жене: — Налей нам! Помянем невинно убиенных и плененных два миллиона в первую же неделю войны. И всё, Аля, всё! Ухожу на чистую пенсию. Пусть охраняют другие. Пусть подбирают кадры другие. А я, если бы был генеральным прокурором, посадил бы сейчас всю Россию, кроме бедных старух и стариков, да, может, еще врачей-учителей, за воровство, по статье сто пятьдесят восьмая, часть вторая, пункт “б” — за неоднократные деяния…
— Перестань, — ласково отозвался долговязый Александр Александрович и обнял его за плечи.
Иван Федорович сел к ним поближе и поник головой. И я увидел на его сверкающей лысой макушке кривой розовый шрам. Видно, когда-то голова была пробита… но выжил человек…
7
Через пять лет тетя Аля пригласила меня на семидесятилетие дяди Саши. Он перенес инсульт и, кажется, выкарабкивается.
“Приезжай, — писала тетя Аля. — Он часто о тебе вспоминает. Как вы из воздушной винтовки в тире стреляли, изумляя девочек”.
Но приехать вовремя у меня не получилось. Прилетел я через полгода, когда дядю Сашу уже похоронили.
По небу неслись бурые тучи, полные снега. Постоял я рядом с тетей Алей на кладбище, тупо глядя на красную жестяную звезду над могилкой.
— Он просил никаких фотографий и никакого каменного памятника. Чтобы как у всех фронтовиков того времени.
Тетя Аля рассказала, что на семидесятилетии был, наконец, Булат, и дочери явились с мужьями.
Довольный дядя Саша покрикивал на своих зятьков, заставил поднимать двухпудовую гирю, — и чтобы непременно с неподвижным лицом.
— Жили бы в деревне — дрова бы принудил пилить, — смеялась тетя Аля.
Она вспомнила, как, оставшись без работы, неугомонный ее муж томился от скуки. Когда дети уехали, играл с утра до вечера с мужиками из соседних подъездов во дворе в домино. Щелк да щелк! “Рыба! Ура!..”
— Я вышла, стала его упрекать… с кем сидишь? Тут одни пьянчушки! А он разозлился… схватил двумя пальцами — большим и указательным — край стола и оскалился: “Хочешь, отщиплю — дам как кусочек хлеба. Если моей пенсии мало. Только отстань!”
Потом дядю Сашу снова тряхнул инсульт. Он ослабел, не брился, оброс. Внезапно о нем вспомнили сослуживцы мирного времени — строители и охранники, в газету хорошую статейку написали. А из редакции позвонили и попросили фотографию.
Тетя Аля быстро полистала семейный альбом, — увы, все фотографии оказались старые и мелкие. Тогда она настояла, чтобы мужа на дому сфотографировал хороший фотограф. А перед этим пригласила парикмахера Карла Ивановича из соседнего подъезда.
Тот, балагуря (рассказывал про своих многочисленных внучек), намылил старику лицо и махом — заодно — сбрил ему усы.
Когда юбиляр глянул в зеркало и увидел, что “ворошиловских усов” больше нет, он застонал:
— Что ты наделал, парень?! Я не буду без усов фотографироваться!
Тетя Аля воскликнула, пытаясь его развеселить:
— Господи, кто это?! Ты без усов такой молодой! Твои усы мне надоели, как мыши!.
— Что, что ты сказала?!
— Тише, тише… я пошутила…
— Я сказал, не буду без усов!
Карл Иванович, по кличке Карл Маркс, растерялся.
— Ну, давайте я вам приклею обратно… они подержатся…
— Что?! Что?! — зарычал, краснея, дядя Саша.
Тетя Аля миролюбиво предложила:
— Милый Шаех, ну, давай сажей намажу… помнишь, в юности в театр играли… ты мазался…
Дядя Саша в ответ на это предложение зарыдал, как ребенок.
— Нет! Без усов не буду!.. Не буду!..
— Хорошо, хорошо, багерем (дорогой), — согласилась тетя Аля и договорилась с фотографом, что он снимет ее мужа на фотокарточку через неделю. — У него быстро растет волос, — улыбнулась она. — А лишние я сама уберу.
— Вот это другое дело, — оттаял, наконец, и дядя Саша. Хрипло дыша, он закрыл глаза. — Подождем неделю. Когда-то в школе ждал больше…
В эту ночь тетя Аля вдруг проснулась в половине четвертого, подошла к мужу и, испуганная бледностью его лица, закричала:
— Шаех!.. милый мой!.. Ты умираешь?!
— Еще нет, — пробормотал ее муж. И ей даже почудилась тень усмешки на желтом лице.
— Держись! Мы будем жить! — воскликнула жена. — Тебе дать валерьянки?
Муж не ответил. Он смотрел в потолок, словно там видел что-то очень важное для него.
Там в горящей лампочке жужжал раскаленный волосок. Тетя Аля тоже внимательно посмотрела туда, а потом оглянулась на мужа и вдруг поняла, что он уже умер…
— Я упала на пол… — рассказывала тетя Аля. — Очнулась — было уже светло….
Повесив венок из живых цветов на звезду над могилкой дяди Саши, я вернулся в родные края, где еще жива, слава Богу, моя мать. Дожидаясь в райцентре автобуса в деревню, забрел в тир. Он располагался на том же месте, в том же дощатом вагончике.
На распахнутой двери, как и век назад, щурился нарисованный глаз: в красных веках узкий эллипс с черной точкой зрачка. Какой-то дядька стрелял по мишеням и все время мазал.
— Дайте мне, — попросил я.
Старый, в морщинах, как кожаный мешочек, хозяин тира, кажется, узнал меня. Долго всматривался в лицо, поздоровался.
— А-а-а. А где наш ворошиловский стрелок?
— На соревнованиях, — ответил я. — Дайте-ка пяток пуль, я тоже теперь умею.
Он улыбнулся, пошарил в ящике стола, почему-то рука его там несколько задержалась, — и выдал, наконец, свинцовые пульки, и я начал стрелять.
В козлика… в зайчика… что такое? В тигра, крокодила… щелк, щелк еще раз!
Да что такое?! Все мимо.
— Ну-ка еще штуки три! — разозлился я.
Заплатив, протянул ладонь.
— Держи, конечно, — с сердобольным видом сказал “тирщик” и подал мне еще три пульки. Но теперь из другого ящика.
Я внимательно оглядел их. Эти были целые.
Я выстрелил — не попал. Но понял — сейчас я сам виноват, поторопился. И мысленно налив железом руки, я щелкнул по тигру, — жестяной тигр перевернулся, щелкнул по орлу, — орел перевернулся. За себя и за дядю Сашу. Пока хватит.
— Совсем другое дело! — одобрительно буркнул “тирщик”.
Я посмотрел внутрь его глаз и понял. И простил.
У каждого свой промысел, пусть обманывает, если хочет. Когда-нибудь схватится за голову.
Конечно, он пустой человек — без усов. Я кивнул и пошел прочь.