Опубликовано в журнале Континент, номер 127, 2006
Нина ГОРЛАНОВА, Вячеслав БУКУР — родились в Пермской области. Закончили филологический факультет Пермского государственного университета. Авторы “Романа воспитания”, в 1995 г. признанного лучшей публикацией “Нового мира”, повестей “Учитель иврита”, “Тургенев — сын Ахматовой”, “Капсула времени” и др. Печатались в журналах “Новый мир”, “Знамя”, “Октябрь”, “Звезда”. В 1996 г. вошли в шорт-лист претендентов на Букеровскую премию. Живут в Перми.
Помолвка
Могуч, хоть и не молод наш Изя Стародворский — сторож синагоги. И добрый до ужаса! Он говорил:
— Мне нах не нужен такой раввин, если он скажет, что я должен свою русскую жену бросить.
У Изи была сложная жизнь, то есть больная русская жена и молодая еврейская любовница. И это в шестьдесят пять лет! А у раввина и в мыслях не было, чтобы запрещать Изе русскую жену. Более того, ребе, например, настоял:
— Выдавать продуктовые наборы русским вдовам — они ведь жили с нашими евреями столько лет, поддерживали их!
Часто бедный ребе горько вздыхал и говорил украинцу Косте, повару:
— Неплохо бы все технические должности в синагоге отдать русским или украинцам. Им скажешь — они исполняют. А наших о чем-нибудь попроси! Начинают меня учить, как лучше сделать. Ведь каждый еврей в душе раввин. Особенно часто спорят со мной сторожа.
Но вот в этой истории, с Яковом и Эвелиной, Изя был солидарен с молодым раввином.
Все началось легко. Сначала их видели вместе беседующими то возле окна в столовой, то в библиотеке (где она вела вокальный кружок). Потом они стали закрываться в компьютерном зале (там Яков работал) — видимо, очень были сложные проблемы с программами. Наконец Яков подходит к раввину и говорит: мы хотим пожениться.
Раввин стал их уговаривать: сначала нужна помолвка, а потом уже под хупу. Яков смотрел на него печальными глазами: отсрочка, помолвка, ребе, где ваш светлый ум? У Эвелины сережки в алебастровых ушах — в виде трапеций, качаются, дух захватывает, кажется — вот-вот сорвешься. Если бы у вас была такая Эвелина: как ее увидишь — бьет током триста вольт от улыбки, пятьсот от походки и тысяча — от каждого слова, но не умираешь от этих разрядов, а становишься еще блаженнее. Хорошо, что есть тело, которое все чувствует, а то бы мы жили, как облака…
У раввина был свой источник высокого напряжения — жена. Поэтому он деликатно встряхнул Якова за плечо и сказал:
— Я понимаю — состояние счастливой невесомости. Но очнитесь, все вокруг против вас. Я это понял на Хануке.
Ребе как член Межконфессионального комитета пригласил представителей всех конфессий на этот великий праздник свободы еврейского народа. Изя потом завистливо рассказывал (ему самому пришлось бросить пить из-за микроинфаркта):
— Зашли они в синагогу такие важные. А потом, смотрю, через три часа выходят уже шатаясь, добрые — друг друга поддерживают. Если бы не их шапки, я бы не знал, кто у них там мусульманин, а кто католик.
На Хануке мать Якова и заметила, что ее сын все время кипит возле Эвелины. И ужаснулась, и забросила свои курсы еврейских социальных работников, на которых пропадала в Москве. Здесь вон какие бесконтрольные события пошли! Она понимала, что не будет навсегда для сына всей вселенной. Но хотя бы половиной! А тут что? Клан Ольховичей, процветающий, ветвящийся на полмира, не пустит ее дальше коврика в прихожей. Кто они и кто она? Беженка из Таджикистана, без родни, без связей, все потеряла, кроме сына (квартиру трехкомнатную, друзей огромную массу, климат роскошный).
Когда приехали в Пермь, Илья Михайлович Ольхович предложил ей быть координатором в группах общения пенсионеров, “Теплый дом” это называлось. А теперь он же — отец Эвелины — так ясно говорит ей взглядом: откуда вы взялись?
Вдруг ее осенило так, что обнесло голову. Так вот почему исполнительный директор опоздал к началу Хануки! Первый раз в жизни! Он отчаянно сигнализировал общине: вы что, не видите, что творится прямо у меня под носом? У вас что — женихов нет достойных для моей дочери? Шлите их срочно ко мне!
Но раввин сказал:
— Илья, ты кто такой?! Синагога — это ведь не твой особняк и не мой, чтобы мы здесь распоряжались.
Иногда Илью Михайловича Ольховича охватывала чисто русская мечтательность: вдруг откуда-то в Перми образуется еврейский олигарх, который тотчас начнет сватать своего сына за его Эвелиночку. И что у зятя (вот он, уже тут стоит!) барственность, как у молодого Ширвиндта, а капиталы — как у пожилого Ротшильда.
И вдруг — вместо намечтанного зятя ходит оживший землемерный инструмент, худой, нескладный, нищета, без отца.
И — хитрая безотцовщина! — Эвелине уже прочно голову задурил: будто бы в общежитии у него гантели, турник, пятьдесят раз подтягивается. Да знаем мы эти общежития, сами всю молодость в них провели: друзья, приключения, пьянки, тогда казалось все так уникально!
У тех, кто полсотни раз подтягивается, грудь-бочка, а у этого грудь-фанера, внушал Илья Михайлович дочери. Эвелина возражала:
— Ты, папа, не понимаешь, что бывает два типа телосложения: медведь и леопард.
Тут-то и подумал наш Илья Михайлович, что его красавица, его виноградинка Эвелина уже успела воспринять этого придурка полностью, до конца.
— Закогтил тебя, значит, котяра! — закричал он.
А Эвелина таинственно улыбнулась и поведала, бедная, как Яков преступника убил:
— За бандитом он гнался, в войсках МВД служил. А тот спрятался в арке. Но Яша гений — как даст очередь из автомата по загнутой стене арки, которая видна. И рикошетом этого бандита убило.
Илья Михайлович сам оттрубил два года во внутренних войсках, но уж не стал говорить ей, дурочке, что там в ленинской комнате лежали брошюрки “Солдатская смекалка”, в одной из которых и тиснута эта поучительная история. Получается, что до сих пор те же вечно засаленные брошюрки где-то разложены, хотя ленинские комнаты давно исчезли.
Но хватило ума не сказать ей про это! А то как бы поднялась дочь на родного отца: ах, захотел исказить светлый облик этого драного кота!
Поскольку красная рыба признана повсеместно кошерной, на ужин в синагоге подавали именно ее. На этот раз рыба была в кляре, и раввин попросил повара Костю, чтобы приготовил еще две порции. Он пригласил Якова и Эвелину отужинать с ним.
А Илья Михайлович все выглядывал из своего кабинета. Если бы не ребе, он бы крикнул: “Эвелина, марш домой!”, а потом бы поговорил круто с этим человеком-фанерой, бандита, он, видите ли, поймал! Хочет с вранья начать жизнь с его дочерью! Совсем не понимает, что семейная жизнь — это не то же самое, что любоваться неглубокой прозрачной рекой.
Он забыл, Илья Михайлович, что четверть века назад сам рассказывал невесте (улыбка у нее — тыща вольт):
— Я был в отряде аквалангистов. Мы подплыли ночью к захваченному рецидивистами катеру, открыли под водой два баллона с особым секретным газом. Он буль-буль-буль вокруг катерка, через пять минут все заснули. И мы тут как тут! Сковали всех четверых и потом всю дорогу до лагеря держали выродков в закрытой в каюте, защищали их от экипажа — люди рвались сделать самосуд.
Он убедительно размахивал руками, задевая то прекрасную грудь, то прекрасное бедро невесты, и в этот момент он был героем, морским могучим человекольвом. Так охотники в рассказах всегда умножают свои трофеи, чтобы их слова чудесно увеличили будущую добычу.
И ведь сработало! Чудесная добыча — дева Рая — досталась Илье! Эх, Илья, почему же ты забыл, что мужественная история освобождения катера взята из той же замусоленной брошюрки “Солдатская смекалка”? Потом этот событие перенесли даже на экран в виде учебного фильма, и роль главаря банды с наклеенными вдоль и поперек лица шрамами играл известный киноактер Т.
На самом деле Илья Михайлович думал, конечно, не об одной только судьбе своей Эвелины.
Стали поступать сигналы, что иные богатые евреи не выполняют своего сыновнего долга! Невиданное дело! Не далее как сегодня утром пришла Аида Иосифовна Р., мама владельца рыбокоптильной фабрики (от него всегда пахло копченой рыбой), и давай плакаться в кабинете: запишите меня в благотворительную столовую, пенсия такая мизерная. Он сразу вспыхнул возмущением к рыбокоптильщику, но через это тонкое пламя видел: откуда у Аиды Иосифовны дорогая сумка? Да и обувь не из дешевых. Пообещал, что позвонит завтра-послезавтра.
Этот богатый Р. жертвует изрядные суммы на ремонт синагоги и в то же время не кормит мать, что ли? Илья Михайлович хотел посоветоваться с ребе, выглядывал, ждал, когда закончится болтовня нищего Яшки, наконец закипел, забурлил и сам позвонил нарушителю сыновнего долга: представитель избранного народа, как не стыдно, должен показывать пример. Представитель избранного народа был поражен:
— Раз в неделю я набиваю мамин холодильник… Может, ей поговорить просто хочется? Тогда давайте я буду оплачивать эти обеды. Или вот что… Грибы кошерные? Можете забирать прямо из теплицы вешенки раз в неделю — я сейчас грибами еще начал заниматься. Мама такая светская, очень любит общество.
Илья Михайлович спросил проницательно:
— Аида Иосифовна стихи, наверное, пишет?
— Да, всю жизнь, как только она начинает читать, мы разбегаемся кто куда.
Илье Михайловичу все стало понятно. Потому что, бывало, он сам выбегал в зал, где проходила трапеза, и читал старикам свои юморески, пользуясь, что они не могут разбежаться. Да и они на каждом обеде встают, требуя внимания:
— Сейчас я прочту отрывок из поэмы “Моя жизнь”: “Расчески тают вдали — словно на картине Дали, они только шлют нам привет — но волос у меня больше нет…”
— А я предлагаю вашему вниманию рассказ о том, как человек позеленел и покрылся сквозными отверстиями диаметром семь целых и четыре десятых миллиметра.
И все перестают есть и уважительно слушают: ведь у каждого под пластами лет таится свой дар, который ждет, когда его выпустят на волю.
А у сторожа Изи Стародворского вообще тяги к сочинительству не было, но зато какая память! Какой трубный, зовущий голос! И позвякивали в этом голосе разноцветные леденцы — они привлекали женщин лет на двадцать его моложе. Изя встал и аккуратно положил вилку на край тарелки:
— Лучше послушайте, графоманы старые, рассказ Бабеля. “Конец богадельни. В пору голода не было в Одессе людей, которым жилось бы лучше, чем богадельщикам на втором еврейском кладбище”…
— Что за намеки! — вскрикивали шепотом две тщательно одетые и причесанные дамы, похожие на Агату Кристи.
Но наш Изя Стародворский знаете кто? Это носорог, это фаланга Александра Македонского! Его не своротишь с выбранного пути. Своим голосом, который моложе его на сорок лет, он продолжал наизусть шпарить великого еврейского классика русской литературы.
Но и наших энглизированных дам сильно не смутишь. Формально похлопав Изе и Бабелю, они обратились к своему, насущному:
— Я представляю творчество Набокова как шар, покрытый серебристой чешуей.
— А для меня Набоков — это дерево-великан, и ствол усеян бабочками-данаидами.
Мать Якова слушала это все без сил. Раньше она тоже врезалась бы в словесную сечу, раздавая направо-налево увесистые доводы. Но не сегодня, после симфонии бессонницы. Гудели возле общежития провода, холодильник урчал в головах, счетчик сверчал, мышь грызла, в ушах звенело, стекло дребезжало, мысль шевелилась: если бы Яков выбрал не Эвелину, а умницу, дочь библиотекарши Эстер…
Разговаривал раввин с Яковом и Эвелиной вот о чем:
— Помните у Кушнера? “Я отвечаю: МИР, когда пароль — ВОЙНА”. Яков, вы отца должны пригласить на обручение!
— Не могу. Мы с мамой потеряли его после развода.
— Как — потеряли?
— У них вскоре в цехе был взрыв — его бросило на дюралевую дверь! И его лицо отпечаталось на двери со всеми подробностями. Я видел сам: вместе с мамой пришел в кабинет техники безопасности, там эта дверь стояла как главное пособие. Отца направили в Душанбе на лечение, в это время гражданская война, мы все бросили и бежали.
Раввин сильно глубоко нырнул в эту историю и, слегка покачиваясь, бессознательно шарил пальцами по столу. Тень от его шляпы ритмично наплывала на лицо Якова.
— В Торе говорится, — задумчиво промолвил ребе, — бэцэлэм Элохим бара ото, по образу Божию сотворил его, то есть человека. Господь найдет способ напомнить, хотя бы этим отпечатком на алюминии, чей образ и подобие мы несем на себе. Бросил жену и сына — и получил вот такое милосердное напоминание.
Тут Илья Михайлович закипел так, что не выдержал, выскочил в молельный зал и закричал по-простому, как хотелось:
— Эвелина, тебе пора домой!
— Сейчас я расскажу ребе историю и пойду.
— Историю Геродота в семнадцати томах?
— Да томики у Геродота маленькие, — ввернул раввин.
— Я кому сказал, марш домой!
Дочь зло посмотрела на отца и вдруг перенесла этот же взгляд на Якова (видимо, автоматически), и его шарахнуло под тыщу вольт, но только сейчас со знаком минус.
Эвелина накинула шубу и пролетела вниз по лестнице мимо Изи, который сказал Якову:
— Что это она пронеслась, как п… на помеле — ни шалом, ни пока?
Яков выбежал на крыльцо синагоги, увидел шубку Эвелины в десяти метрах и… раздумал догонять. Лицо горело как ошпаренное от ее мощного взгляда. Он наклонился и погрузил голову в сугроб. Потом стал рассматривать получившийся отпечаток своего лица в снегу. Вот так, Яша, по образу и подобию, значит, надо идти догонять. Она шаги замедлила, ждет.
Он догнал Эвелину в три прыжка, обнял, а она ответила приготовленными словами:
— Помнишь, ты четвертого сентября подарил мне белые гладиолусы. Они цвели до конца, пока на верхушке бутоны не раскрылись. Это нам пример. Будем стоять до конца.
— Выстоим! — кивнул Яков. — Это хорошее слово для эпитафии. На нашей общей могильной плите будет написано: “Мы выстояли!”
— Катарсис, или тащусь, — простонала Эвелина.
Она пришла домой, а отец тут как тут, ждет, как лев в засаде. Примчался вихрем на “шевроле-ниве”. Опять будет это ненужное перешвыривание словами, когда уже все решено. Мама, конечно, промолчит, но молчание ее заряжено ясно как — в поддержку отца, а маме, бедной, кажется, что для пользы семьи.
— Мать мне сказала, что видела у тебя экспресс-тесты, листочки эти… Скажи честно: ты в положении?
— Папа, давай не будем разыгрывать мелодраму.
— Ат-лично! Значит, нет, — Илья Михайлович почувствовал, как ему жарко — так я еще в шапке (он снял ее и взял в руки кипу). — С этого мига ты с ним больше не встречаешься! Какую свекровь ты можешь сдуру заполучить! Она все твердила мне: ах, повар Костя неэкономно срезает попки огурцов.
— Она не Плюшкин, а просто от тяжелой жизни! А тебе бы только деньги, деньги! — Эвелина прокричала это, как сирена, мощным певческим голосом и скрылась в ванной.
— А по-твоему, все только любовь-любовь! — рявкнул Илья Михайлович и потряс гудящей головой. — Да у Якова, наверно, плавки, и те из секонд-хенда!
Жена тут вышла из кухни:
— Что там в мидраше написано? Высокий должен брать в жены низкую, а богатый — бедную, чтобы не было расслоения.
Ледяное стекло давно манило его огненный лоб. Илья Михайлович подошел к окну. Во дворе мигала елка, и Илья Михайлович вдруг беспричинно подумал: будут новые радости, например внуки… Да что за радость, если родная дочь не понимает, что евреев всегда преследуют.
Когда дочь вышла из ванной, нисколько не благодарная, что они ее родили такой роскошной, он сказал:
— Наш народ всегда в опасности! А что дает хотя бы относительную безопасность? Деньги. Вчера в магазине слышал: “А ты знаешь, какие чеченцы? Они хуже евреев!”
— И инвалид мне сказал на приеме, что евреи выдумали эту монетизацию льгот, — добавила мать.
— А ты много безопасности принес в свою семью, когда женился на маме? — Дочь отца вопросом ударила прямо в лоб.
— Тогда было другое время, при советской власти ни у кого денег не было… — начала мать перечислять доводы в защиту мужа.
— Рая, ты, как всегда, не в фокусе, — мягко сказал ей Илья Михайлович. — Теперь-то уж можно сказать, что я играл не последнюю скрипку в теневой экономике, был буревестником капитализма…
Дочь гнула свое:
— Наш ребе сказал, что первая заповедь, провозглашенная в Торе, это “плодитесь и размножайтесь” — “пру урву”. Пора тебе, папа, другую Тору писать, где первая заповедь — обогащайтесь и страхуйтесь.
— Дума, Дума, — бормотал Илья Михайлович, — зачем ты придумала этот январский отдых? Я пропал на две недели в Бермудском треугольнике — холодильник, диван, телевизор, я упустил развитие событий, упустил безопасность и благополучие Эвелиночки!
Тут захотелось ему, подобно предкам, посыпать главу пеплом. Но на дворе 5765 год от сотворения мира, то есть двадцать первый век.
В этот день тихое кипение в синагоге началось с утра. Изю попросили остаться после суточного дежурства и подвезти все, что нужно для помолвки (сладости, фрукты, вино, шарики, надутые гелием).
На фоне бодрых движений всей синагоги выделялось бессильное лицо библиотекарши Эстер Соломоновны Айгулиной. Ее дочь была назначена инспектором по кошерности, то есть проверяла, чтобы в крупе и овощах не было жучков, червячков, камешков. И был такой красавец иудей Петров, электрик на полставки. Работа у обоих была не сказать чтобы обременительна, и сэкономленные силы зародили бурное притяжение. Все с одобрением посматривали на эту пару: вот начало новой еврейской семьи, если дети пойдут в отца, то красота мира увеличится, а если в мать пойдут, то будут гении. Петрову дали грант на обучение в Иерусалиме. Так этот подлец Петров вдруг женился на американке и растворился в бескрайних просторах США, то есть в Нью-Йорке. Тогда Эстер Соломоновна сделала гибкий разворот и увидела Якова, и с каждой секундой он все больше ей нравился, и она убеждала дочь так напряженно, что ей тоже понравился этот сын беженки.
Но они обе — мать и дочь — забыли про вокальный кружок. А ведь он базировался тут же, в читальном зале, и в своих недрах скрывал это прожженное существо Эвелину, вот так. Ловко она притворялась, что ставит голоса всем желающим петь. А на самом деле… И вот результат — сегодняшняя помолвка. И бедная доченька Эстер опять одна и уже поневоле дрейфует в сторону соседа по площадке, грузина Бадри. И этот дрейф взаимный.
— Воздух не озонируешь своим видом, — озабоченно заметил Изя. — Сделай хоть рекламную паузу на лице.
А ведь есть чем утешиться: внуки все равно родятся евреями, хоть фамилию будут иметь Паолашвили. На такой мысли Эстер вскинула губы к ушам и с этой улыбкой стала растягивать гирлянду. Изя подвалил с ящиком кока-колы и одобрительно сказал:
— Так-то лучше! Не горюй! Нас гребут, а мы крепчаем. Вот позавчера вечером: только я начал вслух Тору читать, а у котика просто судороги! Жена говорит: вези к ветеринару — друга-то надо спасать. А уже полночь! Ну, поехали, и сказал айболит: во время бурного роста у самцов бывает — резко повышается уровень гормонов, поэтому судороги… Пришлось заплатить триста рублей. Такая дыра в бюджете! И вот — сутки сторожил, без передышки остался подработать.
— Да, котик — это роскошь, — сочувственно сказала Эстер. — Но ты железный, тебе ничего не делается… А что там за крики?
Да, крики были — из глубины синагоги. Часто звучало слово “вентилятор”. И высыпала толпа, состоящая из общественного совета, участкового, завхоза, а также электрика и слесаря в одном лице. Курсировал в массе людской и Илья Михайлович. Он надеялся: история с вентиляторами раздуется до таких пределов, что помолвка сорвется. Следователь будет полдня ходить, собакой всех нюхать, допрашивать… Хорошо бы.
Но, увидев величественного Изю Стародворского, директор несколько пошатнулся в храбрости и даже отступил назад. Он начал так: пропали вентиляторы из гаража, помните, купили, закопченные такие, после пожара?
— Помню, дешево вы их купили, — парировал Изя, не двинув бронзой лица.
Но все равно последовали робкие попытки повесить на него ответственность за то, что плохо сторожит. Изя еще более выпрямился, оперся рукой о невидимую кафедру и возгремел:
— Во-первых, я не принимал эти сифилисные вентиляторы под свою ответственность, а только слышал о них. Где я и где гараж, который ленивый может открыть ногтем? Во-вторых, третий год вы обещаете поставить сигнализацию и даже проголосовали там себе. Где деньги, отпущенные на сигнализацию? А в-третьих, даже если бы я услышал ночью, как там ломятся, я бы, может, не смог позвонить. Телефон у вас то оживает, то снова мертвый. У меня хер чувствительнее, чем ваш телефон!
Изе чуть ли не аплодировали. Фронт против него распадался на глазах.
Дальше началась чинная суета помолвки. Мужчины и женщины как бы представляли два вида кино: черно-белое и цветное. Раввин, лицо которого было всегда здоровым и розовым, словно у молотобойца, вдруг побледнел и с блистающими глазами стал провозглашать благословения на языке пророков. Якову показалось, что одежды ребе вздыбились и поплыли, как у Моисея под напором святого ветра Синая. А у Эвелины сквозь слезы все было усеяно бриллиантами…
Отдышавшись (это же потрясение каждый раз — общение с ангелами), ребе сообщил:
— Идя навстречу пожеланиям трудящихся (он посмотрел на мать Якова и отца Эвелины), мы сокращаем срок между помолвкой и хупой. Свадьба будет в апреле.
Через час, когда все разошлись, Яков подошел к Изе и стал переминаться с ноги на ногу.
— Ну, говори, жених.
— Израиль Маркович, мы поздно вечером вам позвоним, вы нас пустите с Эвелиной?
— Ни за что, — просто, без всяких церемоний ответил сторож, но, взглянув на лицо Якова, вдруг потерявшее всяческий тонус, добавил: — Ты слышал, что ребе сказал? В апреле он вернется из Москвы, гостей назовут! — И он принялся расписывать все так, будто придет пол-Перми, и стены синагоги волшебным образом раздвинутся, чтобы вместить всех.
Тут подошла Эвелина, прислонилась к Якову плечом пловчихи-певицы, с силой вздохнула. И они, молодые, посмотрели на Изю четырьмя древними глазами, которые внятно говорили: старик, старик, ты не понимаешь, время идет, жизнь проходит.
— Жизнь — цейтнот, сказал енот. — И далее Изя подробно расписал, что может быть. — Я же не вижу в дверной глазок всего, сами вы говорите или под ножом или пистолетом. А зайдут с вами незваные гости, шарахнут мне по голове — тут даже не поможет бросок через бедро с захватом волос из носа…
Проволочная вода
Роману было видение.
Он лежал в палате после операции. Голос сказал: жертвы — все.
— Как все? — возмутился Роман. — Одно дело — Шаламов, другое дело — конвоир, который под штыком держал Шаламова на морозе без одежды!
Голос приблизился и повторил: оба — жертвы.
Роман переспросил:
— И тот судья, который влепил мне семь лет строгача? И падла начальник лагеря? И эти охранники, чуть не отбившие мне легкие?!
Голос твердил: да, все жертвы.
— А КГБ? — с мольбой вопрошал Роман. — Мой следователь из КГБ — тоже жертва?
Но Голос ушел вверх и затерялся среди березовых сережек.
Откуда эти березовые сережки? Ведь только что была палата…
Да, я сейчас стою на остановке возле мастерской и вспоминаю, как лежал после операции.
Советская власть казалась тогда плотной, как сыр, хоть ножом режь, ничто не предвещало… ну, и так далее.
Роман хотел в этом монолите прокопать, прогрызть место для себя. В мастерской он три часа сваривал чудо-рыбу — из полосок стали. И все равно одна узкая полоска выглядит хитро. Надо его изоржавить, это ребро, подумал он и пошел к Мандельштаму с Шаламовым. Все говорили, что хорошо у него получаются только те, кто сидели.
Дело в том, что в Перми все сидели: Мандельштам, Шаламов, Буковский, Щаранский, Ковалев.
— Пермь такая гостеприимная, — отвечал Роман, когда в перестройку в санатории “Мемориала” кто-нибудь подходил и говорил: “А я у вас в Перми сидел”.
Роман представил: а что, если всех узников посадить в ряд на одну большую скамейку — вот они СИДЯТ вечно…
…и лег подремать. Стучат в дверь. Принесли повестку — срочно явиться. Господи, ну почему, за что, я уже отсидел свое, чего они меня треплют. Воронок — конечно — вороного цвета… В приемной — никого, ни охраны, ни цепкого секретаря, дверь в кабинет настежь! Делать нечего, придется войти, сами понимаете!
Вошел. А Сталин сразу из-за кожаного дивана стал холсты доставать! И тихим голосом произносит: я тут на досуге пишу, ха-чу услышать ваше профессиональное мнение. Ужас Романа охватил: такие под передвижников грязно-коричневые пейзажи! А жить хочется! Это вообще невозможное дело — растолковать дилетанту, в чем его провал. Вождь в это время не молчит — все объясняет, объясняет, расставляет холсты в экспозицию:
— Я почти никуда не выхожу. Вот вид из окна и здесь вид из окна.
Ухватился Роман за это:
— Белизна зимы гагачья… н-да, получается уникальный взгляд на мир, такого в нашем искусстве еще не было.
И тут Роман вздрогнул и очнулся. Секунду боялся, что Сталин вывалится из сна сюда, но он быстро развеялся. Правда, не до конца: по небу проплыли пару раз облака, похожие на тот самый френч.
С тех пор прошло без малого двадцать лет.
В арт-салоне Роман с порога увидел: нехорошо! Пейзаж со Свято-Троицким монастырем перечеркивается бронзовым эквилибристом. Начал отодвигать скульптуру. То справа, то слева мельтешил кто-то, одетый под художника — в бархатный богатый пиджак.
— Давайте я помогу, — сказал он. — Вы же после операции.
— Спасибо.
— А меня узнаете?
Роман смотрел-смотрел, пожал плечами:
— Извините, нет.
— Так я же определил вашу судьбу!
Роман тык-мык: какую судьбу, где судьбу?
— Я ваш судья — в 1970 году назначил семь лет строгого режима за антисоветскую деятельность.
Да у тебя щеки по плечам, как мне сейчас было тебя узнать, подумал Роман. А когда ты меня судил, там были две географические впадины.
Судья еще любезно хвалил работы Романа, а глаза уже ушли вбок, к другим картинам. Лишь руки остались из прошлой жизни — сцепленные в железный замок. У него каждая часть тела словно управлялась отдельным компьютером.
Роман вдруг вспомнил, что фамилия его — Томный.
— Я слежу, слежу за вашим взлетом! — продолжал судья Томный. — На выставки хожу, хотя у вас все в полторы краски: фиолетово-жемчужное. Медаль вы получили — всероссийскую серебряную медаль — знаю. Пастернака вашего в Перми не могут установить — видел я передачу в прямом эфире. Но это не главное.
Что же главное, удивился Роман.
— Как вам мои работы? — некоординированно подпрыгнул судья, и рубенсовский его живот поплыл в одну сторону, а указующий перст — в другую. — Это мое творчество, я же пишу картины.
А там (снисходительно говорил потом нам Роман) все зайчики да котики, котики да зайчики!
И тут Романа спас поэт Черноиванов. Вы же знаете, как он подлетает, пальцами жует свитер на локте своем, весь искрит:
— Хорошо бы сделать памятник жене Сократа! Если бы Ксантиппа не доводила его, он не стал бы философом.
И пошли Роман с Черноивановым прикидывать, как изваять Сократа вместе с женой. В общем, сошлись на том, что из кувшина Ксантиппы бесконечно льется вода на лысину мыслителя.
А судья что? А он предложил друзьям выпить и закусить. В руках его оказалась уютная фляжка, а вскоре и стаканчик, и кусок твердокопченой колбасы. Роман отказался, сославшись на недавнее шунтирование. Черноиванов же выпить выпил, но закуску отклонил.
— Хорошая колбаса! — сквозь колбасу же говорил Томный.
— Не буду.
— Почему?
— Я жду вдохновенья! — закричал Черноиванов. — Вдохновенье придет, а я что — с колбасой в зубах!
Вдруг нахлынули разноцветные дамочки, которые жаждали купить судейский зверинец. Развевая щеками, под газом, экс-судья торговался направо и налево. Котики и зайчики спрыгивали со стены и разбегались в разные концы необъятной Пермской области, вдохновляя новых русских на построение хрен знает чего.
Но не будем скрывать: висел среди котиков и зайчиков один натюрмортец, с худосочными огурцами на коричневом столе, тут проглядывал какой-то итог жизни автора-судьи. Его — правда — никто не захотел приобрести.
А наш Роман вообще ничего не продал на этом арт-салоне. Только чиновник, похожий на хомяка, подрабатывающего официантом, вручил ему сертификат. И там было написано: …имеет право дать любое имя небесному телу. Лучше бы подкинули денег! Но не пропадать же сертификату!
Он дал имя астероиду — Теща. Дело в том, что Роману в мастерскую она раз в неделю примерно приносит свою стряпню. А как узнала, что астероид носит ее имя, стала приносить больше. И, поедая ее разборники, мы в гостях у Романа услышали, как он мучается:
— Не чересчур ли я практичный? Назвал астероид Тещей и столько всего выиграл!
— Да-да, твоя практичность огромна, как орбита астероида. Помнишь, как ты во всеуслышанье угрожал Князеву на суде? И все считают, что именно за это прокурор накинул тебе еще год, — ответили мы.
Прокурора Роман Ведунов помнит до сих пор в его мельчайших чертах. У него под глазом чернела ангиома, которая придавала ему вид разбойника. А про судью Томного он, крякнув, подумал тогда: рельефная натура! Хорошо бы в скульптуру трансформировать этого судью, и чтобы лицо его было сбоку жопы.
Томный буквально выделялся своей падшей красотой: блондин с вьющимися волосами и с таким маленьким печатным ртом, что непонятно, как до сих пор он не умер с голоду.
Когда Томный дал слово Князеву, тот сначала это слово не брал, а молчал, кутался в какую-то белую тряпку.
— Говорите! — потерял терпение судья и царственно похлопал ладонью по столу.
— Я видел, на самом деле видел у Романа Ведунова японский альбом Хокусая, в котором Фудзияма — это пароль для связи…
В зале смеялись все, включая судью, потому что сейчас не нужна была восточная версия. Это до войны вас могли бы назвать шпионом хоть Антарктиды. А сейчас судья Томный строго попросил:
— Свидетель Князев, освободите рот!
Но Князев продолжал кутаться в свою белую тряпку — полотенце ли, простыню ли. Только блестел в непредсказуемом месте один глаз. (“Зуб, зуб болит”, — бормотал он.)
— Вы говорили на следствии: Ведунов ездил в Москву — встречался с Красиным и Якиром и брал у них самиздат…
— Да-да, каждый месяц ездил он к этим антисоветчикам! А бывало — и чаще.
Рома слушал его со страхом и яростью: на самом деле ездил-то один раз всего! Князев, сволота, что ты делаешь, ты меня убиваешь, строгача не избежать!!!
А мама Князева сидела в девятом ряду и с ужасом смотрела, как два здоровенных молодца, поухивая, играют рядом с ней в карты. Она шептала:
— Ой, Восподи, батюшка Бог, помоги, чтобы сердце начальников в суде было мягким к моему сыну. Архангел Михаил, унеси ты этих картежников от меня на двенадцатый ряд! Если они прокурора не боятся, разве я могу им сказать…
Тут еще из железной клетки этот страшно закричал на ее сына: “Сука, я выйду — тебе не жить!”
Перед ней все поплыло, она застонала и откинулась на казенную спинку. Два звероватых здоровяка прекратили игру и стали картами как веером обмахивать ее лицо.
Она пришла в себя, боязливо отказалась от стопки, протянутой одним из картежников… Да хорошо, что ты такой дурак в клетке и проговорился. Я отправлю Мишеньку к сестре в Клязьму, и ты там его не найдешь.
На самом деле эти амбалы были никакие не бомжи, а друзья Романа, которые пришли его поддержать и играли в карты в порядке художественного протеста. Теперь-то они оба за рубежом: один в Израиле, другой в Америке.
А Князев тогда думал: я у мамы один, если я буду гнить в лагере, кто же ей споет:
— За Камой, за Камой два селезня летят,
А пули свистят.
И еще ведь с отрочества Князев чувствовал: в его груди заложена свистулька — она высвистывает фразы, которых раньше не было вокруг него. Как с этим? Неужели сломают свистульку и бросят в лагерную грязь? А Ведунову ничего не сделается. Достаточно посмотреть на его плечи неандертальца и лоб Достоевского — это сочетание вынесет все и станет только крепче.
Эти плечи, да, все вынесли, но усохли до состояния мослов, высокий лоб пожелтел, а горлом шла кровь, когда Романа актировали из лагеря.
Мама Князева умерла в 2002 году. Сын уже неделю как приехал из Москвы в Пермь — старался большими деньгами помочь… А затем выполнил последнюю мамину волю: в день похорон позвал священника прямо с утра. Тот читал молитвы, потом резко запел у него в кармане сотовый, батюшка отключил его и продолжал громко молиться, остро поглядывая на Князева. Это был отец Дионисий, сын Романа Ведунова.
Когда отец Дионисий закончил читать, он подумал про Князева: “Ну что, грешниче, как же твои губы превратились в две кривые бритвы?” Отец Дионисий помнил, что, когда он еще был семилетним Денисом, Князев часто приходил к ним. И тогда Денис не смел сказать отцу: “Как вы не видите, что он хочет показать вам всем язык?”
Князев, конечно, не мог узнать сквозь бороду и рясу того костлявого отрока.
Ближе к вечеру отец Дионисий позвонил в мастерскую:
— Папа, знаешь, кого я встретил сегодня? Князева…
После разговора с сыном Роман Ведунов не заметил, как тискал и крутил в руках проволоку — до тех пор, пока не получились дерево и повесившийся на нем человек. Потом покачал головой и одним рывком разогнул.
Через год, в 2003-м, “Мемориал” устроил юбилейную выставку Романа в Москве. И вдруг там объявился Князев. Шел навстречу юбиляру и руки как недоразвитые крылья распустил для объятий… Но сначала мы прочли об этом в журнале “Близнец”. Михаил Князев писал: “Мы обнялись с Романом и взглянули друг на друга скорбными глазами: где ты, наша плодоносящая молодость? При чем тут процесс, при чем суд? Мы просто бешено искали свое место в жизни и в кровь разбивались об эту скалистую, прекрасную жизнь!”
Не поверив буквам родного алфавита, мы набрали цифры номера и спросили:
— Роман, это правда, что ты обнялся в Москве с этим… с этим? Поди, еще и лобызнулся?
Роман наивно оправдывался:
— Так Князев пришел на выставку, на мою, так это же в Москве, Князев такой известный, я же думал, что у него совесть — хочет рецензию написать… Видели бы вы, как он шел на меня по всей выставке из глубины и прижимал мобильник к щеке, будто повязку к больному зубу, будто лечился. И вид у него был какой-то заброшенный.
Эх, Рома ты, Рома! У Князева все оказалось железно рассчитано. Для того и срежиссировал маленький кусочек реальности, чтобы об этом написать, заколдовать прошлое, превратить его в текст и еще говорить на всех тусовках: мы помирились с Романом, он бросился обнимать меня, мы вычеркнули все смешные обиды молодости. Много талантов, оказывается, в Князеве скрыто. Мы думали, он прозаик, а он еще и режиссер, актер и исполнительный продюсер.
Положив трубку, грозно сопя, Роман разогревал в руках пластилин, который пытался угадать, чего же сегодня хотят эти лапы.
Он всегда так побеждал. Когда он вышел из лагеря — одно дело знать, что жена не дождалась, а другое — увидеть ее с коляской, в которой не твой ребенок. Она же всегда была чистюля, пылинки сдувала со скамейки, но родила, садится на корточки к коляске, юбка в луже, вся она в дочери… А как волны воды в скульптуре передать? Ну, это очень просто — из проволоки.
Иван, ты не прав!
Стало быть, все посмотрели за окно. Там, на железном карнизе, слегка подрабатывая крыльями, чтоб не упасть, стоял странный голубь. Огромный, и при каждом шевелении по нему вжикали радужные молнии.
— Таких голубей не бывает — белый в яблоках!
— Нина, ты еще не поняла? Это душа Милоша, — затрепетал Оскар Муллаев. — Сегодня ведь сороковой день…
— Да бросьте! Птица — потомок динозавра.
— Букур, ты опять все опошлил!
А Вихорков вообще словно забыл, что мы собрались ради Милоша:
— Слава, вы живете в центре — к вам прилетает голубь, мы живем за Камой — к нам прилетает мухоловка. А наш Мяузер любит на нее охотиться, на мухоловку, у нее гнездо на лоджии. Ну, конечно, за стеклом, снаружи. Она хлопочет, приносит стрекозу величиной почти с самого птенца, а тот разевает рот, который становится больше его! И мать начинает заталкивать стрекозиное тело птенцу в глотку — только крылья отлетают, блестя, как слезы. А кот прыгает — раз, другой, разбивает рыжую морду о стекло, падает, трясет башкой величиной с горшок. Снова мощно прыгает. Остается в изнеможении, но взгляд довольный, как у культуриста, вернувшегося с тренировки. А потом как навернет пол-упаковки “Китикета”. Мы с Руфиной любуемся: какой бы орден ему повесить на грудь.
— Слушайте, пора помянуть любимого поэта! — И Оскар вручил штопор самому молодому из нас — Даниилу Цою. — Бог так любил Милоша, что дал дожить до осыпания коммунизма в Польше.
— А в России сейчас свобода испаряется.
— Нина, так я об этом же говорю, — Вихорков нервно двинул локтем и рассыпал листы, лежащие на прозрачной папке Даниила Цоя. — У меня сын и невестка уехали в Израиль, а неугомонный Кремль — сами видите — куда повернул. Боюсь, что Интернет перекроют.
— Ну а в конце-то концов… мы же знаем, чем все закончится. Перед Страшным судом люди откажутся от свободы и поклонятся антихристу.
— Нина сегодня — катастрофист на пенсии, как Милош прямо! — покачал головой Оскар. — Но рецепт он дал — нужно все равно подвязывать свои помидоры.
— Да, так. Чем больше людей будут сохранять свободу, тем дальше они отодвинут день Страшного суда.
Голубь — Милош? — продолжал с интересом заглядывать к нам в комнату. Поэты всегда объединяют, даже после смерти.
А когда Чеслав Милош был жив, 1 июля 2001 года мы отпраздновали у нас же его девяностолетие и поздравили его телеграммой. Адреса не знали, поэтому решили: ну, пошлем прямо в Краков — поляки наверняка доставят поздравление нобелевскому лауреату.
Но вот прошло три года, и стоит уже посреди стола поминальная стопка для нобелиата, накрытая черной горбушкой.
А Вихорков, между тем, продолжал свой рассказ:
— …сын собрался в Израиль и для кошки все документы выправил — для своей королевы Баси. Вы ведь не видели Басю, у нее лицо — как у умной белки. И вот надо им вылетать, а по РТР передают: забастовка в аэропорту “Бен Гурион”. Игорь тут начал мучиться, взыграло в нем русское такое разрывание рубахи на груди: “Что будет с Басей? Нас посадят на другом аэродроме, в гостиницу там с кошкой пустят или нет, не известно… Ой ли вэавой ли!” (Горе мне!) Это в конце концов в нем пробудилось материнское начало.
— Вихорков! Ты вообще-то понял-нет, что сейчас не до кошки Баси?
— Да у Милоша вечность в запасе, — с укором посмотрел на всех Вихорков, — дайте же дорассказать!
Гости готовы были дослушать, но при условии, что все будет в железной последовательности: выпить-помянуть-закусить-выслушать.
— Слава, шевели руками — наливай! Нина, мы сардельки принесли — хорошо бы их сварить…
Все приняли, за исключением Цоя, который был за рулем. За то, чтобы земля Европы была Милошу пухом.
После чего Вихорков начал изображать всю историю в лицах:
— Я закричал на детей: если кошка там будет вам помехой… какое начало новой жизни в Израиле! Оставляйте ее в России, мы справимся. Ну и что, что она нас не знает. Немного-то знает. Дело в том, что квартиру дети уже продали и жили перед улетом с нами. И каждый день Мяузер подходил к Басе и замахивался лапой, чтобы она не забывала, чья здесь территория. А когда она попыталась спрятаться на лоджии, он вообще пару раз успел полоснуть ее кинжальными когтями: это мой тренажер — мухоловка и птенцы ее! Не знаю, доберусь я до них или нет в следующем году, сейчас-то они, заразы, улетели, но уж прилетят весной — так не для тебя!
— Мне кажется, мы опять чуть-чуть забыли про Милоша, — не утерпел Оскар Муллаев. — Европа осиротела без него. И мы. Надо выпить за здоровье переводчиков Милоша: Наталью Горбаневскую и Бориса Дубина!
На этот раз Вихорков не присоединился к всеобщему вскрякиванию, засасыванию воздуха и закусыванию, он продолжал:
— Игорь с Лидой в среду улетели, а Бася весь четверг ела “Китикет”, пила молоко, значит, надеялась. Но в пятницу уже она все поняла и легла на Лидину юбку, оставленную на стуле. В общем, закрыла Басенька свои глаза, закаменела и дышала все незаметнее. Видно, юбка хозяйки потеряла запах. Мы Басе говорили: забастовал аэропорт “Бен Гурион”, они когда-нибудь приедут в гости, звонят каждый день и спрашивают про тебя, а мы врем, что Баська беседер (в порядке), и не стыдно тебе? У них, репатриантов, и так проблем миллион. Мы Басе и радио включали, уходя на работу, и чуть ли на колени перед ней не становились. На седьмой день кошку била дрожь, и Руфина сказала: все, вызываем ветеринара или мы ее потеряем, а дети нам никогда не простят. Мы в это время уже зауважали кошек…
— А мы тоже уже себя зауважали, — зашумели люди, то есть гости. — Вон сколько сидим без выпить, слушаем про твоих из ряда вон кошек. Чтобы не загордиться, надо срочно выпить!
И вот некоторые гости пустились в этот процесс, а Вихорков показал свои руки — все в ужасных шрамах:
— Приходит ветеринар, лучащийся, светлый: сразу видно, что человек получает хорошие деньги. И в первую же минуту он заметил наш антикварный подсвечник: три грации. Руфина перехватила жаждущий взгляд и сказала: вылечите Басю — и подсвечник ваш. Не говоря уже о деньгах. За будущий подсвечник наш ветеринар взялся за дело основательно: открыл чемоданчик, достал всю свою аптеку. Он сказал: у кошек не только рефлексы, у них есть высшая психическая деятельность. Мол, Павлов не прав. У Баси суицидальный синдром. И сочинил сложную схему лечения, как для людей. Это двенадцать уколов в сутки: надо было вводить кошку в нирвану и выводить из нирваны. Внутримышечно — в заднюю лапку, подкожно — в загривок. Вот ты, Нина, помнишь, позвонила, а я тебе отвечаю: только что надел кожаные перчатки и куртку, у Руфины шприц наготове. А каковы у Баськи когти! — Тут Вихорков снова показал шрамы. — От перчаток — одни клочья. А сын звонит, и я не выдержал, уже три ночи не сплю, прорвало: так и так, спасем Басю или нет, но делаем все. Игорь сразу: покормите ее рыбой. Про рыбу мы и не подумали, ведь наш Мяузер ее не любит, а ест только свой сухой корм.
— И рыба помогла?
— Да, Нина, да. Рыба победила стремление к саморазрушению. То есть Баська сначала колебалась, запах рыбы тянул ее в жизнь, но что это будет за жизнь — без любимых хозяев! Однако ведь они сами меня бросили, да и Лида уже совсем испарилась из юбки… Бася поела, и снова у нее стало лицо умной белки.
— Ура! — закричал Оскар Муллаев. — Теперь можно наконец о Милоше? Вспомянем еще раз!..
— Нет, это еще не все! — перебил его Вихорков.
— Как — не все? — рассвирепели гости. — Баська жива, полнота жизни, чего тебе еще?!
— Много чего. Ведь Мяузер решил умирать.
Гости застонали.
Но делать нечего: выслушали историю и про Мяузера, который подумал, что Баська захватила его территорию, а хозяева-предатели на ее стороне. Еще и рыбу ей варят… В общем, сразу он выцвел, стал видом как бледная зимняя морковь. Залез — бедняга — под ванну, тоже отказался от еды-питья, и вот уже его бьет дрожь. Хоть снова вызывай ветеринара, а подсвечник-то уже тю-тю! Там, наверное, квартира у ветеринара — музей антиквариата! К красной мебели — только текин! Да, ковры такие. Ну, Вихорков постелил простой коврик на полу ванной комнаты и лег. Разговаривал с ним около часа: выходи, пока осень и стекло не замерзло, ты будешь — как всегда — провожать на работу, прыгнув на подоконник! “Я тебе помашу снаружи — ты мне лапой ответишь, а то ведь скоро зима, стекло затянет кружевным инеем, и ты хренушки там чо разглядишь, как ни царапай. Ты помнишь, как зимой царапал по инею! А еще ты забыл, что у тебя есть такая радость — птичка-мухоловка, настанет весна, она опять прилетит и будет радовать твой охотничий инстинкт, и снова ты будешь бросаться на нее, тренируя ударами об оконное стекло свою мощную рыжую морду. Что касается кошки Баси, то скажу тебе как мужик мужику: действуй! Рядом с тобой такая модель ходит, и как она течет — на четырех лапах!” Но этот братский тон не прошел, Мяузер еще глубже забился под ванну и закрыл глаза от отвращения, и Вихорков тогда залепетал, как классная дама: “Да у вас с Басей, да потом, да будут дети-рыжики…”
Все мы засмеялись, потому что Вихорков был живой комод, который вдруг заговорил нежным умирающим голосом.
— А что? — поднял брови Вихорков. — В самом деле Иван Петрович Павлов не прав. У животных не только рефлексы. У них есть что-то высшее… Я стал потихоньку Мяузера выколупывать из-под ванны, продолжая сюсюкать, прижал к груди, а Руфина уже поднесла черепушку с молоком. И все наладилось…
Молодой поэт Даниил Цой то поправлял косынку на волосах, то вынимал из папки листы, то обратно их туда помещал. У его жены, сидящей рядом, блузка с глубоким вырезом на груди, а в упругой ложбинке — серебристый мобильник. Так что Пушкин, увидев ее, мог бы написать: “Ах, почему я не мобильник”. И раздался звонок. Она выхватила аппарат из волшебной долины:
— Да, слушаю. Лес? Какой лес? А, поняла, лес на продажу! Передаю трубку мужу.
И тут молодой поэт Даниил Цой из блистательного преподавателя университета, неистового поклонника Милоша (который ему снится) превратился в коммерсанта. Глаза заблистали капитализмом, а на острие голоса появились кубометры, проценты, переводчики с японского. Когда разговор закончился, он обратился к нам:
— Почему здесь не сидит ни одного переводчика с японского? Эх, Слава, зачем ты без фанатизма учил японский!
— А почему роща деревьев сама не решает, кому и на что отдать свою плоть? На бумагу ли, чтобы вышла книга… Кстати, некоторые хитрецы-писатели подкрадывались бы к ней, обещая: у нас есть удобрения, на этом месте новая роща вырастет. А роща бы им отвечала: пусть мой совет деревьев скажет. А деревья хвать хитреца за шкирку мощными ветками и как катапультой — за тридевять земель. Он летит и говорит: подумаешь, зачем мне роща, да уже начинают из песка бумагу делать — белую, вечную. Ее хватит на все. Упал он на чистый, желтый песок, зачерпнул его в горсть, любуется, а песок прокашлялся и изрек: хрен я тебе дам себя на твою книгу. А Чеславу Милошу роща махала бы своими кронами: сюда, сюда! Я дам тебе столько бумаги — на все книги, что ты написал!
Зазвенело нетрезвое стекло, Вихорков встал и добавил:
— Чеслав, передай Ивану, что он не прав.
* * *
Да, пришло время сказать, что в прозрачной папке у Даниила. Там у него, во-первых, девять стихотворений, которые он написал в промежутке между рубками двух рощ. Во-вторых, благодарный ответ Милоша на наше поздравление с девяностолетием: “Как я рад, что далекие камни Урала становятся камнями Европы”. А в-третьих, в папке оказались наши стишки, но не размышляющие, как у Даниила, а…
Впрочем, смотрите сами.
Индеец трясет томагавком:
Привет Милошу!
Чукча пишет эссе
“Однако, Милош!”
Бежит поэт Лаптищев:
А ну его, Милоша:
Коммунистам не давал,
И фашистам не давал!
И помчался патриот
Просвещать родной народ.
Пораженный же Чеслав
Зарыдал среди дубрав.
Весь этот джаз
У нас, если вы не знаете, еще сохранились остатки красного крепостничества.
Приезжает в педучилище управляющий из села и сразу проходит к директору. Из-за глухой двери под дуб доносится:
— Сто—сто пятьдесят…
— А может, двести?
— Нет, сто пятьдесят человек и кормежка.
Дальше, кажется, начинается что-то сугубо интимное, резко понижаются голоса… В общем, секретарша с трудом уловила только два слова: “банк” и “счет”.
Дождь, холод. Подшестерка угрюмо заметил:
— В прошлом году я в это время откинулся — тепло было!
Лихорадочно брились, по три “Орбита” закидывали в мощные ротовые полости — ну прямо хоть сейчас в рекламу! Уже за полдень показывали часы!
— По коням! — сказал Васильич, похожий на секретаря давно забытого Н-ского райкома. — Студентки к нам из города приехали! А мы все еще здесь! Этот соплежуй уже вымыл транспорт, нет?
Шестерка пробормотал:
— Какие-то предъявы непонятные погнал.
— Это ты что-то сказал или просто твоя шея скрипнула? — привычно построжил его Васильич.
Васильич иногда напрягал мускулистые брылы — вот-вот начнет произносить речь об исторической роли братанов в России. У него новый костюм невозможно прекрасного цвета с чуть фиолетовым отливом! Верх мечтаний — черная шелковая рубашка!
Джип уже сиял. Он был живее своей живой начинки, подбадривал, мигал полировкой: сегодня прорвемся, а то два дня что — девушки в поле, а вы с Эрнестом квасите вповалку.
Хорошей формы бритая голова Васильича спереди предъявляла лицо все в заломах, как на его пиджаке. Улыбка пикировала вбок: он каждый день ее так укладывал перед выходом.
На третий день, на середине девятой бутылки водки “Вальс-бостон”, Васильич вдруг закричал:
— Денис! Денис!
— Что? Кто? Какой Денис? — захотел ясности Эрнест, хотя глаза его уже сами закрывались.
— Из-за ваших телок внука уже неделю не вижу! Да и телок тут шаром покати!
— Девушки в поле, — бдительно прохрипел Эрнест, приподняв голову.
И больше ее не опускал.
История, пролившаяся из бодрых брыл Васильича, была настолько освежающа, что Эрнест даже встал и начал расхаживать по клубу.
— Сыну надоела Светка, он ее бросил. Но, оказывается, сделал ей ребенка, который Денис, который моя кровь-кровинушка! — Васильич задышал, подошел к Эрнесту, схватил его за руку, сжал и помял обручальное кольцо.
История готовилась политься дальше, но Эрнест все время отвлекался. Он пытался изящными своими музыкальными пальцами выправить кольцо — ведь давит, и палец уже нежно синеет. Какой синкоп навалился!
— Слушай сюда! — рявкнул Васильич. — Что ты копаешься?
Эрнест показал руку. Васильич двумя движениями вернул кольцу прежнюю форму и продолжал:
— Светка эта как бы думает: рожу — вдруг убьют, скажут — не нужны дети, а если сделаю аборт — скажут — как только тебе пришло в голову лишить жизни нашу породу. И она — такая чумовая — схитрила: родила и оставила Дениса в роддоме. А он в нас весь, кулачищи — во!
И Васильич снова ринулся к Эрнесту, хотел в доказательство родовой силы руку помять. Но Эрнест спрятал обе руки за спину, приговаривая:
— Дальше, дальше рассказывайте! Чем все закончилось?
Тогда Васильич схватил Эрнеста в охапку, похрустел им и продолжал:
— Конечно, тут приезжают иностранцы, хвать этого Дениску — типа усыновить! Такого всем хочется! А в графе “отец” наша фамилия. И они заявляются, два скелета, один из них переводчик: подпишите, разрешите.
— А мать Дениса что — подписала? — ощупывая ребра, спросил Эрнест.
— Светка-то? Подписала. Она сейчас об х..и спотыкается… А сыну моему в это время навесили срок за наркотики, поехали мы к нему. Он обрадовался: есть, типа, для кого поляну косить, уже три года Дениске, ты, батя, его забирай!
Голос Васильича дрогнул, повлажнел, он посмотрел на Эрнеста, но тот шарахнулся в дальний угол. Тогда Васильич схватил громово храпящего шестерку и похрустел им. И продолжал:
— Дениска мне рассказывает, что на Новый год в приюте ему Дед Мороз очки подарил, ну, ему подогнали так под видом подарка. А он подошел к воспитательнице и закричал: “Вы знаете, я вас вижу, вижу!” — И Васильич не смог сдержаться, зарыдал.
Его камарилья привычно очнулась, поднесла ему полный стакан “Вальса-бостона”. Васильич проглотил, рявкнул:
— Поехали!
Эрнест с облегчением понял, что они помчатся, удало вскрикивая, бешено перегазовывая и вставая иногда на два колеса, ужинать в городской ресторан.
— Все козлы! — кричала бригада.
— И вы козлы! — мимоходом оскорбили они деревья.
— Вы-ы… злы-ы… — возражало им эхо.
Это последнее, что слышал Эрнест, и рухнул в отравленный сон. На сегодня они спасены, девушки спасены.
Назавтра бригада очнулась в час дня, Васильич резко приказал собираться. Братки брились, одеколонились, чистили зубы, обувь, отражаясь желваками лиц в носках ботинок. Опять загрузили в багажник неизбежное количество любимого Васильичем “Вальса-бостона” и тьму всяких нарезок.
Эрнест в это время сидел, раскачиваясь, и сквозь судороги глотал смоляной чифир, надеясь таким образом восстановить себя в полевых условиях. И услышал сквозь шум пьяной крови уже почти как судьбу: “Гоп-стоп, мы подошли из-за угла…” Водитель жал на клаксон, тряся волосами-сеном.
Эрнест застонал, а Васильич строго приказал:
— Всем лечиться! Щоб наши диты булы здоровеньки, як тыи шкафы!
И понес Эрнеста алкогольный свинг, в мозгу зажглись две лампочки, и мелькнуло: сегодня я еще выдержу, а завтра придется звать на помощь управляющего, а потом уже и бухгалтера подключать.
— Где девушки? — повис неизбежный вопрос. — Девушки где?
— Они работают в поле.
— Будем ждать. А пока что — освежайтесь!
Они так и не поняли, что встреча не состоится. К вечеру здоровый аппетит возьмет свое, и бригада унесется, джигитуя, на джипе.
Эрнест рассказал им в этот день про молодецкие забавы казахов.
В детстве он видел — на сабантуе, как один всадник поднял на полном скаку платок с земли. А у другого лихача закипело все — взвизгнул, бросил на землю платок, развернулся, и зубами — свесившись с коня — поднял его! Да-да, зубами!
И вот бригаде Васильича тоже загорелось кого-то переплюнуть.
Они долго гнались за чудовищных размеров фурой, при обгоне ударились об нее — и вылетели в молодой сосняк, измочалив много стволов.
Но это еще не все. Оказалось, что они не заметили, как пересекли границы области! И здесь закончилась власть Самого Смотрящего и начиналась власть другого авторитета.
Только они успели очнуться, сползтись, как менты прикатили, избили и понадевали “браслеты”.
Эти подробности Эрнест узнал уже через неделю, когда увозил студенток с бескрайних полей. Как узнал? Уже не помнит. Наверное, от управляющего.
Сели в электричку.
Эрнест ходил проясневшим взором по лицам. И вдруг обнаружил, что студентки загорели, поздоровели, налились, эх, минус бы тридцать лет мне или хотя бы двадцать!
А ведь я подвиг совершил, думал он, давя кислую отрыжку, спас… что же я спас? Ну как это… достоинство каждой из них.
Печень сократилась, гоня вон смертельную слизь: ну спас ты девушек, спас, теперь переключись — обрати внимание на меня, на родную!
Эрнест посерел, вспомнил, что есть какие-то таблетки (сунула жена). Дрожащими потными руками достал и мгновенно рассыпал. Студентки их собрали, получилась разноцветная горсть. Эрнест подумал-подумал — и заглотил три “шпа-ны” (на самом деле это была “но-шпа”, но у него прочиталось наоборот).
Через двадцать минут полегчало, пробился родник бодрости.
Только открылся тамбур — и ворвался крик:
— Эрнест, где ты пропал со своими картошами и морковами!
Это был Игорь Лобастов. Оказывается, в этот день — открытие памятника Неизвестному киномеханику, то есть Гавриловскому.
— Мы тебе послали телеграмму! Быстрей — ко мне в машину!
Гавриловский был друг Эрнеста и Игоря с шестого класса. Вдруг он назначил себя посредником между Бергманом, Феллини, Тарковским и нашим городом. Бывало, в сатиновом рабочем халате идет Володя Гавриловский, в руке — авоська с кефиром и книгой Питера Брука “Пустое пространство”. Все к нему бросаются:
— Володя, Володя, сегодня что?
— Сегодня “Земляничная поляна” в шесть и в девять. — И улыбался с оттенком… с оттенком отстраненного благоговения (не я, не я эти фильмы создал).
Перед входом в книжный магазин он сутулился, как ныряльщик перед прыжком в страшную глубину…
На этом месте воспоминания Эрнест задремал, мягко покачиваясь внутри машины. Он встрепенулся, когда подъезжали к клубу, где Володя в своей земной жизни прокрутил двадцать раз Бергмана (это была его мантра) и четырнадцать раз Тарковского (это была его сутра).
— Я мысль потерял! Была где-то — и вот улетела.
— Унеслась куда-то по своим делам. Ничего, соскучится — вернется, — утешил Игорь.
Памятник Гавриловскому был — не совсем памятник. Это просто барельеф: силуэт киномеханика склонился над силуэтом условного проектора. От аппарата шел луч конусом и упирался в дверь клуба.
Этот клуб раньше назывался “Октябрь”, но был переименован в “Август” после разгона путчистов в 1991 году, сейчас он готовился к очередному превращению.
Из пожилого уютного “москвича” Эрнест был безжалостно вытолкнут Игорем под пристальные глаза телекамер. Заведующая клубом уже закруглялась:
— Гавриловского мучило, что Пушкина не понимают за рубежом: “Значит, он не гений, если не всемирный?”
Эрнест начал с того, что показал руками размеры тоталитаризма:
— Был один ба-альшой тоталитаризм. Володя с ним боролся, боролся, показывая фильмы, и сердце его разорвалось! Мне до сих пор снятся часы без стрелок из “Земляничной поляны”. А сейчас большой тоталитаризм разлетелся вдребезги, и в каждом селе теперь есть свой, маленький тоталитаризм. Я приехал сейчас из глубинки, возил студенток на сельхозработы — я там боролся с ним, боролся. Поставят ли мне памятник? Ведь Володька, — он сделал жест в сторону киномеханика на стене, — всего семь классов окончил! А я — музыкальное училище…
Скандала не получилось, потому что Эрнест был бережно взят под руки и уведен в буфет на банкет. И как говорила его бабушка: “На стары-то дрожжи!” Сами понимаете…
Назавтра Эрнест очнулся с головной болью во всех отростках. Почему я снова в клубе? Где девушки? Он вскочил. А, так это другой клуб. Теперь уже имени Володьки Гавриловского.
Что это, какой-то треск? Все равно пойду на звук к окну. Вот это да! На его глазах герань своими корнями разорвала пластмассовый горшок.
Подошел зевающий охранник. Он вручил ему бутылку с остатками фальшивого коньяка:
— Это вам полечиться оставили. — Проследив застывший взгляд Эрнеста, он сказал: — Это же древесная герань, она камень пробивает.
Эрнест спросил все, что положено в таких случаях: какой сегодня день, который час.
— Пятница. И сказали, что заедут за вами в девять. Если не заедут, я вас, — он посмотрел на часы, — через пять минут по смене передам.
Хорошо бы сейчас домой позвонить. Но жена ушла на работу, а теща, наверное, видела меня в телевизоре, она все подряд смотрит… Он вспомнил свою речь, застонал, сжался.
Тут снаружи забарабанили, и голос Игоря Губастова снова пришел на помощь:
— Эрнест, пора! Я тебе вчера не говорил, сегодня хороним Александра Львовича.
— Да, ведь еще до колхоза старик был плох… Господи, какие богатыри уходят! Завези меня на работу, — взмолился Эрнест, — я отгул возьму. Мне обещали.
— Александр Львович тебя тоже ждет, — сурово прекратил его Игорь. — У нас дел! Живые цветы — раз, венок — два, сообщить в милицию…
— Зачем в милицию?
— Положено: ведь массовое мероприятие, весь этот джаз над телом Александра Львовича. Ну вот на тебе, — Игорь протянул сотовый, — успокой директора.
Гроб стоял перед Дворцом культуры.
Два милиционера находились тут же и радовались, что на сегодня им такая легкая служба досталась в ясный сентябрьский денек.
Было море дорогих иномарок — ведь все приехавшие на последнее прощание играли в свое время у Александра Львовича и привозили с южных окраин империи джинсы, темные очки, в общем, фарцевали-рисковали вовсю, трудолюбиво взращивая в себе зародыши бизнеса.
Венков было много, мелькали надписи: “Теперь у тебя вечный джаз!”, “Помним Ялту-74”, “Помним турне по Краснодарскому краю”. Барабанщик сидел, а остальные музыканты стояли в вальяжных позах, потому что знали: это было бы приятно Александру Львовичу.
— Он завещал исполнить на похоронах весь репертуар, — сказал в микрофон Игорь.
Седой мальчик лежал и словно вслушивался: с чего же они начнут?
Начали с “Лучших времен” Эллингтона, и Эрнест покатил на этой музыке прямиком в свою юность. Вот он привозит с гастролей целое джинсовое море, и попался, и попадает вдруг под следствие. И грозился бессмысленно отломиться целый кусок жизни!
Но спас его тесть — кагэбэшник в отставке, то есть тогда еще не тесть, а отец Люды. Волшебным образом уголовное дело рассосалось, и Эрнест сделал предложение Люде прямо в постели, потому что тесть затерроризировал его своим благородством: ни разу не намекнул, что пора жениться. Вот и пришлось жениться.
А сколько дергался! Ведь Лиза из Нальчика, которая поставляла ему тогда подпольный самострок, сама имела глаза цвета джинсового, и хотелось узнать, где еще у нее есть джинсовое что.
Для таких, как Эрнест, все женщины красавицы, только одни красивы на неделю, другие на год, а третьи — на всю жизнь.
Когда заиграли “Глубокую ночь”, молодой милиционер сказал капризно пожилому:
— Опять этот Эллингтон!
— Это же великий Дюк, это как Пушкин у нас, его везде много.
Дети Александра Львовича, на самом деле три здоровых лба, стояли угрюмые, впрочем, Эрнест такими всегда их и знал много лет. Они обижались, что отец из-за своего оркестра их редко замечал.
А ведь у меня есть дочь, спохватился Эрнест. Надо попасть сегодня домой, Эрнест, надо.
С Компроса, с Куйбышева, с Героев Хасана на классное исполнение стекался народ. Все сначала радовались лишнему мигу веселья, а потом роняли челюсти, увидев, для кого играют. Чем больше становилось зрителей, тем полетнее импровизировали артисты: ну, Александр Львович, твой последний концерт — на уровне! Ты нам все отдал, зубр джаза, о если бы мы могли вернуть тебе то же самое, ты бы уже встал и присосался сильными губами к саксофону!
Эрнест ушел от Александра Львовича еще одиннадцать лет назад, но он опять там, среди растворившихся, забывших себя музыкантов.
Милиционеры имели вид, как будто их подмывает приступить к трудному, но интересному делу. Они взглядами приглашали присоединиться престарелого Аполлона, и Эрнест тоже стал подплясывать, утирая неостановимые слезы. Пожилой милиционер даже вытер пот, сняв головной убор — формой бритой головы он напомнил Эрнесту кого вы думаете? Бригадира криминалов — Васильевича. Но это ничего не испортило.
Долго еще джазисты электризовали острыми звуками атмосферу, но вот заиграли “Колыбельную” Гершвина (с большим драйвом), и зрители поняли, что пора идти по своим делам, пока на это отпущено время.
— Люда, опять твоего дурака по одиннадцатой показывают, по новостям. Перед дворцом и возле каких-то пузочесов.
— Значит, жив, мама.
В подтверждение прозвучавшему раздался звонок в дверь.
Некоторое время женщины молча рассматривали Эрнеста, свисающего с плеча Игоря.
— В таком возрасте — и еще это! — целомудренно вскрикнула теща.
Эрнест открыл глаза:
— Спокойно! У меня давление всегда как у космонавта: сто двадцать на семьдесят.