Опубликовано в журнале Континент, номер 126, 2005
Евгений Ермолин — родился в 1959 году в деревне Хачела Архангельской области. Окончил факультет журналистики МГУ. Ректор Института истории культур, профессор Ярославского педуниверситета. Автор литературно-критических статей, нескольких книг по истории культуры. Живет в Москве.
Критика 50–60-х годов ХХ века
Сост., преамбулы, примеч. Е.Ю. Скарлыгиной
М., ООО “Агентство КРПА Олимп”, 2004, 439 с.
Что сегодня актуально в культурном наследии? Что нет? На чем может быть основан неакадемический интерес к российскому прошлому? И что в этом прошлом способно ныне волновать и вдохновлять?
В последние годы вышло несколько томиков “Библиотеки русской критики”. Если исключить студентов-филологов и студентов-журналистов, которые обратятся к этим книгам ввиду образовательной надобности, то кто будет их вполне бескорыстным читателем?
Вообще, если нам еще и нужна отечественная “классическая” литература (во что хотелось бы верить), то как быть с литературной критикой в диапазоне от Белинского до Басинского и Бавильского? Она наиболее, может быть, уязвима в большой исторической перспективе — и она наименее востребована сегодня как в своих исторических образчиках, так и в новейших опытах. Многие ее материи чужды нынешнему массовому вкусу и общественному темпераменту.
Помнится, у северного сказочника Степана Писахова была байка о замороженных песнях. Их нужно было оттаивать, чтобы они зазвучали. Вот и критика ныне выглядит как своего рода замороженный культурный ресурс. Законсервированный до лучших времен.
На эти неутешительные мысли наводит недавно вышедшая в упомянутой серии книга о критике тех времен, которые еще не ушли из личной памяти, критике некогда предельно востребованной и находившейся в центре духовных исканий и борений. Во многом именно критики 50–60-х годов ХХ века называли происходившее не только в литературе, но и в жизни, давали ему объяснение, определяли перспективу движения. Политическая элита той эпохи сплошь и рядом обнаруживала свою неадекватность реальному характеру проблем, стоящих перед обществом и человеком. Бормотание официальных идеологов становилось все менее членораздельным; с официальной идеологией наступал прижизненный бобок. Духовенство было загнано в культурное гетто. Пуганые учительство и профессура редко отваживались на свободный, непринужденный разговор со своей аудиторией. По сути, в тот момент у художника, и прежде всего у литератора, у критика, почти не осталось конкурентов в сфере духовной инициативы. Оттеснив идеологов и политиков, они законодательствовали в сфере духа, апеллировали к обществу, точнее — к общественному авангарду, к лидерам мнений, предлагая ему (им) свой взгляд на мир как новую, обаятельную истину. А истина эта была нужна и важна, она была заказана и ожидаема, была взыскуема тогдашними искателями.
Эта уникальная, скажем прямо, ситуация отмобилизовала в сферу литературной критики людей крупного масштаба, которые реально могли претендовать на роль мыслителей, идеологов, духовных учителей и наставников. Но, с другой стороны, общественная востребованность мысли и урока далеко все-таки не всегда была удовлетворена. Далеко не каждый критик 50–60-х годов осознал свою миссию во всем ее блеске и во всей ее сложности.
Составитель сборника Елена Скарлыгина попыталась отобрать в свою книгу людей значительных, ориентировалась на масштаб личности критика и на уровень его конкретного творческого результата. Причем в большинстве случаев — со статьями, посвященными крупным писателям, известным и сегодня. Отличный выбор: Померанцев, Щеглов, Абрам Терц, Лакшин, Виноградов, Сарнов, Рассадин, Турбин, Аннинский, Золотусский, Белинков. Нет спора, мимо этих имен нельзя было пройти. Причем понятно, что обстоятельства принуждали составителя к самоограничению, и поэтому остаются лишь названными в числе знаковых фигур Ю. Буртин, Ф. Светов, В. Кардин, А. Лебедев, И. Соловьева… Понятно, что трудно было включить в сборник большую статью М. Лифшица “Дневник Мариэтты Шагинян” (она была републикована в сборнике “Контекст-1989”: М., 1989) и легко было отказаться по формальному признаку от эпохальных статей, посвященных зарубежным сюжетам (“Фантомы” П. Палиевского, “Цвет трагедии” Э. Соловьева…)1.
Глубина, нетривиальность мысли. Искусство анализа и ясность позиции. Акцент на это потребовал принести в жертву сугубо исторический план различных конфронтаций, духовной, идейной, эстетической борьбы. Скарлыгина вполне осознанно делает выбор и на его основе отправляет в небытие весь официоз, всех советских критиков-ортодоксов, обслуживающих власть, весь этот своего рода критический бомонд, наиболее густо и махрово аккумулированный в 60-х на страницах журнала “Октябрь”. Не найдем мы в сборнике и “молодогвардейской” критики: первых легальных опытов исповедания узкого национализма и самодостаточной державности. Вообще, лишь полуслучайно присутствуют в сборнике свидетельства борьбы, полемики — в той мере, в какой в дискуссию со своими оппонентами вступают главные авторы, собранные Скарлыгиной.
С этим решением трудно спорить. Хотя я, в отличие от составителя, не уверен, что в ее сборник вошли только тексты, “интересные и современному читателю”. То есть я не уверен, что для современного читателя так уж, например, велика разница между Л. Леоновым и А. Грином — писателями, между статьями о творчестве которых выбирала Скарлыгина, намереваясь наиболее рельефно представить читателю XXI века критика Марка Щеглова. Действительно ли нынешнему читателю будет интереснее знакомиться с апологией Грина, чем с проникнутой тонким ядом критикой леоновского “Русского леса”?..
Иногда же задача выбора выглядела неразрешимой. Скажем, Бенедикт Сарнов. Его публикуемая статья о Вознесенском и Евтушенко ничем не лучше великолепной статьи о Катаеве “Угль пылающий и кимвал бряцающий”. Но и ничем не хуже.
Впрочем, и не весьма большой объем издания, и общая ориентация серии на представление классики жанра едва ли оставили составителю удобное пространство для маневра. (А тут еще и требование “читаемости” текстов ушедшей эпохи современным читателем!) В содержательной вступительной статье Скарлыгина четко мотивирует свою позицию. И ее главная заслуга состоит в том, что книга получилась убедительная. Я б даже, не обинуясь, сказал — книга блистательная по качеству предъявленных мысли, анализа и синтеза.
Книга убеждающая: не все перегорело. Не все осталось за гребнем века.
Критика литературы неизбежно становилась и критикой жизни. В какие-то другие времена критика обвинят в том, что он смешивал сугубо эстетический анализ со злобой дня, с социальными и экзистенциальными вопросами, продиктованными моментом. Виновен, да. Но заслуживает снисхождения. Но не заслуживает даже упрека. Просто в свой момент он был более емко, более полно и всеобъемлюще востребован. Не просто как приводной ремень в машине власти или как официант в литературном кафе. А как необходимый собеседник, отчасти даже законодатель и пророк. Он был призван. И сумел ответить на этот запрос.
Если общество на подъеме, оно нуждается в катализаторах роста. Общественный подъем и критическая рефлексия — взаимно обусловлены. И даже не вполне подчас ясно, что первично: по меньшей мере половина представленных авторов явно опережают своего (тогдашнего) читателя, задавая ему новые параметры мысли, жизни, духовного опыта. Критик работал на волне подъема. Но и создавал эту волну, гнал ее (вспомним нынешний девиз “Эха Москвы”).
Если в актуальной литературе растущего, созревающего, взрослеющего общества представлена повестка его дня, то критика эту повестку дополнительно активизирует, создает диалогическую среду, вовлекает в нее всех, кто проснулся для самоопознания и самосознания, для исторического, культурного, экзистенциально мотивированного творчества. Критик проясняет образные интуиции и настраивает инструментарий тотальной коммуникации, превращая потенциальный диалог (писатель-читатель, писатель-общество, писатель-власть, писатель-Бог) в реальный и сам в него включаясь.
Среди критиков 50–60-х годов не было, кажется, такого, который мог бы сравниться по силе воздействия на общество с Белинским, Добролюбовым, Чернышевским, Писаревым… Характер и темперамент критиков не совпали подходящим образом с талантом, эрудицией и интеллектуальными способностями. Но и общество, сказать по правде, было другое. Феномен российской интеллигенции второй половины XIX—начала ХХ века не повторился в полном смысле, она не возродилась как субъект активного действия. Старая идея жертвенного служения меньшому брату, формировавшая некогда рельеф общественной активности, во второй половине ХХ века не стала центральной в миросозерцании новой интеллигенции. Эта новая интеллигенция была гораздо ближе, как правило, к тем, кого Георгий Федотов некогда назвал “новой демократией”. Он имел в виду энергичных и деятельных выходцев из простонародья, прихлынувших в культуру в начале ХХ века. Без комплекса исторической вины и без принятого на себя добровольно бремени исторической и личной ответственности за народ, за страну, за себя, за мир в целом.
Интеллигенция 60-х годов изначально формировалась в парадигме отечественной версии контркультуры. Ее нетрудно вписать в то общемировое движение духа, который пробудился после Второй мировой войны в формах, принципиально альтернативных официозу, истеблишменту. У нашей интеллигенции были в ходу обычные ценности контркультуры: естественность (искренность), правда, индивидуальность и свобода самовыражения. Классический набор взаимосвязанных достоинств. И такой же набор пороков: социальные условности, насилие, ложь, лицемерие, демагогия… Разве лишь условиями цензурного давления отечественная контркультура в самом начале была лишена маргинального радикализма; она решала неэкзотические, часто даже довольно элементарные задачи, а до экзотики и экстрима (дзен, наркокультура, сексуальные эксперименты и т.п.) дошла лет на 10-15-20 позже. Но к тому времени для интеллигента шестидесятнической выделки уже открылись и иные, гораздо более обеспеченные бытийным смыслом возможности духовной жизни.
Сборник позволяет, кстати, и насладиться ароматами пробуждающейся индивидуальности художника, и — пусть пунктирно — проследить, как просыпается душа, как разум выходит из спячки, как усложняется и мутирует духовный опыт, как ветвится и дифференцируется подход к реальности, какие возникают замечательные в своем роде экстракты и кульминации идей и интуиций.
Вот, например, вопрос: до конца ли искренен в своей статье Владимир Померанцев, ратующий за “искренность в литературе”? Он кажется с высоты нашего опыта мудрым аки змей и простым аки голубь; кажется таким хитроумным, каким и необходимо быть, чтобы объяснять детям азбуку. Но неужели все-таки статья его написана без малейшей подкладки, без подтекстов, самыми простыми и голыми смыслами? Неужели перед нами чистое вещество коммунистического идеализма, оплодотворенного христианским стремлением к истине? Похоже на то.
Уже через несколько лет от этой простоты не оставят камня на камне Абрам Терц и Аркадий Белинков, создавая эффект двоящегося смысла, изощренно издевающегося над банальностями идеологического официоза.
Померанцев с его “искренностью” — сенсуалист. Для него главное — субъективные стимулы творчества. Верность жизни — это прежде всего верность себе, честность перед собой. Но сенсуализм не противоречит и у него потенции познания, гнозиса. А в дальнейшем критики будут настойчиво искать онтологические основания истины, бытийные опоры.
Для Бенедикта Сарнова, например, это — судьба, ее трудное вещество, это ответственность за свою судьбу. За отсутствие судьбы он укоряет модных поэтов Евтушенко и Вознесенского (увы, они ее, кажется, так и не приобрели с тех пор).
Для Владимира Лакшина в его статье об “Одном дне Ивана Денисовича” позитив связан с трудовой этикой коллектива как воплощением социализма с человеческим лицом, иначе сказать — демократического социализма, апологетом которого выступает критик; “и Бог не нужен ему”. (Кстати, в сборнике слово “Бог” пишется с прописной буквы, чего категорически не допускала советская цензура и на чем едва ли бы настаивал тот же Лакшин.)
Для Льва Аннинского в статье о Битове и Белове абсолютом оказывается личность, дозревающая до ответственной жизненной позиции. Проблему критик видит в том, что у Битова индивидуальная особь эгоистична и капризна, а у Белова она почти и вовсе еще не проснулась.
А для Станислава Рассадина высшей ценностью оказывается культура, воплощенная в личности и трудах Корнея Чуковского. Культура как свободное и одухотворенное пространство бытия, как антитеза любому ограничению и принуждению. Культура как некий максимум творческих возможностей, как потенция поиска и свершений.
Особняком в нашей критике стоит Марк Щеглов. Он был менее всего связан с общественным движением, просто не успев с ним совпасть, не дожив. Щеглов — вечный юноша, идеализм которого не тронут компромиссами с любой житейщиной. На заре “оттепели” он первым освободил стремление к идеалу от советской идейности, но он не отказался от идеала как такового. Тонкость душевного строя и интеллектуализм Щеглов использовал для служения этому неназванному по имени идеалу, для служения Иному, что оказывается у него связанным и с отчаянной тоской по свободе. (Я бы соотнес это стремление с кредо Игоря Виноградова, раскрытым в его статье о “Мастере и Маргарите” — на ином этапе, в совсем другой исторической ситуации, в закатную пору “оттепели”. Помнится, в другой своей статье, не вошедшей в сборник, Лев Аннинский укорял Игоря Виноградова именно за попытку подчинить самодостаточную личность чему-то внеположенному, заданному извне, свыше…)
Всех задач одним изданным томиком не решить. Но положено начало. Следует надеяться на продолжение. Развитие духовного мира человека середины ХХ века, общественные процессы той поры заслуживают того, чтобы о них вспоминать, их анализировать, с ними сверяться. Уже почти десять лет назад было опубликовано образцовое исследование Нелли Биуль-Зедгинидзе “Литературная критика журнала “Новый мир” А.Т. Твардовского (1958-1970 гг.)” (М., 1996)2. Изучение литературной критики советской эпохи может и должно быть продолжено в самых разных ракурсах; эта критика стоит того.
Вернемся к злобе дня. На что способна литературная критика сегодня? Вопрос. Но вопрос не риторический. Ответ на него косвенно здесь уже дан. И по крайней мере критика “Континента” не ограничивает себя констатацией, не будет просто учитывать то, что происходит в литературе. Нас волнуют жизнь человеческого духа и перспективы личностного роста, перспективы победы над тем духовным столбняком, который овладел обществом. В эпоху, когда увяли и померкли формообразы культурной альтернативы, когда знаменосцы реванша вздымают державные стяги, а трубадуры квазиреставрации поют свои старые песни о главном, самое время подумать о том, что у нас в памяти есть и другое прошлое. Быть может, есть и другое будущее.
Сноски:
1 Следует заодно заметить, что книга издана небезупречно. В ней есть несколько крайне досадных опечаток. Не вполне понятно, почему на обложку вынесен фрагмент картины Дейнеки “Будущие летчики” — это памятник совсем другой эпохе. Гораздо уместнее здесь смотрелись бы живописные сюжеты Попкова, на худой конец позднего Пименова.
2 Книга Н.Биуль-Зедгинидзе, к сожалению, оказалась практически недоступной для читателей. Она почти не поступала в продажу. Я уполномочен объявить, что и сегодня в Москве ее можно приобрести в редакции журнала “Континент”.