Опубликовано в журнале Континент, номер 125, 2005
Александр НЕЖНЫЙ —родился в 1940 году в Москве. Окончил факультет журналистики МГУ. В годы перестройки оказался одним из первых публицистов, отстаивавших в печати интересы верующих и свободу совести. Автор 15-ти книг художественной и документальной прозы и множества статей, направленных против антисемитизма, ксенофобии и нравственного упадка религиозной жизни в современной России. Живет в Москве.
Письма паломника
Как обещал тебе, друг милый, при всяком удобном случае буду писать о нашем паломничестве, о том, что увидел и узнал, о людях, каких дал мне Господь в спутники, и вообще — о всяких мелочах, в которых, быть может, ты обнаружишь нечто значительное. Письма как литературный жанр остались где-то в далеком прошлом, я знаю. Но прими во внимание, что в данном случае я ни сном, ни духом не посягаю на какую бы то ни было литературную значительность моих записок, а всего лишь стремлюсь в редкие свободные минуты наспех передать тебе мои впечатления, чувства и мысли (если таковые- случатся). И, заранее оправдывая несовершенство этих заметок, огорожусь словами моего предшественника по паломничеству во Святую Землю игуме-на Даниила, побывавшего здесь в начале XII века. «Братья и отцы, — так предуве-домил он свое знаменитое «Хождение», — господа мои, простите меня, грешного, и не попрекните за скудоумие и грубость того, что написал я о святом граде Иерусалиме, о земле той благой и о пути, ведущем к святым местам»1.
Письмо первое. ХАЙФА, НАЗРЕТ
Поздним вечером первого октября небывалой красоты облако накрыло всю верхнюю часть Назарета с громадным храмом Благовещения в левой его части и минаретом мечети чуть ниже и правей. Мрачно-черное в одном своем крыле, темно-серое в другом и нежно-розовое в середине, оно светлым жемчужным дымом стекало вниз, окутывая тесно стоящие городские дома с плоскими крышами. Дым таял, темнота вверху сгущалась в грозовую тучу, в центре облака по-прежнему рдел негасимый огонь, а на черном ровном небосводе едва светили редкие звезды. И будто завороженный, глядел я с балкона гостиницы на дивную игру воздушных стихий, то застилающих Назарет полупрозрачной колеблющейся пеленой, то поднимающих ее во мрак наступившей ночи, то снова, будто на невесту, накидывающих на город фату, сотканную из ветров и туманов. Боже мой, потрясено думал я, Ты воистину одеваешься светом, как ризою, и простираешь небеса, как шатер. Но вложи в отупевшую от повседневности мою голову и в окаменевшее сердце понимание только что начертанных Тобой письмен: есть ли они всего лишь предвестие подступающих сюда долгожданных дождей? и где-то над берегом Средиземного моря, а, может быть, и ближе — в пределах Галилейских, уже блещут молнии и грохочут громы? или все, что Ты явил мне сейчас, обладает смыслом куда более значительным, чем признаки грядущих вскоре изменений в природе, и должно быть истолковано как небесное напоминание огрузневшему душой человеку о выпавшем ему дивном жребии быть на Святой Земле, в Назарете, городе Благовещения?2 Напоминание это кстати многим. Ладно мы, люди XXI века, с восприятием, изуродованным цивилизацией, все видевшие и ко всему на свете относящиеся со скучающей прохладцей, в чреве самолета за четыре часа перемахнувшие три страны и два моря — из осенней, уже похолодавшей Москвы в палящий полдень Тель-Авива, — но ведь и Николай Васильевич Гоголь, полторы сотни лет назад от Яффы до Иерусалима и от Иерусалима до Мертвого моря со стонами терпевший все тяготы путешествия на лошадях и мулах, отмечал с беспощадной правдивостью: «Где-то в Самарии сорвал полевой цветок, где-то в Галилее другой, в Назарете, застигнутый дождем, просидел два дня, позабыв, что сижу в Назарете, точно как бы это случилось в России, на станции»3.
А ведь он, если ты помнишь, отправился в Святую Землю за утолением замучившей его духовной жажды. Самим событием своего паломничества он словно бы хотел воскликнуть — как со слезами воскликнул исстрадавшийся от безумия сына отец: «Верую, Господи! помоги моему неверию» (Мк. 9, 24) Не таковы ли и мы — по крайней мере, большинство из нас, к коему без всяких оговорок причисляю себя и я? О, да: возрастание веры вовсе не обусловлено непременным поклонением Святым Местам. Один мой товарищ, у которого никак не складывалось совместное с нами паломничество, в конце концов обронил, утешая себя и самую малость уязвляя меня, ужасно стремившегося в Израиль: «Вся Святая Земля — здесь!» И ударил кулаком в свою широкую крепкую грудь отменного пловца и неутомимого бегуна, в одночасье усваивая себе роль избравшей благую участь Марии, а мне — Марфы, заботившейся и суетившейся о многом. И ведь нельзя сказать, что он совсем был неправ! Но есть, между тем, какая-то робкая и вместе с тем упоительная надежда, что на земле праотцев, пророков и Иисуса Христа с человеком непременно произойдет нечто важное. Быть может, ему посчастливится пережить здесь спасительное потрясение, слова Писания сверкнут перед ним своим истинным, нездешним светом, и он возвратится в дом свой с обновленной душой и окрепшим сердцем. И кто знает, не станет ли для него Страна Святых Чудес тем сокровенным окном, заглянув в которое из своей короткой жизни он увидит Вечность?
Станет ли? Нет? Но даже несколько пронзительных мгновений при виде открывшегося с горы Кармил затянутого светлым туманом Средиземного моря, белых домов Хайфы и размеренной, расчерченной роскоши спускающихся сверху вниз, до бульвара Бен-Гуриона, «Садов Бехаи» с их темно-зелеными пальмами, шаровидными кактусами, пылающими красным огнем цветами бугенвилей, крупным чистым гравием под ногами и золотым куполом усыпальницы основателя бехаизма — Баба — поверь, что даже эти мгновения уже были бы оправданием всему нашему путешествию. А ведь мы находились только в начале его…
Баб (фарси) — врата; такое имя взял себе одареннейший юноша из Шираза, земляк Гафиза и Саади, Мирза Мухамед Алий, к своему несчастью (правоверные мусульмане казнили его в 1850 г., тридцати лет от роду) или, напротив, к счастью (все-таки далеко не каждому выпадает исторический жребий положить первый камень в основание новой религии, насчитывающей сегодня до шести миллионов последователей во всем мире), проникшийся непоколебимым убеждением, что он-то и есть новый Иисус, Моисей, а заодно и все пророки, в которых некогда являлся человечеству божественный дух. Опуская догматические и этические подробности его учения, укажу лишь, что он, если позволительно так выразиться, более Христос, чем Моисей и Магомет. Ему претит жесткая обрядность ислама, фарисейство священнослужителей; он восстает против всякой религии, которая сеет вражду среди людей; он выступает против социального неравенства, полагая, что как все равны перед единым Творцом, так должны быть равны между собой и в земной жизни. Маленькая деталь: покрывало казалось ему глубочайшим унижением женщины. Мистик и гностик, Баб учил, что ни Христос, ни Магомет, ни он сам не являются окончательным завершением откровения и что божественному духу еще суждены новые, более совершенные воплощения.
Конечно, он был на этом свете не жилец.
Дело его, однако, не пропало. Явился вслед ему Бех-Аллах (в переводе — Сияние Божие), объявивший, что Баб был его предшественник, своего рода Иоанн Креститель, предваривший Христа, а сам он как раз и есть то самое более совершенное воплощение божественного духа, о котором говорил учитель. Каким Бех в действительности был воплощением — Бог весть. Но он воистину стал создателем новой мировой и по сей день существующей религии, апостолом религиозного братства всего человечества. Объединить всех — вот была великая его цель, дело Божие, которое должно было быть возвещено «среди государств и народов так, чтобы души обратились к нему людские и ожили гниющие кости»4. «Свет небесной любви воссияет, а тьма ненависти и вражды исчезнет»5, — это уже его старший сын и духовный наследник Аббас Эфенди, прозванный Абд ал-Беха или Великая Ветвь.
Гонимый вместе со своей общиной, Бех, в конце концов, нашел приют в Акко, одном из самых древних городов мира, на берегу Средиземного моря, неподалеку от Хайфы. Тогда это была турецкая Палестина; но мировой центр новой религии появился уже в государстве Израиль, в Хайфе, где на склоне горы Кармил в 1957 г. был построен Дом Вселенской Справедливости и где верующие в грядущее братство людей бехаисты насадили свои роскошные сады — наверное, как живой образ примиряющей всех красоты.
А сама гора Кармил6, с гребня которой, будто драгоценный дар, открылись нам и сады, и белокаменный город, и подернутое дымкой море — припоминаешь ли ее место в дорогой нам Священной истории? Именно, друг мой, именно! — Илия7 Фесвитянин, пророк, («человек тот весь в волосах и кожаным поясом подпоясан по чреслам своим», — таким изображает его 4-ая Книга Царств) предстал здесь перед погрязшим в нечестии восьмым израильским царем Ахавом, во владениях которого именем Господним он три с половиной года не велел быть ни росе, ни дождю. И за что определил Илия столь жестокую кару Ахаву и всему народу Израиля? За поклонение Ваалу и Астарте, на которое подбила слабодушного Ахава его жена Иезавель, от родного отца — финикийского царя и жреца — перенявшая исступленное почитание бога солнца и богини луны. Затем — повествует нам Священная история — великое было на горе Кармил состязание Илии со жрецами Ваала и Астарты (общим числом девять сотен душ) при собрании представителей всего народа Израиля. «И подошел Илия ко всему народу и сказал: долго ли вам хромать на оба колена?» (3 Цар., XVIII, 21). Каков вопрос! Не ко всему ли нынешнему миру он относится? И уж во всяком случае не Россию ли сквозь тысячелетия вопрошает пророк, отмеченный особой любовью нашего народа за свое прижизненное вознесение на небо — в вихре, на огненных конях и на колеснице огненной? Будет тебе, любезное Отечество, тешить себя гордой сказкой о Третьем Риме, которым ты будто бы стало. Будет тебе превозноситься неповрежденностью православного догмата, золотить купола и обставлять кричащей роскошью житье-бытье священноначалия, сплошь числящееся по ведомству ангельского, то бишь, монашеского чина. Не видишь разве, что архиерейский жезл давно уже превратился в трость, поддерживающую ее хромающих на оба колена обладателей? И напрасно, подобно жрецам Ваала и Астарты, они кричат зычными голосами, ходят вокруг да около и призывают громы и молнии на головы своих врагов, и милости Неба на себя и вместе с ними хромающую паству. Не загорится огонь жертвенника от таких молитв, ибо в них никогда не было священного пламени веры, любви и милосердия.
Наверное, друг мой, не ко времени и уж тем паче — не к месту в первом же моем письме возникла эта тема. Но ты знаешь мою боль, и по всегдашней мудрой своей снисходительности простишь, надеюсь, и невольную резкость мою, и мои — не зарекаюсь — заблуждения. Ведь тебе первому, будто на духу, выкладывал я горькие итоги моих многолетних усилий соорудить из моих сочинений нечто вроде зеркала для Московской Патриархии, взглянув в которое, она бы устами своего священноначалия вскричала: «Свят! Свят! Свят!» — как вскричал, рассказывают, однажды ночью один из сановитейших наших епископов, рядом со своим ложем узрев основателя Киево-Печерской лавры, преподобного Феодосия, каковой в полном соответствии с высоким значением своего посольства нелицеприятно высказал крайнее неудовольствие Небес образом жизни знатного владыки и его теплохладным служением. И каждое свое слово старец будто бы сопровождал ударом деревянного посоха об пол, отчего насмерть перепугавшемуся архиерею в конце концов сделалось дурно. Трепеща за свою жизнь, архиерей этот наподобие государственных вельмож по-прежнему выезжает в мир не иначе, как в бронированном лимузине. Но было бы в нем веры с горчичное зерно, он упразднил бы и броню, и охранников с толстыми шеями и квадратными подбородками, и автомобили сопровождения с ярко-синими проблесками и устрашающими ревунами. Ибо что это все для стрелы гнева Господня?
Отчего печалюсь я о нашей жизни здесь, в жизни чужой? Отчасти по свойству моей души, в которой красота и мощь природы или творений человеческих рук и человеческого же гения вместе с волнующей радостью пробуждают и тихую скорбь. Уж слишком очевидна становится скудость отпущенных мне сил. Отчасти, может быть, еще и потому, что как ни заманчива бывает иногда мысль покинуть Россию («Оставь свой край, глухой и грешный, оставь Россию навсегда») и поселиться, скажем, здесь, в Хайфе, чтобы Кармил с ее торжествующей красотой и Священной историей стала неотъемлемой частью моего существования — но неведомая сила всякий раз гонит меня назад, к дыму Отечества и к отеческим же гробам. Странно устроен человек! Вот ему по склонам горы дорога, подобная скатерти без морщин, вот ресторанчик для утоления голода, а с ним рядом — необходимейшее для смертного заведение, в поисках которого я в Москве, а ты в Петербурге, приплясывая, клянешь, бывало, все на свете: и городские власти, и поизносившуюся свою плоть, и родную страну, давным-давно позабывшую о всех наших нуждах — и об этой в том числе. Вот чудесная — из кованых решеток и белого камня — ограда, оперевшись о которую можно посвятить себя созидательному созерцанию, часы которого, как уверяет нас великий мечтатель Генри Торо, дарованы нам сверх отпущенного срока жизни. Хорошо все это? Дивно! — и другого слова не будет. Но как ни печалиться, если здесь с особенной силой передается тебе усталость мира от уже пережитой им истории. Все заканчивается. Уже никогда не подойдет Илия к сложенному из двенадцати камней (по числу колен Израиля) жертвеннику, и никогда уже по молитве пророка: услышь меня, Господи, услышь меня ныне в огне! не сойдет с Неба огонь и не вспыхнет, и не пожрет рассеченного на части тельца, и дрова, и камни, и прах… А если и явится, то ты знаешь, когда. Мы с тобой не однажды говорили об этом как о непреложной реальности, всякий раз не смея, однако, признаться друг другу, хотим ли стать свидетелями тех ужасающих в своем величии событий, которые должны предшествовать всеобщему концу и новому светлому началу. Или пусть сей вихрь пронесется над нашими давно уже мертвыми головами, а нам в незаслуженную награду выпадет жизнь будущего века, аминь?
Ты помнишь, какая участь постигла жрецов луны и солнца, безуспешно призывавших своего Ваала вкупе с Астартой чиркнуть огоньком и запалить их жертвенник. Илия всех «отвел к потоку Киссону и заколол их там». Мудре-но было ему, конечно, в одиночку порешить девять сотен человек. Помог раскаявшийся в идолослужении народ. Но собственноручно он их казнил (а кровь и тела быстрый поток уносил в море — во-он там, внизу и чуть правее, где высятся теперь портовые краны Хайфы) или призвал очнувшихся от опиума Ваала соплеменников — суть, как ты понимаешь, вовсе не в этом. Мы с тобой как-то пытались определить наше отношение и к резне, устроенной Илией, и ко всем иным жертвам избранного народа, кровь которых брызжет со страниц Ветхого Завета. Проще пареной репы сослаться на склонность ветхозаветных авторов к преувеличениям или на нравы древнего мира. «Гипербола!» — в жару и пламени кричал нам с тобой пожилой питерский пиит, для которого прямо-таки нож вострый был признать в еврее способность поднять руку хотя бы на муху. (Как бы они, интересно, с таким буддистским отношением ко всему живому завоевали землю Ханаанскую?) Любимый нами о. Александр Мень вздыхает на стр. 318 2-го тома своего семитомника: жестокость. Око-де за око, а зуб за зуб. Еще четыре сотни лет оставалось до явления миру Слова и Света, который просвещает всех. Так-то оно так, говорили мы, но прожитый нами двадцатый век разве не превзошел жестокостью все века до и после Рождества Христова? А век двадцать первый разве не сулит нам неслыханные потрясенья, невиданные мятежи? Мощный ум о. Александра по неведомой мне причине странно робел на меже, разделяющей гуманизм современного человека и непостижимую от века волю и тайну Бога. Поистине грозен в своей ревности Создатель, когда он горит желанием вернуть Себе похищенную у Него душу. Ты спросишь: отчего ж тогда Он сейчас не казнит проходимца, объявившего себя Иисусом Христом и сокрушающего и без того кровоточащие сердца жителей несчастного Беслана подлыми посулами всего за тридцать девять тысяч целковых вернуть с того света погибшее в школе № 1 дитя? Видишь ли, мой милый, если бы мы были в состоянии дать вразумительные объяснения всякому проявлению Божественной воли или, напротив, ее возмутительному (с нашей колокольни) бездействию, то превзошли бы Лейбница, Лосского (старшего), о. Павла Флоренского и иже с ними — всех, кто ломал мудрую голову над обоснованием теодицеи. Поэтому даже и пытаться не будем. Прислушаемся лучше к совету тишайшего и бесстрашнейшего о. Сергия Желудкова, Царство ему Небесное, истинному пастырю и неутомимому стяжателю истины. Бог, говорил он, учит нас склоняться перед Его тайной. Склонимся и мы — я, мысленно, здесь, на горе Кармил, а ты… Да на каком угодно месте может склонить свою голову человек, признавая в этом мире недоступную для него тайну.
Однако ведь это нас с тобой хлебом не корми, а дай потолковать о чем-нибудь запредельном. Ведь это духовный наш отец по интеллигентской линии Виссарион Григорьевич Белинский мог воскликнуть вслед покидающим его гостям: «Вы уходите?! А мы еще не решили вопрос о бытии Божием!». А среди нас на горе Кармил нашелся человек, который без всяких рассуждений о вкравшихся в текст Ветхого Завета преувеличениях, о жестокости древнего мира, о приговоре с невидимой подписью: «Иегова» (начертанной, несомненно, на иврите, ибо святитель Филарет (Дроздов) нам объясняет, что вопрошение Бога: «Адам, где ты?» могло прозвучать только на понятном обитателю рая еврейском языке), сказал, пожав плечами: «Зарезал? Значит, так было надо». Как было не усмехнуться некоей горделивой наивности, невольно прозвучавшей в этих словах! И как было не подумать, что незамысловатые ответы иногда очень кстати разрубают запутанные нами узлы.
Автора, автора! — требуешь ты. Всенепременно. Вообрази человека среднего роста, крепкого, смуглого, с подвижным лицом, мучившем всех своим очевидным, ну прямо-таки портретным сходством — но с кем?! Вот была загадка, долго дразнившая нас именно своей очевидностью, пока кто-то, хлопнув себя по лбу, не закричал (почти как герой Чехова): вспомнил! вспомнил! это же артист Карцев собственной персоной! Мы всмотрелись — и с облегчением вздохнули. Действительно, наш поводырь по Израилю, Борис Украинский, был почти двойником вышепомянутого артиста, о чем как бывший гражданин СССР прекрасно знал и к чему относился с небрежной снисходительностью. Надо еще посмотреть, как бы отвечал он на упоминание о поразительном сходстве, кому тут повезло. Артист Карцев, может быть, и талант, я не спорю; но зато наш Боря — гид, непревзойденный на всем пространстве от Голан до Эйлата и от берегов Средиземного моря до берегов моря Мертвого, и это, друг мой, никакому сомнению не подлежит. Прямому смыслу фамилии не верь — он твой земляк, из Питера, выпускник истфака университета, лет двадцать с лишним назад вместе с мамой и девяноста шестью долларами в кармане перебравшийся на историческую родину и сейчас представляющий собой ходячую (когда надо — быстро, когда время терпит — не спеша) энциклопедию Израиля от слова Аарон до слова Яхве. Боже ты мой, и чего только не вместилось в его черноволосой голове между двумя этими словами! Сколько историй! Судеб! Сколько примеров еврейского мужества, труда, терпения! И сколько свидетельств отношения христиан к евреям, как — по слову апостола — ветви к корню.
По дороге к Хайфе, справа, мелькнул на возвышенности светлый городок. «Зихрон-Яаков, — указал Боря. — Здесь немцы живут. Вы поняли? Чисто-кровные этнические немцы. Христиане. Их несколько тысяч после Второй мировой войны приехало сюда из Германии. Вы поняли, зачем?». Как не понять! Пепел шести миллионов жертв Катастрофы стучал в их сердца, и они приехали в Израиль, словно в монастырь, — молиться, трудиться и каяться. Хотя господин дьявол основательно перепахал Германию, однако далеко не все немцы вместо Библии читали «Mein Kampf» и верили, что фюрер — это Бог на земле. Оставив Faterland, прибыли сюда в том числе люди не бедные; построили на месте деревеньки город, поставили завод, который выпускает… Недолгой паузой подразнив наше любопытство, Боря промолвил: «Противогазы. Да, да, господа, противогазы! Это на тот случай, если какому-нибудь идиоту — а их вокруг нас хватает — взбредет дурная мысль подвергнуть Израиль газовой атаке».
Не могу тебе передать, какая провиденциальная глубина вдруг открылась мне в современной истории Зихрон-Яакова. В ней, если хочешь, виделась мне не только трагическая летопись сосуществования евреев и христиан и не только соборная христианская вина перед семенем Авраама, Исаака и Иакова, но и преподанный всему миру урок преодоления разделяющей человечество ненависти. В промелькнувшем мимо нас городке между евреями и немцами уже не стояли зловещие призраки Освенцима и Дахау. И в Зихрон-Яакове Отец всего сущего мог, наконец, снять с креста свое еврейское дитя, погибшее с безответным воплем: «Где ты, Боже?! Почему Ты меня оставил?!».
Не правда ли, что человеку вполне по силам помогать Богу?
Два слова напоследок.
Отчего бы тем же мастеровитым немцам не выпускать, к примеру, газонокосилки? Или кондиционеры, без которых девять месяцев в году в Израиле жизнь не в жизнь? Нет, именно противогазы. Ибо страна находится в постоянном ожидании войны и готовности к отражению вражеского удара. Это вовсе не значит, что на лицах людей лежит печать хмурой отрешенности и даже некоей жертвенности, что было бы вполне объяснимо в свете переживаемых Израилем суровых испытаний. Ничего, хотя бы даже отдаленно похожего, ты не видишь. И если где-нибудь возле кибуца или поселения на территориях тебе встретится высушенный пустыней худой и прямой, как палка, бородатый еврейский мужик лет семидесяти, в бейсболке на седой голове, линялой майке, с автоматом через плечо, то суровую отрешенность его внешнего облика следует толковать прежде всего как выработанную десятилетиями привычку к постоянной опасности и тяжкому труду. Он всю жизнь и воин, и землепашец; он с молодых ногтей отстаивает свое право жить на этой земле и возделывать ее; ночью он отбивал атаки ненавидящих его соседей-арабов, а днем прокладывал водовод к каждому кустику. Вместо земли, текущей молоком и медом, ему досталась пустыня. Он любит ее с тем же потрясающим самозабвением, с каким отец любит недомогающее дитя, и мало-помалу превращает в сад, где цветут финиковые пальмы, плодоносят бананы и зреет, наливается виноград. Знаешь, друг мой, мне было невыразимо стыдно за многих наших с тобой соотечественников, презрительно утверждавших: еврей — плохой солдат и никудышный крестьянин. Василий Васильевич Розанов, к которому я однажды и навсегда прикипел после «Уединенного» (а читал еще в глухую советскую пору, в заграничном издании, купленном за бешеные по тем временам деньги у одного всей Москве известного книжного кровопийцы), — и тот при всем своем необъятном уме нередко впадал в тот же презрительный и пошлый тон. К моему прямо-таки личному счастью, в последние годы жизни он писал о евреях совсем, совсем по-другому.
Но я отвлекся. Производство противогазов — необходимость, вызванная постоянным ожиданием войны. Еще пример: в Израиле нет ни трамваев, ни троллейбусов, нет, кажется, и электропоездов. Отчего? Да оттого, что в случае военного удара провода будут оборваны, транспорт встанет. И еще: электростанции работают только на угле. Ответ все тот же: случись война, на Израиль наверняка накинут удавку в виде эмбарго на поставку нефти. Ах, милый мой, чтo говорить! Наперекор всему Израиль жив — и это, может быть, одно из главнейших чудес современного мира.
… А мы еще довольно долго стояли на горе Кармил, словно ожидая появления туч, порывов ветра и вымоленного пророком большого дождя. Но тихо и светло было вокруг, спокойно море внизу, ласково небо над нами, и Боря, поглядывая на часы, уже звал всех нас в путь.
Письмо второе.НАЗАРЕТ, ИЕРУСАЛИМ — ПРАЗДНИК СУККОТ
Даже и объяснять не стану тебе, как отзывалось во мне одно лишь название этого города: Назарет. Ты и сам, будучи на моем месте, волновался бы и трепетал ужасно — я знаю. В мечтах моих самых дерзких я только мог вообразить себя в городе Марии и Иосифа, городе Благовещения, городе, в котором Иисус вырос и возмужал, и в котором уже в дни своего служения дважды был отвергнут земляками, причем в первый раз даже с покушением на Его жизнь. «…выгнали Его вон из города, и повели на вершину горы, на которой город их был построен, чтобы свергнуть Его; но Он, пройдя посреди них, удалился» (Лк 4:29-30). Мы с тобой как-то рассуждали над этими двумя отвержениями и пытались понять: почему вдруг вспыхнула к Нему в Назарете такая лютая злоба? И ты обронил: зависть. А ведь и в самом деле: посредственности или, вообще говоря, толпе невозможно примириться с тем, что известный городу с малых лет сын плотника вдруг заговорил как имеющий премудрость, власть и силу. «Откуда же у него все это?» (Мф 13:56). Вот именно: никому в Назарете ничего подобного никогда и не снилось, а сыну Марии и Иосифа непостижимым образом досталось все! Разумеется, тут не только зависть и глухое непонимание — тут еще и ревность не по разуму и нежелание взглянуть на себя со стороны и поразмыслить, отчего все-таки в три с половиной голодных года Илия послан был в помощь к вдове из Сарепты, язычнице, а Елисей из всех прокаженных в Израиле очистил лишь одного — Неемана Сириянина. Непоколебимое убеждение в собственной праведности превращает живую веру в своего рода мумию, сохранившую плоть, но потерявшую душу. «Те, кто рядом со Мной, Меня не поняли». Этих слов Иисуса нет в канонических Евангелиях; я выписал их из апокрифических «Деяний Петра», поразившись скорбной близости меж ними и Его горчайшим замечанием о пророке, который бывает «без чести разве только в отечестве своем и в доме своем» (Мф 13:57). Какое безмерное одиночество выпало Ему! Или вечное и великое одиночество и есть участь Бога?
После накрывшего Назарет дивного облака, я еще долго ворочался с боку на бок. Огни проезжавших по улице машин пробегали по белому потолку; усиленный динамиками голос муэдзина звал правоверных к молитве; неподалеку, в кафе, громко играла заунывная восточная музыка… И это кафе, куда, как посланные Моисеем высматривать землю Ханаанскую, отправились два пилигрима — похожий на Кутафью башню телевизионщик и единственный в нашем маленьком Ноевом ковчеге римо-католик, человек русский, московский, ученый, со склонностью к маленьким житейским радостям, и, возвратившись, доложили, что чай подают отменный, а к чаю по желанию — еще и кальян; и магазинчики с приветливыми арабами на пороге, развалами маленьких, с черными полосами, арбузов, горами зелени, потрескавшимися от спелости гранатами, мягким фиолетово-синим инжиром, сладкими даже на вид коричневатыми финиками; и булочная, из дверей которой пахло свежевыпеченным хлебом и откуда зазывно махал нам рукой черноусый смуглый красавец, и аптека с вывеской зеленого цвета — от всего этого надо было каким-то образом отрешиться, дабы ожидание Назарета не оказалось напрасным. Надо было и на завтрашний день, и на все дни нашего паломничества выучиться словно бы спускаться в глубочайший колодец времени и в его древней тишине пытаться обрести драгоценные встречи.
…Голова у меня шла кругом, хотя я всего лишь едва заглядывал в его бездонную темноту с крошечным проблеском света где-то, может быть, в совсем ином мире. И там, на берегу ручья, смутно различал я мальчика лет пяти, ловкими пальчиками лепившего из глины воробьев, одного за другим, всего двенадцать — число для иудея священное, ибо колен Израиля, старейшин кумранской общины, первых апостолов, ворот сходящего с небес священного града Иерусалима: везде мы его, это число, находим, — а затем хлопнувшего в ладоши и вскричавшего: «Летите!». И воробушки глиняные тотчас превратились в живых и вспорхнули, трепеща крыльями и щебеча. А чуть позже, играя, упал с крыши дома один ребенок и разбился насмерть. Спросили разделявшего с ним игры отрока: «Ты, Иисус, столкнул его на землю?». Тогда Иисус назвал бездыханное дитя по имени и сказал: «Сбросил ли Я тебя на землю?». «Нет, Господи», — плача от ужаса пережитой смерти и смеясь от радости, отвечало воскресшее дитя. И будто бы мальчик восьми лет с лицом одновременно и детским, и мудрым, и светлым и печальным свернул с дороги, ведущей к Иордану, и вошел в пещеру, где львица выкармливала детенышей своих и где возлежал, сторожа их покой, сам царь зверей — лев. Видевший это народ оплакал безрассудного мальчика и решил, что он будет растерзан за грехи своих родителей. Но ко всеобщему изумлению в сопровождении медленно вышагивающих львов и резвящихся львят Иисус вышел из пещеры и обратился к людям с такими словами: «Звери узнали Меня и смягчились, люди видят Меня, но не признают».
Согласись, что эта страшная и горькая правда подтвердилась не только Его крестной смертью, но и всей жизнью человеческого муравейника вплоть до наших дней…
Что это было? Сны? Читанная и перечитанная книжка апокрифов, которые по сути своей есть блаженное забытье человечества, желающего хотя бы во сне наполнить содержанием три десятка лет жизни Иисуса в Назарете? Ты ведь не будешь спорить, друг мой, что Евангелия, помимо благоговейного восторга, оставляют в душе и некоторое что ли недоумение и невольный вопрос: а чем же Он был занят до поры, пока не пришел Ему час выходить на Свое служение? Отсюда, между прочим, Индия с ее искусниками, якобы обучившими Христа йоге, Египет с его магами, будто бы посвятившими Спасителя в сокровенное знание, Тибет, открывший, как поговаривают антропософы, молодому иудею из Назарета все тайны мира и человека… Истории с путешествиями Иисуса в дальние страны за мудростью и тайноведением заманчивы для непробудившейся к вере души. Нам же с тобой достойней и праведней пребывать в убеждении, что почти тридцать лет Спаситель вместе с Богоматерью, братьями и сестрами и праведным Иосифом прожил здесь, в Назарете, где и похоронил своего названного отца. И что, трудясь, радуясь и печалясь наравне со всеми как человек, Он до урочного часа сохранял в себе Бога. Кто знал об этом? Иосиф-обручник и Она, вверенная ему Дева, которой явился с Благовестием ангел Господень.
Вообрази теперь утренние, еще не жаркие улицы Назарета8, близко стоящие друг подле друга и тесной гурьбой поднимающиеся по всему склону горы дома — то совсем белые, то тронутые желтизной, а то сплошь светло-серые, и где-то уже совсем высоко, чуть ли не самом гребне — крытые кирпичного цвета черепицей постройки католического Благовещенского монастыря с самым большим христианским храмом на Ближнем Востоке — церковью Благовещения9.
Игумен Даниил, скорее всего, видел самую первую Благовещенскую церковь, построенную одним из героев Первого крестового похода Танкредом, рыцарская доблесть и романтическая натура которого была воспета многими поэтами, в том числе и Торквато Тассо в «Освобожденном Иерусалиме». Помнишь ли нашего преподавателя, Царство ему Небесное, с воодушевлением читавшего нам сцену схватки сарацинской воительницы Клоринды и Танкреда, в нее влюбленного, но в бою ее не узнавшего? «Но близится к минуте роковой смертельный спор, — как заправский актер восклицал он и дрожащей рукой наполнял стакан из графина, в котором полагалось быть воде, но в который рассчитывающие на благоприятный исход вот-вот грядущих экзаменов студенты налили нечто, на сорок градусов крепче. — Клоринда проиграла: несчастной в грудь он меч вонзает свой, чтоб кровью напоить стальное жало…». И, не поморщившись, маленькими глотками выпил стакан до дна и промолвил, обращаясь к затаившей дыхание аудитории: «Какая поэзия!». Историки, правда, утверждают, что мистицизм прекрасно уживался в Танкреде с коварством, жестокостью и непомерным честолюбием. Но так или иначе, именно он построил храм Благовещения, который семь лет спустя благоговейно осматривал игумен Даниил. «Назарефь же градок мал есть в горах на удолне месте, да оли взошед над онь то же узрети. И посреде градка того церкви создана велика вверх о трех олатрех. И, в церковъ ту, на левей руце есть яко пещерка мала глубока пред малым олтарцем; имать же двери малы двои пещера та, едины дверци от запада, а другии дверци къ встоку лиць; слести по степенем въ пещеру ту и во обоих дверцих тех. Влезучи в пещеру ту западными дверми, на правой руце есть келия создана, дверци малы имущи; и в той келийце жила святаа богородица со Христом, ту въскормленъ бысть Христос, в святой той храминци; и ту ложица его, иде же лежал Исус, ту в келийце той ложицею тако низко на земли создано»10.
Но где, собственно, состоялось само событие Благовещения? Где, в каком месте посланец Бога Гавриил предстал перед Марией со словами, что ей суждено родить Сына Всевышнего? В стародавние времена из-за этого вполне могла разгореться сильнейшая свара — недаром ведь, отчасти пародируя христологические и догматические споры, у Свифта два лилипутских государства сошлись не на жизнь, а на смерть из-за важнейшего вопроса: с какого конца разбивать яйца — с тупого или острого. Вообще, возле даты, места, верного начертания Божественного имени и — тем паче — возле догматики (вроде непереходимым камнем застывшем в веках между Западной и Восточной Церквями Filioque11 или соотношений двух природ в Христе и т.д.) — возле всего этого в христианской Церкви всегда горели (да и сейчас горят) нешуточные страсти. Когда взглядываешь на них с точки зрения Евангелия или с другой, мне кажется, не менее верной — человеческого страдания, то, к примеру, вопросы пасхалии или исхождения Святого Духа только от Отца или же и от Сына, представляются, прости, Господи, давным-давно утратившими свое жизненное значение.
Место же Благовещения, по счастью, подобных страстей не вызывало. Находим у Луки (1:28): «Ангел, вошед к Ней, сказал: радуйся, Благодатная! Господь с Тобою…» А уж коли вошел, то, верно, в дом, где Она жила у своего, как говорит Сергей Сергеевич Аверинцев, юридического мужа. Предание дополняет эту превосходящую человеческое воображение картину, изображая Марию перед явлением посланца Всевышнего с книгой в руках. Автор апокрифа, может быть, чересчур простодушно связывает сюжетные нити, уверяя нас, что Дева читала именно пророка Исаию — как раз то места, где сказано: «Се, Дева во чреве приимет, и родит Сына, и нарекут имя Ему: Еммануил» (Ис 7:14). Хотя ты как-то мне говорил, что без великого простодушия не бывает великих преданий.
Между тем, бытует еще одно предание — о первом благовещении у единственного в Назарете и тогда, и поныне источника, куда Мария ходила по воду. Игумен Даниил пишет об этом так: «О кладязи, иде же ангел прьвое благовести. Есть же от града Назарефа вдале яко дострелити добре до клядязя того святого: у того бо кладязя бысть прьвее благовещение святей богородици от архаггела. Пришедши бо ей по воду, и яко почерпе водонос свой, възгласи ей аггел невидимо и рече: «Радуйся, обрадованнаа, Господь с тобою!» Озревся Мария сюду и сюду, ни видя никого же, но токмо глас слыше, и вземше водонос свой, идяше, дивящися в уме своем, рекущи: «Что се будет глас, еже слышах, никого же не видехъ?»12.
К этому источнику мы и шли.
Ты, может быть, знаешь, что были среди историков споры о расположении- в древнем Назарете домов Марии и Иосифа. Источник же сомнений ни у кого не вызывал — был всегда, и всегда был здесь единственным. Что измени-лось? От города двенадцатого века он находился на расстоянии, как пишет добросовестный игумен, «хорошего выстрела»; для Марии, и впо-следствии отрока Иисуса, этот путь был наверняка еще длинней; а для нас… Признаюсь,- я нарочно отделился от моих спутников, людей, впрочем, в высшей степени деликатных и не навязывающих тебе своего общества в те минуты, когда ты хочешь остаться один. Был, правда, среди нас сухопарый человек, по-моему, даже богослов, который от чистого сердца и избытка чувств в минуту самую трепетную мог дернуть тебя за рукав и принудить обозреть здание, сохранившее, по его утверждению, в своем облике нечто мавританское. Был также журналист, которого во всем Писании более всего занимали точность дат и событий и не трогала их сакральная сущность. Точность была его любимым коньком, оседлав которого он наехал на меня даже в Сионской горнице во время моей, может быть, самой глубокой за всю мою жизнь молитвы. Я бежал от него тогда в другой угол, а он принялся с усердием объяснять что-то матушке Татьяне, милой женщине, не так давно похоронившей своего мужа, иерея. Был еще церковный староста, бывший советский начальник небольшого пошиба, человечек невысокий, суетливый, седенький, с седенькой же бородкой клинышком и бойкими голубенькими глазками, напоминавший преждевременно состарившегося козлика. Он к нам включился как-то сбоку, первое время помалкивал, но затем вдруг стал резко вскрикивать — изредка от полноты впечатлений, а чаще от снедавшей его страсти к порядку. Иногда при этом казалось, что его ужалила пчела или он наколол палец о какой-нибудь диковинный кактус. Несмотря на свой почтенный возраст, он с удивительной прытью перемещался вдоль растянувшейся цепочки паломников и, как Суворов на марше, ободрял последних: «Шире шаг! Не отставать!». Один из наших священников, не стерпев, выговорил ему, что вы-де, Валентин Михалыч, небось и прихожан ваших по какому-то особенному ранжиру выстраиваете. Тот в полном изумлении на него уставился: «А как иначе, батюшка! Если, к примеру, женщина вперед мужчины пойдет свечу ставить или к иконе прикладываться — можете ли вы даже представить, какой из всего этого выйдет ужаснейший беспорядок и неблагочиние!».
На Святой Земле нам предстояло быть вместе десять дней, и мы, не сгова-риваясь, решили его перетерпеть. В конце концов, нам это в испытание, сказал- игумен Евлогий, человек еще молодой, веселый (что по нашим с тобой наблю-дениям над многочисленным количеством сподобившихся ангельского чина изоб-личало в нем монашество по самому чистосердечному призванию) и — что было для меня особенно дорого — напрочь лишенный какого-либо предубеждения к протестантам и католикам. У него во Христе все были братья — за исключением (и тут тебе тоже черта прелюбопытнейшая) представителей неканонического, то бишь Поместными Церквами не признанного православия. То есть, я уверен, они ему тоже были братья, но, если позволительно так выразиться, двоюродные или даже троюродные. «Мне с ними духовно тяжело», — еще в России признался он и упросил не брать в паломничество одного мне хорошо знакомого клирика, несколько лет назад из Московской Патриархии перешедшего в Киевскую, под омофор никем в православном мире не признанного патриарха Филарета (Денисенко). Вообще, ты знаешь, это тема особенная (за вычетом разве что низменных соображений рыбы, которая ищет, где глубже, — вроде известного всей Москве о. Маркиана, побывавшего в православии, католичестве, затем, по-моему, и в протестантстве и, наконец, на все и вся плюнувшего и подвизающегося сейчас на ниве религиозной журналистики, благо ее теперь у нас поле немереное). Прав ли Владимир Сергеевич Печерин, разочаровавшийся в социальной утопии и «упавший», по выражению Герцена, в редемптористский монастырь, близкий по духу и строгости иезуитскому? Прав ли игумен Игнатий (Крекшин), настоятель православного монастыря, совсем недавно порвавший с Русской православной церковью и ставший иезуитом? Прав ли о. Серафим Роуз, бывший, если не ошибаюсь, протестантом, а ставший наистрастнейшим испо-ведником православия? Прав ли бывший священник Вячеслав Полосин, в поисках истинного единобожия из православия шагнувший в мусульманство и принявший, надо полагать, в придачу ко всем сакральным атрибутам еще и новое имя: Али-Полосин? Признаюсь тебе, друг мой, что во всех подобных- случаях я взял за твердое правило полагать, во-первых, что правота принадлежит искренности и что, во-вторых (по замечательному выражению Рудольфа Бультмана) Бог и один человек — это всегда большинство, даже если напротив высится битком набитая народом громада Храма Христа Спасителя. Обо всем этом мы успели коротко поговорить с о. Евлогием, после чего он оставил меня в одиночестве, сказав со своей всегдашней веселостью: «А Валентин Михалыч тут для того, чтобы наша жизнь не совсем уж казалась нам раем». Он ушел вперед — высокий, с густыми каштановыми волосами, до плеч вьющимися из-под скуфейки, с неизменными четочками в правой руке, и я пожелал ему до епископской шапки сохранить, сберечь в себе драгоценнейшее чувство Христа, всегда пребывающего между нами. Ибо только в таких как он — наша надежда, надежда нашей Церкви. И сколько их, молодых, даровитых, сияющих любовью к Богу, гаснут на пути к митре и жезлу и становятся страшными бездушными куклами в византийских облачениях, проявляющими признаки жизни лишь возле обильно накрытого стола.
Теперь, друг мой, представь себе фарисея, лет этак две тыщи назад шествовавшего к Храму, — со склоненной головой и глазами, устремленными долу. Примерно так на улицах Назарета выглядел, должно быть, твой покорный слуга, пригнувший голову с усердием нищего, пытающегося найти на грязном тротуаре завалявшийся шекель. Но наша ли с тобой, в конце концов, вина, что фарисейство самим фактом своего существования в языке изначально подвергает сомнению всякое искреннее религиозное чувство? Однако то какая-нибудь юркая «Тойота» с опущенными стеклами и дикой музыкой проносилась по узкой улице совсем рядом; то упитанный араб преграждал мне путь, предлагая нечто золотое, и некоторое время держался за мной, дыша на меня недавно поглощенным острым завтраком и тихонечко бормоча на ломаном русском: «Купи, твой Машка лубит…»; то я сам невольно поднимал голову, любуясь чистейшим бирюзовым небом и с восхищенным ознобом вспоминая накрывшее вчера Назарет дивное облако. Трудно вырвать сердце из клейкой стихийности мира! Так, кажется, восклицал великий мудрец Григорий Саввич Сковорода; а я бы стеснительно ему вторил, добавляя: и до чего же трудно, о Боже, из самого себя создать нечто вроде приемника, который был бы глух к голосам мимотекущей жизни, но передавал бы тебе все, о чем говорит Святая Земля.
Когда-то царица Елена, много потрудившаяся в христианском зодчестве и христианской археологии, поставила при источнике Благовещенский храм. Я, верно, был не вполне прав, говоря о согласии двух главных ветвей христианства по поводу места Благовещения. (Горько, но факт: такое согласие между ними есть, должно быть, главным образом игра случая — как, например, по воле календаря изредка случающиеся совпадения события Пасхи). Наши с тобой братья по вере — греки — убеждены, что Благовещение было именно у источника; отсюда и храм, воздвигнутый матерью Константина Великого, впоследствии разрушенный и лишь в XYII веке возникший вновь и получивший имя Архангела Гавриила13. Как мы возле него оказались, помню довольно смутно. Только поздним вечером, в гостинице, перелистав наспех сделанные в дневничке записи, обнаружил, что мы дважды сворачивали: сначала направо, потом налево, затем спустились по небольшой лестнице и на крошечной площади встали возле церковной ограды.
Не буду кривить перед тобой душой и плести нечто выспренное о невыразимом восторге, мигом охватившем меня при виде этой скромной церкви. Ты первый надо мной бы посмеялся, и был бы кругом прав. Восторг, или некое иное чувство, названия которому я, может быть, и не знаю, копился во мне, наподобие грошиков, падающих в глиняную кошку с прорезью в голове. Постоял вблизи ограды из белого тесаного камня с железными воротами посередине и входом в виде башенки по левую руку — и в душе почти неощутимо, но прибыло. Белым-бела сама ограда, стена церкви за ней чуть желтовата, а маленький, как шапка, куполок колокольни с четырехконечным крестом на фоне небесной лазури отдавал мягким малиновым цветом. Где-то над нами, уступ за уступом поднимались вверх городские дома, едва доносился приглушенный шум проезжающих по улице машин, молчал на своем минарете муэдзин, и возле церкви недвижимо застыла хрупкая гладь благословенной тишины. Конечно, мой милый, у меня опять-таки рука не поднимется написать, что в этой тишине вдруг слышна стала легкая поступь Пресвятой и Юной Девы, которая шла с кувшином к источнику; или быстрые шаги отрока по имени Иисус, посланного любящими родителями за водой. Все это, разумеется, имело бы отношение не к состоянию медленно наполняющейся души паломника, а к худшему виду беллетристики, чье фальшивое золото выдает себя при первой же более или менее серьезной пробе14. Воображение должно обладать внутренней способностью ставить себе ограничения — иначе художник рискует сверзиться в бездну пошлой безвкусицы. Но не кажется ли тебе, друг мой, что было бы вместе с тем грешно отказать прибывшему в Назарет Бог знает из каких далеких краев паломнику в со-присутствии событиям Священной Истории? И побывать на месте события — не значит ли уловить в сердце едва слышное веяние самого события? Когда через башенку входишь в церковный двор, когда секунду-другую стоишь у распахнутых настежь дверей, под полукруглым навесом, когда после яркого света разгоревшегося дня глаза постепенно привыкают к полусумраку внутреннего пространства церкви, — то, поверь: надобно еще некоторое время, чтобы мысль, что это и есть место, где совершилось чудо Благовещения, перестала подавлять тебя своим величием. А слева, при входе, стоит среднего роста, худой греческий инок, весь в черном, в черной круглой скуфейке, и без конца перебирает, перекладывает выложенный на прилавок церковный товар: свечи, образки, пузырьки с водой… Свеча? «Шекель, шекель», — едва слышно отвечает он, оглядывая нас быстрыми черными глазами, и указывает рукой: вниз, вниз!
Что тебе сказать? Ранее указующего жеста греческого инока я уже слышал доносящееся снизу слабое журчание воды. И пошел на него, из корабля- церкви медленно сходя по ступеням. Их там шесть, всего шесть ступеней — но в какую же неисследимую глубину ведут они! Только представь: ты шагнул — и трех веков как ни бывало; еще шагнул — и опять три или даже четыре века долой; и так, шаг за шагом, минуя опустошительные войны, кровавые революции, крушения царств, истребление народов, гибель государей, своекорыстие политиков, безумие вождей, предательство церквей и мертвого младенца, пустым ясным взором вперившегося в багровое небо, — ты оказываешься у начала начал. Она сюда пришла по воду, чудеснейшая еврейская юница, вся совершенство и чистота, и здесь услышала: «Радуйся, Благодатная!». И Ее ли, и девять месяцев спустя родившегося у Нее Младенца, вина, что признав Благовещение, Вифлеемскую звезду, сорокадневный искус в пустыне, воскрешение четырехдневного Лазаря и, наконец, Крестную Смерть и Воскресение, мир все еще не определит себя между Богом и Сатаной? Получив глаголы вечной жизни, с таинственным упорством стремится к небытию? Создав дивные храмы, почти утратил молитвенный дар? Друг мой! Можешь ли ты представить, какая тоска по несбывшемуся вдруг начинает теснить сердце! Можешь ли понять состояние души, одновременно ликующей и смятенной! Можешь ли представить, каково в одну и ту же минуту радоваться и скорбеть, умиляться и печалиться, ликовать и томиться! Ибо скрежет и вой нынешнего мира стремятся навсегда заглушить тихий благовест бегущей из источника древней воды.
Тогда, скорее всего, были другие ступени; да, может, и ступеней вовсе не было, и, само собой, не было большой иконы Гавриила, рядом с которым, потупившись, изображена Дева, уже имеющая Младенца во чреве своем. Не было решетки с выбитыми на ней крестами и ветками с позолоченными листьями- вместо прутьев; не было икон, оставленных богомольцами возле источника — то ли в благодарность за исполнение молитвенных просьб, то ли в надежде на помощь Матери Божией, то ли как выражение глубокого чувство человека, которому выпал счастливый удел побывать на месте Благовещения.
Все тут было иначе, кроме одного: струи воды, и по сей день с чудесным звуком падающей в маленькое черное озерцо из отверстия в полукруглой, выложенной из камня стены.
Письмо третье. КАНА ГАЛИЛЕЙСКАЯ, ФАВОР
В «Библейской энциклопедии» архимандрита Никифора мы с тобой, если помнишь, вычитали, что из Назарета можно увидеть и Кану Галилейскую, и Фавор. (О том, что из Назарета видна Кана, упоминает и блаженный Иероним15). Энциклопедии этой больше ста лет, дома подросли, Назарет и Кана почти слились, и только на востоке в ясный день по-прежнему видна одинокая вершина Фавора. Туда и едем — на гору, прославленную преображением Спасителя, через Кану16, прославленную первым его чудотворением.
В нынешней Кане тесные улочки, две церкви — православная (греческая) и католическая и множество магазинчиков, прилавки которых уставлены маленькими (наподобие славной нашей чекушечки, ныне почти забытой народом) и поболее бутылками вина. Не буду даже и говорить об этикетках с непременными словами (по-английски): «Свадебное вино Каны Галилейской из Святой Земли». А на некоторых бутылках уже для нашего брата-паломника из страны торжествующего православия указано было по-русски: «Кана. Свадебное Вино». Н-да, сказали мы с о. Всеволодом, одним из наших священников, вместе с которым я обозревал батареи больших и малых бутылок, яркие наклейки с изображениями брачного пиршества, храмов и шести кувшинов-водоносов на первом плане. Чудо в качестве брэнда. Что это, как не символ нашего торгового времени? Отведайте винца от Господа Христа! Не скрою — мы отведали. Торгующие вином благородные арабы по нашей просьбе невозбранно наливали нам из любой бутылки крошечный пластиковый стаканчик — на пробу. Мы пару раз приложились в одном магазинчике — нам понравилось. Хотя, ты знаешь, всем винам на свете я предпочитаю сухое, а из сухих как истинный сын Отечества — темрюкское или анапское «Каберне», в густом, сладком вине Каны Галилейской отдаленно ощущался привкус меда, спадающего к вечеру зноя, свадебного торжества и обоюдного трепета девочки-невесты и жениха, едва превосходящего ее годами… И в другую лавочку наведались мы, и в третью — и там вино было выше всяких похвал, однако хозяин, наливая нам, глядел отчего-то хмуро. Конечно, мы больше пробовали, чем покупали, но всякий непредубежденный человек согласится, что полнота впечатлений от вина Каны Галилейской не могла быть нам безразлична
Храмы — и православный, и католический — были еще закрыты. Друг и поводырь паломников, Боря Украинский, склонял местное священноначалие, чтобы нам отворили двери. Наш спутник, церковный староста Валентин Михайлович, недовольно вскрикивал. Вина он, кстати, даже не пригубил. «Не пью», — на корню задушил он мой вопрос. «Но ведь Кана, — робко возразил я. — И Христос чашу поднял…». «А где это вы читали? — тотчас вцепился в меня Валентин Михайлович. — В каком Евангелии? О претворении воды в вино сказано, а чтоб Он пил — нигде ни слова!». «Фарисеи, — с улыбкой заметил о. Всеволод, — упрекали учеников Его: для чего Учитель ваш ест и пьет с мытарями и грешниками?». «Он, может, чай пил…» — насмерть стоял церковный староста. «Чай? — вскинул седеющие брови о. Всеволод. — О нем здесь понятия не имели. Вспомните: подкрепите меня вином… Не о чае речь, не правда ли?». «Не оттуда!» — отмахнулся Валентин Михайлович и, резко повернувшись, почти бегом припустился узнавать, когда ж, наконец, нас пустят в церковь.
Двинулись к греческой церкви и мы, по пути собеседуя о первом совершенном в Кане чуде Христа, о том, сколь отлично оно от всех иных, запечатленных Евангелиями Его чудотворений. Надобно еще отметить, говорил о. Всеволод17 — а говорил преимущественно он, как человек блестящих дарований и глубоких познаний, а я прилежно вслушивался и вдумывался в его негромкую речь, — что Христос явился сюда, где мы с вами сейчас находимся, сразу после сорока дней, проведенных Им в пустыне, и после преодоления трех великих искушений, предложенных Ему дьяволом. «…скат величавый в пустыне, и та крутизна, с которой всемирной державой Его соблазнял сатана». «И брачное пиршество в Кане, — подхватил я, — и чуду дивящийся стол…». Вот-вот. Вряд ли Пастернак вполне сознательно поставил Кану Галилейскую сразу после пустыни и трех искушений, из которых он, впрочем, упомянул лишь об одном. Но, тем не менее, одно событие в жизни Христа непосредственно следует за другим. Можно ли полагать это всего лишь случайностью, простым совпадением обстоятельств? Был, как сказано, брак в Кане Галилейской, и была там Матерь Иисуса, и сам Он был зван вместе с учениками. И Христос идет: после пустыни — на брачное пиршество, после сорокадневного одиночества — в гущу людей, после непоколебимого отвержения предложенных Ему «Великим и Страшным Духом» соблазнов «чуда, тайны и авторитета» — в празднование той радости, которую дано пережить человеку, когда, по слову Божию, двое становятся одной плотью. И здесь же Он впервые являет себя как Бог, обладающий абсолютной властью над материальным миром, — совершает первое Свое чудотворение, столь непохожее, кстати, на все последующие. Там, впереди, в оставшиеся Ему три года общественного служения, будут исцеления, будет потрясающее воскрешение Лазаря. …О Царь и Бог мой! Слово силы во время oно Ты сказал, и сокрушен был плен могилы, и Лазарь ожил и восстал… и не менее потрясающее воскрешение сына вдовы Наинской, будут чудесные уловы рыбы, умножение хлебов, хождение по воде — но никогда уже Христос не станет повелевать природой ради того, чтобы не прерывался веселый свадебный гомон и чтобы собравшийся за столом народ мог поднять за счастье молодых чашу вина Каны Галилейской. И пусть исступленно кричит Ницше, что Бог умер, пусть гениальным своим словоплетением убеждает нас Розанов, что христианство прогоркло, что оно есть бесконечная печаль и самоистребление мира, пусть Дитрих Бонхеффер с мужеством последнего христианина говорит, что нам надо научиться жить без Бога, — здесь, в Кане, происходит совсем, совершенно иное! Живой Бог разделяет с людьми их радость, Он пирует вместе с ними и поднимает во здравие жениха и невесты чашу нового, Им сотворенного вина!
Мы с тобой как-то взялись подсчитать, сколько все же вина оказалось вместо воды в шести каменных кувшинах. Каждый водонос, вычитали мы сначала в «Толковой Библии» Лопухина, а потом у замечательного шотландца Уильяма Баркли, составившего подробные комментарии ко всем книгам Нового Завета, вмещал две-три меры (словом «мера» переведено древнееврейское «бат»). Мера или бат равны приблизительно 40 литрам. Значит, в каждом кувшине было примерно 100 литров, а в шести — 600! На свадьбе гуляла вся деревня, пировали, по обычаю, неделю — поэтому Баркли (он, наверное, как и положено порядочному баптисту, был трезвенник) напрасно нас уверяет, что ни на одной свадьбе в мире не смогут выпить такого количества вина. Раввины, между тем, учили, что без вина нет радости. И мы с тобой, если помнишь, прикинули, примерили на себе, прибавили: да если еще с хорошей закуской, и согласились: выпили! Пьянство, которому подвержены иные близко нам с тобой знакомые евреи — вспомни хотя бы Витю, того, что в Москве, рядом с баней, или Марика из Петербурга, в день выпивающего не менее бутылки — да не вина, а белой сорокаградусной!, — имена многих славных бойцов еврейской национальности можно было бы назвать в связи с этим насущным вопросом… да ты хотя бы Леньку вспомни из Крылатского, трижды лечившегося, но в конце концов поклявшегося никогда более не мучить организм неестественным воздержанием! — как таковое не было свойственно евреям древности, что, несомненно, свидетельствует, с одной стороны, о положительном влиянии крепких религиозных устоев, а с другой — о губительном влиянии нравов рассеяния, отучившего еврея от синагоги и фаршированной щуки, но зато пристрастившего к социализму, литературной критике и неумеренным возлияниям. Но и во времена Иисуса Христа на свадьбе не зазорно было несколько перебрать. Иначе отчего бы это распорядитель пира — архитриклинос, испробовав принесенное служителями новое вино, не сдержался и высказал жениху свое то ли удивление, то ли порицание: «всякий человек подает сперва хорошее вино, а когда напьются, тогда худшее; а ты хорошее вино сберег доселе» (Ин. 2:10). Комментаторы стыдливо обходят стороной слово «напьются»; мы ж с тобой глянем правде в глаза и скажем, что почтенный архитриклинос имел в виду неспособность крепко захмелевших людей отличить хорошее вино от худшего. Да мы с тобой и сами, без всякого архитриклиноса, знаем, что бывает, когда… Стоп. Silentium. Не будем расстраивать наших милых жен — Екатерину и Юлию.
Брак в Кане Галилейской любимые мною апокрифы расцвечивают подробностями, которые мы не находим у Иоанна. Будто женихом был сам Иоанн, и будто мать его, Саломея, приходилась Деве Марии сестрой. И будто бы не помянутый в числе пирующих Иосиф к тому времени уже почил. На головы же невесты и жениха надеты были венцы, и всю свадебную неделю их величали царем и царицей.
…Вот почему, продолжал о. Всеволод, Кана Галилейская дает нам понять, что христианство — не уныние, не пренебрежение этим миром, не грызущая с вечера до утра мысль о загробной жизни. Христианство — это полнота бытия, это радость велия, это свободная и полная нравственная перемена, соединяющая в браке не только тела, но и души о Господе. Прекрасно сказал об этом в своем Великом Каноне св. Андрей Критский: «Брак честен и ложе непорочно, ибо Христос благословил их в Кане на Браке, вкушая пищу плотию и претворив воду в вино, — явив это первое чудо, чтобы ты, душа, изменилась».
Благословивший брак — не прославил ли жизнь?
Претворивший воду в вино — не призвал ли нас к радости?
И поднимавший заздравную чашу вместе с жителями Каны Галилейской — не с нами ли Он в счастье и горе, в радостях и скорбях, в юности и старости, всегда, ныне и присно и во веки веков, аминь?
Что ж ты медлишь, душа?
Между тем, переговоры Бориса увенчались успехом, ворота церковного двора и двери церкви распахнулись, и мы вошли.
Двор почти сплошь был затенен стоящими в ряд кипарисами с высоко, в человеческий рост, выбеленными стволами; зато церковь18 с тремя престолами вся была залита падавшим из узких окон солнечным светом. Кувшин грубого, коричневато-желтого, местами как бы поседевшего от древности камня стоял в нише, роспись которой изображала Христа со сложенными в архиерейском благословении перстами правой руки. И получалось, что Он благословляет некогда доверху наполненный водой этот кувшин, и по Его слову она претворяется в вино.
И с благодарностью Тому, Кто привел меня на брачное пиршество в Кане, я прикасаюсь к кувшину губами19.
Некоторое время затем ехали молча. Ровно гудел двигатель автобуса, вверху, на полке, позвякивали купленные в Кане бутылки свадебного вина (даже Валентин Михайлович в конце концов наступил на горло собственным обетам и сбегал в лавочку, в свое оправдание вскрикнув: «Сувенир!»), а за окнами проплывала Галилея… Друг мой! Сердце мое переполнялось любовью к этой древней земле, к ее холмам, волна за волной бегущим по краю яркого синего неба, возделанным полям между ними, рукотворным рощам, ухоженным виноградникам, пальмам с янтарными гроздями среди темно-зеленой листвы, к серым, с желтизной валунам вдоль дороги, россыпям камней, в иных местах почти скрытых плотным кустарником, а в других — устилающих сухую даже на взгляд, пожелтевшую от вечного зноя и уставшую от войн почву20. Ты, земля святая, до конца времен принявшая прах Авраама, Исаака и Иакова, внимавшая царю-псалмопевцу, воздвигнувшая Иерусалим и храм в нем и дважды оплакавшая его гибель, слышавшая грозные обличения пророков и в нетленной памяти своей благоговейно хранящая поступь Христа, — да пребудет мир с тобой и народом, из разных стран вернувшимся к отчим могилам. Да убережет тебя от бед соединенная любовью и верой молитва всех христиан — многочисленного, как песок, потомства Авраамова. Да бежит от пределов твоих всякая ненависть, ибо народ твой своими страданиями заслужил покой. И да подаст тебе Господь Бог счастье рождать в изобилии все семь твоих священных плодов: оливы, финики, виноград, гранаты, инжир, пшеницу и ячмень. И священные города твои: Иерусалим, единственная и непреложная столица мира, Цфат21, Тверия22 и Хеврон23 — да не прейдет слава их до скончания века.
О, я почти наверное знаю, какую печать оттиснут на моей любви многие из наших с тобой братьев-православных! У них давным-давно заготовлено для меня расхожее клеймо: жидо-масон. Тебе известно, как они меня честят в своих изданиях — дьякон Кураев и вся его Ko, имя же ей — легион. Увы. В нашем с тобой Отечестве образовался целый мир несчастных, отравленных лютой злобой людей, именующих себя православными христианами. От их православия хочется бежать, сломя голову, и кричать: чур меня! А встанешь с ними в ряд — будешь, будто цепной пес, ненавидеть евреев, грызть протестантов, плевать в католиков и всяческими клеветами и поношениями при поддержке сильных мира сего вытравливать из России всякого, кого тошнит от их любимой застольной песни, как еврейские дети мучили маленького Христа. Иногда мне кажется, что это дьявол обморочил их соблазном легко доступной ненависти. Посуди сам: разве можно называть себя православным — и носить в сердце гной антисемитизма? Священнодействовать у алтаря — и множить подлые россказни о крови христианских младенцев, на которой евреи якобы выпекают мацу? Обладать знаками архиерейского достоинства — и благословлять к очередному изданию «Протоколы сионских мудрецов»? Мы с тобой, мне помнится, не раз и не два вели речь об отношении мира к евреям и, разумеется, о таинственно-противоречивой, но, похоже, нерасторжимой связи двух народов-страдальцев — русского и еврейского. Долог был бы перечень взаимных болей, бед и обид — но стократ важнее мучительных обвинений, яростных слов, страшной подозрительности вдруг прорывающееся светлое чувство почти кровного родства, взаимной близости и поверх всего летящей любви. Среди деятелей Церкви был у нас, в России, в конце позапрошлого века духовно чуткий человек, архиепископ Херсонский и Одесский Никанор (Боркович), так толковавший послание апостола Павла к Римлянам: «Израиль — это святой корень, святой начаток. От этого корня произрастает ветвь — это Господь Иисус Христос. На этой главной ветви или новом стволе, вырастающем от святого корня, растут меньшие ветви, сперва ветви естественные, — это верные чада Израиля. Но… к той же главной ветви прививаются ветви с других деревьев, ветви дикие; а, прививаясь к ней, становятся через нее общниками и корня, и того сока, который вытекает из корня и питает целое дерево. …Ветви прививаются к дереву и держатся на нем верой. Но вера сливает своих последователей не только в единый дух, но и в единую плоть, и сливает даже успешней и крепче, чем плотское родство, чем происхождение от одного родового корня… А привившись к этой предуказанной пророком Исайей божественной ветви… мы всасываем в себя соки этого богонасажденного дерева не только по духу, но и плоти, и становимся не только духовно, но и телесно сродны через Иисуса Христа всему древу Израиля, становимся потомками Исаака и чадами отца верующих патриарха Авраама. А значит, мы братья современному Израилю, и браться не только по духу, но и по плоти…»24.
И помни, дикая маслина (предупреждает апостол народов), «не превозносись перед ветвями», пусть даже отломившимися. «Если же превозносишься, то вспомни, что не ты корень держишь, но корень тебя» (Рим 11:18).
Ты, верно, и сам все это знаешь не хуже меня. И понимаешь, что я веду речь не о том или ином еврее, предположительно человеке весьма достойном или, напротив, донельзя неприятном, а о библейском — воспользуюсь словом ап. Павла — корне всего народа. Наш ушедший под воду и там пребывающий град Китеж есть все-таки всего лишь мечта, чье воплощение едва, может быть, обозначилось в Киевской Руси времен преподобного Феодосия Печерского. И сколь дорого и приятно было бы нашему сердцу, если бы о Китеже говорил Господь устами Своих пророков! Но не нам дано обетование. «Слушайте слово Господне, народы, и возвестите островам отдаленным, и скажите: Кто рассеял Израиля, Тот и соберет его, и будет охранять его, как пастырь стадо свое» (Иер 31:10).
Что ж превозноситься?
Ведь и засохнуть может возгордившаяся ветвь.
На праздник Суккот (или Кущей)25 вот уже двадцать с лишним лет в Иерусалим собираются христиане со всего мира — поклониться Святой Земле, протянуть братскую руку народу Израиля и благословить его именем Господа нашего Иисуса Христа. Всегда это были сплошь протестанты, которые давным-давно приняли в сердце библейские обетования и пророчества о значении Израиля в судьбах человечества. Теперь прибавились к ним паломники из России26, числом, если память не изменяет, двадцать четыре души: православные священники и, как аз, миряне, пятидесятники, один славный человек, почитающий Бога вне всяких конфессий и потому шутливо именующий себя «экуменическим эвенком», и, как я тебе уже докладывал, римо-католик, единственный, я полагаю, на все шесть тысяч братьев-христиан, собравшихся в жаркий октябрьский полдень на зеленых лужайках парка Сакер. И на том, однако, спасибо Святому Престолу. И общее наказание наше, Валентин Михайлович, с явным неодобрением посматривающий вокруг и вскрикивающий, будто от укола, когда к нему с улыбкой приближалась какая-нибудь дородная, в ярких одеждах, дщерь черного континента с белым тюрбаном на голове. А вокруг — Боже мой, что творилось вокруг! Жаль, что тебя не было рядом. Киношник, режиссер, ты пришел бы в неописуемый восторг от пронзительно-синего безоблачного неба со стрекочущими в нем вертолетами охраны, сонма народа, представлявшего, по-моему, едва ли не весь земной шар в пестром разнообразии его одеяний, наций и рас, от разноязыкого говора на лужайках парка, говора, в котором вдруг раскатывалось всем понятное и для всех радостное: «Шолом!». Неподалеку, на сцене, кружились в чардаше венгры, и под их огненную музыку ноги сами собой принимались выделывать какие-то замысловатые коленца. Била в барабаны и выплясывала Африка; распевала псалмы Азия; шла, размахивая флажками, Южная Америка; и даже хладнокровные скандинавы и выдержанные англосаксы — и те превращались в радостных детей на празднике у Христа и Его Отца. По теплому ветру развевались и хлопали флаги. Видел я флаг Великобритании с двумя красно-белыми крестами на синем поле, Швеции — с желтым крестом на синем; Гвинеи — с тремя поперечными красно-желто-зелеными полосами; Филиппин — сине-красно-белый с желтым солнышком и тремя желтыми звездочками; Гондураса — с белой полосой в середине и двумя синими внизу и вверху; Сингапура с пятью белыми звездочками возле белого полумесяца; Малайзии с синим квадратом в левом углу, где солнце встречается с полумесяцем; Кении — черно-красно-зеленый с белыми разделительными полосами, а посередине — нечто вроде красного жука с черными подпалинами по бокам. …«Просите мира Иерусалиму: да благоденствуют любящие тебя! Да будет мир в стенах твоих, благоденствие — в чертогах твоих! Ради братьев моих и ближних моих говорю я: мир тебе! Ради дома Господа, Бога нашего, желаю блага тебе» (Пс 122:6-9). И наш российский триколор трепетал у меня в руках, а к нему со всех сторон бежали парни и девушки в зеленой, защитного цвета форме — солдаты израильской армии, поставленные вместе с полицией блюсти порядок и беречь нас от террористов. «Из России?!» — спрашивали они и, заслышав в ответ русскую речь, наперебой говорили: «А я из Южно-Сахалинска… Я из Риги… Из Омска… Хабаровска… Уфы… Мурманска… Житомира… Семипалатинска…». Вся география бывшего Союза вдруг предстала на зеленой лужайке парка Сакер, в Иерусалиме. Сознавая, что здесь, в Израиле, по крайней мере, в израильской армии им несравненно лучше, чем было бы в армии российской, зачастую до смерти мордующей явившихся к ней по призыву наших детей, я и любил этих славных ребят, и желал им удачи на земле Сиона, и в то же время не мог избавиться от щемящего чувства жалости к моему Отечеству, обедневшему на десятки светлых голов и храбрых сердец. (Это, надо полагать, боролись в моей душе христианский сионист и сторонник культурной и прочей самостоятельности евреев в странах их рассеяния).
Лига наций тем временем выстраивалась в колонну и начинала марш по улицам Иерусалима — до стен Старого Города.
Ты знаешь, какое отвращение испытываю я с незапамятных пор ко всякого рода шествиям и демонстрациям. Одно из несомненных достижений советской власти — покоящийся во мне полузадушенный гражданин, который теперь лишь в крайних случаях находит в себе силы встать в сплоченные общим чувством ряды соотечественников. Последний раз я был с моим народом в августе 91-го — и то не на улице, а в самом Белом Доме, на три дня и три ночи превратившись в этакого Пимена с диктофоном в руке и с недобрым предчувствием, что ничего хорошего из этого все равно не получится. Увы, мой друг: я крепил оборону Белого Дома (мне даже выдали противогаз), ты в жертвенной готовности вышел на Дворцовую площадь — все для того, чтобы наша с тобой Россия из страны медных пятаков превратилась в страну зеленого бабла с портретами чужих нам президентов. Правду сказать, я и на затею иерусалимского марша глядел поначалу с холодным прищуром. Что он в силах изменить, этот марш? Но клянусь тебе, друг милый, я сам себя не узнавал на лужайках парка Сакер! Откуда у меня, человека, как ты знаешь, далеко не всегда расположенного к веселью, вдруг появилась эта беспричинная улыбка? Отчего с этой улыбкой я отвечал седовласому джентльмену в шортах, похлопавшему меня по плечу и возгласившему: «Шолом!», вторым из двух известных мне еврейских слов: «Лехаим!»? Отчего мне бесконечно милы стали все эти подчас весьма великовозрастные дети разных народов? Колонна тронулась. Мы двинулись вслед за большой, человек, наверное, в сто, двухцветной — красные майки, белые брюки — группой из Сингапура; позади нас шли венгры, и какой-то необъятной толщины паломник из Будапешта нес в руках плакат со словами: «Мы любим Израиль». Я поглядел на этого толстяка, которому тяжко, наверное, было под горячим небом Израиля; на очаровательную гражданку Сингапура в белой панаме; на посланца Малайзии, нацелившего все свои цифровые камеры на наших священников в черных подрясниках с наперсными крестами, ослепительно пылающими в лучах высокого солнца, — и понял, наконец, природу моей радости. Если всякая демонстрация в большей или меньшей степени основана на насилии над личностью, то наше шествие было делом исключительно сердечным, искренним и совершенно добровольным. Никто не принуждал ни одного из шести тысяч шагающих сейчас по Иерусалиму христиан подчас из ужасного далека отправляться в Израиль. Никто не вкладывал в их уста молитву за народ, наследующий обетования, о мире под его пальмами, о благоденствии в его домах, об уврачевании нанесенных ему ран. Никто не призывал их нести в дар Сиону свое верное братство, свою духовную поддержку, свою христианскую любовь. И как пасхальный крестный ход собирает под иконы и хоругви людей, объединенных верой в воскресение Сына Человеческого, так и наше шествие собрало под свои знамена тысячи паломников, ветвей, явившихся за тридевять земель поклониться святому корню — избранному Богом народу.
А улицы! Кто бы мог подумать, что христианское шествие в Иерусалиме, будто магнитом, притянет к себе столько народа? Образ ли это будущего обращения и спасения всего Израиля? Рука ли, протянутая поверх религиозных барьеров? Или знак признательности за бесценное чувство человеческой солидарности? На вдумчивый взгляд тут всего было понемногу, и ортодоксальный юноша-иудей, вскоре после нашего отъезда плюнувший в панагию — образ Богоматери — на груди армянского епископа, плюнул прямо в лицо своего народа. Ибо нас, христиан, поистине встречали, как дорогих гостей. И на иврите, и на английском неслось с обеих сторон «Добро пожаловать!», а когда жители Иерусалима завидели флаг России, то уже на чистейшем русском раздалось отовсюду: «Здравствуйте!». Для израильтян, покинувших Россию, это была как бы встреча со старым Отечеством — и нельзя сказать, что в ней напрочь отсутствовала ностальгия. А тут еще по правой стороне потянулись трибуны, где рядом с советским зеком, а теперь министром правительства Израиля Натаном Щаранским, сидели старики в форме офицеров Советской Армии с боевыми наградами на груди. Слезы навернулись у меня на глазах. Воевать за советскую Родину, пережить гнусную пору почти откровенного государственного антисемитизма, с мучениями добиваться права на выезд, отрясать со своих ног прах России, укореняться на каменистой земле праотцев — можно представить, какого лиха довелось им хлебнуть. И чем я мог показать им, что понимаю, сопереживаю, и за все мое великое Отечество ощущаю себя виноватым? Только поклоном — их жизни, их сединам, их боевым орденам.
Ах, милый, ты ведь знаешь, что радость зачастую идет рука об руку с каким-то саднящим чувством неблагополучия мира. Отсюда и слезы у меня на глазах, и комок в горле, растаявший лишь вблизи стен Старого Города… Еще со вчерашнего дня пеклo в душе — от музея Яд-Вашем, Музея Катастрофы, пережитой еврейским народом, где среди залов с фотографиями и документами-свидетельствами есть зал, своей символикой вызывающий величайшее сердечное потрясение. Он темен, как суровая зимняя ночь, темен в невидимом куполе, темен в едва угадывающихся стенах. Лишь звезды горят повсюду, множество звезд, полтора миллиона звезд — по числу погибших в Катастрофе еврейских детей… И пока, держась за поручень, мы медленно шли во мраке, в зале звучали их имена — задушенных газом, расстрелянных, повешенных, умерших от мук голода…
Не буду тебе описывать устройство этого зала, систему зеркал, дающих полтора миллиона отражений от всего лишь шести горящих свечей… Не этим заняты мои мысли. Я думал, что в высших нравственных целях было бы полезно приводить сюда антисемитов нашего с тобой любезного Отечества — особенно тех, кто считает Катастрофу либо безмерным преувеличением, либо даже расчетливым еврейским мифом. Пусть видят звездочки на темном небе и знают, что это души замученных еврейских детей; пусть слышат имена их, некогда принадлежавшие живым, а теперь вместе с ними ушедшие в вечность; пусть идут Аллей Праведников, где каждое из восемнадцати тысяч деревьев посажено в память человека, спасшего от виселицы, пули или смертельного газа хотя бы одного еврея; и пусть бродят «Долиной уничтоженных общин», этим страшным каменным лесом, где на каждой глыбе выбито название города, в котором во Вторую мировую истребляли детей Авраама, Исаака и Иакова. «О печные трубы /Над жилищами смерти, хитроумно изобретенные! / Когда тело Израиля шло дымом / Сквозь воздух, / Вместо трубочиста звезда приняла его / И почернела»27. Таким, к примеру, как Макашев, Крутов, батька Кондратенко (да и вездесущий дьякон) все это, мне кажется, будет бесполезно. Мертвым припарки. Но есть среди них люди с неистлевшей еще совестью и не до конца поврежденным разумом! Я верю, что они вышли бы отсюда исцеленными28.
Все это я писал тебе на пути к Фавору, горе преображения Господа. Покойно и удобно было ехать в прохладе автобуса среди пылающего зноем дня, то склоняясь над тетрадкой, то взглядывая в окно на гряды зелено-желто-серых холмов Галилеи и выискивая среди них одиноко стоящую гору с круглой вершиной и почти под одинаковым углом спускающимися от нее склонами и, отыскав, глубоко вздохнуть: «Фавор…». Но, знаешь, в какую-то минуту мне вдруг стало не по себе. Паломничество, подумал я, показывает истинную ревность паломника, если оно вынуждает его преодолевать трудности и терпеть лишения…
Высота Фавора, после короткой передышки взялся за наше просвещение Борис, шестьсот метров. Пятьсот восемьдесят восемь, вызвав восхищенный гул, уточнил всезнающий римо-католик. Справа от меня, через проход, Валентин Михайлович, нахмурясь, пересчитывал шекели, складывая при этом деньги крупного достоинства в одно отделение бумажника, а те, что помельче — в другое; чуть подальше о чем-то оживленно толковали о. Евлогий и пастор московской евангелической церкви Павел Савельев; «экуме-нический эвенок» внимал Владимиру Петровичу Киселеву, пятидесятнику, — словом, все шло или, вернее, ехало своим чередом. И как всегда бодро объявлял нам Борис, что сейчас мы немного поднимемся, потом выйдем из автобуса и…
«И дальше — пешим ходом?» — по-моему, с надеждой спросила матушка Татьяна. Ах, как было бы славно! Своими ногами пройти во-о-он по той вьющейся тропе, по которой, быть может, две тысячи лет назад всходил на Фавор Иисус в сопровождении Петра, Иакова и Иоанна. И ощутить и крутизну подъема, и палящее солнце, и жажду, и воистину почувствовать себя спутником Сына Человеческого, наравне с Ним несущего тяготы долгого пути. «Фаворская гора выше всего, что вокруг нее, одна стоит, в стороне от всех гор, и стоит среди поля очень красиво, как искусно сделанный стог — круглый, очень высокий и большой в окружности. …Вся эта гора каменная, залезать на нее трудно и весьма неудобно, цепляясь за камни руками приходится на нее лезть. Путь весьма тяжел, так что я с трудом на нее взобрался. С третьего до девятого часа быстро идя, мы едва взошли на самый верх горы той святой»29. Так описывает свое восхождение игумен Даниил. И «киевский пешеходец» Василий Григорьевич Барский в 1792 году поднимался на Фавор своими ногами; но лет сто спустя иеромонаха Аникиту, сподобившегося — как пишет о том он сам — на вершине горы Фавор поклониться месту Преображения, вполне могли доставлять на своих осликах арабы из здешней деревни.
Мало-помалу это занятие стало их основным промыслом. Но когда на Фаворе появилась асфальтовая дорога и к вершине один за другим покатили автобусы с паломниками, промысел затрещал. Деревня ударила челом правительству Израиля. И что ты думаешь? Еврейские чиновники не сказали арабам: подите прочь. Нет, они приняли решение: автобусы поднимаются до определенного места, а дальше паломников везут арабы. Теперь, правда, уже не на осликах. На серебристого цвета «Мерседесах»: пять долларов с богомольной головы за доставку вверх и спуск вниз.
Да, милый друг, таков современный паломник: не игумен Даниил, пешком исходивший Святую Землю от Яффы до Иерусалима, от Иерусалима до Тивериадского моря и обратно; не московские купцы Трифон Коробейников и Юрий Греков, посланные в Иерусалим с милостынею от царя Ивана Васильевича по случаю рождения у него наследника, царевича Ивана; не бесстрашный и упорный богомолец Василий Григорьевич Григорович-Барский, за свою недолгую — всего 46 лет (1701-1747) жизнь сумевший дважды посетить Святую Землю и всю ее исходить пешим ходом30; и не Авраам Сергеевич Норов, военный, государственный чиновник (министр просвещения в 1854-59 гг.), академик, поэт, переводчик (знал семь языков — в том числе древнееврейский), в битве под Бородином лишившийся ноги, дважды посетивший Палестину и молившийся у Гроба Господня31 — все русские богомольцы (и тяжко путешествовавший Гоголь Николай Васильевич) терпели неудобства страннического жития. (Но, кажется, один лишь Гоголь со щемящей грустью затем написал: «Мое путешествие в Палестину точно было совершено мною затем, чтобы узнать лично и как бы узреть собственными глазами, как велика черствость моего сердца»32). Самолет, автобус, автомобиль, гостиница, пусть всего с тремя звездочками, но с просторным номером и непременным кондиционером — цивилизация закутала нас в младенческие пеленки, и, повитые ими, мы даже на Фавор не можем подняться своими ногами. «Время!» — кричал бесподобный наш гид, рассаживая нас по «Мерседесам», и они друг за другом легко мчали по извилистой, прямо-таки кавказской дороге, чтобы через пять минут остановиться на площадке, возле ворот, ведущих в греческую православную церковь33.
Сложенная из желто-серого крупного кирпича, с железной кованой дверью, на которой тусклой медью отливали крест и два слова, греческое и русское: «Фавор», она вся словно вычерчена под линейку прямыми линиями, проста и даже, может быть, чуть грубовата, без всяких поползновений на изящество. Как старый монах, с незапамятных пор покинувший мир, в глубокой молитве застыл храм. Казалось, что это его природное, давнее место, что он родился в недрах святой горы, все видел и все помнит, и в доказательство своей причастности к превосходящему всякое земное разумение событию сберег в ковчежце малый камень от камня большого, на котором — по преданию — преобразился Господь. И неотрывно глядя на осколок от камня Преображения, я словно бы припоминал эту величественно-грозную картину и видел парящего в воздухе Христа с просиявшим неземным светом ликом, в ослепительно белых одеждах, и блистающую шестиконечную звезду, и круглое голубовато-белое облако за Его спиной. Илия стоял по правую Его руку, Моисей со скрижалью был слева, и «они говорили об исходе Его, который Ему надлежало совершить в Иерусалиме» (Лк 9:31). Апостолы же «были в страхе» (Мр 9:6). И я видел, сколь силен был охвативший их страх, ибо они попадали наземь, и Петр заслонился от голубоватого луча звезды (но головы при этом не опускал), Иоанн же, упав, и лицо отвернул от нестерпимого сияния, а Иаков и отвернулся, и закрыл глаза рукой. Видел я еще Христа, поднимавшегося на Фавор, и следовавших за Ним и державшихся друг друга Его учеников; и Христа, с горы спускающегося, за Которым, будто овцы за пастырем, шли три апостола, обсуждая, должно быть, и светозарное преображение Раввуни, и накрывшее их облако, и глас, из облака глаголящий: «Сей есть Сын Мой Возлюбленный; Его слушайте» (Лк 9:35).
Ты, верно, улыбаешься, читая эти строки и догадываясь, каким образом Преображение стало доступно мне в подробностях, о которых умалчивает даже Евангелие. Что правда, то правда: пребывание на Фаворе не превращает паломника в тайнозрителя некогда совершившегося здесь таинства. Но зато у нас с тобой была не так давно счастливая возможность созерцать икону Феофана Грека (наш поход в Третьяковку), возле которой мы провели бездну времени, задавая себе один и тот же вопрос: он, Феофан, — он видел доподлинно?! Ибо в иконе той была превосходящая человеческие возможности мощь. И мы с тобой согласились, что он, скорее всего, переступил грань, увидел и, едва не лишившись зрения от сияния преобразившегося Христа, выразил в красках то, чтo предстало пред его очами, или, говоря словом о. Павла Флоренского, открыл нам окно в горний мир34.
Но камень от Камня побуждал и к другим размышлениям, уместным как на Фаворе, с блеснувшей здесь некогда «зарей божественного света»35, так и на любом месте, на котором застает нас жизнь. Это даже не столько размышления, сколько вопросы мятущегося сердца, всякий раз возникающие вблизи святынь. Если преображение есть цель христианской жизни, как говорил о том преподобный Серафим, перед глазами ошеломленного Мотовилова просиявший и преодолевший силу земного притяжения, — то отчего в нашем мире так много христиан и так ничтожно мало преображений? Если преображение знаменует собой наше единство с Богом, то почему мы бежим от Него, наподобие Адама, вкусившего от дерева познания добра и зла? Если Свет преображения не затухает вовеки и не подвластен ни времени, ни пространству, то отчего нам не дано видеть его — как увидели апостолы своего Учителя, «блистающего в превечном свете Своего Божества»36? Обращая прежде всего к самому себе и, если позволишь, к тебе эти вопросы (и тем самым снимая, может быть, обидное для некоторых обобщающее значение местоимения, взятого во множественном числе), я осмелюсь предположить, что Фавор присутствует везде — и у меня, в Москве, среди безликих домов окраины, и у тебя, в Питере, в переулке, одним концом упирающимся в Фонтанку, и в большом городе, и в глухой деревушке, и даже в зоне, где в последние годы по долгу общественного служения мне приходилось бывать довольно часто. Надо лишь (а в этом лишь для нас с тобой и заключается наиглавнейшее препятствие), пишет В. Лосский, постараться изменить себя. В большей или меньшей степени — это уж как мы сумеем совладать с собой и какова на то будет воля Отца нашего, аминь. Тогда, может быть, и дано будет нашим «телесным очам» увидеть или (что в данном случае, наверное, предпочтительней) узреть Божественный свет Фавора37.
Негромкое пение послышалось между тем в церкви. Я обернулся. Матушка Татьяна, держа в руках молитвенник, слабым, но уверенным голосом многолетней клирошанки начала тропарь праздника. «Преобразился еси на горе, Христе Боже…». Вступили затем наши священники, крепким баском подхватил римо-католик, оказавшийся знатоком и большим любителем православного пения. «…показавый учеником Твоим славу Твою, якоже можаху… да возсияет и нам грешным свет Твой присносущный, молитвами Богородицы, Светодавче, слава Тебе…». И уже почти все наши паломники сошлись возле матушки, и кто по памяти, кто поглядывая в ее молитвенник, но на удивление согласно пропели величание. «Величаем Тя, Живодавче Христе, и почитаем пречистыя плоти Твоея преславное преображение».
Православный и католический38 храмы на Фаворе соседствуют. Да тут и не разойтись — все-таки хоть и пологая, но вершина. Однако их территории разделены забором, препятствующим вторжению с одной стороны — еретиков, а с другой — схизматиков (так честят друг друга безумцы обеих сторон, уже и не ведая, и не помышляя, по каким причинам разгорелась во время oно недостойная для христиан вражда). Горько посмеявшись над забором, столь явно и образно олицетворяющим почти тысячелетний раскол Церкви, мы двинулись чуть затененной аллеей, где — из высоких можжевельников, а где — из еще более высоких кипарисов, к базилике Преображения. И как же величественна была она, с глубоким, под аркой, входом, двумя башнями-близнецами слева и справа и центральной, широкой, в три сводчатых окна, и простым крестом над ней! И как кстати были перед ней два длинных ряда древних развалин и ярко пылающие цветы олеандров! И как потрясал внутри, над алтарем, золотой, с лазурным кругом в самой вершине купол, на котором изображены были поднявшийся над камнем Христос в белых одеждах, Илия и Моисей, спустившиеся к Нему каждый на своем облаке, и три апостола, в изумлении всплеснувшие руками! У левой же стены храма устроена смотровая площадка, взойдя на которую, я долго не мог ее оставить. Почти вся Галилея открывалась оттуда — с холмами, чуть затянутыми сиреневой дымкой, желтыми и зелеными прямоугольниками возделанных полей, ровными рядами виноградников… Откуда-то с юга доносился сюда, на вершину Фавора, крик муэдзина. В той стороне едва были видны дома деревни Наин — той самой деревни, которая в Евангелии названа городом, где Иисус воскресил юношу, «единственного сына у матери» (Лк 7:12). Я знаю: тебе знакомо это жадное страстное чувство, это стремление унести с собой, в дальнейшую жизнь, все — и два храма на вершине святой горы, и гряды холмов, и поля, и даже надрывный вопль муэдзина, так странно и несколько дико звучащий на земле Христа.
Но ведь и его сына воскресил бы Христос — не так ли?
(Окончание следует)
Сноски:
1 «Памятники литературы Древней Руси. XII век». М, 1980 г., стр.25. Николай Михайлович Карамзин пишет о нем и его «Хождении»: «Печать древности еще видна в слоге, отчасти поновленном неблагоразумными писцами. Вероятно, что игумен Даниил родился или жил в Черниговской области: ибо он реки Обетованной Земли обыкновенно применяет к Снову. Сей путешественник мог быть Юрьевским епископом Даниилом, поставленном в 1113 году». Н.М. Карамзин. «История государства Российского» М, 1988. Том II, примечания, стр.86.
2 И что же проявилось на пленке и отпечаталось на фотографии взамен этой чудной и грозной ночной красоты? А получился на снимке довольно ясный день, голубое небо и растянувшееся по горизонту и почти не скрывающее города пухлое белое облако.
3 Цит. по В. Вересаев «Гоголь в жизни». М, 1990 г., стр. 423.
4 Цит. по И. Гольдцигер «Лекции об исламе», СПб, 1912 г., стр. 256
5 Цит. по М.П. Фишер «Живые религии». М, 1997 г., стр. 324.
6 Кармил (евр. Кармел) — сад. В библейские времена была столь прекрасна дубравами, диким виноградником, оливами и благоухающими цветами, что таинственный Жених «Песни Песней» говорит своей возлюбленной: «Голова твоя на тебе, как Кармил, а волосы на голове твоей, как пурпур…» (YII, 6).
7 Илия (евр. — Элиагу) — Мой Бог есть Иегова.
8 В Назарете сейчас около 100 тысяч жителей, из которых 85 тысяч — мусульмане и 15 тысяч — арабы-христиане.
9 Она построена по проекту итальянского архитектора Джованни Муцио и освящена накануне победоносной для Израиля шестидневной войны с Египтом и Сирией в 1968 г. Ее строительство, как и сооружение составляющих вместе с ней единый комплекс зданий, финансировало израильское правительство.
10 «Памятники…», стр.100.
11 Filioque (лат.) — исхождение — в христианском богословии образ действия Третьего Лица Св. Троицы — Св. Духа.
12 «Памятники…», стр. 102.
13 Известные своим углубленным изучением Священной истории, протестанты в этом случае не очень-то склонны доверять «пещере Благовещения», находящейся в уже помянутом католическом монастыре. «Более достоин внимания, — читаем в «Библейском словаре» Эрика Нюстрема (Торонто, 1985, стр.269), — т.н. «Источник Марии», единственный источник в окрестностях города, куда, наверное, Иисус и Его Мать часто ходили за водою».
14 Напомню тебе в связи с этим нашумевший фильм Гибсона с его убийственно слащавыми сценами из жизни Христа-плотника (или столяра?) и падающей с небес на землю скупой слезой, надо полагать, Бога-Отца, оплакивающего крестную смерть Сына.
15 Блаженный Иероним (между 340 и 350 — 420 гг.) — один из великих учителей Западной церкви. Католической церковью причислен к лику святых. Последние годы своей жизни провел в монастыре, в Вифлиеме.
16 В Кане Галилейской живет сейчас около пяти тысяч человек. Четыре тысячи мусульман, тысяча арабов-христиан. Евреев в Кане нет.
17 Его имя не должно быть тебе неизвестно. Одну из его книг, если помнишь, мы читали вместе и вместе восторгались как блеском мысли, так и пластичностью языка.
18 Построена на средства Императорского православного палестинского общества России.
19 Были мы и в католическом храме с чудесным названием: храм Свадьбы Господа. Двор перед ним вымощен каменными плитами, три арки, из которых центральная чуть выше и шире, ведут к тяжелым дубовым дверям, а внутри, из-под купола, падает на покрытый белой скатертью алтарь раздвоившийся солнечный луч…
20 Я тебе писал, что первые переселенцы застали здесь пустыню. Поэтому в Израиле все, что зеленеет, цветет и плодоносит, — на девяносто процентов дело умелых и любящих человеческих рук.
21 Самый высокогорный город Израиля, центр талмудического мистицизма и каббалы.
22 Здесь погребен великий врач и философ раввин Моше бен Маймон (1135-1204). Более известный под именем Маймонид, он оказал большое влияние на развитие европейской религиозной и философской мысли.
23 В этом городе почти четыре тысячелетия назад началась история еврейского народа. Здесь поселился Авраам, здесь он купил пещеру Мехпела, ставшую местом упокоения Праотцев и Праматерей еврейского народа. Царь Давид основал здесь первую столицу Иудеи.
24 Цит. по «Вавилон и Иерусалим». Москва-Иерусалим, 2002 г., стр.22.
25 Праздник продолжается восемь дней и имеет двоякий смысл. С одной стороны, это праздник жатвы, с другой — духовно-исторической — напоминание о сорокалетних скитаниях израильтян по пустыни, когда они жили в шалашах-кущах, на иврите — сукках. Следуя предписанию Библии (Лев 23:42-43), в дни праздника жители городов и поселков Израиля каждый год строят возле домов легкие шалаши-кущи, сквозь крыши которых (традиционно — из пальмовых ветвей) просвечивает небо. К таким крышам можно отнестись, как к археологической подробности; но, взглянув чуть глубже, можно увидеть выраженный в них символ. «Суккот, — пишет израильский публицист Дмитрий Радышевский, — напоминание нациям: ничто не постоянно, никакое государство, армия, экономика не являются защитой, гарантией, основой и богатством ни для человека, ни для народа. Все это — временная хлипкая крыша, пальмовые листья, которые сегодня есть, а завтра сгорят в печи. Единственной защитой, богатством, гарантией вечного счастья является Небо».
26 Всяческое содействие оказал паломникам из России Благотворительный фонд Михаила Черного.
27 Нелли Закс. «Звездное затмение».М.1993 г., стр. 11.
28 В этом музее скорби и трагических вопросов папа Иоанн-Павел II сказал: «Человек мог так презирать другого человека потому, что к этому моменту он уже презирал Бога».
29 «Памятники…», стр. 97.
30 На его могильном камне, в Киеве, выбита стихотворная эпитафия: «…чрез перо свое уверил/ О маловедомых в подсолнечной вещах…» (Цит. по «Путешествия в Святую Землю», М, 1995, стр.78).
31 У П.А. Вяземского есть стихотворение «Памяти Авраама Сергеевича Норова», в котором поэт замечательно определил место Святой Земли в жизни и творчестве Норова: «В сей край паломник наш, как в отчий дом вступил / Сей край он с юных лет заочно возлюбил; / К нему неслись его заветные стремленья / Он изучал его в трудах долготерпенья. / Но глубже верою его постиг…». (Цит. по «Путешествия в Святую Землю», стр.104.
32 Цит. по В. Вересаев. Гоголь в жизни. Стр. 422
33 Снова вспомним императрицу Елену, мать Константина Великого. Первая базилика во имя Преображения Господня была воздвигнута здесь по ее повелению. Рядом был поставлен трехпрестольный храм — по одним сведениям, во имя трех свидетелей Преображения — апостолов Петра, Иакова и Иоанна, по другим — во имя трех собеседников — Христа, Моисея и Илии. Игумен Даниил, судя по всему, этот храм еще застал. Дальше покатила тяжкая волна войн и разрушений. Непримиримый противник крестоносцев Саладин оставил на Фаворе руины, и еще в середине XIX века, по просьбам русских паломников, ученик знаменитого Паисия Величковского, молдавский иеромонах Иринарх, сам восьмидесяти лет, служил литургию под открытым небом, в нише стены древней церкви Преображения. И только в 1911-ом была здесь построена православная греческая церковь.
34 «Из всех философских доказательств бытия Божия наиболее убедительно звучит именно то, о котором даже не упоминается в учебниках; примерно оно может быть построено умозаключением: «Есть Троица Рублева, следовательно, есть Бог». (Свящ. Павел Флоренский. Собрание сочинений. Том I, стр. 225. Париж, 1985 г.)
35 Симеон Новый Богослов. Цит. по: Л. Успенский, «Богословие иконы православной Церкви», стр. 137. Париж, 1989 г.
36 Вл. Лосский. «Очерк мистического богословия Восточной Церкви». В книге «Мистическое богословие». Киев, 1991 г., стр.242.
37 «…Христос … показывает нам, что плоть может быть преображена, если Бог входит в наше сердце, если Он наполняет нас». Свящ. Георгий Чистяков. «Над строками Нового Завета». М, 2000 г. стр.177.
38 Эту базилику по проекту итальянского архитектора Антонио Барлуцци построили францисканцы в первой половине минувшего столетия.