Повесть
Опубликовано в журнале Континент, номер 124, 2005
Юлий КРЕЛИН — родился в 1929 году в Москве. Окончил Второй Московский медицинский институт. Работает хирургом в одной из московских больниц. Писать начал в 60-е годы; первые произведения опубликованы в “Новом мире” Твардовского. Автор 15 книг прозы, постоянный автор “Континента”. Живет в Москве.
Человек тридцать — тридцать пять сидели вокруг стола. Поминали старую еврейку, ушедшую три дня назад вслед за всеми своими родственниками: то ли те поторопились, то ли она припозднилась. Если, конечно, такие слова годятся, когда речь идет о смерти… К смерти почему-то вообще принято относиться с большим почтением, чем к жизни. Поминки, например, всегда и шикарнее, и шумнее крестин. И ничто по помпезности не сравнится с похоронами и гробницами.
Вообще-то у евреев никаких поминок не бывает. Просто семь дней траура — столько же, сколько понадобилось Ему на создание мира и отдых после. И люди приходят индивидуально — в течение семи дней: вместе с осиротевшей семьей и попечалятся, и помолятся. Можно и выпить, и поплакать. Но без коллектива — индивидуально. А у евреев до их ассимиляции обряды при рождении были как раз шумнее и ярче, чем быстрые похороны. Да кто об этом теперь помнит?! Ушел еще один цвет, пусть и не яркий, российского общества, создававшегося столетиями. И сегодня евреи, по древней языческой традиции, дружно и без особых неожиданностей гуляли тризну. Во всяком случае, русские евреи, атеистировавшиеся и ассимилировавшиеся бездумно и бессмысленно и так же бездумно и бессмысленно растерявшие большую часть своей культуры.
…Мишкин прихлебывал вино, поглядывал на соседей и размышлял, размышлял дальше.
Век ХХ — век разрушения казавшихся незыблемыми традиций. Наверное, это естественно при столь бурном развитии науки и всяких технологий. Новое не укладывается в старые привычки и правила. Вот и в медицине старики не всегда могут усвоить новое. Новому порой больше не нужны и многие умения, наработанные врачами, особенно хирургами, за прошлые… даже не века, а годы. Настоящей-то хирургии всего ведь чуть больше века. Когда-то незаменимы были “умные руки хирурга”, а теперь, в середине 80-х, подавай оборудование, особые нитки да иголки, компьютеры — слово, которое он еще толком и не выучил. Раньше искали, у кого оперироваться, а нынче — где. Не руки и головы — инструменты да аппараты. Не личность, а коллектив — команда, как сейчас чаще говорят. Ох, как все сильно разрушено…
…Мишкин смотрел на собравшихся, думал о том, что старые традиции безвозвратно уходят, и вспоминал книги, описывавшие прошлое. Несмотря на занятость, он много читал.
Нет, пожалуй, в медицине не так все разрушительно — потому хотя бы, что он сам, Евгений Львович Мишкин, хирург с тридцатилетним стажем, еще кому-то нужен. Да и за религиозные обряды люди пока держатся, да только ведь не религией определяется сущность народа: религии-то у нас интернациональны. Вот разрушили сидящие здесь свои еврейские традиции, да только православие от этого не укрепилось… Скорее что-то общее засасывает и иудеев, и христиан… Глобализм…
(Впрочем, наш герой в своих мыслях вряд ли употребил именно это слово. Термин “глобализм” тогда еще не появился, но новая технология, развитие цивилизации уже работала. Вначале было дело — слово возникло потом.) Так мысли Мишкина и метались между родной медициной, конфессиями и судьбами наций. Впрочем, ко всему, кроме родной хирургии, он относился с известным безразличием. Он и сам не знал, что это накатило на него сегодня: с чего это вдруг потянуло оплакивать традиции и правила всего своего родного. Может, под влиянием выпитого? “Ох, традиции, традиции, — думал он, — смешно все это. Похороны, скорбь — а я: “смешно”. Напился, что ли?”
Он обвел глазом стол. Как бы искал подтверждения своих полупьяных размышлений. Кто пил водку, кто вино. Автолюбители — воду разных видов и сортов. Всё вокруг было обычно, стандартно, как всегда. Сначала произносили речи об ушедшей бабушке, потом вспомнили ее покойного мужа, потом стали обращаться ко всем с призывами что-то и кого-то не забывать, потом потребовали помнить о чьем-то неизбывном желании хранить память, помогать, ну и так далее. Потом было разрешено чокаться, поскольку стали пить за здоровье живых. Потом пошли тосты, не много имеющие общего с причиной, собравшей их всех за этим столом.
У Евгения Львовича не было машины, а потому пить ему было можно. Он предпочел красное сухое вино. Вообще-то непьющий, он был человеком книжным и когда-то вычитал, что к мясу подают красное сухое вино, а впереди было мясо. И он приготовлялся.
Отдав покойной положенные слова и чувства, собравшиеся просто пили без оглядок на ушедшее… ушедшую и без мыслей о будущем. Грех понятие относительное, к тому же понимаемое по-разному — в зависимости от тех воззрений, которых в силу разных исторических причин придерживались твои предки. А разве не грех жить праведно в расчете на будущую награду за безгрешность — вечный там рай или что-либо подобное? Нет, надо просто жить безгрешно — не потому что на что-то надеешься, а потому что просто знаешь, что “нельзя” — и всё… Вот как родители любят своего ребенка, даже плохого — ни на что уже не надеясь… Может, и Бог нас так же любит… Любит и плохих, и… Но счет ведет…
Евгений Львович почувствовал, что запутался. Думая о своем, он совершенно отвлекся от общего шума и пустых застольных разговоров и теперь с досадой осознавал, что его собственные мысли не менее пустопорожни, чем окружающий словесный мусор. Кажется, он все-таки выпил больше, чем позволял себе обычно. Да-да, почти бутылку сухого красного вина, стало быть около семисот грамм… Многовато, надо же!
Закончив подсчет выпитого, Мишкин заметил, что гости понемногу расходятся. Стало быть, можно откланяться и ему. Разумеется, он оставался трезвым и домой уехал во вполне нормальном состоянии. И думал уже только о том, что день прошел и охота спать.
* * *
Однако утром…
Нет-нет, утром он был в полном порядке. И, приняв душ, наскоро выпил чашечку кофе и, привычно быстро переставляя непомерно длинные ноги, хирург Мишкин двинулся в место своего истинного существования — в больницу.
Сегодня предстояла большая операция — резекция поджелудочной железы. В головке поджелудочной — рак, вследствие чего у больного желтуха, а стало быть, одновременно придется удалять и часть желудка с двенадцатиперстной кишкой, соединять желчные протоки с кишкой, так что ожидается большое количество сложных сшиваний — желчных путей, желудка, железы с разными участками кишки. Работы много и опасностей на пути ее предостаточно.
Евгений Львович шел быстро и, конечно, не обдумывая по дороге будущий свой оперативный подвиг, ибо все давно известно и размышлять придется по ходу дела — в зависимости от находок, которые заранее не могут быть предвидены. Мишкин очень страшился, когда операция становилась действом, а то и священнодействием, в самом деле превращаясь в подвиг. У настоящего профессионала операция любой тяжести не должна ассоциироваться с героизмом. Нормальная работа, нормальная жизнь чураются подвигов — жизнь и работа тогда полноценны и хороши, когда построены на рутине, а не на эксцессах. Иные хирурги говорят, будто перед большой операцией они ночами думают о предстоящем и будто волнуются при этом безмерно. Может быть, может быть… Может, так и бывает в начале пути, но Евгений Львович уже значительно понаторел в своей родной стихии и время на пустые размышления и переживания не тратил: рутина. Опыт… Простой личный опыт превращает в рутину когда-то бывшие героическими деяния. С другой стороны, опыт — это и шоры; привычка — не надежда, а точная уверенность в тропе, на которую ступил. Даже если дорожка это лишь на сегодняшний день — раньше-то уже ходил по ней. А более, так сказать, глобально, опыт — это когда раньше было хорошо и впредь надо так же, как раньше. А раньше “хорошо” было много, ибо тогда был молод, полон сил, а то, что сейчас… Нынешние недовольства — чаще всего ностальгия по молодости.
Размышляя, Евгений Львович, как всегда, укатился от первоначальной заботы. И опять от мировых проблем вернулся к их первоисточнику — проблемам сегодняшним.
Да, именно: рак так рак, желтуха так желтуха, железа так железа… Он любил операции в этой области тела и всегда с удовольствием без излишних треволнений приступал к привычному, более того, любимому делу. Ни чувства жалости, ни каких-либо дум о судьбе больного не было. И во время операции он, хирург-виртуоз, будет наслаждаться красотой работы — красотой отделения пораженных органов и участков от целого организма, красотой нарушения целостности этого самого организма и предчувствием новой — высшей на этот момент красоты — красоты и радости от восстановления утраченной целостности, но уже без пожарного очага, грозившего недалекой смертью. От восстановления гармонии. Красота тоже должна быть (хотелось бы!) рутиной нашей жизни. А вот если неудача, если невозможно будет удалить этот злополучный рак — вот тогда и родятся стенания, жалость и думы о дальнейшей судьбе больного. Еще перед операцией это был пациент, если хотите, даже клиент, объект действий хирурга; а после — если не сумеешь ему помочь, вот тогда и появляется страдающий человек, которого жалко, которого надо нежить и ласкать, отвлекая от грядущих тягот, боли и неминуемости. Вот тут-то кончается для врача рутина, кончается нормальное, обычное течение жизни (что же касается больного, для него рутинное существование кончилось уже давно — с первыми признаками болезни). Тут уж патронов не жалеть — тут уж нечего бояться сделать из него наркомана. Но вот теперь-то и начнется борьба с разными инстанциями — от медицины до МВД, которые будут сетовать на слишком часто применение наркотиков. К сожалению, и это стало рутиной. “У нас так рьяно следят, как медицина работает с наркотиками, — невесело усмехнулся Мишкин, — будто главный источник наркомании в стране — это мы”.
Евгений Львович был сторонником легализации наркотиков. Пожалуйста, колитесь! Разреши наркотики, считал он, и уйдут наркодельцы, наркоконтрабандисты, а значит, и охранники правопорядка, гоняющиеся по всему миру в поисках всех перечисленных, исчезнут высокооплачиваемые сторожа полей, где растут разные зелья, прекратят свое существование тайные заводы. Уйдет сладость запретного плода. Сохранятся деньги, которые уходят на бессмысленную борьбу. Получат несчастные наркоманы возможность пользоваться отдельными шприцами, а стало быть, уменьшится вероятность заражения СПИДом и гепатитом. Но ведь сколько людей кормится на запретах! На всех уровнях. Разве они дадут всю их выгоду бросить кошке под хвост?.. Эти люди будут вести самоотверженную борьбу за свои карманы. Тут уж все жаждут героических деяний. Обе стороны. А нужна спокойная, взвешенная рутина… И ведь известно, что “сухой закон” приводит лишь к обратному от, казалось бы, разумеющейся пользы.
Да уж ладно! Евгений Львович — уже в операционной, уже “намытый”, уже подходит к столу. Все его помощники, как обычно, уже стоят на подставочках, потому как с ростом хирурга Мишкина трудно тягаться, и, чтобы быть с ним вровень, приходится становиться на скамеечки — ведь больной, что уже введен в наркоз, тоже поднят на столе слишком высоко — в соответствии с долговязостью хирурга.
Операция длилась около трех часов. Чуть больше или меньше, какая разница, больной-то все равно спит. Это зеку каждая минута несвободы горька и тяжела, а спящему страдальцу… Операция прошла удачно, и Евгений Львович уже говорил, что пациента сейчас нужно уложить так-то и так-то, сделать ему то-то и то-то и прочее, что казалось ему важным для укрепления их общего успеха — его, ассистентов, анестезиологов и вообще всех находившихся в операционной. Делал вроде бы и совсем уж лишние телодвижения, нагнетая в себе то тепло тела, от которого, как поговаривали коллеги, больные у Мишкина при прочем равном выздоравливали чаще, чем у других.
Больной уже в реанимации, а вся команда сидит в кабинете у Евгения Львовича, все собрались выпить горячего сладкого чая ни с чем. Хорошо, что не жарко. Сам расположился на диванчике у журнального столика, вдвинув свои “шлагбаумы” (коллеги называли так ноги шефа, потому что любил он их перекидывать через весь кабинет, когда перекрывая вход, а когда и наоборот — препятствуя уходу) под письменный стол у противоположной стены. У другого края столика сидит один из помощников хирурга. Это уже второе поколение соратников и, безусловно, учеников Мишкина. Первое поколение давно расползлось кто куда — кто-то уже профессор, кто-то главный хирург какой-нибудь больницы или целой системы нашего смешного и славного здравоохранения, кто-то заведующий отделением, а кто-то поторопился и уже умер. Наступило время, когда иные из друзей-коллег Мишкина будут ему звонить и писать письма издалека — да не из лагерей, как было совсем недавно, а из-за бугра, где кому-то удалось продемонстрировать навыки, приобретенные у Евгения Львовича.
А многие навыки большого хирурга сейчас уже прошлое и не очень-то нужны нынче, когда оперируют через маленькие дырочки, в которые вводят оптику и инструменты. Уже не руки главное, а инструмент, аппарат. Уже не имеют значения пальцы, осязание при ощупывании больного органа и связи его с окружением. Уже нет веры просто глазу: теперь увеличенное изображение, бегущее по стекловолоконным путям, дает информацию на экран. Но это пока еще только там, за бугром и лишь постепенно приходит в нашу страну. И пока еще навыки Мишкина на высоте, пока еще он король.
Все разместились в кабинете шефа: кто на диване, кто на стуле сбоку от начальственного стола, а один даже сел в кресло Самого, где по идее должен бы восседать Мишкин, изображая ну пусть не сурового, а скажем, хотя бы строго справедливого хозяина. Но Евгений Львович не любил сидеть в этом функциональном кресле, а предпочитал диван, на котором сейчас и пребывал и откуда обыкновенно вершил все дела отделения — от чистоты коридора, палат, туалетов и белья до судеб тех людей, кому волей несчастья посчастливилось попасть на вверенные Мишкину кровати. Да, сюда попадают не от хорошей жизни. Но судьба слепа, и порой беда оборачивается удачей и приводит страдальцев в руки Евгения Львовича.
— Ну, что, начальник, по рюмочке чая? — объявил свободный треп, а стало быть, и послеоперационную (точнее — межоперационную) передышку старший ординатор отделения Илья Иосифович.
— Чего спрашиваешь? Разумеется. Начинай, Осич!
Невысокий лысоватый Илья как бы нехотя потянулся, встал, спрямив острые углы коленок, и пошел в угол кабинета к раковине. В те годы воду в чайник наливали прямо из-под крана, еще не думая ни об экологической чистоте питья, ни о фильтрующих аппаратах: течет — и слава Богу. А еще совсем недавно черпали воду из реки и считали достаточным факт проточности. Но сознание определяет и меняет бытие — от речек, прудов и луж отошли, узнав про микробов, теперь пытаемся уйти и от водопровода, которым еще совсем недавно так хвалились, поскольку нынче все без исключения прочли и про соли, и про тяжелые металлы… А Илья тем временем включил чайник, наполненный водопроводной водой, думая в прежних жизненных категориях, что любая вода здоровью не помеха.
Чуть менее росточком и чуть круглее, еще один ординатор, Василий Ефимович, извлек из ящика стола стаканы, собственно чай, сахар и так далее. А Игорь Михайлович сходил в кормушку для больных и сшиб маненько хлебушка для всей бригады.
— А икра, черт с ней, пусть будет черная, — усмехнулся заведующий.
— Так и маслица желтого не надыбал. Больной нынче прожорлив стал — ничего не осталось. — Игорь прикурил сигарету. — Ограничимся табачком.
Первый же глоток горячего принес настоящую расслабуху. Илья с выражением блаженства поднял взгляд на шефа и вдруг поперхнулся чаем:
— Евгений Львович, а что это глаза у вас — вроде желтые?
Евгений Львович откинулся на спинку дивана, глубже сесть уже было невозможно, и насмешливо взглянул на сотоварища:
— Это, Осич, твои китайские гены заставляют на все смотреть сквозь желтизну.
Игорь подхватил:
— Какие там китайские? Чисто татарские гены!
— Да ладно вам. Я серьезно. Ребята, поглядите его глаза.
Евгений Львович состроил гримасу улыбки, вытараскал очи и подвинул лицо к сидящему ближе Игорю.
— Ой! Правда!
— Что правда?
— Желтые… Ничего не болит?
Все всполошились, стали по очереди рассматривать глаза начальника. Сам поначалу посмеивался, но вдруг лицо его посуровело, улыбка исчезла:
— Ну, ладно чудить. Зеркало дай. Над раковиной, сними со стенки.
Треп прекратился. Все замерли — начальник диагностировал свою возможную болезнь. Евгений Львович недолго оттягивал вниз веки, рассматривая белки. Молча встал и повесил зеркало на месте.
Все молчали. И он молчал. И потом медленно, раздумчиво:
— И болей никаких не было…
Опять замолчал, и все настороженно молчали. Долго прикуривал от зажигалки, как-то услужливо-испуганно протянутой Игорем. Наконец сказал:
— Не надо было столько пить вчера. Цирроз печени.
Вслух никто не отреагировал. Вася переглянулся с Игорем. Илья уткнулся в ладони, прикрывая зажигалку и сигарету. Будто ветер. Но ни сквознячка. А потом все-таки буркнул:
— Ну ладно! Сколько вы там выпили?
— Бутылку.
— Сухого?
— Ну.
— Чего уж…
— А прошлые годы…
Вася под столом двинул Илью ногой. Тот поперхнулся и не сказал каких-то слов, уже, по-видимому, висевших на языке… или в мозгу… А ведь действительно, пусть лучше думает, что цирроз. Да уж держи карман шире — именно так он и думает! Будто меньше их понимает. И всё же так легче всем. Есть что сказать. А другое… Нет уж, лучше молчать.
Евгений Львович взглянул на своего первого помощника и усмехнулся:
— Не горячись, Илья! Еще посмотрим. Пошли в реанимацию. У меня еще сегодня холецистит. Впрочем, не у меня. В возникшей ситуации правильнее будет сказать: “мне еще надо сделать сегодня одну холецистэктомию”. — Мишкин немножко неестественно засмеялся, но на сей раз никто не подхватил смех начальника.
Оперировал он как всегда. Будто ничего отвлекающего от повседневности не возникло. Впрочем, может, на сей раз меньше вел пустых разговоров. Обычно-то всегда что-то болтал по ходу дела, а то и песенку мурлыкал, если операция проходила без случайностей. А сегодня как раз всё шло как по рельсам, но он молчал.
После операции, не сказав своей свите ничего, Мишкин отправился в отделение ультразвуковой диагностики.
— Девочки, посмотрите меня.
— Что смотреть, Евгений Львович?
— Желтуха, говорят. Что смотреть?! Вот и смотрите.
— Ой, правда! Глаза желтые.
Мишкин молча лег, обнажив живот. Две женщины склонились над ним, разглаживая живот датчиком. Евгений Львович тоже скосил взор на экран, где в треугольнике что-то мерцало и двигалось. Он вновь подумал, как быстро меняется жизнь. То ли дело раньше — посмотрел на больного, пощупал, постучал. А теперь… Теперь всё по-другому. Всё меньше и меньше играют роль киты, на которых спокон века держались обследование и диагностика — анамнез, аускультация, пальпация, перкуссия. Слова-то какие красивые! Анамнез — разговор с больным, расспрос и выяснение, когда вылезает порой не только болезнь, но и душа пациента. Помогало врачеванию, контакту, так сказать, с объектом лечения. А теперь говорят, что больной своими словами может как-то не так настроить врача и запутать его — лучше объективные показания аппаратов. Аускультация — выслушивание трубкой, фонендоскопом. Висящая на шее трубка и сегодня остается врачебным символом, как бы подтверждает принадлежность к касте. Корифеи медицины когда-то говорили, что фонендоскоп надо подбирать к ушам — выбирать, как франт выбирает себе шляпу. Тогда выслушивать легче и надежнее. А зачем сейчас вообще что-то выслушивать — посмотри на рентген и все увидишь. Слушать сердце! — сколько аппаратуры есть, чтобы понять сердечные беды. Даже давление можно мерить без трубки, без ртутного столба, без манометра — прицепил прищепку куда-нибудь на палец и смотри себе, какие цифры выскочат на экранчик. А пальпация — ощупывание, перкуссия — простукивание… Когда-то мы читали старых врачей о красоте движения, о чуткости рук, ощупывающих или выстукивающих больную область, и о том, как много сведений все это дает искусному лекарю. Всё в работе — осязание, слух… А теперь смотрит Мишкин на холодное мерцание монитора, видит некие изменения — и ни к чему это искусство ощупывания. Уходит в небытие красота медицины, искусство врачевания, нужда в классных специалистах. В таких звездах, как Мишкин. Но жизнь-то продолжается и улучшается. А? Больным-то, наверное, лучше. А? Но это будет еще. Это все-таки будущее. Сегодня все же без мишкиных не обойтись. Пока что не обойтись. Последние времена звезд медицины.
— Не совсем ясная картина, Евгений Львович. Покажем начальнику своему?
— Боитесь ответственности? Ладно, но пока никому не говорите.
В отделении он встретил Илью:
— Гале ничего не говори.
— Она же врач. Сама увидит.
— Увидит, тогда и поговорим. И запомни: у меня цирроз. Алкогольный цирроз.
— Не смешите.
— Ну вот так. Понял?!
Евгений Львович пошел домой. Что там его ждет? И Галя врач, и сын. Хорошо, хоть Сашки сейчас не будет — они с женой живут отдельно.
* * *
Дома.
— Жень, привет. Давай быстро поедим. Все уже на столе. Я еще в магазин хочу сбегать. Саша с Леной обещали прийти. Что-нибудь к чаю. В магазинах совсем пусто.
— Нечего и бежать тогда. Сами принесут.
— Господи, да откуда у Сашки деньги?! Забыл, что ли, какие мы были первые годы после института?
— То-то сейчас ты разбогатела!
— Всё-таки не так, как у них.
— Делай, как знаешь. Смотри, жир в супе прямо плавает.
— И всегда так. Чего это ты?.. Ну-ка, ну-ка! Посмотри на меня…
— Ну, ладно. Давай лучше поедим побыстрее.
— Постой. Что глаза-то у тебя желтые? Болит чего, Жень? Поэтому и жира боишься?
— Да ладно тебе. Всё нормально. Выпил вчера бутылку сухого. Печень и разыгралась, наверно.
— От бутылки сухого? Не дури!.. Но… Хорошо, хорошо…
Обед прошел в необычном для этого дома молчании. Галя время от времени кидала взгляд на Женины глаза, но он не отрывал их от стола. То ли специально прятал, то ли думал о чем-то… Обдумывал. Думала и Галя. Им, врачам, есть о чем подумать в такой ситуации. Хорошо не понимающим, истинно сказано: многие знания — многие печали.
Каждый раскидывал разные возможности.
Желтуха без болей может быть гепатитом, циррозом и… Да если и рак… Может, поджелудочная железа? Такой рак Мишкин сегодня победил… Правда, только на первом этапе… Что еще скажет нам завтрашний день, первые десять — двенадцать суток, потом первые полгода, год… последующие годы… Если победа состоится и годы эти будут… Так раздумывал Женя. “А ведь может быть опухоль в месте выхода протока в кишку. Это лучше. Операция более надежна. Да только такая опухоль выявляется сразу желтухой без каких-либо признаков до этого. А, если подумать, последние месяцы меня все же ломало. Списывал на усталость, жару. Так удобней… Печень? Метастазы в нее откуда-нибудь… Это сразу отбросим — надо ставить диагноз, который дает возможность лечить. Если метастазы в печень — тогда лечить нечего”.
“Боже, боже мой! Что же это?! Может, правда цирроз? Алкогольный? Бред! Он никогда много не пил. Гепатита у него в прошлом не было… Откуда цирроз?! Да и раньше бы начался… Впрочем, — Галя думала более сумбурно и непоследовательно, но неминуемо должна была прийти к печальному выводу. Врач же, и неплохой. — Может, гепатит? Надо кровь взять. Он, наверное, что-то уже сделал… Да ведь не спросишь. Сейчас пошлет и скажет, что все необходимое он сам… и так далее. Нет, нет… Что-то надо делать срочно. Дождусь Сашку. А если гепатит, так в больницу, в инфекцию?.. Да какой это гепатит, черт возьми!”
Они закончили обед. И разумеется, в своих размышлениях ни на чем не остановились — и прежде всего потому, что останавливаться, ставить точку было страшно. Гале было страшнее.
— Чай потом, Жень? Дождемся детей?
— Угу.
Галя уткнулась в раковину, в грязную посуду — иллюзия занятости, простор для раздумья. Женя ушел в комнату, сел в кресло, взял в руки первую попавшуюся книгу, включил телевизор… но не смотрел ни в раскрытую книгу, ни в мерцающий и тихо звучащий экран.
Оба были при деле.
Надолго?
Оба ждали Сашу. А что Саша? Юнец! Только что кончивший врач. Но ведь эти юнцы порой знают больше стариков, которые прикрываются опытом, а новые знания в них уже плохо умещаются — то новое, что только выучивали… проходили эти ребята в институтах. Юнец — а уже диссертация готова и скоро ее защищать будет. Конечно, диссертация — это еще не всё для врача, который лечит, а не наукой занимается. Для врачей важен опыт. Одни знания — это еще очень мало. Вот и надо совмещать.
У Саши свой ключ, и старшие не слышали, как он вошел. Вода и громыхающая под руками Гали посуда прикрыли Сашино появление. Он объявился перед отцом внезапно, словно чертик из табакерки.
— Когда ты вошел? Я что — заснул, что ли? Ты один?
— Обычное родительское дело — с ходу завалить вопросами, причем не требующими обязательного ответа.
Мишкин усмехнулся:
— Обычное сыновье дело — иронически встречать отцовские вопросы. А все же, где Лена?
— Подойдет. Едет из своей больницы.
Услышав голоса, вошла Галя:
— Ты один?
Усмехнулись оба.
Старшие оттягивали обсуждение. То ли ждать Лену — тоже ведь доктор, то ли быстрей выложить заботу. Мишкин решил дотянуть до момента, когда сын сам увидит зловещий симптом. Галя вопросительно смотрела на мужа: не пора ли начать разговор. И все ждали. Но у хозяйки всегда есть запасной путь для начала беседы:
— Саш, будешь есть или вместе с Леной?
— Я обедал. Чайку дадите, когда Лена придет? Да, я мороженое принес. Мам, положи в холодильник. Чего читаешь, отец? “Механическая желтуха”! Господи, старье-то какое! Что тут может быть для тебя интересного?
Мишкин взглянул на сына. Саша осекся и вытаращил глаза. “Механическая желтуха!” — непроизвольно пронеслось в голове у Саши. Механическая желтуха. Как он не увидел сразу?!. Не посмотрел даже! А теперь увидел… Взглянул и увидел. Оттого и глаза вытаращил. В испуге глаза таращат. Или от удивления. А сейчас были обе причины. Впрочем, в испуге всегда есть элемент удивления.
— Ты что?! Когда это?
— Сегодня заметили. Вот выпил вчера…
— Ну, ладно. А серьезно? Последнее время ничего не было? Болей, недомоганий?
Странные люди врачи. То они хотят скрыть от больного страшный диагноз, то, опровергая доводы собеседника, сами подталкивают его к печальной истине. Нет чтоб поддержать идею алкогольного цирроза… Непроизвольная тяга показать себя грамотным, умным? Ум-то есть, знания… Мудрости не хватает. Ладно Мишкин, который сам все понимает… Впрочем, неизвестно, что в этой ситуации лучше. Жизнь покажет.
— Все грамотные, — проворчал Мишкин. — Все спрашивают одно и тоже.
— Естественно. Если врачи.
— Ну вот и отвечаю: нет. Не было ничего. Если придираться, то пару месяцев устаю больше, чем всегда. Но годы-то идут. Нормально.
Пришла Лена. Вернулась с кухни Галя. Состоялся семейный консилиум, который возглавил сам больной. Всем все было ясно, и всем не хотелось этой ясности. Наиболее вероятного фатального диагноза никто не называл. Лена обещала завтра договориться у себя в клинике о компьютерной томографии. В то время у нас аппаратура, которой давным-давно пользовались в цивилизованных странах, была еще почти недосягаемой для нормального больного без больших связей или больших денег. Впрочем, нам ли привыкать?! И ведь ничего — работаем, и смертность у нас в результате лечений не больше, чем у них. Вот в результате жизни… так называемой здоровой жизни… Впрочем, не надо об этом…
— Евгений Львович, — предложила Лена, — давайте не будем пока никому ничего говорить, займемся пока исследованиями, поставим диагноз.
— Леночка! По-моему, прятать болезни — это быдлячья привычка. Да и куда ты тут спрячешься, ведь желтуха-то наглядна?! В конце концов таково решение судьбы. Даже если рак…
Слово наконец произнесено — словно тяжелый камень отвалился. И все поняли, насколько теперь легче будет говорить о предполагаемых действиях, планах…
— Даже если рак, — продолжал Мишкин, — тем активнее включатся друзья. Девочка моя, без друзей никуда. Это то немногое, что мы выбираем сами. И за ошибки при этом сами и должны отвечать. Всё. А дальше работайте вы.
Дети уехали, чтобы начать действовать у себя. Что поделаешь, их клиники и институты не в пример богаче простой городской больницы Евгения Львовича. Хотя многие пациенты, пренебрегая подобными высокими учреждениями, приезжали оперироваться все-таки именно к Мишкину. Но это ж операции — не планомерное лечение. Спокойное, медленное лечение всегда труднее, чем стремительное, “военно-революционное” вмешательство хирургов. Да и вообще все медленное, эволюционное труднее, но надежнее. Хирургия, в какой бы области к ней ни приходилось прибегать, всегда от плохой жизни — либо где-то что-то запустили, либо чего-то не умеют, а то и совсем не понимают.
Евгений Львович всегда мечтал, что вырастет Саша, выучится всем новым придумкам, прибамбасам, чудачествам науки и придет к ним в больницу, сменит отца и станет заведовать его отделением. Еще недавно большевики боролись с подобным династизмом в интеллигентских сферах и называли его уничижительно “семейственностью”. Правда, если дело касалось рабочих специальностей — скажем, сталевар, кузнец иль тракторист, тогда гордо: “династия”. В последние годы стали возвращаться к династиям везде. Уже поощряли детей, поступающих в вузы, где учились их отцы. Преемственность в профессии, преемственность в должности — сродни преемственности на троне. В наследовании власти, кстати, есть нечто положительное: приходится ведь готовить будущего монарха к управлению державой, от колыбели учить его рулить страной, как это было, например, у нас в России. И умирая, царь понимал — должен был понимать, что хозяйство потомку надо отдать в хорошем виде, чтобы легче было сидеть на престоле. Беда только, что не место делает человека, а ровно наоборот. Хотя и место как-то управляет, обязывает. И, рассуждая обо всем этом, потомственный врач Мишкин не видел ничего скверного, если мальчик его когда-нибудь унаследует дело отца. Теперь же, когда это далекое “когда-нибудь” неожиданно придвинулось вплотную, мысли о наследстве, о наследниках, о деле всей жизни, о детях вдруг повалили неудержимо. Да а как же иначе при том, что открывается перед ним… перед сыном, Галей… да и отделением — ведь и оно его детище… Уже и не о себе… А жить-то хочется. Уходить рано…
* * *
Вот и закончился этап диагностики. Блат, связи, дружба, любовь и уважение — все в человеческих взаимоотношениях было использовано на этом этапе. Кроме денег — потому что, во-первых, Мишкина в медицинских кругах знали и любили, а во-вторых, все равно не было ни рубля, кроме тех, чтоб дотянуть до очередной зарплаты. Тридцать лет оголтелого оперирования не дали ни копейки сбережений. Он жил еще в старой российско-советской цивилизации, основанной на системе распределения, льгот и знакомств, а к концу жизни оказался в системе зарабатывания, где отсутствие накоплений и есть основное нарушение законов существования. Еще продолжали действовать, правда, изрядно поколебавшиеся дружеские связи на основании душевной тяги, с одной стороны, и схемы “я тебе — ты мне”, с другой. Галя, Саша и Лена успели использовать почти совсем исчезнувшие каналы такого кумовства, как говорили прежде, и Мишкин прошел все виды доступной в стране ультразвуковой диагностики, рентгенокомпьютерной, лабораторной… ну буквально всё!
Деваться было некуда: рак головки поджелудочной железы!
Евгению Львовичу сказали, что, скорее, это рак выхода желчных протоков в кишку, то есть так называемого большого дуоденального соска, или, еще более отдаленно от нормального языка: рак Фатерова соска, по имени впервые описавшего сей орган анатома. Когда-то в борьбе с преклонением перед Западом был издан декрет, запрещавший называть органы, симптомы, методы и приемы привычными именами открывателей, если эти открыватели родом не из России. Помнится, не избежали и курьезов. В то кафкианское время чего только не случалось. Так, в начале 50-х вдруг отменили симптом Блюмберга при перитоните, заменили симптомом Щеткина. Собственно, не признак изменили, а лишь переименовали. А потом вдруг в журнале появилась статеечка, заметочка, что Блюмберг не какой-то там немецкий хлюст, а наш родной харьковский гинеколог. Мол, можно вернуть старое имя. Только ведь ломать — не строить! Менталитет (да простится мне это модное словечко!) народный весьма перегнулся и с того времени и до сего дня с трудом разгибается. Всё еще крючок. И до сего дня пишут врачи “симптом Щеткина”, а иногда — так сказать, чуть продвинутые — опускаются (или поднимаются) до “Щеткина-Блюмберга”.
Вот такой приблизительно лекцией отреагировал Мишкин на предъявленный ему диагноз. То ли, действительно, философски воспринял приговор, вынесенный ему жизнью, то ли просто бравировал, фанфаронил, так сказать. Кто из нас знает, как встретит фатальный прогноз своего существования? Да никто. Сам про себя наперед этого не знает никто. У Мишкина же на сегодня находились силы на иронию. Если это ирония:
— Умные вы ребята. Думаете, утешили? Был бы тут рак Фатерова, я бы не слабел уже два месяца, — про себя же подумал: “Да ладно. Какая разница. Так решила судьба”.
А у друзей свой консилиум. Среди друзей — бывшие ученики, делавшие первые свои хирургические шажки у Жени на дежурствах. Тогда-то он для них был Евгением Львовичем, несмотря на пяти-шестилетнюю разницу в возрасте. Теперь почти сравнялись… возрастом. Только они профессора, а он, хоть и стал для них Женей, все равно остается мэтром, к которому они несут и профессиональные проблемы, и житейские коллизии. Зато для других они теперь Алексей Наумович и Олег Сергеевич. И еще здесь — друзья, хоть и одного с ним возраста и вступавшие в операционные далеко от Жени, но все равно признававшие его абсолютный приоритет. И нынешние помощники — Илья и Вася.
Решали, где и кто будет оперировать Мишкина. Решали, прикидывали, примерялись… И все равно понимали, что окончательное решение примет Сам. Но надо перед ним развернуть все карты, все козыри, рассказать, где какой хирург, а где самая богатая технологическая база. Будто он всего этого не знал. Он знал всё — и где и кто. Но что-то делать, о чем-то думать, как-то говорить надо. Они и говорили. И выбирали. И приготовлялись говорить с ним. И выбирали того, кто будет говорить с ним. И понимали, что он-то все понимает сам и не хуже их всех, вместе взятых. Но предварительно надо еще все обсудить со всем семейством врачей — Галей и Сашей. Леной можно пренебречь, хотя и ее связи тоже, может, придется подключить. Да что обсуждать, когда все ясно!
Особые трудности возникают, когда заболевает врач. Бывает, правда, что, попав в разряд больных, человек отключается и перестает быть врачом. Тогда всем много легче. А ему самому? Тоже, наверное, легче. Недаром Мишкин любит повторять сказанное в индусских Ведах еще тысячи лет назад: дураков лечить легче. Хотя больной врач может быть и дураком, но его профессионализм усугубляет всё — и ум, и дурость. Всё, что слишком, — тяжело и дурно. “Неважные дела у нас, ребята”, — вынес свой вердикт консилиум друзей.
Да, худо уже, что судьба выбрала именно его.
* * *
Конечно, завершение сюжета нашего повествования, как и любой жизни, заранее известно. Евгений Львович умрет, впрочем, как и все живущие… Только умрет он молодым.
Всего пятьдесят шесть — а он умирает. Ужасно. Но сейчас он еще всем нужен… Еще вчера был нужен всем. А может… Может, есть надежда, что и завтра сумеет понадобиться?.. А вдруг бы он остался один — дети бы разъехались по другим городам и странам, или жена вдруг заболела бы, а то и опередила его? И все те, что любят его, благодарны ему, тоже в значительном большинстве своем ушли бы, разъехались или забыли? Сейчас, по крайней мере, он может уйти в ореоле, в атмосфере всеобщей любви. Сейчас его окружает дух добра, любви и благодарности, дружной и бескорыстной помощи… А что ждало бы его после семи-восьми десятилетий жизни?! Ох, слабое утешение… А все-таки утешение…
Да… Всегда и для всех важно, как умрешь, кто будет рядом, какова оркестровка финала. А это зависит от того, какое окружение сумел породить ты всей своей жизнью. И дело не только в близких друзьях, а в атмосфере добра и порядочности, которой дышал ты сам, которую сам породил. Не зря говорит пословица, что за одного битого двух небитых дают. Это из твоих мелких и крупных дел, из твоих побед и поражений (да нет, скорее — только поражений!), из твоей заботы о других и из твоей беззаботности — из всего рождается тот воздух, которым дышат окружающие и который будет улучшать или усугублять тяжесть ухода туда, откуда нет вестей. Ухода… или перехода — покуда мы этого не знаем, а только верим или не верим.
Ни о чем подобном Мишкин не думал… И не должен был думать. В идеале всё получается само — от брюха, не от головы. А получилось ли у него, нет ли, бог весть…
* * *
Алексей Наумович, Леша, сидел в кабинете своего сокурсника, когда-то Фильки, а ныне профессора хирурга Филиппа Александровича.
— Филёк, Мишкина Евгения Львовича знаешь?
— Слыхал. И даже видел однажды на обществе. Чего-то докладывал. Я тогда только кандидатскую защитил. А что? Чего надо?
— У него рак головки панкреас. Желтуха.
— Метастазы?
— На первый просмотр чисто.
— В чем проблема? Оперируй.
— Я?! Мишкина?
— А что? Ты же хирург. Тоже профессор.
— Так это Мишкин! Да и я не тем занимаюсь. Я пришел с тобой посоветоваться. К кому и куда ткнуться?
— Гм! Пожалуй, больше удачного материала у Шувалова, у Паши. А?
— Чего — “а”? Я ж к тебе пришел. Это ты за всей литературой следишь, на вашем обществе, на ученом совете бываешь…
— Ну, я и говорю: Шувалов, наверно. Павел Маратыч… Клиника богатая. Лучшее оборудование. Все есть — все могут.
Филипп был общий хирург, Леша сосудистый. Встречались они теперь лишь на сборах однокурсников, каких-нибудь конгрессах, съездах и симпозиумах или случайно где-нибудь на общей тусовке — впрочем, в описываемое время в профессорских кругах такой термин был еще не в ходу. Или вот, как сегодня, когда нужда приводила бывших однокашников в кабинеты друг друга. Еще не пришло время, когда они будут встречаться на все учащающихся похоронах однокашников. Но оно всегда не за горами.
— У тебя-то самого всё в порядке? — спросил Филипп.
— Спасибо, в порядке. А ты как?
— Да нормально. А помнишь?
И обоим вдруг вспомнилась давняя институтская история. Дело было на семинаре по какой-то политической дисциплине — у этой лабуды менялись только названия, но суть оставалась неизменной. И был тогда то ли истмат-диамат, то ли основы марксизма-ленинизма, то ли политэкономия, а может, научный коммунизм или не менее научный атеизм. Короче, шел один из уроков, на которых из них выстраивали “нового советского человека”, “настоящего советского врача”. Собственно, и был-то совершенный пустяк. Леша просто хотел поиграть интеллектом. Не знал по молодости, что это разрешалось далеко не всем, вот и ляпнул лишнее: когда зашла речь о трех источниках и трех составных частях уж кто его сейчас вспомнит чего, провел аналогию со словами “пророка” о трех составляющих человека — мол, тело, интеллект, душа… Преподаватель не успел осмыслить Лешин постулат и лишь рот открыл, а расшалившийся студент тем временем продолжил, заявив, что тело — это физиология и анатомия, интеллект — знания и ум, а душа — личная нравственность, а не общественная мораль. В зашоренный мозг институтского марксиста всё это не влезало. А уж когда прозвучало слово “душа”, он и вовсе, показалось всем, сейчас проглотит несчастного Лешу. Ну и понятно, начались шабаши по комсомольской линии, и уже готовилась для Леши очередная в институте вальпургиева ночь. Да, по счастью, нашлись у Лешиных родителей некие влиятельные знакомцы. Где-то кто-то что-то как-то цыкнул… и все утихло, но осталось в душах всех участников. У студентов и у преподавателей не всегда с одинаковыми знаками. Впрочем, и внутри студенческого общества, в душах людей, еще не полностью сформировавшихся, по-разному наследил этот довольно стандартный для тех времен эпизод.
Во всяком случае, теперь, спустя четверть века, есть о чем вспомнить ребятам. Есть прекрасный повод, зайти куда-нибудь, взять по рюмочке и потрепаться по системе: “А помнишь”… Жизнь-то продолжается.
— М-да, жизнь продолжается. Может, Леш, посидим где-нибудь?
— Ага, посидишь ты сейчас! Придумали очередную борьбу за светлое будущее.
— Ты все за свое, — ухмыльнулся Филипп. — Что тебя опять не устраивает? Вечный критикан.
— А тебя устраивает?! Где ты посидишь?! Сухой закон не хочешь?! Посидим!
— Так пошли ко мне. Дома-то всегда есть — больные не забывают.
— Поразительное у нас все-таки устройство: при любом дефиците всё достанем. В магазинах пусто, а бутылки исправно несут.
— А ты заметил, Леш, раньше коньяк несли, а теперь понимают, что и водка в радость.
— Смешно мне всегда было. Уродуешься, часами оперируешь, кровью харкаешь, а тебе пол-литру. Что сантехнику — что хирургу. По мне лучше бы деньги давали. Я сам себе что надо куплю.
— Деньги, Лешенька, уголовщина. Не горячись — чека тоже начеку. А ты, как всегда, во всем с государством не согласен.
— Согласен. Только бутылка меня унижает. Лучше бы государство платило бы мне по работе, по заслугам моим, а не согласно нуждам коммунистического строительства или светлого будущего. Сами создают уголовников. Удобно всех подвигнуть на уголовщину. Тогда и управлять легче. Любого за жопу хватай и что-нибудь уголовное найдешь. Взятка! Больной после операции принес что-то в благодарность — взятка. А бутылка меня унижает — и всё равно беру. Потому что дефицит. Ха! Вот великий Мишкин помирает. Он непьющий, все бутылки подаренные целы поди. А может, нет ни одной — роздал за какие-нибудь бытовые услуги, потому как денег так и не сумел нажить. Ни копейки!
— Ну, целая речь, ты все такой же! Расфилософствовался! Живи, как получается. Работать дают — и ладно. Давай-ка лучше сейчас ко мне. Выпьем как люди, поговорим.
— Сегодня не могу, к Мишкину обещал. Да, если честно, и не пью я сейчас: пост. После Пасхи давай созвонимся.
— Ух ты! Соблюдаешь? Может, и в церковь ходишь?
— Хожу. Не больно аккуратно, но хожу. У меня свой батюшка есть.
— Ну, ты даешь. Неугомонный.
— А вдруг наоборот — угомонился?
— Куда там! По-прежнему весь в протестах.
— Ладно. Побегу я. И Олег придет. Привет передать?
— Передай, конечно. Смотри, вот нет у твоего Мишкина ни денег, ни здоровья. А вы ему помогаете. Жизнь продолжается.
Алексей молча кивнул и двинулся к двери. На пороге остановился и вместо прощания серьезно произнес:
— Жизнь продолжается.
* * *
Друзья Мишкина широко раскинули сети в поисках нужного специалиста. Было решено собрать максимум достоверных сведений о хирургах, оперирующих на поджелудочной железе. Олег отправился за советом к одному из своих учителей, хирургическому корифею Роману Рашидовичу.
— Роман Рашидович, можно вопрос по старой памяти?
— Ну, давай, давай. Ты уже получил профессора?
— Уже полгода, Роман Рашидович. Я вот по какому…
— Поздравляю, поздравляю. Это мне уже, наверное, придется тебе вопросики задавать, по возрасту. Пощемливает сердчишко иногда. Много ты настрогал этих шунтов? Или басурмане пока лучше?
— Да набираем материал, Роман Рашидович. Не всё басурмане. Скоро и к нам на шунтирование смело можно будет ложиться. А я вот…
— Да вы-то, понимаю, ничего, шить умеете. А аппаратура как? Небось, как всегда: то АИК сломается, то аикщик напьется, — и засмеялся. — Хотя смешного-то тут немного. Так что, выходит, не зря мы тебя учили? Слыхал, что ты неплохо шьешь сосудики. А нитки-то есть?
— Атравматику сейчас получаем хорошую, импортную. Так что маненько понаторел. Всё же практика, Рашид Романович…
— Эка ты! Роман Рашидович я, Роман.
— Ой, простите…
— Да уж ладно. Думаешь, я не знал, что вы меня Рашидом звали. Так в чем вопросик, Олежка? Или… Олег?.. Как же тебя по батюшке? Олег Сергеевич? Помню-помню, Олег Сергеевич, твою первую амурную эскападу. Ругались… А сами завидовали. Сестричка была, по-моему, а?
— Да было дело. А вот, собственно, с чем…
— Ты прямо на дежурстве тогда отмочил. А что? Мужик он мужик и есть, — Роман Рашидович коротко хохотнул. — Мужик и в Африке мужик, и на дежурстве. Джигит. Молодец, что не отнекивался, но девочку не выдал.
— Роман Рашидович…
— Нам на кафедре еще рассказывали, что тебя на комсомольском бюро песочили, а ты сказал будто: “Ребята, мы одни? Девок нет? Так вот! — если б вы знали, какая у нее…”
Роман Рашидович не договорил, захрюкал, заскрипел, что, видимо, означало смех. Несмотря на драматическую проблему, с которой пришел к учителю, самодовольно ухмыльнулся и Олег. — Ну и как бюро ваше? Не исключили? Помню, что не исключили. А?
— Да нет. Все разоржались. Тоже ведь коблы двадцатилетние. Все было, Роман Рашидович. Выговор дали. А как сформулировать, не знали. Записали: “нарушение дисциплины во время дежурства по экстренной хирургии”.
— Ну, ты, конечно, дал речь! — Рашидович опять захрюкал совсем по-стариковски, и Олег сумел начать про главное:
— А я совсем про другое. Я серьезно, Роман Рашидович. Был у меня практический учитель, Мишкин…
— Слыхал про такого. Да, да. Помню, чего-то он учинил в какой-то своей мелкой лавочке, что-то такое, чего и корифеи не делали. И лавочка-то тьфу, чуть не на двести коек. Так у тебя и в его больнице были амурные неприятности?
— Да нет же, Роман Рашидович. Беда у него. Рак. Поджелудочная. Головка. Желтуха.
Старый профессор тотчас сменил маску. Будто переоделся.
— Да-а?.. Ну, а я при чем? Это не ко мне. Пашкин департамент.
— Вот я и хотел спросить, чей департамент, кому лучше всего довериться.
— И говорить нечего. Шувалов, он больше всех настрогал. И результаты у него получше.
— А оснащение у него хорошее? Реанимация? Оборудование, аппаратура?
— Этого добра хватает. У Шувалова все найдете. А ты не смотри на все со своей колокольни. Зачемпионились вы, ребятки. Это у вас в сердечной — аппаратура на первом месте. А здесь руки важны. В хирургии поджелудочной особенно. К Пашке, Пашке иди. Все у него есть — от головы и рук до всякой там аппаратуры и ниток. Но главное — руки. И голова пока нужна. — Роман Рашидович опять рассмеялся и подмигнул сразу всеми морщинками. — А вроде у тебя еще что-то было по эротической линии. А?
— Да ерунда, Рашид Романович…
— Роман я, прохиндей! Рашид мой папа — и тоже был не худший из хирургов.
— Простите… Да ничего особенного. Как обычно — с сестричкой. А партком вдруг вспомнил прошлое. Мне везло как утопленнику. А им тогда во все нужно… хотелось вникать. Да обошлось. Но не суть.
— Обошлось бы, так я бы про это не слыхал. А дома?
— Да все в порядке. Быльем поросло.
На том разговор и кончился. Старика никак не сбросишь с наезженной колеи. Она глубже для него и интереснее. А болезни… К болезням он привык, а думать о чем-то, что и так приближалось к нему, и вовсе не хотелось. Но главное он сказал — тоже отослал к Шувалову.
Олег распрощался и вышел в приемную. Неплохо живет старик: не каждый профессор у нас имеет такую приемную и секретаршу, грудью закрывающую подступы к великому. Олег увидел эту секретаршу мельком и был приятно поражен вкусом Рашида. Еще по пути к профессору он отметил всё это, а заодно выяснил, что девочку зовут Шурочкой. И несмотря на свои печальные заботы, Олег тем не менее искал способ задержаться в приемной: что бы ни случалось, пройти мимо достойного объекта ему не позволяло внутреннее беспокойство и поиск вечной красоты. Сказал же классик, что красота спасет мир. И Олег жаждал спасти мир всей силой, отведенной ему природой и Господом Богом.
— Шурочка, не могли бы вы посмотреть в кафедральной телефонной книжечке телефончик профессора Шувалова. Да я ж не представился: Олег Сергеевич, хирург, и даже профессор из соседнего с вами института.
— Я знаю, Олег Сергеевич. Я же вас записывала на прием.
— Да, конечно! Не учел. — Изображая из себя рассеянного ученого, Олег не счел нужным спрятать смешливое лукавство, неизменно приносившее ему расположение лучшей половины человечества. — Так поскольку вы все уже про меня знаете, а больше, правда, ничего и нет у меня за душой, то не скроете и найдете телефон Павла Маратовича.
Он и без нее прекрасно знал телефоны всех профессоров института, но совместное шныряние по страницам справочника создавало повод для дополнительных вопросов.
— Шурочка, а вы давно работаете у Романа Рашидовича?
— Да уже с полгода торчу здесь.
— “Торчу” как понимать? По-современному — в смысле радуетесь чему-то в этой приемной? — Олег весь заискрился улыбчивым, все понимающим лукавством.
Девочка восхищенно засмеялась:
— Да нет. Сижу в этом кресле. — Шурочка рассмеялась еще сильнее и, подумав, продолжала: — Полгода каждый день тащусь сюда к девяти часам.
В ожидании ответной реплики, она игриво взглянула на сравнительно молодого профессора.
Олег принял подачу:
— Как же не тащиться от такого количества молодых хирургов-суперменов вокруг.
Теперь они уже рассмеялись вдвоем. Справочник с телефоном Шурочка небрежно листала, но в страницы пока не заглядывала.
— И что, вы действительно все свое живое время торчите — в истинном смысле “торчите” — в этой комнатке и всё?
— Почему же? Я учусь в заочном юридическом.
— Господи! Как интересно. И готовитесь стать следователем, сыщиком, детективом?
— Нетушки. Я хочу быть нотариусом — они теперь хорошо зарабатывают.
— Как мистер Сомс?
— Кто?
— Не обращайте внимания. Это издержки излишней эрудиции. Так вы, стало быть, каждый раз после того, как проторчите здесь, тащитесь в свое заочное дело? — Олег нещадно эксплуатировал свои весьма умеренные знания молодежного языка. Пожалуй, повторы уже были с перебором, но собеседница великодушно не замечала этого. Она была вполне удовлетворена ходом разговора.
— Нет, только три раза в неделю. Сегодня, например, мне туда не надо.
— Так сегодня нет заочного дела? А что же есть?
— Домой пойду. — И Шурочка опять рассмеялась. Ведь смех так удобен в поисковых, ищущих разговорах.
Ну, а дальше дело наработанной техники.
* * *
— Владимир Савельевич, у папы рак головки, желтуха…
— Плохо, дружок, плохо. Хочешь, чтоб я оперировал? Знаешь, не стоит. Мне надо переждать. Я вот оперировал за этот год отцов двух наших корифеев… Ты ведь помнишь. Хоть моей вины, думаю, нет… Но камень повесили. Сам повесил. Да и люди, небось, говорят. Повременю. Да и Шувалов таких операций больше сделал. И оснащение у него… А уж меня уволь, дружок. Не обижайся.
На том разговор и кончился. Саша не обиделся. Он боялся обидеть шефа. Ведь, не приведи Господь, вспомнит и как-нибудь и скажет: “А вот ученики мои мне не доверяют”. И обломится Саше что-нибудь впоследствии. Каких только дуростей не приходится учитывать в нашей нелепой жизни! Дипломатия во всем. Даже в вопросе жизни и смерти.
* * *
И вот домашний консилиум: Галя, Саша, а также Илья, Олег и Леша. Принятие окончательного решения. Они-то впятером все давно решили. Но что скажет Сам? До болезни не тот был Мишкин человек, чтоб в вопросах медицины кто-то за него мог решить хоть что-нибудь. Но тогда речь шла о других. Каково-то будет сейчас? Ведь он непредсказуем и может и вообще отказаться от операции.
— Жень, надо ехать.
— Всё сами решили? Я уже не в счет? Похоронили.
— Пап, кончай. Мы же серьезно говорим.
— Ну конечно. А вот я как раз собрался шутить. Кто из нас умирает — я или вы?
— Жень, перестань фанфаронить. Рак Фатерова соска — еще не смерть. Сам знаешь.
— Вы все еще слишком молоды, Галина Степановна, чтоб рассуждать о перспективах ракового больного.
— Женька!..
— Евгений Львович, мы же не решили, мы с вами советуемся.
— Вот! Берите пример с Ильи! Подчиненные лучше понимают, как надо со мной разговаривать.
— Женя, кончай дурить. И я, и Олег, и Сашка — все поговорили с людьми. И все дружно говорят о Шувалове.
— А не надо было, Леша, ни с кем говорить. Со мной надо. А то я не знаю, что Шувалов! Развели канитель по всем весям. Ну повезете. А оттуда — в табакерке…
— Жень, меня-то зачем мучаешь?! Сашку…
— Что — Сашка! Сашка вежливый мальчик, хорошо воспитанный. Тобой, кстати. Дети, дорогая, родителей не любят. Воспитанные, порядочные дети делают все, что положено. Платят по векселям за детство.
— Пап!
— Что — “пап”?! Родителей не выбирают. Но Саша у нас воспитанный и порядочный… Надеюсь. К тому же он скоро защищается, а папа для него неудачник. Даже не кандидат. Для него отцовское дело — так, ножами махать… Так ведь, а, Сашк?..
Саша пожал плечами, что-то буркнул и отвернулся, якобы закуривая.
— Жень, перестань! Нашел тоже время. Прямо как Рашид наш. Ему об одном, а он…
— Так ты, Олежка, и у Рашида побывал? Заговорщики, тоже мне… — Мишкин невесело усмехнулся. — Легко вон Галке говорить: “фанфаронишь”! Да у меня, может, больше не будет случая высказаться перед сыном. Ну допустим, поедем к Шувалову. А кто всем займется? Я звонить не буду. Хотя Шувалов-то меня знает. Мы как-то на конгрессе с ним познакомились. Рядом сидели.
— С Шуваловым я уже говорил, сразу же после Рашида. Он знает тебя и согласен. Только направление из министерства просит.
— А я с министерством договорился, — вмешался Леша, — я же узнавал у них, где хорошая аппаратура.
— Смотрю, шустрые вы, профессора. Без меня все решили. Уверены, что не откажусь? Ну Олег-то ладно! Он матерый бабник и уверен, что отказывать неудобно…
— Н-не понял?
— Чего не понял? Что ты бабник, известно со студенческих лет. А бабник всегда считает, что неудобно отказать, когда тебя… ну скажем, хотят.
— Да ведь, Жень, ты-то не бабник…
Разговор тянулся бесконечно. Евгений Львович много говорил, ерничал, язвил, норовил уколоть побольнее. Но все здесь знали его не первый год, и всем было ясно: Мишкин не в своей тарелке — нервничает, задуривает башку себе и другим. И все терпеливо сносили его раздражение, болтовню и несправедливые выпады: лидер, герой, супермен, всегда самый сильный и спокойный среди них, он впервые в жизни был так растерян, раздавлен. Впервые в жизни чувствовал себя таким слабым. Наконец Мишкин выдохся и устало махнул рукой:
— Ну, в общем, как знаете.
Тяжелая беседа была завершена. И все с лицемерным оживлением предались чаю с пирогом, который, несмотря ни на что, сотворила сегодня Галя. Мол, ничего не произошло. Жизнь продолжается.
* * *
Снимая на ходу медицинский колпак и маску, Шувалов отворил дверь кабинета и пригласил пройти Галю и Сашу. Увидел ожидающих в коридоре коллег-профессоров, кивнул на них:
— Позвать? Секретов нет у вас?
— От них нет.
— Заходите, коллеги. Чтобы не было испорченного телефона. Хорошего-то мало.
Кабинет у Шувалова большой. На стенах фотографии, где Павел Маратович запечатлен в компании с виднейшими хирургическими звездами и России, и мира. Нет фотографий с общественными или государственными деятелями страны — и то слава Богу. Семейная фотография, какие-то дипломы на инодержавных языках. На двери — плакат-афиша корриды, где тореадором обозначен хозяин кабинета. Такую модную игрушку те, кому разрешен выезд, с недавних пор стали привозить из Испании. Привозили в подарок друзьям или начальникам, протежировавшим поездку в капстрану.
Вошедшие оглядывали стены и молчали. Они уже всё поняли.
Павел Маратович глотнул стоявший на столе остывший чай, видно, приготовленный перед операцией:
— Ну, что я могу сказать! Не удалось. Пытался железу мобилизовать полностью. Не отойти от сосудов, и воротная вена, и печеночная артерия — вся связка инфильтрирована. И забрюшинно довольно глубоко. Даже с риском невозможно. Пытался, пытался. Нет. Жалко.
Все молчали, и хирург тоже не знал, как закончить печальную повесть неудачи, выговаривая ее перед четырьмя коллегами.
— Понимаете, от воротной вены не отойти, но можно бы ее резецировать, но там еще… Да и забрюшинно… Да, в общем, что и говорить… Ну вот так. — Он молчал, и все молчали. Он поглядел на них… — и забрюшинно, да…
Коллеги молчали. Лишь у безмолвной Гали медленно заструилось по щекам.
* * *
В реанимационную их никого не пустили — ни жену-реаниматора, ни сына-хирурга, ни друзей-профессоров хирургии. Закон, мол, для всех закон. Хотя какой смысл в таком законе?.. И увидели они Евгения Львовича лишь через сутки, когда его перевели в палату. Правда, отдельную — такую льготу смогли предоставить коллеге.
Мишкин лежал опутанный дренажами, катетерами, трубками, манжетками. В него нечто втекало разного цвета и также многоцветно вытекало. Для всех присутствующих все это не было новым или неожиданным. Только незнакомому с медициной человеку подобная картина могла бы показаться фантастической или страшной.
— Ну, достигли успеха? Добились своего? Распластали? — Мишкин говорил с трудом, делая остановки между словами, но свой пиявочный сарказм не оставлял, будто сохранились силы и мозг-душа старых дооперационных времен. Он скривился то ли от боли, то ли от чего-то, что сложилось в его голове. А может, это была усмешка. — Стопы есть?
— Что, Женечка? О чем ты?
— Спрашиваю: стопы есть? Тогда и ступайте отсюда.
— Пап, может, помочь чего?
— Да уймитесь, наконец. Иди писать диссертацию. А лучше почитай Шекспира, Пушкина.
— Ну, ладно тебе, пап.
— Идите-идите. Дайте поспать. Ну, ступайте же.
Потом в коридоре:
— Ну! Лешк! Я подумал: он о стопке. Что за человек! Еле языком шевелит, а сил на въедливость не жалеет!
— Да он же супермен, Олег. Пора привыкнуть. Он еще и не то нам отчебучит. Но на то он и супермен. Непредсказуем. Наше дело создать все условия. Учитель, научи ученика, чтоб было у кого потом лечиться…
— Все-таки поразительный характер у отца. Казалось бы, совсем же плох, а все помнит! Тут наш давний спор — Шекспир, Пушкин…
— Ну чего ревешь, Галь? Он немножко придет в себя, и все вернется — и стеснительность, и деликатность. Ах, как он нас драил когда-то! Помнишь, Олег? У него за грубостью…
— Да какая это грубость!..
— Ладно, ребята, спасибо вам. Вы идите, а я подожду, посижу здесь. Позвоню.
Мужчины распрощались с Галей и пошли. Саша в нерешительности постоял в дверях.
— Мам, я вернусь часа через два. Ладно?..
* * *
Приближалась выписка из больницы. Мишкин молчал и ни о чем не расспрашивал. Молчали и все вокруг, а стало быть, всё было ясно. Конечно, сказать все же надо. А как? Мы в России привыкли уходить от правды. Предпочитаем скрывать, зря людей не тревожить. “Мы скрываем, потому что самые гуманные” — и безумно гордимся собою. Вот и выстраиваем стену фальши перед самым главным — перед уходом… или переходом в иной мир. И теперь уж совсем запутались, не понимая, что в нашем деле доброе, а что дурное. Раньше, хоть косвенно, церковным ритуалом сообщали уходящему о возможной встрече с неведомым, готовили к…
У постели сидит Илья. То помолчат, то по пустякам поговорят.
— Скажи, а что там на воле с водкой? Действительно, перекрывают кран?
— Да, бред! Идиотизм просто: в печати, на телике слова “выпить”, “водка” не найдешь — исчезли начисто. Сейчас начнется наркомания, токсикомания. Денег нет и взять неоткуда, водка, родимая, хоть немного спасала.
Илья что-то говорил, так и эдак рассусоливая тему. Мишкин долго молчал, думал что-то свое, потом наконец прервал ординатора:
— Нет. Ты не прав. Молодежи надо перекрыть трубу. Их не допустить. А алкоголики пусть переходят на что угодно. Молодежь, дети — их спасать.
— Да они за таблетки схватятся. Дураки подкинут им.
— Дураки!.. Нет, это по-другому называется. А трубу детям надо перекрыть… Ну, а что Шувалов сказал? Что они нашли, что сделали?
Ба-ах! Вопрос был неожиданным, как выстрел из-за угла. Пуля-то давно была в стволе на самом выходе. Илья растерялся.
— Молчат… Понятно, — не дождавшись ответа, протянул Мишкин.
— Как это молчат? — Илья собирался с мыслями. — А что, Шувалов не говорил с вами?
— Он, небось, Сашке с Галей рассказал и счел миссию завершившейся. А те, пожалуй, считают, что я еще не созрел. А-а! О чем говорить. Судьба. Так что там?
Илья понял, что отступать некуда. Но предварительно, там в закулисьях, в стороне от постели больного, они договорились о приблизительной схеме… ну не вранья, а, скажем, ухода от полной правды. Ведь Мишкину врать нелегко.
— Не понимаю, почему не говорили. Вам-то, Евгений Львович, и так все ясно. Рак Фатерова соска. Иссек. Вот и все. Наверное, слово “рак” стеснялись произнести.
Мишкин молчал, изучая трещинки на потолке возле лампы. Потом посмотрел в окно и, не глядя на Илью, резко произнес:
— Врешь. Для Фатерова соска я последние два месяца слишком плохо себя чувствовал. А желтуха была бы сразу…
Илья уткнулся взглядом в пол и мысленно взмолился о пощаде. И снова не дождавшись ответа, Мишкин продолжал как бы сам с собою:
— Да, ладно. Какая разница. Иссекли, говоришь? Черт их знает. Желтуха-то прошла. Но ведь и от паллиативной операции проходит… Ладно, к черту. Сказано же: многие знания — многие печали. Работать надо…
— Вот так, — оживился Илья. — Сразу? Вы настоящий большевик, шеф.
— Ненавижу, когда меня так кличут. Терпеть не могу это слово!
— Какое — “большевик” или “шеф”?
— “Большевик” — это ирония и насмешка. Потому и не люблю. А “шеф” — серьезно…
Вошла Галя. И сразу к делу. Дело всегда помогает отвлечься от главных дум и проблем. Делаешь, значит знаешь; а знаешь — думать не надо. Знаю — молчу и делаю. А Галя знает — нужна капельница. Хотя, может быть, она и не нужна уже. Но лучше знать, что надо делать. И Галя за капельницу.
— Жень, зачем отказался от капельницы? Надо сделать напоследок.
— Что — зачем?! Живот не болит. Функционирует нормально. Рана зажила. Температуры нет. Какую интоксикацию ты хочешь победить? По показаниям и знаниям надо лечить, Галина Степановна, а не по эмоциям и вдохновениям.
Такой спор был Гале на руку. За годы совместной жизни к подобной манере разговора она уже привыкла и приспособилась.
— Ладно дурака-то валять. Я тебя прошу. Завтра выписываемся. Сегодня сделаем последний раз.
Мишкин испепелил жену взглядом, потом покривился и махнул рукой.
— А, с тобой говорить, что в Стену Плача стрелять. Делай как знаешь… Как хочешь.
— Ну при чем тут Стена Плача?!
— Ну, делай, делай! Лучше делать, чем думать.
Разумеется, капельница была наготове. Медленно начала поступать жидкость в вену. Галя болтала с Ильей о несущественном, в то же время регулируя темп вливания. Так и шло — трепались быстро — чтоб не говорить о важном, капало медленно, хотя и это тоже было уже несущественно.
Неожиданно Евгения Львовича стало трясти. Так иногда бывает — не частое, но и не уникальное осложнение, которое может случиться при любом переливании жидкостей. Мишкин до глаз накрылся одеялом, посинел — Галя побледнела. Кинулась класть грелку к ногам. Из-под одеяла торчал один негодующий глаз. Оттуда же донесся и приглушенный голос:
— Ну, добилась своего? Всякое напрасное лечение наказуемо, Галина Степановна. Выдерни иголку к чертовой матери!
Галя не знала куда спрятаться от этого сверкающего глаза. Конечно, капельница не была уж таким лишним и ненужным мероприятием, да ведь не поспоришь — он страдает, он все понимает, он всегда был старше ее умом и пониманием. Он во все времена пиявил ее молодостью, хотя и молодость ушла, да и сам он когда-то легко пренебрег этим недостатком, избрав ее в жены.
* * *
Много лет назад, на заре их совместной жизни, и тогда еще совместной работы, попал к ним в ночи на дежурстве — в то время они не расставались ни днем ни ночью — тяжелый больной с так называемой автотравмой. В это понятие входили все повреждения, получаемые при аварии. ДТП, как теперь, подражая суконному языку милиции, норовят сказать даже интеллигентные врачи. И уж, конечно, вписать в “Историю болезни” — а ведь когда-то и этот документ назывался человечнее: “скорбный лист”.
Больной был плох. Переломанная нога лежала в шинке, но не конечность в первую очередь должна была занимать бригаду. Тяжесть общего состояния давали ушиб мозга и какое-то повреждение в груди. Состояние ухудшалось, и к утру Евгений Львович внутренне уже сдался. Галя настаивала на пункции грудной клетки. Мишкин объяснял, что тяжесть в первую очередь связана с травмой головы, и тут, судя по всему, они будут бессильны. Это сейчас в общую хирургию можно вызвать бригаду нейротравматологов. А тогда хирурги на дежурствах в большей степени были универсалами, и Мишкин готовился к трепанации черепа с весьма малыми шансами на успех. Но Галя продолжала нудить, настаивая на пункции плевральной полости.
— По молодости, Галина Степановна, мы прощаем ваше занудство и с пониманием относимся к вашему юному задору. Но человек не создан, чтобы его напрасно ширяли просто так, — ёрничал он, моя руки в предоперационной. — Маловероятен наш успех, а потому мы можем предоставить молодежи сделать нечто не обязательное для спасения больного, но достаточное для успокоения души начинающих докторов.
Пока он нудил и вещал, пиная ее молодость и скрывая при этом собственную тревогу и неуверенность, Галя уже проколола грудную клетку пациента и что-то вытягивала оттуда шприцем. Мишкин, вытирая руки, снисходительно поглядывал на нее из предоперационной.
— Жень! Там что-то есть.
— Что-то!.. Что там, детка, может быть, кроме крови? Если вообще есть…
— Жень! Нет! Поди сюда. Это…
Мишкин, продолжая на ходу водить салфеткой по мокрой руке, подошел и воззрился на лоточек с содержимым грудной клетки. Прозрачная соломенно-желтая жидость.
— Бред какой-то. Моча, что ли? Откуда? Покажи снимок.
— Снимок некачественный, Евгений Львович. Лежа. И он тяжелый.
Мишкин переломился над лоточком, принюхался, откинулся и с удивлением поглядел на Галю. Еще раз понюхал, оглядел поочередно всю бригаду:
— Вино! Вином пахнет. Понюхайте! — На Галю он больше не смотрел. — Где пунктировали? Высоко. Хорошо, правильно. Значит, разрыв диафрагмы и в груди желудок. Значит, вскрываем живот.
Так все и оказалось. Спасен был больной целиком благодаря Гале. Правда, наглядного уважения к ней у Мишкина не прибавилось — он и так с достаточным пиететом относился к ее профессиональной настойчивости и неутомимости — следствие ее знаний и умений. Но отказать себе в удовольствии теребить и упрекать ее чем угодно — хотя бы и молодостью — он не мог и делал это с прежним азартом, хоть порой и со смущением. Возможно, он таким образом как бы извинялся, что работает с женой, и показывал, что требует от нее не меньше, а может, и больше, чем от остальных. Эдакий комплекс вины — продемонстрировать всем свою нарочитую объективность. Такая вот несправедливая показная справедливость: мол, чем ближе, тем больше спросу.
Да-а! А по прошествии многих лет, когда не было уже Евгения Львовича рядом, а она уже сама была шефом реанимации, продолжала с печалью вспоминать его язвительные выпады и никогда не упрекала “мелких” молодостью. Но и, благодаря его школе, беспрестанно вмешивалась в работу хирургов, даже во время операций, так что порой хотелось послать ее к черту и отогнать от стола. Но все вспоминали Мишкина, его уроки, и понимали, что без всякого спиритизма дух Евгения Львовича возникает в их среде, продолжает опекать и давать советы.
* * *
— Папу выписали, Владимир Савельевич.
— Ну и как он? Понимает, что у него?
— Наверное. Не уточняю.
— Ну и правильно. Желтухи нет, зуда нет, а дальше видно будет. Помню, как он на хирургическом обществе что-то докладывал. А академик ему по голове. Мишкин-то, он кто — врачишка из больнички. А потом тот академик и сам попробовал — да где там! Куда им до Мишкина, смех один… Ладно. Диссертацию кончай. Все беды бедами, а жизнь-то продолжается. К первому, чтоб диссертация у меня на столе.
— Владимир Савельевич! Сейчас же…
— Не все же время ты у отца. У меня отец умер, так я на второй день уже лекцию читал. Надо учиться аппаратами управлять, а не в душах копаться. И диссертация твоя сейчас очень нужна — чем раньше, тем лучше. А всяких там Шекспира, Пушкина побоку. На старости лет, на пенсии. Чего улыбаешься?
— Папа мне тоже — о Шекспире и Пушкине.
— Вот видишь. Он-то соображает. Иди, иди.
— Да, да… С другой колокольни…
— Колокольни! Чего? Ну, шагай, шагай отсюда. К первому. Слышь! И помни, мне нужны профессионалы, а не лирики и трепачи. Так что шагай, шагай. Время не теряй. Ну и удачи тебе.
Саша пошел, но уже у дверей, шеф его остановил.
— Мишкин, ты же мне ассистируешь сегодня. Иди мойся. Уже время. Давай, давай.
* * *
Уже через две недели Евгений Львович вполне освоился с новой ситуацией и по всегдашней своей манере стал обсуждать со всяким приходящим положение нынешнее, перспективы и, разумеется, планы. Он никогда не создавал секретов из всего того, что люди стараются в мир не выносить.
— Слушай, Илья, чего мне они голову морочат, будто убрали всё? Непохоже.
— С чего вы решили, Евгений Львович?
— Интуиция. Информация, конечно, мать интуиции. Но ведь и организм подает информацию. Правда, неясную — не могу словами объяснить, что чувствую.
— Евгений Львович, да посмотри сам. Желтуха прошла, вес набираешь, аппетит появился, силы прибавилось.
Илья забыл (а может, и не понимал), что когда врешь — особенно когда врешь больному, тем более грамотному и неглупому, — то вдаваться в подробные дискуссии опасно. Только навредишь: начнет оппонент возражать, уточнять, допытываться, искать аргументы для опровержения — глядишь, и найдет. Тем более если это врач. Вообще, если хочешь что-то утаить, лучше не спорить. Не надо было спорить и сейчас. Надо было пожать плечами и безразлично буркнуть, что время покажет, но, по-видимому, опухоль все же убрали. И всё… И о другом… На это больные подсознательно, сознательно ли, но охотно идут. А тут-то врач, да еще Мишкин…
— Ты мне лапшу на уши не вешай. Желтуха ушла — обходные пути сделали. А ушла желтуха — вот и аппетит появился, и силы прибавились. А что касается веса — посмотри. — Мишкин двумя пальцами уцепил складку на плече. — Видишь? Это же жир. — Он отпустил складку и всеми пальцами стал теребить бицепс. — Видишь: мышцы остаются дряблыми… даже хуже становятся. Белок-то уходит. А вес — только за счет жира.
— Но это ваши умозрительные заключения…
— Да ладно тебе. Голову-то не морочь. Сдается мне, и что жидкость в животе накапливается. Ну-ка, пощупай.
Не спорил бы Илья, не пришлось бы и живот щупать.
— По-моему, ничего нет, Евгений Львович.
К счастью для ординатора, единственный в клинике аппарат УЗИ испортился (чинить долго, о новом и думать нечего), а то Мишкин увидел бы жидкость в животе воочию. Но пока удалось его обмануть…
Удалось? А зачем? И надолго ли? С ним все спорили, спорили… и убеждали его все больше и больше в собственной его правоте… В собственном его мнении, в собственном взгляде на проблему… свою проблему… личную проблему.
— Привет, Жень. Как царапается? Получше?
Как часто мы задаем вопрос и сами же на него отвечаем, пусть даже вопросом, лишь бы, не дай Бог, услышать правду: “Получше?”
— Лучше, Толя, лучше. Лучшее некуда. Видишь, толстею. А что ты?
— Я из библиотеки. Тут рядом. Пишу о царе Алексее Михайловиче.
— Тишайшем?
— Этот тишайший, знаешь, каким был! Тихо-тихо, а при нем чего только не было…
И Анатолий завел пространный рассказ об Алексее, Софье, Петре, потому что не знал, можно ли спрашивать о болезни. Предмет, интересующий приходящих сюда более всего, был в каком-то смысле под запретом. С другой стороны, вроде бы неестественно не спросить. Не значит ли это — проигнорировать главное в жизни хозяина? Игнорируешь — значит, скрывается что-то. Да что же можно скрыть от Мишкина?! А он сам не говорит о главном, крепится и храбрится, чтоб не думали, будто он посвящает все свои думы болезни. Показывает всем: он жил и жить будет, пока не умрет. Неоригинальная максима: “жить будет, пока не умрет”, но жизнь в его понимании — не только биологическая жизнь.
Но ведь от главного не уйти, не оберечься. Главное — это жизнь и… все равно с какого конца, но это главное все равно выскочит в разговоре. Жизнь-то продолжается.
— Жень, а еще я сегодня прочел, что, оказывается, верующему еврею, если речь идет о спасении жизни, можно нарушить основные Моисеевы заповеди, кроме трех: идолопоклонничество, инцест и “не убий”. Слава Богу, “прелюбы” возможны, но не инцест.
— “Прелюбы” порой и есть спасение жизни.
— Ну! Свою жизнь надо беречь, равно как и чужую. Понял.
— Надо дрожать за свою жизнь? Между прочим, меня никто не спрашивал, хочу ли я родиться… Да и сейчас…
— Что сейчас, Жень?! Что сейчас!.. — В разговор ворвалась жена.
Казалось бы, подошли к опасному рубежу. Сейчас… Но нет. Сильна изворотливость человеческого общения.
Анатолий резко свернул, вернее, вернул тему:
— Так вот, в израильской армии узаконено: попавший в плен солдат ради спасения своей жизни обязан рассказать все, что знает. Жизнь главнее любых тайн. А на этот случай в армии при попадании кого-то в плен меняют всё тайное, что солдат мог бы рассказать.
— И это записано в уставе?
Кажется, пронесло и разговор покатился в более спокойную сторону…
— Наверно. У них считается, что словесный договор, когда свидетель один только Бог, страшнее нарушить, чем удостоверенный письменно. И тайное воровство хуже и опаснее открытого грабежа. Так что, может, и не записано. Их не поймешь. У них иной менталитет.
— Почему — “у них”, Анатолий Яковлевич? Ты же еврей чистых линий.
— Какой же я еврей, когда основополагающие еврейские положения вот только что узнал? Я неверующий. Я весь в породившей и воспитавшей меня русской культуре. А теперь вот жалею, что мало так знаю культуру моих корней. Но Моисеевы заповеди знаю. И прежде всего “не убий”…
— А мы вот убиваем… Во всяком случае, соучаствуем. Хотим мы этого или не хотим. Как там у Лермонтова? Я люблю врагов, хоть и не по-христиански. Они как-то там волнуют мою кровь… А я люблю больных, хоть и не по-христиански. Они-то и волнуют мне кровь и жить помогают, но пока я работаю.
Мишкин еще больше вмялся в глубокое кресло, как бы спрятался и откуда-то, словно издалека, начал повторять медленно и отрывисто:
— Больные… кровь… волнуют… И тем живу. Пока волнуют. Пока есть больные. А потому…
Уловив эту неожиданную медленность, Анатолий насторожился:
— Ты чего, Жень? Нормально говори.
— А я нормально. Я вот что, решил выйти на работу. А что ж, лежать и ждать, когда тебя в табакерку засунут? Жить надо стоя. Начну умирать — лягу. Попрошу Илью. Илья — ординатор, правая рука моя. Он по утрам мимо проезжает. Ну и будет моим водилой. Не треснет.
Анатолий не знал, как реагировать.
— И будешь счастлив?
— Ха! Ощущение счастья, как Царствие Божие, — внутри нас. Кто поет, тот находит себе счастье в миг пения. А я, говорю же, что люблю больных, хоть… и так далее. Посмотрим, в чем счастье при экстремальных днях.
Галя только рот открыла. Но еще не слово, еще только звук неясный вырвался из нее, как Мишкин зверем глянул — и тем самым прихлопнул и рот, и рождающееся слово, и саму мысль, наверное.
— И не вздумайте возражать, Галина Степановна! Никакой рак поганый не будет управлять моей жизнью.
— Да я что?.. Ну окрепни хоть немного. Я…
— Окрепни! Рак появился и умрет вместе со мной, во мне. А я должен буду еще жить среди вас. Рак не сильнее жизни.
Все замолкло. Будто и улица за окном перестала шуметь. Евгений Львович прикрыл глаза, откинул голову на спинку кресла и некоторое время не говорил ни слова.
Вроде бы сменили тему. Или нет?
Он приоткрыл один глаз, посмотрел на Толю:
— Вчера залетела откуда-то бабочка в комнату. Порхала, порхала, то билась о лампу, то в стекло. То ли веселилась, то ли страдала. А я сидел в кресле и наблюдал, наблюдал… А сегодня смотрю: лежит на подоконнике, чуть пошевеливает крылышками. И вот сейчас — просто сухим листиком, пятнышком у окна. Посмотри. Видишь? А ветерок подует — и ее чуть в сторону относит. Видишь?
Сменили тему, называется! Анатолий молчал, не зная, как реагировать.
Бог помог: вошел в комнату еще один их товарищ — Борис, компьютерщик по образу мыслей и форме существования. Остановившись в дверях, он с ходу врезался в разговор:
— Не понял. О чем витийствуете, миряне?
— А-а! Это ты, Борь? Решил навестить убогого?
— Привет, товарищ! — Анатолий поднялся и обнялся с вновь пришедшим, а тот, в свою очередь, нагнулся и расцеловался с Мишкиным.
— Вот, Борь, сообщал Толе, что решил поработать, пока работается.
— Ну и правильно. Конечно, работай! И вообще смертность в стране стопроцентная. Не ждать же.
Вошла Галя с тарелкой пирожков. Но, услышав последние слова, плюхнула тарелку на журнальный столик и, резко развернувшись, выскочила из комнаты.
— Ты не пьешь, Жень?
— Желтуха же была. Да я и вообще давно потерял вкус к этому. Кураж потерял.
— Как говорится, вольному воля, а я бутылочку сухонького принес.
— Ну и пей. Анатоль, составишь компанию?
— Не без того. А ты точно не будешь?
Из-за двери зашипела Галя:
— Ладно — работать… Так вы еще и пить принесли! Совсем одурели?!
— Галь, так мы сами только. Он же не страдает от этого, — и Борис с виноватым видом направился к ней на кухню.
Женя подмигнул Анатолию:
— Извиняться пошел? Не трогай.
Боря приблизился к Гале, которая стояла над плитой и что-то стряпала — или вид делала. Борис положил ей руку на плечо и зашептал:
— Галочка, что ж мы сидеть будем и слезы проливать с ним? Надо ж как-то поддерживать обычный…
— Да я не про то. Ведь он, действительно, пойдет на работу. С него станется.
— И что?! И пусть! Ему уже ничего не повредит, а человеком будет себя чувствовать.
— Уже не повредит! — Галя всхлипнула, Боря прикрыл ей рот рукой. Она вытерла глаза и прошипела: — Но он же слаб еще.
— Ну и…
— Да, Борь… Да только… Иди к нему.
Галя вытерла уголки глаз, а Борис взял два фужера и пошел в комнату:
— Значит, так! Я пью и не взираю на общий бойкот и саботаж.
— Какой еще саботаж, — возмутился Анатолий, — только Женька не будет. А я — за. Ты готов и саботаж выдумать, лишь бы выпить всё самому!
— Ему можно. Он у Гали прощение вымолил, — заступился хозяин. — А я, действительно, ребята, не могу — в понедельник на работу, надо быть в порядке. Все-таки оперировать после такого перерыва…
— Ну ты даешь, Жень! Слушай, я сейчас ехал к тебе. Подвозил коллега из нашей конторы. От дома. Дворничиха хромая подошла и попросила подвезти ее недалеко.
— Надо говорить: “дворник”…
— Ну хорошо-хорошо, гуманитарий, не мешай. Пусть дворник. Села эта дворник в машину и давай словеса плести. А этот мой коллега всех дворников знает. Они ему машину иногда моют.
— Узок круг ваших людей — страшно далеки вы от народа, — перебил Анатолий. — “Машину моют” — твои общения не выказывают тебя народным демократом.
— Дадите вы рассказать или нет? У вашего круга, как я посмотрю, низка культура выслушивания и суперактивна культура перебивания.
— Ладно, — разрешил хозяин, — трави дальше.
— Так вот, эта дворник (ты доволен, Толя?) стала жаловаться на татарское иго, которое не прекращается до сего дня. Мол, в дворники нельзя устроиться — всюду татарва. Чужих не пускают и выжимают.
— Прошу без ксенофобии и без компьютерного расизма…
— Да прекрати, в конце концов, перебивать! А дальше она перешла на интеллигентов, всяких там аспирантов, которые метут двор да книжки читают, а между собой по-иностранному. Диссиденты проклятые. Так, говорит, соберут нас в ЖЭКе на политинформацию, а они гонят — быстрей, быстрей, хватит, закругляйтесь. Нам-то, говорит, интересно, а они рыло кривят. Вот так, ребята, и повышается уровень тех, от кого вы далеки. И как входит в их души та информация, что зовется у нас “полит”.
— До сих пор татарам простить не могут, — резюмировал Мишкин, — это, прежде всего, потому что половина русских на самом деле татары. Комплекс татарина в глубине русского. Почти как у Чехова: по каплям выдавливать из себя врага? Да? Так выдавливаем, пока не прихватит, как меня, вот эта финальная зараза. Вот тогда все комплексы улетучиваются. Так, Толь?
— Брось, что ты спрашиваешь гуманитария! Он тебе сейчас накрутит макароны на уши.
— Вот, Женя, обрати внимание: это у нашего Бори опять профессиональный расизм. В космополитическом, эмансипированном обществе — такие вот национальные комплексы…
— Видал! У меня комплексы. А у этого еврея?! Я же не про это — а про интеллигенцию и маргиналов. Без национальностей. Просто это вы сами страшно далеки от народа.
— Кто мы, Боря?
— Интеллигенты. Ин-тел-лиген-ты, а не евреи.
— А ты сам-то кто?
— Я тоже далек от народа, но только как интеллигент. — Борис рассмеялся. — А вот ты, Анатолий, вдвойне. Знаешь, Жень, анекдот о Толькиной двойственности? Сидит еврей — голый, но в цилиндре. У него спрашивают: “Ты чего это в цилиндре?” — “А вдруг кто придет…” — “Тогда почему голый?” — “Да кто же ко мне придет?!” Так что мы про одно, а Тольку чуть тронь за живое — и он тут же о судьбе евреев. Вечно терзается.
— А ты хочешь, чтоб он про что говорил? — заступился за приятеля Мишкин. — Евреи для него — как для меня болезнь.
Наступило короткое неловкое молчание. Спорщики заткнулись, посчитав, что Мишкин говорит о своем фатальном недуге. Но Борис быстрее других сообразил, что речь лишь о предмете существования и смысле работы их друга — и возобновил свои ернические нападки:
— Евреи — это и есть болезнь. Только болезнь общества.
Толя с Борисом учились в одной школе, но в разных классах. В школе общались они мало. На переменках толкались только со своими одноклассниками. Короче, несмотря на географическую близость, душевно были друг от друга весьма далеки. А потом пути и вовсе разошлись: один был явный полутехнарь-полуестественник, другой стопроцентный гуманитарий. Так и разошлись бы на всю жизнь, если бы на первом же курсе судьба вновь не столкнула их: первая полудетская влюбленность привела обоих к одному и тому же порогу. Влюбились — и встретились. И, как выяснилось в дальнейшем, — чтоб не расставаться уже до конца жизни. Но это потом, потом. Девочка была из интеллигентной семьи, училась в консерватории, готовилась стать музыковедом. Никакой конкуренции на племенном уровне, никакой физической конфронтации не было. Более того, демонстрируя свои высокие нравственные качества и эрудицию, ежедневно внутренне соревнуясь ради прекрасного приза, они все время вели разговоры и действовали таким образом, чтоб показать наилучшие качества соперника. Тем самым оттеняя, а вернее, высветляя свое высокое благородство. Они были дети и не пересиживали друг друга. Вместе ходили, втроем бывали на концертах, в театре, кино или выставках. Девочке нравилось. Предпочтение никому не оказывала — может быть, из желания сохранить при себе обоих до наступления настоящей взрослой любви. Мальчики уходили домой вместе и едва оставались вдвоем, как тут-то между ними начинались подкалывания, разногласия, споры. Так создалась традиция.
Но беда — время их юности пало на сталинское время. Вернее, сталинщина пала на время их юности. В 52-м родителей девочки арестовали. Саму ее куда-то увезли. Она исчезла, в память о себе оставив двоим ребятам вечную конфронтирующую дружбу.
И пошли вызовы в КГБ.
У Толи в первый день было вежливо: “Анатолий Яковлевич, что вы знаете о связях ваших друзей с сионистами?” В следующий раз грубее: “Ты лучше сам расскажи, что они тебе подкидывали читать?” Это было начало… Что их ждало?..
А у Бориса следователь был сразу более рьян и груб, но о сионистах не спрашивал. Спасла их осветившая, обнадежившая мир смерть Сталина. И никаких допросов. Просто прекратилось все. Ну не всё… И, к сожалению, не навсегда. Навсегда лишь девочка ушла из их жизни.
— А что, — горячился Анатолий, — судьба евреев — это судьба Прометея! Он дал людям свет и тепло. За это был прикован к скале, и орел терзал ему печень. Евреи дали миру свет и тепло монотеизма, Бога бестелесного, Бога-мысль; а за этот дарованный людям огонь и жар душевный веками, даже уже тысячелетиями, народ этот терзает судьба. Время от времени прилетает очередной орел и раздирает всю, так сказать, еврейскую биомассу.
— Ну все! — Борис засмеялся. — Теперь наш Прометей приковал себя к любимой скале надолго. Только евреи же сами говорят, что Бог их защищает или наказывает для будущего блага.
— Это как большевики, что ли? — заинтересовался Мишкин, — они же все делали для светлого будущего… правда, не одного, а всех народов. Холокост для будущего блага?
— А что? Ты Тольку не слушай. Может, Господь специально устроил… Ну, или, скажем, разрешил, чтоб на фоне такого ужаса легче было создать, возродить еврейское государство. Может, это и есть предтеча мессии?
— Да ну его, Жень. А вообще-то, скажу тебе, что евреи — так уж сложилось — всегда были моделью будущего, пробным камнем. Как национальная религия евреев была предтечей, матерью мировых многонациональных адамистских, авраамических религий, так и холокост, может, модель того, что грядет в мир. Кто его знает, что грозит цивилизациям от какого-нибудь нового варвара. И рассеяние евреев в результате когдатошней депортации — модель наступающего распыления народов без всяких национальных границ. Сейчас народы диффундируют друг в друга. А проба была на евреях.
— Ну теперь Толя со своего конька не слезет.
— А ты — со своего. Он же историк, а ты все сводишь к его еврейству. С моей медицинской точки зрения, у тебя у самого комплекс еврея. Комплекс полужидка.
— Обижаешь, доктор. Не ставь меня на одну платформу с ихней нацией. Ветхий Завет у них — это критический реализм, анализ, даже осуждение прошлого. А наш Новый Завет — это социалистический реализм. Как надо, как лучше — даже если пока и не получается.
— Ну совсем уже дурак, — не выдержал Анатолий. — Кончай, Борьк, ерничать. Ведь кто услышит — и впрямь подумает.
— А ты будь пошире.
— Тебя послушать, так я не русской историей занимаюсь, а…
Женя взял сигарету и зажигалку. И все, забыв о споре, дружно загалдели: мол, нельзя тебе.
— Совсем с ума сошли. И что это прибавит?.. — и после маленькой паузы: — Или убавит?..
Очередное неловкое молчание. Первый выскочил из него Борис:
— Ну, ладно. Если не ерничая, без завиральных теорий, как в действительности понять и объяснить такое несусветное, как холокост? Или ссылка целого народа, калмыков, там, татар из Крыма, чеченцев… А? Или объяснить с рациональных позиций. Ты, страдающий мировой историей!
— Да, что привязался? — с готовностью откликнулся Анатолий. — С каких позиций? Есть одна позиция — убивать нельзя. А тут тотальное убийство народа, народов. О чем ты говоришь! Что ж тут может быть рационального?
— Ну мистически ты нам все объяснил. А без дурачества?
— Надоел, Борьк. Жень, вступись.
— А действительно, Толя, — спросил Мишкин, — ведь холокост чистым разумом не понять.
— Так и вся история евреев… Да и России — чистым разумом не понять — “…ибо нелепо”. Я и объясняю с мистических позиций. Как Божья проба, прикидка.
— Болтун, историк хренов! — взорвался Борис.
— Да нет, ребята, я совершенно серьезно. Я думаю, что, если Бог есть… А без сатаны такое затеять и осуществить нельзя. А если есть сатана, то, разумеется, есть и породивший его антипод — Бог. И Он допустил. А стало быть, Богу это угодно было… Может, планомерное уничтожение евреев как раз и есть одно из доказательств существования Бога?
— Идиот! Ну, что несешь? Жень, на правах хозяина и больного заткни ему хлебало.
— А правда, Толь, как Бог допустил такое?
— Какая-то задача у Него, стало быть, была. Вон даже Борис сказал: а может, чтобы неминуемо привести народ к своему государству. Создать его. Ну неисповедимы его пути! Вот и все.
— Значит, — вскинулся Борис, — действительно, цель оправдывает средства?
— Мы ж не знаем истинной цели, и нечего обсуждать.
— А все ж…
— Спорщик! Ты очень веришь себе.
— Спорящий всегда верит себе. Иначе как спорить?!
— А ты сначала научись слушать. Это потруднее, чем спорить.
— А что тебя слушать? Это ты абсолютную истину вещаешь.
— Ну кончайте, пацаны, — перебил Мишкин. — Так и до драки недалеко. Пришли к умирающему, а дело к бою идет.
— Женя, ну что ты меня терзаешь! — отреагировала на слово “умирающий” Галя, до этого оппозиционно молчавшая, отвернувшись к окну. Разговор казался ей неуместным, и в душе она совсем не хотела связывать Женину болезнь и дурацкий бесплодный еврейский вопрос. — И что нам, вам евреи. Вот Толя же хотел про русскую историю.
— Правда, Толь, ты ведь начал про Алексея Михайловича. Думаешь, если я помираю, так мне уже и неинтересно? Мне и там будет интересно. Даже в аду. — И Мишкин засмеялся.
— Ад — это вздор, — немедленно возразил Анатолий. — Если есть ад, то, стало быть, Бог мстителен, а этого не может быть. Бог — это любовь.
— Вот буду там и все узнаю. Только как тебе передать?
— Ну, кто когда помрет, неведомо никому.
— Правда, ребята, Жень, кончайте, — снова встряла Галя. — Это я сейчас помру.
— Ладно, ребята, продолжайте без меня. Когда дойдет наш друг до евреев России, свистнете. — И Борис, расцеловавшись с Женей и со своим вечным оппонентом, пошел к двери, которая как раз открылась, впуская Олега и Алексея.
— Ба! А я уходить вздумал, — приветствовал Борис друзей-профессоров. — Теперь никогда. Наконец-то пришли настоящие профессионалы, с которыми спорить не смею.
Борис вновь уселся рядом с Толей и даже приобнял его, вроде бы показывая, что на самом деле все о’кей, если, ссорясь и ругаясь десятилетиями, все-таки относится друг к другу вот так. Алексей с Олегом тоже преувеличенно ерничали и шумели — вполне в тон сегодняшней ажитации Бориса.
И действительно, как правильно вести себя в сложившейся ситуации? И сам Женя знает, что умирает, и все вокруг. Знают больше, чем хотелось бы самим… А в самом деле, как? Как говорить, сидеть, смотреть, есть — при человеке уже обреченном? Собственно, мы все обречены изначально. И знаем это, но главное, слава Богу, не знаем когда. Потому, как правило, и не готовы к переходу… Переходу, уходу, перевоплощению? — кто ж знает. Хоть бы раз кто-нибудь вернулся да хоть чуточек бы приоткрыл эту вечную и, может, самую стабильную завесу над тайной бытия… Или небытия?
Наверно, надо бы вести себя в соответствии с тем, что происходит. Но мы трепещем перед этим самым главным нашим незнанием. И потому-то излишне фальшивы, развязны и беззаботны. Или слишком циничны и наигранны — слишком бравируем печальной правдой, бессмысленно неся ее наперевес — не смиренно как крест, а воинственно как штык. Да, правда жестока и приносит страдания, и ложь уменьшает страдания, зато убивает и тело и душу. Деликатность, такт — порой фальшивы. Искренность — нередко жестка и жестока. А то и просто некстати — не ко времени, не для собеседника. Вот и выбери себе позицию рядом с умирающим…
Наверное, самое страшное в смертном приговоре — вовсе не объявленная грядущая смерть (это-то у всех), а указание срока, а то и даты, когда уже ничего больше не будешь узнавать. Не узнаешь никогда, что с твоими детьми, друзьями, семьей, обществом, в котором ты жил, делом, которым ты занимался и которое, может быть, тебя и сгубило. Что дальше-то? Что там, за поворотом?!
Женя усмехнулся… чему-то… И закурил. Никто, даже Галя, не замахал негодующе руками.
Олег вытащил из кармана бутылку: “Столичная”, большая редкость в то время. Водка была полузапрещена. Да и добыть ее проблема. Не купить, а именно добыть.
— Где достал? — оживился Борис.
— Или ты забыл, что имеешь дело с медициной?
— Жизнь продолжается… — начал было Боря и осекся
Кто-то бросил на него недоумевающий взгляд, кто-то — осуждающий, кто-то — удивленный. Но все это мимолетно, чтобы Сам не заметил.
— Жаль, не для меня сегодня выпивка, — усмехнулся Женя. — Все ж желтуха была.
И все с ажиотажем включились в научную дискуссию: стоит ли пить после желтухи и если да, то когда можно это себе позволить. Впрочем, спорящие лишь заглушали неловкость от сомнительной реплики Бориса. А Мишкин-то, похоже, никакого внимания не обратил ни на саму реплику, ни на споры.
Он оставался всё тем же, каким друзья знали его много лет. И всё же менялся — неотвратимо и необратимо. Иногда становился невыносимо вздорен, высокомерен. Не так давно сказал кому-то из коллег, что обол за щеку уже положил — дескать, загодя все нужно делать. Гость не понял, переспросил. Мишкин вспылил, почти выкрикнул в раздражении: “Вы вообще читали хоть что-нибудь?! Хотя бы Куна? Прочтёте и доложите. А я отметку выставлю. Пока — двойка!” Так свысока он еще никогда не говорил — тем более с подчиненными. Так что обол за щекой в клинике запомнили, а там уж и выяснили, что это за штука. Оказалось (да многие ведь со школы знали, да подзабыли), что обол за щеку в Древней Греции клали покойнику — плата Харону. Только с таким условием загробный лодочник переправлял усопших через Стикс, в царство смерти…
И теперь, подавленные происходящими с хозяином переменами, все и слышать стали по-другому, и разговаривать. Как выяснилось, прежде они жили совсем в другом мире. А всего-то один из них — в соответствии с законами природы и Божескими — подошел к своему естественному рубежу. Что тут нового? Что необычного?!
Началась легкая выпивка с натужной травлей баек и дежурными шуточками. Хвалили Галины пирожки, отпускали комплименты хозяйке. Особенно усердствовал Борис, но сегодня ему не везло: он то и дело ляпал что-то невпопад. Наконец Мишкин решительно крутанул головой в сторону жены и сказал как бы в шутку:
— Не слушай ты их, Галь. Обычные хохмы коблов.
— Нынче принято, Жень, говорить “козлов”, — поправил Олег.
И все дружно стали обсуждать эволюцию разных mot, новых словечек, как в жизни официальной, так в блатной и молодежной — выяснять, давно ли “козлы” стали ругательством, когда именно появились жутковатые “задействовать” и “озаботить”, откуда взялись в языке “торчать” и “тащиться” и в чем между ними разница.
Евгений Львович, оказалось, понял не всё:
— Что значит? При чем тут торчать и тащиться? Что это?
Все засмеялись.
— Это, Женя, новый язык молодежи, — ответил профессор Леша. — У них в голове сплошные перевертыши…
— От жизни отстал ты, Львович. — Профессор Олег решил не уступать площадку. — Юные и от нас далеко ушли, а от тебя и подавно.
— И то верно, — подчеркнув неловкость собеседника, отозвался Мишкин, — все говорят: “такой молодой, а…” Мы должны уходить, потому как рождается новое. Вот — новый язык, а я, оказывается, уже не знаю. Да и новая медицина…
Толя попытался свернуть разговор в сторону и принялся исторически обосновывать наступающие изменения. Алексей начал рассказывать о студентах, о новом стиле и методах обучения. Борис — о вторжении в обиход новых научных терминов. Все заговорили одновременно. Заглушали то, что безмолвно повисло в комнате. Хоть и понимали, что безмолвие заглушить невозможно, да и вообще нелепо. В общем гуле невозможно было расслышать чьи-то отдельные слова. Лишь Олег молчал, сознавая допущенную неловкость.
— Саша пришел, Жень! — послышался из-за двери Галин голос.
И тут же появился Саша. Наскоро поздоровавшись с собравшимися, он первым делом кинулся к отцу:
— Пап, щеночка предлагают. Бульдожку французского. А?
Все-таки Саша лучше их всех, наверное, отца своего знает. Не пустопорожний словесный набор, а сразу всё — и отвлечение, и намек, что все впереди, и новая радость, и забота. Хотя, если подумать, забота-то не отцу — основная, еще одна забота Гале. Да кто ж о ней думал в эти дни?
Общество увеличивалось. Пришел Илья, огорченный и замызганный.
— Хирург, а что-то грязноват, — первым поприветствовал его Борис.
— За машину порой надо грязью платить, — огрызнулся тот. — Были бы руки чисты.
И опять загомонили все разом, будто каждому есть что сказать по этому поводу, а на самом деле просто лучше… легче болтать пустое, когда боишься ляпнуть нечто неуместное.
— Илья, я решил выйти на работу.
— То есть как? Когда?
— А вот то есть так. Принял решение и с главным уже говорил: с понедельника выхожу.
— Чегой-то вы, Евгений Львович, с глузду съехали? — изумился Илья. — После операции всего ничего прошло. Подождите немного.
— А я что говорю?! — с пол-оборота включилась Галя.
— Умерьте свой темперамент, Галина Степановна, — резко ответил Мишкин. — Легко вам всем говорить: “Подожди немного!” А сколько у меня этого “немного”, знаете? Сколько?! Или я должен сидеть здесь и подсчитывать: много ли еще мне осталось! А я не собираюсь гнить без дела и думать-думать-думать! Думать о… К черту! Я принял решение, и вы не остановите меня, хоть всю державу подымай. Поеду дело делать. Когда делаешь, то знаешь, что делать — не думаешь, а делаешь.
Стало тихо. И долго никто не решался нарушить молчание.
Первым пришел в норму Илья:
— Евгений Львович, и как вы все это устроите?
— А вот хочу тебя попросить. Ты сможешь по утрам заезжать за мной?
— Конечно. Только пару-тройку дней подождать — я сегодня в аварию попал.
Галя вздохнула с облегчением: все-таки не так сразу. Еще несколько дней так, а дальше видно будет. И опять компания оживилась. Опять можно поговорить о чем-то абстрактном, отвлекшись от основного, что всех заставляло думать, как бы не сказать лишнего. Конкретная вещь — авария! Что может быть сейчас абстрактнее! Тем более, сам герой, как видно всем, цел и невредим.
Общий глас: рассказывай.
— Я стоял на обочине дороги, поджидал одну даму…
— Об этом, доктор, поподробнее.
— Об этом, Олег Сергеевич, я вам отдельно — как наиболее заинтересованному.
— Почему это только ему? — встрял Алексей. — Я тоже профессор. Мне тоже сладкого.
— Что вы к нему с бабами пристали?! — осадил Мишкин. — Человек пришел меня навестить. Попал в аварию, а вы отвлекаете от темы.
— Да кто его отвлекает?! Он сам отвлекается! Говори, наконец, Илья!
— Ну так вот, стою, значит, на обочине. Мечтаю.
— Разумеется: бабу же ждешь.
— Кончай, Олег! — В голосе хозяина послышалось раздражение: — Дай послушать!
— Да ничего, Евгений Львович, не страшно. Так вот, стою себе мирно, мечтаю… да не о том, Олег Сергеевич, не о том… И вдруг удар сзади. Меня так и мотнуло головой о подголовник. Сзади врезались.
— Это понятно и без дополнительных объяснений. На вид у тебя все, вроде, в порядке.
— Выхожу. Стоит, целуясь, так сказать, с моей жопой, здоровая тачка. Мой зад вдавлен и у того что-то погнуто, осколки, и из него течет под машину. Тосол наверно.
— У него хуже?
— Пожалуй. Да мне до его проблем… Пока не до его проблем. Пока. Подчеркиваю: пока.
— Не говори загадками, Илюша.
— А ты не перебивай! Короче, выходит из машины, так сказать, моего контрагента, сравнительно молодой армянин, так сказать, лицо кавказской национальности и идет мне навстречу…
— Навстречу лицу еврейской национальности…
— Ты уж, Боря, прямо сказал бы: “жидовской морде” — и был бы ближе к истине. Потому что в это самое время с тротуара срываются несколько орлов и с криками: “Мы видели! Мы свидетели! Совсем от них житья нет! Все заполонили эти черные…” Абсолютно пьяные, но при этом чистейшей славянской национальности… И мое положение?…
— Повезло же тебе: не каждый день у нас еврею помогают — да еще при национальных конфликтах.
— Ну, ладно тебе, Толя! А в войну?
— Как историк даю справку. Война — это извращенное состояние умов и души. Это раз. А во-вторых, и в войну всяко было. По-разному немцев встречали. Еще неизвестно, что бы было, если бы они себя вели поделикатнее — с теми же евреями или цыганами.
— Господи! — возмутился хозяин. — Вы забываете, что у меня не так много времени. Я просто могу не дожить до конца истории с машиной, армянами и пьяными. И как всегда, всё из-за евреев!
От этого “не много времени” все замерли — в головах собравшихся опять зазвучала мелодия болезни, но Сам быстро и перевел в усмешливую сторону, и, успокоившись, компания стала слушать дальше.
— А что мне было делать? — продолжал Илья. — Пришлось грудью защищать моего обидчика. Национальный вопрос погубит… Кого погубит, не знаю, но кого-то погубит. В общем, всё перевернул вопрос проклятый. Я — народу: “Так ведь он не отказывается, ребята! Он тоже считает, что виноват…” А народ мне: “Еще бы он отказывался, черножопый!” Ну, крепок дух беложопства, дело их правое, увидели, что еще один “черный” из машины лезет — и кричат мне: “Счас они вдвоем-то тебя точно объ.бут! Соображай, малый!” А я испугался даже — думаю: как бы не начали помогать собрату по цвету жопы, от драки-то машине моей прибыли не будет… Армян-то уже двое, они трезвые, и в случае конфликта за себя постоят. Как это — спина к спине. Ну а я?
— А ты?
— Покороче, Илюша, ты так долго рассказываешь — с идиотскими какими-то деталями… Чем дело кончилось-то?
— И правда, Илья, ты скажи главное: я в больницу буду ездить?
— Все в порядке, патрон. Будете. Армяне забрали машину чинить. Говорят, через три — четыре дня будет готово. А пока будут приезжать за мной в больницу и из нее, куда надо.
— Ты думаешь, не обманут?
— Надеюсь. Тем более показали мне, где они работают. В автосервисе. Так что для них это меньшая проблема, чем, скажем, для меня. Всё, естественно, за свой счет делают.
— Не наколют? — Борис как настоящий ученый всегда в сомнениях и требует проверки.
— Эксперимент идет, — мрачно процедил Мишкин, которому обрыдла дурацкая дискуссия на фоне, по сути, копеечного конфликта.
Беседа покатилась дальше. Хозяин с одинаково заинтересованным видом переводил взгляд то на одного, то на другого говорящего. Иногда перебивал короткими репликами. Но больше молчал.
Скоро начали и расходиться. Сейчас не засиживаются до ночи, как когда-то при здоровом Мишкине… И, разумеется, не звонят по ночам из больницы, не вызывают. Мишкин подумал об этом: “А может, и правда незаменимых нет? Заменить-то есть кому. Пока хуже только мне”.
— Пап, я пошел. Ничего не надо? Мы с Леной завтра после работы придем.
— Не гони лошадей, — усмехнулся отец. — Еще находитесь. — И, видно поняв, что не больно ласково отреагировал на сыновье прощание, поспешил вроде бы извиниться: — Пока ничего не надо, сынок. У тебя почитать ничего нового нет? Только не медицину.
— Шеф велит диссертацию к первому на стол ему. Почитаешь, а? Я принесу.
Саша молодец. Собака, диссертация — все про жизнь.
— Хм… Ну принеси. Да, Шекспира, Пушкина не забывай.
Саша рассмеялся:
— Что вы все на них зациклились? И шеф — про Шекспира и Пушкина.
— Значит, понимает, что профессиональная память и навыки сохраняются дольше, когда и этих парней читаешь тоже, а не только по делу своему.
— Он-то как раз не о том. Ну да ладно. Я завтра принесу диссер, да?
— И что-нибудь для души. Профессиональные навыки нынче мне не больно нужны, а душой заняться пора. Принеси все, что можешь.
Наконец все ушли. Галя молча с чем-то возилась по хозяйству то в комнате, то на кухне. Мишкин включил телевизор. Они еще не привыкли к новой ситуации, еще не подготовлены к грядущим изменениям в жизни, во взаимоотношениях между близкими, друзьями, в семье. И неизвестно, как пойдет оно все.
Пора и спать.
Боясь задеть еще свежий рубец на животе мужа, Галя устроилась на раскладушке рядом с их многолетним общим ложем.
— Зря ты. Уж давно… или пока — но не болит. Ложись нормально.
Ничего не ответила и выключила ночник.
— Ты что? Обиделась? Да ты пойми меня…
— Ну, какая может быть обида! Давай спать.
Она уснула, а Мишкин лишь сделал вид. Лежал, разглядывал книжки на полках за стеклом. Он знал их расположение и, хоть темно, пытался определить, какая книжка, скажем, на этой полке с правого края. А какая третья слева? Придумал себе игру, отвлекающую от бессонницы. На этой вот, например, полке — медицина. Первая — книга Юдина о язвенной болезни желудка. Следом реанимационная — Блажа и Кривда. Эти болгары давно уже устарели, но не выкидывать же. Затем “Оперативная хирургия” Литтмана. А полкой ниже — Библия, Коран… Мишкин стал вспоминать, как он, используя больных, доставал эти полузапрещенные их “смешным” режимом книги. Вообще-то неловко было обращаться к именитым больным, имеющим доступ к, скажем, водке, или там дефицитной какой-нибудь закуске, или шмоткам. Попросишь — достанут, а денег не берут. Поэтому, если он и просил, то только книги. За них, вроде бы, и не стыдно не заплатить.
“Сколько же книг, которые я никогда не прочитаю?! Я… Смешно: “Я”! Когда уж мне читать? Будущее — не мое. И Сашка не прочитает. Кому интересна та беллетристика, что когда-то волновала нас! Труха прошлого — все не так, все не состоялось. Во всяком случае, не так нам виделось, как нам хотелось или не хотелось. Всё пропадет, всё выкинут…”
— Да почему же, если выкинут, всегда плохо? Выкинешь, а кто-то подхватит, прочтет, новое узнает.
— Да я о своих думаю.
— Высшая форма эгоизма. Надо думать об обществе.
— Общественное выше личного?! Проходили. Известно, к чему привело. Оказалось: сатанинский путь.
— Ну и что? Зато какой был эффективный. А то валят — немцы, евреи, русские… — И в комнате послышался странный смех.
— А собственно, кто вы? — спохватился Мишкин, поняв, что уже некоторое время говорит не с самим собой. — Откуда здесь? Сейчас позову…
— Не тщись, не услышат. Я к тебе пришел напомнить о потустороннем. Больно ты зациклился на реализме. Да, “общественное выше личного” — мое. При ровном сером поле мне легче увидеть цветок противостояния. Противостояния мне.
— Бред какой-то. Противостояния — кому? Вы кто? — Мишкин вгляделся в силуэт на фоне книжных полок. Силуэт как раз и прикрывал полку с религиозными книгами. Профиль — нечто среднее между известным портретом Данте и актером Гердтом. — Кто бы вы ни были… Может, у вас там в потустороннем и нет личностей, только серое, вот вы и вгоняете нас в общую серость.
— Ты, Мишкин, пока что рассуждаешь, будто все еще строитель светлого будущего. Остановись. Впрочем, ты уже остановлен.
Силуэт повернулся фронтально, и контуры его перестали напоминать кого-либо. Гость протянул руку, и острая боль в животе заставила Мишкина приподняться.
Чтобы найти таблетку, пришлось зажечь свет. Проснулась Галя.
— Если бы ты перед сном сделала мне укол, тогда бы еще понятно, — и Мишкин тревожно оглядел комнату.
— Ты о чем, Жень? Сделать укол?
— Да нет, я таблетку принял.
— Больно? А ты на работу хочешь!
— Опять за свое?! Не больно мне. Не боль-но! И прекрати об этом раз и навсегда! Вот черта на тебя нашлю, — и как-то скрипуче засмеялся.
— Ну спи тогда. И мне дай поспать.
Мишкин еще раз оглядел комнату по всему периметру и стал поудобнее устраиваться в постели, на всякий случай отвернувшись к стенке.
* * *
Выйдя на улицу, гости остановились, неловко переминаясь с ноги на ногу. Пора было прощаться. О том, что занимало их сейчас более всего, никто не заговаривал. Да и что можно сказать? Каждому хотелось произнести что-то незначительное и откланяться.
— Борис Георгиевич! Боря, нам по пути, по-моему? — разрушил неловкое молчание Олег.
— Да Бог с тобой. Боре прямо противоположно… — Алексей осекся, почувствовав толчок локтем, и вопросительно посмотрел на Олега.
— Можешь не затыкаться так стремительно, будто ты меня подвел. Ничего страшного: я не домой. А скрывать мне не от кого. Просто привык прятаться.
Напряжение прошло, и все заторопились — кто на остановку автобуса, кто в метро, а Олег с Борисом стали ловить машину. Такси не было — наняли левака. Совсем недавно правящий генсек перевернул жизнь, сказав: разрешено все, что не запрещено. И это, пожалуй, был один из краеугольных камней развивающегося переворота. Ведь в долгие советские времена было ровно наоборот: запрещено все, что не разрешено. В результате машины стали останавливаться, не больно-то оглядываясь на блюстителей… Неизвестно чего — блюстителей.
— Ну что, профессор, опять едешь кого-то лечить?
Олег засмеялся:
— А что? Я свободный человек. Ученый в свободном поиске.
— Да ничего. Я в порядке научного интереса.
— Могу поделиться опытом.
— Обхожусь. Тем более, насколько я знаю, наши научные интересы лежат в разных плоскостях. Ты ведь не пьешь?
— Да нет. Если надо, могу. Можем заехать купить по дороге.
— Купить?! Разгулялся. Забыл, где живешь?
— Забыл, брат, забыл. Только не где, а когда. Дело не в месте. Но вот времечко…
— Да, идиотство полное. Хоть наш Мишкин и за.
Произнесено: Мишкин. И оборвался плавно начавшийся пустой переброс словами. Опять всплыло то, что и не забывалось. Перед ними вновь замаячила близкая смерть — первая смерть в их узком кругу.
— Ладно. Мне здесь, Олежка. Желаю успеха. Впрочем, успех, по-видимому, уже в наличии. Удачи желаю!
Минут через пять и Олег остановил машину.
Шурочка его уже ждала.
— Ну как продвигается наука?
— Сдала, сдала.
— Не буду уподобляться занудам — отметка значения не имеет.
Она засмеялась и, отвернувшись к зеркалу, поправила прическу. Зачем? Наверное, чтоб просто отвернуться. Олег сзади приблизился и, наклонившись, поцеловал в шею.
— Не горячись. Есть будешь?
— Вот если б кофейку, я — за.
— Сейчас сделаю.
— И замечательно. Несмотря на драконовские методы, придуманные родными партией и правительством, больные наши, желая поддерживать слабеющие силы хирургов, занесшие руку с ножом над их телами, еще приносят нам… — И Олег вытащил из портфеля бутылку коньяка.
— Господи, какая длинная речь ради одной бутылки! Вам, Олег Сергеевич, в адвокаты бы.
— Хорошо. Слышу слово будущего юриста. Во-первых, по нынешним временам даже одна бутылка достойна изысканных словесных длиннот. А во-вторых, я уже заслужил, по-моему, именоваться без отчества.
— Я еще не привыкла. Потому и путаюсь.
— Оформим. Как говорится, но проблемс. — Олег стал открывать бутылку. — За брудершафтом дело не станет.
— Подожди. Сначала кофе сделаю.
— А я пока разолью, подготовлюсь к мероприятию.
Шурочка стала возиться у плиты.
— А тебе не жарко? Сняла бы свитерок.
— А тебе в пиджаке?
— Всё. Его уже нет. Чего ты возишься там — у плиты в свитере? Давай выпьем!
Шурочка опять засмеялась. Делано засмеялась. Взяла в руки чашечки с кофе и отнесла на стол в комнату.
Процедура брудершафта состоялась.
— Олег, а что это шеф наш сегодня говорил о размножении клонированием.
— Детка моя. Не бери в голову всякие глупости. Мы знаем способы лучше, приятнее и дешевле.
— Хм! Не горячись. Это ответственное заявление.
— Забыл, что имею дело с юристом, — состроив испуганную мину, осклабился Олег. — Ты уже второй раз просишь не горячиться. Заморозишь.
— Ну, действительно, что это за клонирование?
— Да это игры генетиков в бирюльки. Бесполое размножение. Это когда из клетки донора развивают — теоретически, пока теоретически — целый организм.
— Это если мужа нет?
— Здрасьте — Новый год.
— Ну без любви, значит?
— Ну так! Сама напросилась. Любовь — это борьба полов. Битва. Любовь отличает человека от животного. Любовь — суть homo sapiens. Любовь потому и основа духовности. Бесполое размножение чревато истинной потерей духовности. Потому и отвратительно и неуместно — как и когда говорят “мы занимались любовью” без любви.
— Понятно. Не пора ли тебе домой?
— Слышу речь не девочки, но юриста. Видишь, как нельзя смешивать жанры: науку, любовь, публицистику и гедонизм.
— Господи! А это что такое?
— А это вы еще не проходили. Если мне еще не пора домой, то я проведу практический семинар по гедонизму. Давай еще выпьем.
— На посошок?
— Нет. Что ты. А кофе. Ты ж обещала. Остывает.
Шурочка опять засмеялась, помолчала…
— Ну пей…
* * *
— Толь, поехали со мной.
— Мне же в другую сторону.
— Ну до метро хотя бы.
— Такси ловить?
— Так у меня машина.
— Ух ты! Когда сподобился?
— Или я не профессор? Вот уже полгода.
Леша с Толей подошли к машинам, выстроившимся вдоль подъездов.
— Они все одинаковые. Как узнаешь свою? Даже цвет один.
— Цвета разные. Просто грязные все. А свою собственность и по запаху узнаешь.
Алексей торжественно распахнул дверцу:
— Прошу.
— Жигуль?
— А то.
Машина немного поурчала, прогрелась и медленно покатила, минуя небольшой ряд таких же грязноватых “Жигулей”.
— Олег тоже профессор, а где ж его кар?
— А он слишком много на блядей тратит.
— Больно ты суров к товарищу. Блядей!.. Около него я всегда видел вполне приличных дам.
— И что? Блядь может быть вполне приличной дамой. Это просто человек… женщина, легко, без натужности и с удовольствием идущая на интимный контакт.
— Да уж, всегда сперва надо договориться о терминах. Скажем, проститутка — это профессия. Блядь — мировоззрение.
— А историков тоже волнуют определения?
— Еще бы! Для нас определения, может, важнее, чем вам, хирургам. Это вы все страдаете профессиональным расизмом.
— Да что вы про нас знаете, про хирургов! Для вас мы циники…
— Именно так. Циники, безбожники…
— Да среди медиков и вообще естественников больше верующих, чем среди болтунов-гуманитариев.
— Так! Переходим на личности…
— Извини. Я хочу напомнить тебе про хирурга Войно-Ясенецкого, он же епископ Лука.
— Знаю, знаю. Но, как говорил, Крылов Иван Андреевич, правда, извини, про гусей: “…то ваши предки, а вы годны лишь только на жаркое”.
Оба засмеялись.
— Да ладно, Толь. Конечно, на первый взгляд, у религии и медицины разные задачи: одна думает о спасении души — это для нее первее всего; а другая страдает за тело. И впечатление, что им приходится вступать в конфронтацию. Они союзники или соперники, конкуренты? Ты как считаешь?
— То есть быть или не быть — кому что важнее?
— Нет, не так: сейчас или навечно?
— Хм! По-моему, для вас, для медицины — быть.
— Для нас, для медицины, для религии тоже — уйти из “быть”, из тела так, чтобы попасть в духовный сад.
— Стоп! Все! Уже ничего не понимаю. Надо подумать. Здесь останови: вон метро. Удачи тебе в борьбе с недужным телом и за счастливую душу.
* * *
— Готова машина? Что, прямо сегодня? Конечно, жду! — Илья положил трубку, удовлетворенно улыбнулся и назидательно сказал зеркалу: “А говорили: обманут. Вот вам! Верить надо”. Стал натягивать куртку, но телефон зазвонил снова.
— Слушаю… Да, Евгений Львович… Позвонили. Сейчас едем обкатывать… Я был уверен… Вечерком позвоню… А точно завтра хотите?.. Ну ладно. Позвоню. А от Гали не получу по шее?.. Ну, не гневитесь. Приеду — позвоню.
Он выскочил из подъезда, и одновременно подъехали его бывшие обидчики. Машина выглядела вполне прилично. Ребята чувствовали себя героями и благодетелями, будто не они разбили, а просто ликвидировали чей-то грех. Втроем обошли машину вокруг — ощупывали, оглаживали.
Через час Илья звонил шефу:
— Евгений Львович, все в порядке… Договорились: четверть девятого. Только чтоб Галя не провожала — я боюсь.
Мишкин вышел из подъезда, будто не было никакой операции, будто не остался в нем продолжающий разрастаться рак. Разве что несильно похудел — да и то лишь на врачебный взгляд. А вообще-то незаметно.
— Я уже попросил назначить на сегодня операцию. Небольшую. Для раскачки. Разминка. Больную знаю. Ты не проверил?
— Угу, мне позвонили. Все готово. И обход сделаете?
— Не полностью. Сначала по историям посмотрю, кого надо, а кого и не обязательно.
— Я даже сейчас могу сказать, кого стоит посмотреть.
Илья ассистировать не пошел, но на всякий случай стал у Мишкина за спиной. Хотя, глядя на заведующего, на его стать, знакомые повадки, уверенную хватку, можно было не беспокоиться. Операция стандартная, привычная — хронический холецистит с камнями.
Однако хорошо, если всё пойдет без осложнений. А ведь они могут возникнуть при любой операции у любого хирурга. Как будет себя вести оператор, после долгого перерыва? Как управится?
Евгений Львович оперировал спокойно, будто и не было никакого перерыва. Главное — не отвыкли руки, так и ходили, благодаря рефлексам, отработанным еще тридцать лет назад. Илья вспомнил, как когда-то профессор Петровский демонстрировал операцию знаменитому французу — одному из виднейших хирургов Европы. Операция была типичной, болезнь хорошо изучена, больной не представлял никакой сложности. Но случилось неожиданное, и академик, забыв про всё, дал волю и своим эмоциям, и нестандартным своим умениям. Когда всё благополучно завершилось, Петровский вспомнил про именитого француза и стал извиняться, что не сумел продемонстрировать свое гладкое искусство. Но басурманский гость возразил: “Да вы что! Как делают гладко, я видел много раз. Куда интереснее было наблюдать, как вы выходите из положения в экстремальной ситуации”.
А у Мишкина сегодня прошло все без эксцессов. Закончив операцию, он сказал:
— Слушай, Илюша, давай в кабинете у меня вместо дивана поставим кровать и немножко мне покапаем. Поддержим силы на подольше. А? А я в это время полистаю истории болезней, и к концу рабочего дня полностью восстановлюсь… Если что-то потерял…
— Вот уж не ожидал такой разумности. Сейчас сделаем.
“М-да, нелегко дается ему имидж супермена”, — промелькнуло у Ильи в голове, пока он бежал распоряжаться и готовить капельницу.
Вечером к Мишкиным опять потащился народ. И Саша с женой, и помощники Евгения Львовича, и друзья-профессора, и все, кого волновал его первый рабочий — первый послеоперационный операционный день. А волновало это всех. Гости извинялись, что не дают ему отдохнуть, но сам он был рад — он остается в жизни и, пожалуй, еще больше стал центром своего маленького мирка.
Женя прошел на кухню, где Галя готовила пирожки на всю ораву.
— Я ж тебе говорил, — прошипел он ей прямо в ухо, — что рак не будет управлять моей жизнью.
— Да не обманывай ты себя. Разве такое повальное шествие — не результат твоей болезни?
Но Мишкин не стал слушать. Он гордо удалился и залег, снова став центром собравшегося общества.
— Еще бы нам лежачие места — и был бы настоящий римский симпозиум, что по-ихнему означает “возлежание”, правда, историк? — блеснул образованностью Борис.
— С той только разницей, что не римский симпозиум, а греческий, что по-ихнему означает “совместная попойка”, — парировал Толя.
— А нельзя ли, Толя, без профессионального выпендривания? — вдруг обиделся Борис. — Я только-то и хотел сказать, что у нашего Жени чисто римская осанка. Патрицианская.
— И правда, похоже, — примирительно согласился Анатолий.
— Вылитый цезарь! — подхватил профессор Леша.
Борис благодарно улыбнулся, и все вновь включились в общий бессмысленный треп. Сегодня приспособиться к ситуации, казалось бы, было проще: сделав операцию, Мишкин словно дал всем возможность вести себя как обычно. С другой стороны, все понимали, что оперировать в таком состоянии — вовсе не обычное дело. И говорить что о будничном как о необычном, что о необычном как о будничном значило: подчеркнуть недуг. Впрочем, непонятно, как он сам понимал свое состояние. А потому сегодняшней операции никто не касался, и речь, как всегда, пошла обо всем и ни о чем.
— Пусть симпозиум не от римлян, зато от них законность, право, — проявил эрудицию Илья. — Первое правовое государство.
— Положим, закон есть уже и в Ветхом Завете, — как и положено неофиту, Леша был несколько зациклен в определенном направлении. — А римляне придумали распятие.
Борис:
— Римляне придумали координаты жизни. Пересечение и есть крест, где завершающая точка жизни. Это подтверждает и инцидент с Христом.
Мишкин неодобрительно хмыкнул:
— Прекрати богохульствовать! Помнишь в фильме: ищи дорогу к Храму.
Леша удовлетворенно закивал. Борис же ринулся в бой:
— Кто его знает, какая из дорог ведет к храму. Пойдешь — а она к пропасти.
Естественно, не утерпел и Анатолий:
— Большевики пошли к храму и дорогу нашли геростратову. Дорогу нашли и храм сожгли.
— Они же свой храм строили, — вступил в разговор Олег.
Не удержался и Илья:
— Строили-строили — на песке и из песка. Пока еще мокро было… от крови, он держался, а чуть подсохло, все и рассыпалось.
— Ну ты, Илья, даешь. Молчал, молчал…
— Ну, как говорится, мы университетов не кончали, но, так сказать, пиво пили…
Галя внесла большую тарелку с пирожками. Борис вытащил из портфеля новую бутылку. Общий галдеж. Будто ничего особенного не происходит, ничего не случилось, жизнь продолжается…
И впрямь продолжается.
* * *
Мишкин проснулся около четырех. Еще темно. И, как всегда в этот час, как было и до болезни, поползли в голове самые мрачные мысли. Они и сейчас не были впрямую связаны с постигшей бедой. Что будет… И как пойдет работа у сына. И вообще сын его расстроил. “При всех-то ничего. А все дурацкие аргументы, чтоб я не выходил на работу сейчас. Дурак, что ли? Жаль. Не я. И всё — по телефону, чтоб в глаза не смотреть. Будто не мой… Я ему: не мучай меня. Обиделся. Видишь ли, кричу на него! Разве я кричал, что он дурак, что я не хочу с ним разговаривать, что он чего-нибудь не имеет права?! Я кричал, чтоб не мучили меня. Может, мне никогда уже не доведется быть в родном месте. Ведь эта больница — место жизни всей. Да это ж не пафосная болтовня. Там же прожил… Вообще-то, может, и хватит — наоперировался. Да и в отделении нищенство сплошное. Уже не развернуться. Мне, что ли, разворачиваться? Отыгрался паренек. Что-то не про то я. Всё дурное в голове почему-то. Что, в конце концов, произошло? Закон природы. Это ж не обойдешь”.
И как уже бывало не раз, правда, не в столь чрезвычайной ситуации, удалось переключить мысли на прошлое, на случаи из собственной операционной жизни. В последние годы выработался и стал привычным этот механизм мышления: когда не спится, спасаться “охотничьими байками”. Мишкин их не рассказывал… Или рассказывал, но только себе — так сказать, в подушку. Впрочем, это раньше ему помогало. А сейчас?.. Будто и не висит на нем… в нем, уже не угроза, а реальная причина… Не думал… Вспоминал. Глупо же. Но так получалось… Как всегда. А нынче, вот уж совсем не как всегда…
Тому парню было около двадцати. Он упал с девятнадцатого этажа. Вроде и нелепо, что привезли. Труп, что ли?! Девятнадцатый этаж! Ан нет. Парень говорил, жаловался, стонал — жив, стало быть. Строительство дома. Он летел сквозь какой-то технологический туннель. Что это такое, никто из них толком не знал, но ясно, что полет был как-то ограничен, сжат, что ли, по сторонам. Короче, жив парень! Потому и жив. Пока жив. Мишкина позвали в реанимацию, и он поспешил, услышав про такую невидаль: жив, упав с девятнадцатого этажа. Надо же! И все бежали, кто услышал. И не так чтоб сильно ободран. Но все же покорябан порядочно. Травматологи давай кости щупать, а Мишкин — живот. Кто ноги, кто зрачки смотрит. Но быстро все угомонились, все упорядочилось, стала выявляться определенная последовательность в действиях набежавших. Смешно! — но давление держит. Сознание сохраняется и при осмотре. Рентген сделали: переломы обоих бедер. Только-то! Даже ребра целы. А вот и узисты тащатся со своим аппаратом. Ага! В животе жидкость. Вот это понятно. А на ощупь и не скажешь… Что бы ни было — надо идти в живот. Всем ясно. Быстрее — давление держит. Мишкин сам начал было мыться… “Нет, шеф, дайте нам сначала. В случае чего — вы. А мы с Игорем… А?” — “Ну, валяйте, только в темпе. Я постою”. Помощники заплескались в тазиках. Больной уже введен в наркоз, интубирован. Вот уже и живот накрашен — обработан и накрыт простынями. Тогда они были исключительно белыми — это сейчас и зеленые, и голубые… Ребята торопятся, да и анестезиолог подгоняет. “Не гони лошадей — он же стабилен”. — “Вот именно, Евгений Львович. Пока. Пока стабилен”. Илья быстро, ловко вскрыл живот. Кровь, разумеется. Отсосали. Не бог весть. Может, больше пол-литра. Откуда?
— Илюш, кишечной примеси вроде нет?
— Да и мочой, похоже, не разведена кровь.
— А на ощупь? Селезенка, печень?..
— Да посмотрю же, шеф. Я помню, какие органы есть в животе.
— Ну, извини.
— Селезенка. От ворот пополам. А печень цела. Может, кровь из живота перельем. Она, похоже, чистая — кишки целые.
— Да ты сначала останови кровотечение.
— Да все. Зажим положил на ножку.
— Ну и убирай.
— Шеф! Евгений Львович! Хватит советы давать. Я же вижу сам.
— Извини. А почему? У нас страна советов, будь она неладна.
Осторожный Вася шепчет в ухо:
— Евгений Львович, народу полно.
— Не зуди. Прямо в ухо. Ну и что? А я что? Советы мои неладны?
Вася и Илья засмеялись: типичный Мишкин.
Селезенка полетела в таз. Анестезиологи спокойно что-то там шуруют в головах. Спокойно — значит, стабилен.
— Ну как? Стабилен?
— Да вы ж видите сами.
— Вижу. Гордые все стали — и спросить нельзя.
Больной стабилен, а потому и разговорчики усилились. И подначка стала прыгать с языка на язык.
— А за брюшиной что?
— Что, что! Гематома.
— Много?
— Что много? Большая. Крови там прилично. Не вскрывать?
— Посмотри: не растет?
— Вообще-то, пожалуй, больше стала во время операции.
— Хм… Черт его знает…
Внезапно оба — и Илья и Игорь — дернулись и отпрянули. Непроизвольно, конечно.
— Ой! Ё. твою…
— Спокойно! Что?
— Из-за брюшины поддает прилично… Ой — это из полой вены! Наверное, по задней поверхности.
Повернулся и побежал мыться. По дороге:
— Вася, давай тоже. Со мной. Пальцем, пальцем заткни пока! Кровь лейте, какая есть. Не жди, пока в животе наберем.
Помылись они не больно качественно. Очень уж быстро. А что делать?!
Вот уже справа на первой руке Мишкин, рядом Илья, напротив Игорь с Васей.
— Держи палец. Сейчас разберусь, сориентируюсь… Держи, держи…
— Палец отвалится.
— Тебя в хирургию никто не звал… Так… Понятно. Нин, есть у тебя атравматика пять нулей?
— Здесь нет. Только наша.
— Это не атравматика. Такими нитками вену не зашьешь.
— Держи, держи! Сбегайте ко мне в кабинет. В верхнем правом ящике лежат пакетики. Там написано. Ребята из института принесли. Наворовали. А мы подождем. Он же держит — не кровит. Вася, собирай пока кровь — перельем.
Побежали в кабинет, Мишкин терпеливо ждал, отвлекая себя болтовней:
— Какой к е..ни матери прогресс хирургии, если в простой больнице, коль друзья не наворуют, то больные с девятнадцатого этажа будут помирать…
— Ну, ладно ворчать. Сейчас же у тебя есть.
Женя приподнялся на локте: где он? Ах, ну да — он у себя в комнате, вот стол, книжные полки… Мишкин и посмотрел на книги: опять он пришел?
— Ты что?
— Ничего. Разворчался. Не могу сказать “побойся Бога” — парень-то тогда выжил.
— При чем тут Бог?
— Вот именно. Вы ж Бога не боитесь, вы черта боитесь… — Гость захохотал…
Мишкин сел на постели и окончательно проснулся. Болело сильно. Хотя перед сном все же укол сделали. Галю будить не хотелось. Благо руки длинные, а она приготовила на тумбочке и лекарства, и воду. Женя принял таблетки, и боль понемногу стала стихать. Но заснуть не удавалось. Посмотрел на часы: пора вставать. Скоро уж Илья приедет. Надо принять душ. Он старался встать тихонечко. Но Галя была начеку…
* * *
— Ты чего, Леш, в неурочное время? Я только-только приехал.
— Мимо проезжал. Наобум зашел: вдруг вы дома. Повезло. А Галя?
— Галя?! На работе. Слава Те Господи, перестала сидеть надзирателем.
— Не гневи Бога. Она ж…
— Да знаю, знаю. По гроб жизни благодарен, по самую смерть.
— Ну и Бог в помощь.
— Что заладил: “Бог, Бог”?! Зациклились совсем! Никто покоя не дает.
— Нет, Женя, я серьезно. Без Бога ж никуда. Может, надумаешь? Тебе бы сейчас воцерковиться…
— О, этот ваш язык! Да не верю я, Леша. Хочу, да не могу. Ни во что не верю.
— Ну, врешь же, Мишкин! Побойся Бога.
— Ха! Да ведь вы все черта боитесь, а не Бога.
— Конечно. Бога не боимся, а любим. Как это ты ни во что не веришь? В бесконечность Вселенной веришь?
— Тоже не понять мне. Знаешь, Леш, когда я пытаюсь себе реально представить Бога… где Он… что вокруг…. Ведь Бог должен быть где-то. Ну поначалу…
— Бог вездесущ.
— Ну, это слова. Везде — это тоже где-то, в чем-то… Не представляю.
— Бог непостижим и неисповедим.
— Да ну тебя. И Вселенная непостижима. Как это понять: большой взрыв из одной точки? Но ведь точка тоже где-то, в чем-то… Пытаюсь представить себе… Да и то и другое… Непостижимо. Пытаюсь — и мне действительно, физически становится плохо.
— Вот видишь. Это и есть начало веры.
— Чего ты несешь?! Не в этом же…
— В непостижимости. Жень, ну можно я приду к тебе с батюшкой. Поговори с ним. Интеллигентный человек. Отбрось советские представления о попах.
— Не советские, а…
— Да ладно. Прошу тебя. Ведь все мы смертны…
— А я особенно. — Мишкин засмеялся. Потом замолчал. Леша тоже молчал, не зная, что говорить дальше. Не больно обычная ситуация для интеллигента, воспитанного советским временем. Наконец Леша произнес:
— Тем более. Хотя лишь Господь знает, кто больше… кто раньше смертен…
— “Раньше смертен”. Своеобразно…
— Так поговоришь с батюшкой? Ты же любишь поговорить с интеллигентными людьми. А этот вид интеллигентности тебе не знаком. Узнаешь про мир наш по-другому.
— Поздненько мне узнавать.
— Ой, Женя! Самое время
— Да не хорони ты меня раньше времени.
— Ну при чем тут это?! Я как раз о жизни, Жень.
— О вечной, — Мишкин горько хмыкнул (вот именно — горько хмыкнул). — Если она вечна — это страшно. Помнить вечно все твои, свои… Особенно если ты врач… Особенно если я хирург… А если полный, вечный конец, тотальное забвение, тогда еще… А как его зовут, батюшку твоего? Молодой?
* * *
Больной был сравнительно молод. “Во всяком случае, помирать ему рановато”, — подумал Илья, постепенно отходя кишкой с опухолью от окружающих тканей, уже пораженных раком. “Молод-то молод, — продолжал он мысленно дискутировать с самим собой, — а ведь ему столько же лет, что и Мишкину”. И, пытаясь чисто убрать опухоль, Илья словно бы сражался с бедой, павшей на коллегу и друга. Но не получалось отделить ее от сосудов, идущих к ногам. “Убрать потом ногу? Многовато. Перенесет ли?” — не так уж и крепок этот мишкинский ровесник. “А ведь у Мишкина тоже прорастали сосуды, только шли не к ногам. А печень не уберешь, особенно с ходу. А ногу?.. Нет — это я уж слишком”, — продолжал про себя Илья, но ничем не выдавал свои сомнения. Помогающие тоже молчали, понимая, что оператор на первой руке решает сейчас главное: быть или не быть. Да не себе. Это о себе можно философствовать, а здесь чистая практика. Да чтоб никакой зауми.
— Не получается. Порву сосуд. Не управимся…
— Слушай, Илья, там у шефа сейчас Алексей Наумович. Может, позовешь? Все-таки сосуды…
— Да боюсь, Сам притащится. А он после операции, еле дошел до кабинета. Но молчит. Делает лицо.
— А что ему остается?! Давай все-таки пошлем, а?
Илья опасался напрасно: Мишкин лежал под капельницей. Надежная причина отпустить в операционную одного Алексея: не усталость, не слабость. А капельница.
Алексей Наумович через плечо оперирующего склонился над раскрытым животом:
— Да. Да. Отодвинь кишочку кнутри. Теперь приподними. Ага… Нет, Илюша, надо намыться, так не пойму. Подожди.
Мылся и переодевался Алексей в хорошем, ускоренном темпе. Хотя ни кровотечения, ни иного пожара не было — больной стабилен… Но всегда ощущение пожара, когда тебя ждут, а тело уже раскрыто.
— В принципе можно убрать, резецировать сосуд…
— Но у нас нет сосудистых протезов.
— А тут протез и нельзя; кишку же открываете. А протез инородное тело — инфицируется. Тут его вену надо брать. Откройте ноги. Покажите. Хорошие вены. Варикоза нет?
— Все нормально.
— А инструменты, атравматика?..
— Инструменты сейчас… Девочки, сосудистая сетка стерильна? А нитки у шефа в кабинете заначены.
Все им удалось. И кишку с опухолью убрали, и артерию заменили, и ногу сохранили.
— Все. Спасибо, Алексей Наумович. Дальше сами. Спасибо еще раз.
— Разумеется, сами. Илья, не торопись — я Женю сам сейчас отвезу. Ты потом подойдешь?
— Естественно. Я еще ампулки должен захватить.
— А мы и захватим.
Илья засмеялся:
— Вы что?! Это целая драматургия — оформить и взять их. Даже не хочу посвящать Евгения Львовича в эту дурацкую процедуру. Вы ж его знаете: он тогда постесняется лишний раз укольчик попросить.
— Вряд ли. Он уже настолько привык к обезболиванию, что стесняться у него не хватит ни сил, ни воли. Ну, в общем, как знаешь. А мы поехали. Ладно?
— До встречи. Еще раз спасибо, Алексей Наумович.
— Постойте. Дайте, хоть взглянуть на больного. Что мужчина-то я понял. Молодой. Сколько лет-то?
— Как шефу.
— Хм. Угу. Пошел я.
* * *
А это уже через пару деньков.
— Всё. Порядок. Илья, а зашьете сами, — Мишкин отошел от стола, сбросил перчатки в тазик и сел, прислонившись к стенке. — По-моему, ничего получилось, а? Главное, анастомоз красиво гляделся. Люблю, когда красиво, — значит, и заживать будет хорошо. Да, Илья? Зашьете?
— Да вы что, Евгений Львович! Как всегда. Идите, идите. Мы дошьем.
Мишкин сидел, вытянув свои длинные ноги и перегородив проход между хирургами у стола и окошком предоперационной. Сестры, вынужденные пройти от тазика ли с использованными инструментами, от головы ли больного и вообще по любой нужде к передаточному окошку, либо обходили вокруг стола, либо перескакивали через его “шлагбаумы”, но никто не просил шефа передвинуться или подобрать ноги. Все видели: Евгений Львович устал. Он делал вид, что все о’кей, однако, если б это было так, давно бы уже заметил, что мешает. Все привыкли к его деликатности — и сам бы ноги подобрал, да никто бы ему раньше и не постеснялся сказать. А сейчас все прыгали через его ноги, а он, похоже, и не замечал. Похоже?! Как раз на него-то и не похоже. Непохоже было и молчание, вызванное этой ситуацией. Не слышно было гомона и пустого трепа, обычного после удачной операции.
Игорь, наблюдавший эту картину из предоперационной (с недавних пор, когда Мишкин оперировал, кто-нибудь из его ребят стоял на стреме и наблюдал издали), подошел к шефу:
— Пойдем в кабинет, Евгений Львович. Они дошьют. Все ж хорошо.
— Дошьют. Дошьют. Дай только передохнуть. Тяжело становится, Игорек. — Последние слова он сказал чуть слышно, только для Игоря.
— Ну и пошли. Капельницу поставим.
— Илья!..
— Да угомонитесь вы, Евгений Львович! Идите, идите. Дошьем. Не сегодня родился.
— Ишь ты! Хозяином себя почувствовал. — И Мишкин засмеялся, с трудом отрываясь от стенки. Он поднялся, опираясь на Игорево плечо и добавил: — Зато операция чудо как хорошо прошла сегодня.
Раньше он никогда так пространно не говорил о качестве операции. Потом, много потом, мог вспомнить, рассказывая в стиле “охотничьих баек”. Илья отметил это про себя, как и грубую реплику насчет “хозяина”, но, разумеется, не отреагировал на новую дурость шефа.
В кабинете Мишкин лег на кровать. Вот она-то, наверное, точно чувствовала себя здесь хозяйкой — уже более полугода, как она заменила собой диванчик, почти что вросший в это место за предыдущие двадцать пять лет. Пришла сестра и поставила капельницу. Бранюлька-катетер в вене — у него теперь постоянно. Он с ним ходил, спал, оперировал: не колоть же каждый день заново. Зачем? Однако всё же вену надо было время от времени менять. На руке уже они порядочно исколоты. Мишкин поглядел на саму капельницу, чтобы оценить скорость вливания.
— Пора, наверное, Игорек, ставить катетер в подключичную, а? Вот что значит настоящий блат: какому больному вы бы разрешили жизнедействовать, да и вообще находиться вне больницы с катетером в вене?!
— Так вы и не вне больницы.
— А ночью?
— Ночью вы тоже под наблюдением реаниматора. Своего. Личного. А насчет подключички вам виднее. Сейчас позову сестру.
— Пока не надо.
— Ну отдыхайте тогда. Пойду. У меня еще перевязки.
Пришел Илья.
— Закончили? Без эксцессов?
— Какие же могут быть эксцессы, когда вы почти до конца все сами сделали?! Сами же видели…
— Чего-то я стал больше уставать… Подключичную, наверное, лучше?.. Пожалуй, скоро придется закончить этот дурацкий марафон…
— Кончайте ерунду городить!
— Почему ерунду? Всё идет, как должно. Вон Лешка мне уже и священника приводил.
— Ну?! А вы?
— Что я? Поговорил. Вполне интеллигентный человек. Говорит, чтобы поверить, сначала нужен волевой акт, а уж потом… Представляешь: сначала! Какое уж тут начало! Где ж у меня потом?
Илья молчал, не зная… Не научил их шеф, как разговаривать с умирающим шефом. Не научил — сам был не подготовлен ни к смерти, ни к священнику. Не знал, чему учить-то надо. Учил только жизни. Одно дело о Боге между собой говорить. Другое дело — вроде бы представитель его пришел…
И Мишкин, помолчав, тихо продолжил:
— Неудобно было отказать. Понимаешь, хочу, очень хочу, но не получается, не могу поверить. Я уж говорил Леше, что мне физически плохо, когда я пытаюсь себе представить бесконечность или Бога. Батюшка говорит, не надо представлять. Мол, это за пределами разума. Вера не имеет и не нуждается в доказательствах…
Оба замолчали. Илья неопределенно хмыкнул. Не время и не место для дискуссий, тем более — для сомнений и возражений. Мишкин пожал плечами, поежился, будто страшно ему, усмехнулся, пожевал губами и опять стал говорить:
— Я опять как банальный позитивист начал… Конечно, хотелось бы, чтобы там было бы что… Вот я и брякнул нечто про доказательства… — Илья молчал, смотрел в окно. Скорее прятал взгляд, в окно глядя. — А он… Если б доказательства шли впереди веры, Христос сошел бы с креста всенародно… и доказал бы. Но это была бы не вера, а наука… Интеллигентный человек…
Оба молчали. Илья смотрел в окно. Мишкин глядел на капельницу и считал капли: сколько в минуту.
В ординаторской Вася писал протокол операции. Зазвонил телефон.
— Первая хирургия… Узнал-узнал… Здравствуйте, Галина Степановна. Все нормально, операцию закончил. Как всегда. Сейчас на капельнице… Не понял, что у вас? Кровотечение после кесарева? Не можете остановить?.. Но Галина Степановна, а если я сейчас не могу?! Игорь тоже занят… И Илья… Ну, если машина, тогда, конечно! Нет-нет, не волнуйтесь: ему не скажу…
Вася положил трубку и, обращаясь к стенам, беспомощно произнес:
— Во дает! “Приезжай — и все тут!” — и, главное, чтоб шеф не знал. Да куда ж денешься: машина уже пошла.
И он стал одеваться.
* * *
Принять таблетку все-таки пришлось. Боль не бог весть какая — нудная, тоскливая, можно обойтись таблетками. Когда боль усиливалась, становилась непереносимой, приходилось колоть наркотиком. А это Мишкин позволял только дома: боялся заснуть в кабинете, не хотел, чтоб люди видели его слабость. А дома с наркотиками целая проблема. Поликлиника выписывала очень ограниченно. На работе брать — нужно оформить карту: якобы он лежит в больнице. Потому что каждое назначение наркотика должно быть тотчас отмечено в истории болезни: сперва должен записать и обосновать врач, затем сестра — в своем журнале, потом в истории, что сделано то-то и то-то в присутствии такого-то врача, дальше врач обязан утвердить это своей новой записью там же. И это еще не все. Использованную ампулу сестра должна унести куда-то к себе — с тем чтобы утром отдать старшей, которая в свою очередь понесет ее в контору больницы, где такие собирают пустые стекляшки со всех отделений. И наконец, раз в неделю, в присутствии особой комиссии, ампулки эти давят. Мишкин еще здоровым возмущался этой придуманной и насквозь лукавой процедурой. Лукавство в перекладывании проблемы с больной головы на здоровую — вот ведь всё сделано: работаем, принимаем меры, боремся с наркоманией. А в результате наркомания цветет себе буйным цветом, а больные получают меньше обезболивания, чем требуется. Конечно, дежурные пытаются обойти нудную процедуру, а порой и нет времени на эту ерунду. Но отложить, скажем, запись на после тоже опасно — иногда проверки бывают и по ночам. А главное лукавство в том, что, в конце концов, всё всегда у нас можно обойти. России всегда помогали жить связи, знакомства, взятки… Иначе давно бы все вымерли. Мишкин всегда рассуждал так и время от времени даже выступал с такими речами перед начальством. Но местное начальство и так было с ним согласно, а тех, кто создавал инструкции, спущенные сверху, мнение всяких там мишкиных не интересовало. “Такова естественная логика борьбы”, — такими словами обычно завершал свои спичи Евгений Львович, победно оглядывая коллег, что выше, что нижестоящих.
И вот теперь он сам в тисках этих инструкций. Спорить можно лишь абстрактно, бороться — ради других. А как требовать для себя?! Как для себя просить нарушения инструкций?! Он молчал — и всё делали без него. Лукавство наступало со всех сторон: жизнь-то продолжается. Липовая госпитализация была оформлена “как положено”. И, нарушая все правила и инструкции, Галя (правда, дрожа и страшась) брала наркотики домой — и когда боли нарастали, делала мужу укол перед сном. Все понимали… то ли еще будет. Боли будут… должны нарастать.
Спать не спать, но после таблетки в голове немножко затуманилось. Мишкин повторил про себя слова Ильи — по существу, почтительно льстивые и пустые. Какие, мол, могут быть эксцессы, когда всю операцию, мол, Евгений Львович сделали сами. Мишкин вспомнил эпизод своей хирургической молодости.
Профессор тогда практически закончил всю операцию. Оставалось лишь зашить рану на животе, он предоставил это молодежи, а сам ушел. И вдруг, уже почти при последних швах — остановка сердца. Реанимацией в нынешнем объеме и понимании тогда и не пахло. Наркоз давали методом наливания эфира на тряпку, что проделывала любая в этот момент свободная нянечка. Какая-нибудь тетя Шура… баба Маня… Все могло случиться… Сейчас, когда Мишкин вспоминал их молодые подвиги, ему становилось страшно. Естественно, ему, да и всем участникам тех геройств, спокойнее было не верить, что впереди нас ждет неведомое там.
“Женя, не дышит!” Тогда были идиотские пособия типа “камфара!”, “кофеин!”. Или искусственное дыхание — руками давили на грудную клетку. Приблизительно так. Даже капельницы тогда не играли такой постоянной роли, как сейчас. Короче — тыры — пыры — нашатыры… Больной умер, и нашатырь уже впору было давать операционной бригаде.
Оперировался молодой, около пятидесяти лет, мужчина. Хоть у него и был рак желудка, но во время операции удалось все убрать. И на тебе!
Мишкин пошел к шефу: “Степан Васильевич, остановка сердца”. Сейчас эти слова не воспринимались бы фатально. Сейчас Степан Васильевич спросил бы: “Завели?” И в случае неудачи Мишкин стал бы расписывать, как они массировали сердце, что капали, куда и как кололи. И, разведя руками, завершил бы: “Реанимационные мероприятия были неэффективны”. Нет, такими словами он бы закончил на бумаге эту историю болезни. Во всяком случае, шефу он бы подробно рассказывал про их борьбу, барахтанье со смертью. А вот если бы был успех, коротко: “Завели. Увезли в реанимационную”. Да, а тогда шеф, в конце концов, сказал самое страшное для молодого Мишкина, да и для любого начинающего врача: “Ну что ж! Там жена в вестибюле ждет. Пойди скажи”. — “Я?!” — “Ну а кто же? Я, что ли, пойду? Ко мне они потом сами придут”. Вспоминая это, Евгений Львович поежился. “Хм! Мне и сейчас так же плохо, когда я представляю себе бесконечность Вселенной или Бога. Черт хоть в видениях появляется, а…”
Вошел Вася.
— Ты где? Чего не заходил?
— К Галине Степановне ездил в роддом. — В ажиотаже от ловко остановленного кровотечения Вася забыл о Галиной просьбе. — Кровотечение после кесарева.
— А что мне не сказал? Может, я что-нибудь передал бы. Да и вообще…
— Да я как-то…
— Я что — больше не заведующий?! Списали уже?
— Евгений Львович!..
— Ладно! Кончили. Что там было? Рассказывай… Или нет — докладывай! Совсем забываться стали!
— Все как обычно. Они тампонами остановили и ждали.
— Ну и что? А ты?
— Там кровило — не поймешь откуда. Пережал внутренние подвздошные, разобрался, прошил… В общем, остановил. Уехал — она стабильная.
— Переливали много? Какой гемоглобин?
— Восемьдесят пять. Достаточно. Они еще переливают, но уже не кровь.
— Бог с ними. Восстановится. Молодая? Хотя старые не рожают. Всё. Прокапало. Сейчас посмотрю поступивших… и домой. — Мишкин сам отключил капельницу, прикрыл бранюльку, довольно легко встал и взялся за штатив. — Отнесу в процедурную.
— Да вы что, Евгений Львович! Я отнесу.
— Отстань, я сам! Рано меня хоронить.
Он прошел несколько шагов со штативом, опираясь на него, словно на посох. Навстречу Илья:
— Господи, вы чего сами? Никого, что ли, нет больше? Дайте…
Мишкин стоял, тяжело опершись на штатив.
— Ты освободился? Можешь отвезти? — подвинул штатив Илье. — Что-то мне стало тяжеловато — как ведро воды. Неси. Знаешь, пожалуй, я больных не буду смотреть. Смотри уже ты… И вот что… Знаешь, я, наверное, всё… больше в отделении не буду… Всё.
Мишкин резко отвернулся и, пошатываясь, сделал несколько шагов в сторону кабинета. Не оборачиваясь к Илье, довольно громко произнес:
— Бывший мой кабинет, — и прошел в дверь.
Десять… Девять… Восемь…
* * *
Галя была дома. Мишкин скинул на ходу куртку, лег на свою тахту поверх одеяла.
— Устал? Есть будешь?
— Полежу. Ты чего Ваську вызывала? Зашились?
И не ругался, не шипел, не пиявил, как могло быть и бывало не раз. Как бывало, когда силы еще не оставляли его так явно, как сегодня. Галя, не отрываясь глазом от стола, делала вид, что очень увлечена кухонным производством. Но все ж крохи былого еще оставались в нем:
— Сами не можете, а мне не говорите! — хотя что и зачем ему сейчас говорить. Он и сам это понимал, но привычка. — А кто оперировал? Небось, кто-нибудь из ваших баб. Небось, просили мне не говорить. А Васька прямой — забыл и брякнул. — Мишкин тихо и мелко стал похохатывать, как бы забивая слова, рвущиеся наружу. — Женщины вообще фальшивее, чем мужчины… Я, пожалуй, сначала посплю немножко. Потом поедим. Да надо ли?.. Пожалуй, пожалуй, пожалуй… Сделай мне, пожалуй, укольчик, по-моему, боль подступает.
Мишкин смотрел на мир сквозь дремотный занавес. То ли спит, то ли дремлет, то ли видит, то ли видится ему…
— Чего это ты, братец, на женщин напал?
— Не знаю. Так получилось.
— Конечно, они фальшивы.
— Да я так просто.
— Лживы, браток, лживы.
— А мужики, что ли?..
— Меньше, меньше. Вот в сексе, например, мужик не может обмануть, а женщина пожалуйста.
— Мужики изменяют больше…
— Я ж не о любви. Я о сексе. Это придумали сейчас. Когда занимаются сексом, называют это заниматься любовью. Глупость какая.
— Я это где-то уже слышал.
— Так ведь очевидно. Везде мог слышать. Так вот, в сексе обмануть легче женщинам. Вот и отсюда фальшь.
— Любовь…
— Что ты привязался к любви — миром правит секс, а не любовь какая-то никому не ведомая.
— Чертовщину несешь…
— А что ж мне еще нести?! Зачем существует человечество? — Не знаете. В чем смысл вашего существования? — Не знаете. Когда-нибудь узнаете. Для этого когда-нибудь вам дожить надо. А для этого надо, — рассмеялся, — ре-про-ду-цироваться. Сиречь, размножаться. Сиречь, е…ся, — опять рассмеялся. — А это можно и без любви. Вот и получается, что секс главнее и он определяет, кто лживее.
— Ну тебя. Мне не до того.
— А зря. Вспомни-ка Тамару, вечеринку после экзаменов.
— Молодые были. А ты-то…
— Это уж мое дело. Работа такая. Она говорила: “не надо, не сейчас…”
— И что? Всегда так говорят.
— А ты не перебивай. Уж почти дошел… Помнишь?
— Ну и к чему это ты?
— А потом ты уехал в ординатуру — и все. Исчез.
— Это да.
— А помнишь?..
— А тебе-то что?!
— А то, что в конечном-то счете обманул ты… Ведь обманул же!
— Да, я…
— Я и говорю, бабы-то фальшивее, а ты…
— Прекрати! Прекрати! Мало что можно…
— Покопаться, так и не мало! Праведники хреновы. — И собеседник махнул рукой.
…Одна махающая рука и больше никого, ничего…
Резкая боль пронзила от живота к пояснице. Мишкин приподнялся. Ему почудилось, что кто-то в комнате. Но никого… Но вспомнил, что Галя вколола ему этот чертов наркотик. А всё равно — боль… Чертовщина! “Да, почувствовал я правильно. Вовремя сделали укол. Еще чувствую, еще понимаю. Или лучше еще сделать…” Боль немного отпустила, и он опять стал задремывать, не додумав, что-то припомнив… Какая-то тяжесть в груди. “Плохо. Что-то плохо. Что плохо? Может, все же еще?…” Но тут раздался звонок в дверь — вечер начинается. Жизнь продолжается.
…Семь… Шесть… Пять…
* * *
Анатолий Яковлевич лихорадочно запихивал в свой портфель миллион каких-то бумаг, рукописей, папок — со стороны могло показаться, будто он собрался в дальнее путешествие, командировку для работы над очередной исторической проблемой. Однако это были стандартные утренние сборы: человек готовился к обычному дню, на который было запланировано посещение архива, библиотеки, студенческого семинара, просмотр на предмет научной экспертизы какого-то исторического фильма, затем вечер у Жени (ему был обещан рассказ о царствовании Павла I, к чему надо отдельно подготовиться, но это можно сделать заодно, в библиотеке). Предварительно же предстояло встретиться с Борей, Борисом Георгиевичем — они перед походом к Жене собирались посидеть где-нибудь и немножко поесть и, разумеется, выпить. Это уже традиционно.
И сейчас, готовясь к выходу из дома, Анатолий ждал звонка от Бориса, чтобы уточнить час и место их предвечерней встречи. Ожидая и дергаясь от нетерпения, он почему-то вспомнил, как лет тридцать тому назад они с Борисом были на так называемом Устном журнале в Доме кино. Демонстрировали новинки местной цивилизации. Студентка из Ленинграда Эдита Пьеха пела с мальчиками, сокурсниками что ли; студент архитектурного института Вознесенский читал стихи; а какой-то инженер показывал телефон без проводов: желающие из зала подходили и прямо со сцены звонили на обычные городские номера. Анатолий вспомнил и подумал, что первые две новинки осуществились, утвердились, вошли в культурный быт, а телефон такой — может, самое нужное из демонстрируемого — так и остался мечтой. Он не знал, что мобильные телефоны уже начинали свое шествие по миру, но еще не докатились до СССР. Впрочем, не знал он и что сам этот СССР скоро падет под натиском всех придумок, на которые сил не хватало у умирающей державы. В своих тайных исторических размышлениях он давно уверился, что это падение не за горами, но никак не думал, что эти горы уже перед нами и что произойдет всё это при нашей жизни. Да он как раз и притащил Жене еще до его болезни брошюрку Амальрика, предвещавшего падение советского монстра приблизительно в восемьдесят четвертом году. Они тогда размечтались, раскудахтались, но все это напоминало маниловские рассуждения…
С Борисом они встретились в кафе Дома литераторов — едва ли не последнее место, еще доступное этим полумалоимущим: если на полноценную закуску денег и не всегда хватало, то уж выпить удавалось постоянно. Что друзья-оппоненты и проделывали. А закуска все ж была — салатик, который носил имя Оливье, хотя никто не знал, законно ли он так наречен, и салатик из капусты, и бутерброды с колбасой и сыром. Они были вполне удовлетворены уровнем этой подготовки к посещению Мишкина. Собственно, специально готовиться и не надо было. Они бывали там часто, особенно в последние, в общем, трагические дни. Состояние Жени ухудшалось, тело уходило прямо на глазах, слабость нарастала. Оперировать уже не было сил, и он ушел из отделения. Жизнь его была в операциях и в выхаживании своих больных — ведь все годы он выхаживал их сам, никогда до конца не полагаясь на реаниматоров. Так и во всем. Он не мог (именно не мог, физически не мог) положиться на жену или на сына даже, скажем, в деле ухода за собачкой. Мишкин всегда во все влезал, во все совался, и поначалу казалось, что он всем мешает. Но подсчитывали результат — и каждый раз выходило, что со щитом оказывался именно Женя. Но нет пророка в свом отечестве не только по месту, но и по времени, и в мелочи, и в истории, и в быте. Да вот так. Приблизительно обо всем этом и шла тихо журчащая беседа между Толей и Борисом. А еще о том, что обоим предстояли скорые командировки: Борису — на конференцию, а Анатолию — в погоню за каким-то архивом. Да и Алексей, как они узнали сегодня, вылетает ночью куда-то в провинцию для какой-то операции. Мишкин катастрофически быстро уходит… Но жизнь-то продолжается.
Пора было подниматься: у Мишкиных ждали.
— Ну ладно. На посошок?
— Какой к черту посошок, Боря. Я возьму с собой бутылочку вина — перед лекцией горло промочить. А уж после — как получится.
— Ты придаешь своему культуртрегерству слишком большое значение. Лекция!
— А как назвать? И ему же интересно. Он просит.
— Ему не до этого, — вечно Борис по любому поводу оппонирует Толе. И иногда бывает прав.
— В том и сила Мишкина, что, во-первых, он не врет, не представляется; а во-вторых, ему интересно все до последних дней. Этим он и интересен…
— Ну пошел, пошел трещать. Ты чего накликиваешь? Не надо говорить о последних днях.
— Смотри на жизнь реально. Не закрывай глаза.
— Это ты, гуманитарий, говоришь естественнику?
— Я всегда говорил, что ты профессиональный расист. Вы, естественники, вечно смотрите на нас свысока. Допрыгаетесь — погубите жизнь.
— Пошел банальности чесать. Что повторяешь за всяким гуманитарным быдлом… Никогда еще новые открытия и изобретения в конечном счете не оказывались чем-то вредным. Сначала да… А потом приспосабливался мир.
— Это мы еще узнаем, так сказать, при окончательном подсчете голосов.
— Мы? Маловероятно. Это вам, гуманитариям, подавай быстрей результаты.
— Здрасьте-пожалте. Это естественникам результаты нужны. А нам — рассуждения, анализ…
— Хватит, пожалуй, Борь? Надо идти.
— Да-а. Хм. Поехали.
Вся эта болтовня призвана была лишь оттянуть время. Пора, пора!.. Мишкин ждет… Жизнь не ждет…
* * *
Ежедневно… Ежедневно вот уже несколько месяцев в квартире набирается не меньше десяти человек, а то и поболее. Не пропускал ни одного дня Илья. С небольшими перерывами приходили основные помощники Мишкина. По нескольку раз в неделю приходили и друзья-профессора, которые сравнительно недавно (да, жизнь так быстротечна, что в это “недавно” она входит порой чуть не целиком!) тоже были его помощниками. Бывали и более давние сотрудники, и бывшие пациенты, ставшие в конце концов друзьями, заходили и представители больничной администрации — и не только по обязанности. Его любили… и эти повальные посещения вовсе не были прощальными. Просто любившие Мишкина люди хотели общаться с ним — и даже сейчас несли ему и беды свои, и проблемы, и радости. Ведь с любимым не наговоришься.
Галя… Как назвать те чувства, что обуревали ее в этой ситуации? Невозможно подыскать подходящее слово, трудно дать определение. Радовалась, что так любят?.. Да какая уж тут, к черту, радость… Гордилась?.. Гордиться могла лишь своим выбором и его вкусом… Во всяком случае, она безропотно делала миллион пирожков ежедневно, чтобы все могли спокойно гонять чай, который всегда способствует душевным беседам. На большее денег не было. Да и эту малость без помощи приходящих ей бы не поднять. А еще душевной беседе споспешествует, и даже, может, поболее, чем чай, и выпивка. Находилась и выпивка — правда, немного и не для всех.
Рак не изменил стиль поведения и настроение, но порушил привычный быт. Что-то же он должен был изменить… Да и время неслось по-иному.
— Жень, Евгений Львович, познакомься. Это Шура.
— Здравствуйте. А я уже наслышан. Рад, что вы такая красивая.
— Спасибо…
— Ну, Женя, как всегда, галантен, галантереен…
— Это не галантность — это норма…
— Скажи, привычка.
— Плохая привычка, скажешь? А твоя где галантность? Садитесь, Шурочка.
— Нет. Шурочка, пойди к Гале. Помоги. Я уже представил их. Пирожки делать — это тебе не законы зубрить.
Шура, явно не понимавшая, как себя здесь вести, охотно отправилась на кухню.
— Пока никого нет, все-таки скажи: это давно? Я правильно сказал, что наслышан?
— Мишкин, когда ты говорил неправильно?!
— И надолго?
— Жизнь покажет.
— Жизнь… м-да, кому-нибудь и покажет… — ухмыльнулся Мишкин с той особой, уже привычной за последние месяцы гримаской, которая как бы впечаталась в обычные штампы его мимики.
Звонок в дверь. И опять привычная ухмылка:
— Видишь. Слава Богу, жизнь продолжается.
— Не столько вижу, сколько слышу. Это Анатолий с Борисом. Пойду приветствовать и знакомить.
— Отобьют.
— Не боюсь.
— Ну дерзай.
И опять звонок: на сей раз Илья и Алексей.
— Открыли шлюз. И не поговоришь.
— Включайся в общую… Приобщай и пассию. Думаю, что для нее новое, а?
— Натюрлихь. Аск?
— Господи, полиглот хренов!
Борис отметил, что на этот раз Мишкин засмеялся своим старым — доболезненным смехом. “Доболезненным”… Так когда-то мы определяли все “довоенным”, а еще раньше “дореволюционным”. Мишкин прошел все эти этапы…
Но смех быстро стих, а на лице осталось подобие улыбки: резче обозначились морщины у рта и на лбу, глаза полуприщурены. Если всмотреться, — маска, гримаса. И по этой гримасе видно, что боль уже подступает. Или просто подошло время укола.
— Илья! Принес? — То ли от боли, то ли по привычке, но теперь Мишкин дожидался снадобий Ильи с нетерпением. — И шприцы одноразовые?
— Принес, принес. Я уже отдал их Гале.
— Галь!..
— Иду, иду.
Галя вошла уже с готовым шприцем. Шура, идущая следом с тарелкой пирожков, увидев подготовку к уколу, отпрянула назад.
— Входите, Шурочка, входите. Это быстро. И совершенно прилично: я ничего лишнего не обнажаю. Вот катетер. И в него. Так что…
Все засмеялись дружно и фальшиво.
Сидели кто на стульях около стола, кто в креслах, подошедший позже Саша — в ногах у отца, поджав под себя ноги и почти вдавившись в стену, чтоб оставить место Лене. Большой и грузный Толя угнездился глубоко в кресле прямо перед журнальным столиком, на котором уже громоздилась весьма приличная горка пирожков.
В ногах Толя разместил свой перегруженный портфель и, когда взялся за него, все подумали, что он лезет достать заготовки для своей лекции. Борис даже стандартно хихикнул. Однако Анатолий вытащил из портфеля две бутылки вина.
— О?! — уже совсем в другой тональности воскликнул Борис. — Ты же брал одну?
— А я знал, что и ты захочешь. Загодя запасся.
Все заторопились, разлили зелья, прихватили пирожки. Общий гомон, в котором не малое место занимал и голос больного. Но обычная перебранка Бориса и Толи — так сказать, физика и лирика — была громче и настырнее.
— Уже набил рот? Мы же только что ели! Как говорить будешь? Все ждут. — И опять саркастическая улыбка.
— А я и не буду. Сначала горло промочить.
— Это мысль нормальная. Еще что-то соображаешь.
Сам Мишкин не ел и, разумеется, не пил, но — из других, совсем уже никчемных, запоздалых запретов — курил. Больше никто. Остальные выходили курить на кухню.
— Жень, я ненадолго в Сибирь мотану.
— Опять по архивам?
— Ну. А то! — По эдаким удалым и совершенно безликим восклицаниям видно было, что Анатолию не больно ловко говорить о своем отъезде. Неловкость понятная.
— Тогда прощаться давай. Не “до свидания”.
— Кончай, кончай! Я к футбольному чемпионату хочу вернуться, и уж вместе смотреть.
— Ну, ну. Попробую доцарапаться.
Борис о своем отъезде сказать заробел.
* * *
Галя кормила его с ложки. Илья сидел рядом в кресле и молчал.
— Не то чтобы я сам не мог, да не с руки как-то — ложка тяжелая, неудобная.
Илья сидел рядом в кресле и молчал.
— Скажу тебе, что когда она вколет, то и силы прибавляются. А болей сейчас нет. Сейчас уколет… и сам буду есть.
Илья сидел в кресле и молчал…
— Собственно, уколом это уже неправильно называть. Катетер постоянно в вене. Кожу ширять не надо. В катетер… Ты чего молчишь?
— А что я по этому поводу могу сказать?
— Поддерживай беседу. Для того ты и здесь. Галь, одну ампулу. Сейчас больше не надо.
Ну, что мог сказать Илья? Все и так ясно. Да, от боли спасает. Казалось, что и силы придает. Вот и сам есть стал. Всё так, а не Мишкин…
Илья сидел в кресле и молчал.
Мишкин доел, прикрыл глаза и тоже молчал.
Ему опять привиделось… Привиделось … Да что ж могло ему привидеться, как не что-нибудь из главной радости, главного существа его жизни. То он в операционной, то в реанимации отогревает телом своим очередного нуждающегося в нем. И кому-то говорит: “Конечно, я плохой хирург. Хороший бы сделал операцию качественно и пошел отдыхать. А я кручусь всё, кручусь над больным. Значит, боюсь. Значит, что-то сделал не так. Они и говорят, что все успехи мои — оттого, что я забочусь, телом отогреваю. Придумали же формулировочку! Хорошие хирурги уходят после операции и спят спокойно. Хм, а иные говорят, что перед операцией не спят. Это уж совсем дурные… И опять кто-то вмешивается. Не вмешивайся! Я про себя. Не лезь в душу! Не твое дело! Дурные, дурные. Отстань! Не хирурги дурные. Люди дурные — они к смерти относятся с большим почтением, чем к жизни. Разве можно сравнить торжества при рождении и при похоронах?! А гробницы-то, гробницы… И не лезь ко мне с глупостями! Не хочу могилы! И гробницы не хочу. Камень, валун. В моей больнице. Камень, а пепел рассыпят пусть. Ты, что ль, проследишь?..”
Мишкин открыл глаза:
— Уснул? Да нет. А кто?
— Что кто? — Илья сидел в кресле и, как и до этого, молчал.
— А почему никого нет? Никто не идет. Рака боятся? Рак не должен управлять моей жизнью. Пусть придут…
Зазвонил телефон.
— Дай мне трубку. Сам поговорю. Алло!.. Я. Я! Чего тебе. Не лезь в душу. Я не хочу тебя видеть, и не приходи, — отдал трубку.
— Вы что! Евгений Львович! Кому это?
— Что? Не вникай. Я сам знаю. Люди, говорит, дурные. А он?
— Кто?
— Не вникай. Где Саша?
— Звонил. Едет уже.
— Болит. Где Галя? Га-аль!
— Она на кухне. Небось пирожки делает. Сейчас же набежит народ.
— А! Да. Га-аль! Еще ампулку одну сделай.
— Да только что сделали. Только что.
— Не вникай. А Толя придет? Он обещал продолжить. А?
— Так он же каждый день… Почти каждый день вам рассказывает. Да и не только вам. Нам всем интересно. Теперь про Булгарина обещал… Господи! Да он же уехал.
— Да, да. Вспомнил. Га-аль!..
— Может, она уснула. Устала ведь.
— Да, да. Может быть. Подождем немного.
Вошла Галя.
— Ты чего? Я здесь.
— Я подумал, что вы, Галина Степановна, плохой реаниматор.
— Чего это ты вдруг надумал? — Галя улыбнулась, не зная, как правильно отреагировать на такое заявление. Растерянная улыбка сменилась тревожной гримасой.
— Что ты сегодня накинулась и давай срочно капельницу ставить? Ночью!
— Так тебе ж плохо стало.
— Такие больные, как я, никакой реанимации не подлежат. Так?! Бесперспективно!
Галя улыбнулась: нет, показалось. Всё в порядке. Тот же Мишкин.
— Сделай укол.
— Я ж только что делала.
— Ты что? Экономишь? Тебе жалко?! Ребята все делают для этого, а ты не можешь?
А Илья вспомнил, как незадолго до окончательного ухода из отделения всегда деликатнейший Мишкин на утренней конференции неожиданно грубо обрушился на дежурившего хирурга. Евгений Львович тогда сказал, что действия этого врача безграмотные, а сам он давно уже не заслуживает доверия, что он сделал напрасную операцию и едва ли не человекоубийца. Вся конференция испугано молчала. Это было не только грубо, но и несправедливо. Случай был сомнительный — неоперабельный рак, и еще неизвестно, кто в конечном счете окажется прав. Все молчали и от неожиданности, и от непохожести Мишкина на самого себя, и от возникшего у многих понимания, что шеф, наверное, прокручивает в голове, так сказать, свой случай, свою болезнь, свою судьбу. Но раньше он никогда ничего не валил на другого. И наверное, старые, затаенные, глубоко спрятанные, вполне заслуженные его претензии к этому доктору нынче выплеснулись от целого ряда сложившихся обстоятельств. В том числе, возможно, сыграли свою роль и уколы.
Провинившийся, действительно, был не из круга Мишкина. Совсем другого психологического облика — из тех, кому высшее образование не прибавило интеллигентности, а дало лишь некоторые профессиональные умения. После в ординаторской он бурно выражал свое возмущение Мишкиным. Все молчали. Пока не услышали:
— Наширялся и пошел вершить. Давно пора гнать и в постели держать. Администрация…
Сидевший за столом и писавший истории болезней Василий дернулся, вскочил и двинулся на брызжущего слюной коллегу:
— Уйди, падло, пока жив… — Он замахнулся, но руку его перехватил Игорь. — Иди к себе в отделении и не показывайся…
И тот ушел, видя весьма выразительную мимику коллег Мишкина.
Но ведь в чем-то он был прав, и создавшаяся ситуация становилось страшной. Через пару дней ушел и Мишкин. Не исключено, что та вспышка его и подтолкнула. И сейчас, думал Илья, у того недоброжелателя в запасе много возможностей для пакости всему отделению, а не только уходящему, уже бывшему шефу. Во-первых, липово ведущаяся история болезни Мишкина, будто он лежит у них в отделении, а не дома. Тут можно сильно нагадить всем и Мишкина лишить последней помощи. А тот доктор на такие вещи вполне способен: однажды уже было — выкрал неправильно оформленный документ, не поленился найти ксерокс, сделать копию и администрацию в известность поставить.
Мишкин уснул, а Илья все продолжал вспоминать сюжеты с тем самым доктором, которого так незаслуженно обругал тогда шеф, вполне заслуженно плохо к нему относившийся. Его все побаивались и только ждали, когда бы можно от него избавиться. Даже мысленно Илья не называл его по имени. “Тот! Тот самый!” Возможно, думал Илья, именно этот образ возник в душе их больного шефа.
А шеф всё спал.
…Четыре… Три…
* * *
…А девочка-то совсем не изменилась.
— Да ты просто помнишь ее такой, тогдашней. Ты же не видел ее с тех пор.
— Ты опять здесь? Что ты привязался. Оставайся в своем мире и дай спокойно поговорить. Мы ж не виделись сколько. Уйди, сатана!
— Горячишься, Мишкин, — и Собеседник то ли исчез, то ли спрятался.
А Люда осталась. Она сидела напротив. Выражение лица было точно то же, что и в давние времена, когда она умоляла его сделать ей аборт. Мишкину стало нехорошо — как и тогда. Камень старого греха тяжело давил, заполнил всю грудь.
— Как же живешь-то? Детей ведь нет, не могут быть. Ты уж прости. Ты же знаешь: я не хотел.
Люда не двигаясь продолжала сидеть в той же позе с прежним выражением на лице.
— Что молчишь? Я ж не виноват. Нет, виноват, конечно. Но я помню все. Я никогда не забуду.
Люда по-прежнему не шевелилась. Лицо было замершее.
— Трудно без детей, да? Ну, прости. Ты бы взяла приемного. А? Ну что ж я могу сделать? Конечно, не надо было мне делать тогда аборт тебе. Но ты так плакала. Я ненавижу слезы. Вот видишь — ты теперь одна. Да не молчи ты! Ну, виноват.
Люда в той же позе и вместе с креслом стала отодвигаться, уменьшаться, как бы расплываться. Будто это было отражение на стекле и оно отплывало от него вместе со стеклом.
И опять появился этот Некто с профилем Данте. Опять стоит около полок с книгами. И опять прикрывает собой место, где стоит Библия.
— Что ты к ней пристал? Ты свое дело сделал. А я тогда лишь посмеивался. А теперь не поможешь ей. Теперь тебе рассчитываться. Готовься. — И гость вытянул руку в направлении Мишкина, будто хотел что-то забрать из него.
Боль пронизала живот, спину… всё. Что это? Откуда такая боль? Может, рак. Может, “ломка”. Какое это теперь имеет значение?
Мишкин закричал:
— Галя, Галя! Укол! Он опять был. Люда!..
Галя подскочила с уже готовым шприцем.
— Быстрей, быстрей! Не видишь разве?! Люда была.
— Какая Люда? — Галя с удивлением посмотрела на него, одновременно вливая содержимое шприца в катетер.
— Ну, та. Помнишь? Я еще после нее под машину попал… У которой не может быть детей.
Галя поняла. Надо же: он никогда не вспоминал тот ужас, ан вот как оказывается-то.
Мишкин стал успокаиваться. Лицо расслабилось. Он удивленно огляделся. Нахмурился.
— Никого? И его?
— Кого? — автоматически спросила Галя, хотя было ясно, что лучше не спрашивать.
— Приснилось. Бред какой-то. Нет — все правильно. Да-а — заснул? А где Илья? Он же был здесь.
Галя взяла со столика тарелку.
— Поешь.
Протянул руку к ложке, но тут же уронил на одеяло.
Галя набрала в ложку пюре. Это пюре из детского питания, говорили, очень хорошо для тяжелых больных. Она все знала и сама, но тем не менее прислушивалась ко всем советам — а советы теперь давал каждый звонивший. Рассказывая что-то про их дела, она втайне, а может, и явно, ждала сочувственных слов. Но получала обычно град советов. И совсем уже обезумевшая от горя, усталости, безнадежности, она тотчас бежала осуществлять очередную бессмысленность. Правда, не всегда. Случалось, что, недослушав совет, просто бросала трубку. Так было по крайней мере дважды. Один раз у нее попросили Женину фотографию, чтобы передать ее экстрасенсу, который, якобы, заочно может улучшить состояние больного. А второй раз кто-то посоветовал принимать “настоящее мумие”. Что уж тут отвечать. И она бросала трубку. А вот совет кормить детским питанием она приняла.
— Поешь, Женечка!
Но Мишкин уже очнулся. Чуть отошел дурман. Ушла боль… Или ломка?
— Ты что? Не видишь? Что это уже ни к чему… Это конец.
…Два…
* * *
— Саша! Папе плохо. Давление… Он отказывается. Приезжай!
И следующий звонок:
— Олег! Жене плохо… Отказывается от капельницы.
И другому профессору:
— Леша!…
Женя услышал что-то из ее клика о помощи.
— Какая капельница?! — я не подлежу реанимации…
…Один…
* Новая повесть Юлия Крелина может служить окончанием романа «Хирург», написанного в начале 70-х годов.