Опубликовано в журнале Континент, номер 124, 2005
Василий СУББОТИН — родился в 1921 году в Вятской области.Служил в танковом полку на западной границе и с первого дня войны оказался на фронте, был башенным стрелком. Войну закончил корреспондентом газеты 150-й Идрицкой, затем Берлинской, бравшей здание рейхстага дивизии. Награжден орденом Красной Звезды, орденами Отечественной войны I и II степеней, орденом Трудового Красного Знамени — дважды, орденом “Знак почета”. Автор более пятидесяти изданий — книг стихов и прозы. Лауреат литературных премий: имени А. Фадеева, К. Симонова, Н. Заболоцкого. Живет в Москве.
Записки дивизионного корреспондента
Новый год встречаем, едва успев выгрузиться из эшелонов, в польской хате, которую мы пока еще не видели по-настоящему, не знаем, как она выглядит снаружи, потому что стоит темная ночь. Дивизия наша воевала сначала в Калининской области, затем освобождала Прибалтику, мы прошли с боями всю Латвию, а наш корпус даже брал Ригу. И вот, в самом конце года, в декабре уже, нас срочно погрузили в эшелоны, и мы двинулись в путь. Мы долго ехали, везли нас долго… И это неудивительно, — сразу передвигалась целая армия. Эшелоны шли один за другим, с небольшим отрывом один от другого. Мы все гадали, куда нас везут. Ведь солдат не должен знать таких вещей, ему это не положено.
Наконец, мы остановились на какой-то маленькой станции. Оказалось, что мы — в Польше. Да, в Польше! Потом я узнал, что где-то в районе Минска-Мазовецкого. Оказалось, что с нашего Прибалтийского мы попали на Первый Белорусский фронт, в центр войны, в центр нашего все более развертывающегося наступления. В центр всего.
Где фронт, где передовая, мы еще ничего не знали… Мы попали в Польшу в последний день 1944 года. В новогоднюю ночь! Когда мы выгрузились из вагона, из теплушек наших, было уже темно. Мы едва сели в машину, как двинулись в путь. До Нового года у нас оставалось очень мало времени, часа два или три. Нам хотелось найти ночлег, хотелось встретить этот Новый год где-нибудь в доме, за столом, накрытым по-семейному, а не в пути, не в дороге, не в землянке и не на марше. Мы проехали немного по дороге, идущей от станции, и остановились в первом попавшемся доме, в семье польского крестьянина.
Хата была очень маленькая, с низким потолком. За то время, что у нас оставалось, мы успели не только побриться, но и подшить подворотнички и помыть головы. Хозяйка нам вскипятила воды. Мы даже успели поставить на стол маленькую такую елочку, веточку сосны польской, поставить ее в бутылку и даже украсить кусочками ваты из санитарного пакета, успели сесть за стол и вместе с семьей этого крестьянина, при свете карбидной лампы, выпить за Новый год. (По этому случаю у хозяйки нашлась бутылка отличного бимбера, и она была этому безмерно рада.) Мы выпили за новый, 1945 год, который стал годом нашей Победы, годом освобождения Европы, годом окончательного разгрома нашего общего врага.
Так мы встретили эту новогоднюю ночь. Такими были первые часы, проведенные нами в Польше.
Вскоре наша дивизия заняла свое место на плацдарме южнее Варшавы, а потом наступило 17 января — день освобождения Варшавы, и началось наше наступление, которое привело к окончательному разгрому немецко-фашистских войск, взятию Берлина.
Но еще немного о том, как было. Огневые наших артиллеристов и даже их землянки были оборудованы в дамбе, прикрывавшей Вислу, и я, будучи корреспондентом маленькой дивизионной газеты, дважды, до четырнадцатого января, до начала артподготовки, был у них, дважды переходил с одного берега на другой по льду. Здесь, на этом плацдарме за Вислой, пушки стояли близко одна к другой, а землянки, как уже сказано, были вырыты в дамбе.
Варшаву я увидел в первый раз с другого берега Вислы. Я видел ее одну минуту, но этого было достаточно, чтобы запомнить на всю жизнь. Потом, через несколько дней, я увидел ее вблизи. Она открылась мне перед тем еще, как мы вошли в город, — когда мы еще только спускались к реке, на понтонный мост. Не могу сказать сейчас, по каким улицам мы проходили. Все улицы были одинаковыми, они были больше похожи на овраги, по дну которых вились узенькие, протоптанные в щебне тропинки. Улицы, похожие на овраги, остовы взорванных, обгорелых, размолотых снарядами домов, стены, навалившиеся одна на другую. Три часа мы шли по Варшаве, от трех до шести вечера. Страшный был путь, не забыть! 17 января 1945 года. Эта дата выбита на наших медалях, выпущенных в память того дня, в память освобождения Варшавы. Многострадальная Варшава осталась и остается местом дорогим и близким для меня на всю жизнь…
Аршинный лед на Висле — все там же, на плацдарме южнее Варшавы, где в тот день находились наши полки, — лед, по которому я дважды — туда и обратно — переходил в тот день Вислу. Аккуратные немецкие окопы, обваленные огнем нашей артиллерии, и деревья по краям дороги, иссеченные осколками. Но все это уже потом, на другой день. Может быть, это то, что больше всего запомнилось. На всю жизнь осталось в памяти.
Никогда не забыть мне, как в одной из деревень, на пути от Варшавы — я думаю, это было где-то в районе Заборова или Лешно, — в конце дня, в конце длинного проделанного нами перехода, мы остановились на ночлег в деревне, и я, отогревшись, держал на коленях маленькую девочку, Марысю. Мать этой девочки, немолодая, как казалось мне тогда, женщина, хлопотала по хозяйству, а я держал на коленях ее маленькую дочку и учил ее нашей русской песенке, старой русской песенке о Петушке — Золотом Гребешке, которой издавна учат у нас таких маленьких девочек, какой была эта Марыся, польское дитя, встреченное мною по пути на Берлин, после освобождения Варшавы.
Я так устал в этот день и так намерзся, что уснул гораздо раньше Марыси, прямо за столом, так и не дождавшись, когда пани Хелена постелет мне…
Многое забылось, а это вспоминается… Где-то здесь, на этом пути за Вислой, на пространстве, на котором развернулась тогда эпическая, невиданная по масштабам борьба — я думаю, что это в феврале уже было, когда наступление набрало темп, — морозы к тому времени сменились оттепелью, моросил мелкий дождь, — я стоял на улице одного маленького польского городка, среди тысяч людей, вышедших встречать наши проходящие через город войска, — стоял в толпе жителей, на тротуаре стоял, на дороге. Я разыскивал своих, которых я потерял, возвращаясь из полка, потерял в этом потоке войск, в тесноте движущейся в потоке техники. (Обычная участь дивизионного корреспондента — искать свою часть на дорогах наступления, а потом, возвращаясь из части, искать свою редакцию.) Я стоял на тротуаре, на улице, среди людей, радостно встречавших нашу армию, наших солдат, а мимо меня проносился весь этот поток машин, танков, орудий. Шли танки, шла пехота, двигались вперед орудия, и опять, и опять — пехота. Несколько часов простоял я тогда на этом тротуаре, забыв обо всем, забыв, где я и как я попал сюда, в этот город. Все это и поныне у меня перед глазами, и тогда родились у меня эти строки, которые так и не забылись с тех пор:
Год сорок пятый. Польский городок,
Кварталы гетто да следы пожаров.
Вторые сутки войск течет поток
И люди не уходят с тротуаров.
Колючим снегом ветер бьет в лицо,
Рвет улицу железный лязг и скрежет.
Средь шапок сталинградских храбрецов —
Конфедератки молодых жолнежей.
Так было всюду на этом пути — от Варшавы до Одера, от Одера до Берлина.
Январь 1. Долгое путешествие наше, о чем рассказано раньше, закончилось, и теперь мы уже на другом фронте, на польской земле. Пишу все те же заметки по тем материалам, с которыми успел только что вернуться, побывав в одном из соседних полков, — благо все это пока рядом, ни на какой не на передовой, можно сказать даже — в тылу. На улице завывает ветер, в комнате холод жуткий…
Интересно, что ни говори, складывается моя военная судьба. Мог ли я думать, что спустя три с лишним года я снова окажусь в тех же местах, на том же самом фронте, что и тогда — в сорок первом (только тогда он назывался Юго-Западным), в местах, где начиналась для меня моя военная служба и где меня застала война… Вот принесли только что фронтовую газету, я взглянул — это была “Красная армия”, та самая, которую я читал сначала в сороковом, потом в сорок первом. Там, на Западной Украине тогдашней, входившей за год до того в панскую, как мы говорили тогда, Польшу, и начиналась моя армейская жизнь, военная служба. Сейчас я уже не под Львовом, как тогда, а много дальше на запад…
Одинокие, затерявшиеся на буграх и косогорах деревушки, чаще всего одноуличные, когда дома только с одной стороны. Небольшие хатки, мазанки, обшитые досками, заставленные необмолоченными снопами. В домах этих, как и во дворах, нет следов изобилия — холодновато, потому что лесов мало и топить нечем. Слышу чужую речь, которую, однако, можно понять, тем более если немного знать по-украински. Наш Борис Моисеич больше всех преуспевает в этом. Он говорит с хозяином-поляком, и я узнаю некоторые слова: “дзенкуем” — спасибо, “довидзенья” — до свиданья, “бардзо” — очень, “добже” — хорошо и т. д. “Деску поромбать” — говорит хозяйка, и это мы тоже понимаем. Это значит: доску порубить, расколоть… Школьник, мальчишка, читает стихи. Прислушиваюсь. Большинство слов непонятны, но сам ритм речи знакомый, мне нравится.
В доме просторная комната, в углу — елка, почти по-русски убранная, с той, однако, разницей, что звезда на макушке — не пяти-, а шестиконечная. По стенам — множество икон, на улицах, при въезде в любое селение — тяжелый, деревянный крест. В городах, в крупных селах — изваяния каменных мадонн с младенцами в руках, именно в руках, а не на руках…
Но я возвращаюсь к тому, с чего начал свой рассказ о первых часах на польской земле, о встрече Нового года, о том, как мы, едва выгрузившись из вагонов, из теплушек наших, приткнулись в каком-то первом попавшемся доме. Успели смотаться на станцию и купили литр самогона. Каким-то образом на столе потом оказалось два. Одинцов присоединил лампочку к аккумулятору, Надя Карачевская убрала ватой веточку ели. Кто-то предложил выпить каждому за свою! Все с радостью выпили. Вышли во двор, стояла молчаливая ночь. Одинокий домик, рядом лес и дорога, все это очень запомнилось.
По дороге сюда, в Польшу, я почти ничего не записывал, хотя целых десять дней были в пути. Однако за это время кое-что прочел. Большую часть пути мне поневоле пришлось провести в санитарном вагоне, потому что фурункулы мои, это случается со всеми, кому приходится спать на земле, замучили меня. Лежа здесь, я познакомился с начдивом, так называется почему-то эта должность, должность врача при — я даже не знаю при чем… Интересный человек! Даже хорошо относясь к человеку (а он относился ко мне хорошо!), он молчит, будто в рот воды набрал, а отвечает, к удивлению, очень вежливо и приветливо, но только когда его о чем-нибудь спросят. Варенников, наборщик наш, был у меня за ординарца и неплохо справлялся со своими обязанностями, что, я думаю, неудивительно и не было для него очень трудно, потому что я очень давно люблю этого старика.
В подразделении вчера увидел меня капитан Боев. Он был ранен еще весной и давно не видел меня.
— Как ты постарел, Субботин! — сказал он.
Меня и вправду не узнают многие, что вполне понятно и закономерно в условиях войны. Жалуюсь? Нет, это другое, сожалею…
Как сложится жизнь, семейное и другое счастье? Или его так и не будет, как не было у меня его до сего времени. Право, не знаю, можно ли кому-нибудь из нас так говорить о себе!
Январь 9. Провел несколько дней в одной из наших частей. Задумали провести что-то вроде семинара с редакторами “Боевых листков”, с военкорами. Написал две передовых статьи, задумываю еще критическую статью об “ординарии”.
Влез в валенки, получил шинель. Вчера пришла наша армейская газета “Фронтовик”, в котором была “Литературная страница”. Были там и мои стихи, названные по одной из строк.
Вспоминаю о доме, и делается тяжело на душе. Сестра Мария с маленьким Леней, братом нашим, — все, кто там остался. Жизнь отняла и мать и отца. Тяжело потерять родных, что может быть горше этого!
Январь 16. Записываю мало и редко, потому что жизнь в основном проходит на колесах! Ездил с начподивом на Вислу и даже — за Вислу. “Виллис” домчал нас туда за два с половиной часа. Побывал под обстрелом, и даже очень сильным. Так давно, казалось бы, не был на переднем крае и вот снова — все те же траншеи немцев. Организовывал, как говорят у нас, материал об артиллеристах, которые сейчас на плацдарме за Вислой.
Получил вчера, там в части, новый пистолет… Передают приказ о прорыве немецкой обороны войсками нашего Первого Белорусского фронта. Знакомые фамилии командиров дивизий, командующих армиями, назван знакомый плацдарм на Висле южнее Варшавы, тот, на котором был вчера.
Январь 19. Под Варшавой, Рембертув. Комнатка интеллигентной семьи. Ночью утопал в перинах и все-таки дрожал от холода. Моисеич уехал посмотреть Варшаву, то, что осталось от нее. Где-то рядом — Треблинка, в которой немцы сжигали евреев. На устроенной выставке видел вещи из Майданека: платья, свитки, гимнастерки. На каждой — множество всевозможных знаков — красные с белым нашивки, наляпанные через всю спину огромные буквы “SU” — “Советский Союз”. Черепа с отверстиями на темени, горы всевозможной обуви, множество фотографий убитых, уничтоженных людей — дети, девушки, молодые парни.
Варшава взята два дня назад, брали ее мы — вместе с Войском Польским. Долго кружили потом по ее вконец разбитым улицам. Подумать только, что мы под Варшавой и даже уже за Варшавой, в самом, можно сказать, центре Европы!
Январь 21. Варшава! Я все думаю о ней, я ее видел, двигался по ее улицам и не стыжусь признаться в том, что слезы выступали у меня из глаз. Варшавы — нет, и, глядя на то, что от нее осталось, нельзя поверить, что она когда-нибудь будет, что от нее что-нибудь останется. Все мосты через Вислу разрушены, в лед вмерзли балки, стропила. По берегу реки не только траншеи, но и доты, и проволочные заграждения. От большинства домов остались только остовы, железные перекрытия, арматура стен, зданий. Изъеденные взрывами и пулями, наваливающиеся одна на другую стены…
Теперь мы где-то уже далеко за Варшавой. Так много всего остается незаписанным!
Рано с утра сегодня отправился с заданием найти в каком-нибудь из наших полков все того же наборщика. За один этот день проделал сорокакилометровый марш, обгоняя один полк за другим, выспрашивая каждую колонну, нет ли среди этих, шагающих мимо меня людей, наборщика. Задача почти безнадежная, фантастическая, неразрешимая. И хотя я на этот раз предусмотрительно надел валенки, но все-таки натер до крови ноги. Но наборщика я все-таки нашел, отыскал его в самую последнюю минуту…
Мы все в эти дни на марше, и я не знаю, где искать своих в этом потоке движущихся войск, в перемещении всех этих масс тяжелой техники. Неожиданно встретил ребят из “Фронтовика” — моего друга Володю Савицкого, сидевшего в одной машине с Германом Григорьевым и Экстремом. Мы так и не успели ни о чем поговорить в этот раз с Володей, потому что так случилось, что как только мы встретились, как только я его увидел, как сидевший в кабине водитель их машины завел мотор и они тронулись, уехали…
Стоят какие-то небывало крепкие, необычайно сильные морозы.
Поздно вечером, в городке, в котором нам пришлось заночевать, шел по улице. Вынырнувший из темноты старых лет человек, поляк, извинялся и, размахивая руками, говорил нам что-то, объяснял, что идет домой и что он не успевает.
— Пожалуйста, идите, — сказали мы.
Он опоздал и боялся, что его заберут, а то, чего доброго, и пристрелят. Немцы не разрешали ходить позднее восьми часов..
В каждом номере нашей дивизионки, называется она “Воин родины”, мои заметки, подписанные бойцами тех подразделений, в которых я брал тот или иной материал. Но есть что-то и за моей подписью… В номере от 23 января — это уже после взятия Варшавы — корреспонденция под рубрикой “По дорогам наступления” и подзаголовком “Бойцы идут на запад”… “Холодно, метет поземка. Ветер пронизывает даже в полушубке. И нет конца этому движению пехоты, танков, автомашин… Заснеженные поля, огромные деревянные кресты на околицах… Двое бойцов прибивают указатель, на котором крупными буквами написано: “На Берлин”…
Январь 24. Наборщик, которого я отыскал, выловил его из толпы, из тысяч других солдат, оказался на этот раз сколько-нибудь настоящим, так что пока хотя бы эта проблема разрешена. У меня что-то неладное с глазами, началось все с конъюнктивита. Все это неудивительно, если вспомнить, с каким светом приходилось сидеть многими часами, все эти землянки полутемные. Не хотелось бы уходить в госпиталь в такое горячее время. Наши — у Познани, другие — уже на немецкой земле, хотя и Познань эту немцы тоже отобрали у поляков, посчитав ее своей, немецкой землей…
Вчера опять же иду по улице, встретившийся мне еще один поляк приложил руку к конфедератке и проговорил: “Спасибо!” Я ответил приветствием. И только потом понял, что для него это единственное ему знакомое слово, которое он принимал за приветствие. Тут со всеми так, тут и с нами такое случается!
Январь 25. В дом вбежала женщина. Босая, с полуобмороженными ногами, прибежала из другого селения. Выгнали поляки, потому что немка и потому, что оставила по себе плохую память. Каждый день я вижу эту ненависть в действии. В одном небольшом городке, где я был, провели по улице помятого, без шапки, гестаповца, следом за которым шла толпа людей. Польская милиция — красное с белым — не вмешивалась. Да, это трудно, сдержать гнев толпы, гнев людей.
Мне, как и другим, пришлось много слышать рассказов о хозяйничанье немцев на польской земле. Вот почему всякий раз, как бы там ни было, слушая эти рассказы, мне хотелось верить, что поляки (что им еще оставалось делать?) ждали нас…
Трудно забыть семью Пташинских. Маленькая Марыся так быстро ко мне привыкла, что мать не переставала удивляться этому. Еще неделю назад она, по словам матери, завидев немца, бежала домой и кричала: “Мама, мама, герман идет!” Детишки, Андрей и Богдан, показывали мне своих голубей, которых они называют как-то по-другому (хотя, может быть, особая порода), кажется, цукровки…
А наши ушли далеко, и наступление развивается по-прежнему.
Отпечатана вторая полоса и печатается, вернее, правится первая. Часа через два-три, наверно, поедем — все вперед и вперед. Говорят, что скоро будет граница немецкая. В доме, в котором мы разместились недавно, жил немецкий “колонист”. Сейчас в дом вернулся его хозяин, поляк, выгнанный из собственного дома, когда пришли немцы. В доме еще оставались какие-то книжки немецкие о том, как Германия завоевывала Европу. Судя по картинкам, которые я рассматривал, это была не война, а прогулка… Сон, который не сбылся, мираж, который рассеялся и никогда не вернется. Слышу, как хозяин наш рассказывает нашим солдатам, как немцы хозяйничали тут, как они пели, маршируя:
Гоп-са-са, гоп-са-са,
Вкусна польска кивбаса!
Это, очевидно, уже в его переводе для нас…
Стоят морозные, солнечные дни. Всё растянулось, все в пути, и я давно не получаю писем, а те, которые написал сам, вожу с собой.
Февраль 10. Чем дальше, тем все реже и реже записываю я что-нибудь в этот свой дневник. Такая настала жизнь, не до того, другие заботы начались… Мы почти в Германии, почти на немецкой земле и, можно даже сказать, чуть ли не под Берлином. Был в частях, брал материалы, спешно пишу в номер, готовящийся к выпуску. Много было интересных встреч. Я имею в виду с местным населением.
Февраль 11. Уже поздно, следовало бы писать не 11-е, а 12-е. Давно следовало бы спать, но я дежурю по номеру. Должность для меня новая, но это больше всего связано с тем, что граница с Польшей осталась позади, где-то километрах в пятнадцати, что мы уже — на территории Германии, что кто-то из нас, офицеров, кроме наборщиков и печатника, должен нести дежурство. Не знаю, насколько это нужно, но такой порядок…
И все-таки о том, как это было. Я сидел в закрытом кузове нашей полуторки вместе со всеми и потому решительно ничего не видел. Но кто-то сказал, разглядел через щелку и потому сказал другим, что видел стоящий на дороге щит, на котором было написано: “Вот она, фашистская Германия!” Сидящие в машине полезли за книжками, за блокнотами…
Итак, можно было бы сказать — свершилось, мы — на немецкой земле. Оружие кладу под голову. А как же! Ведь мы — в логове врага, тут надо быть вдвойне осторожным, так нас учат, так нам говорят, и это, наверно, так и есть…
Остановились на этот раз в доме немца сбежавшего. Все цело, все на своем месте. Более того, на каждого из нас хватило по кровати — пружинной, мягкой. Я — опять на дежурстве и рассчитываю написать статью, очерк о братьях-артиллеристах, о братьях Рубленко из нашего 674 полка.
Февраль 12. Собирался ехать в Бромберг, но не удалось, не получилось. Газета сегодня выйдет поздно, публикуется коммюнике премьеров с Крымской конференции. “Участь Германии решена”, — сказано в нем. Шнайдемюль — мне довелось быть близко около него — так же, как и Познань, окружен, блокирован. Близки к окончанию бои за Будапешт. Первая полоса в газете нашей, как правило, официальная, потому что ежедневно печатается по два-три приказа Верховного Главнокомандующего.
Поселились в доме, в котором занимаем только первый этаж. Сижу все над теми же заметками, хотя сегодня должны были идти стихи о моем ровеснике, о сверстнике, которые мне давно хотелось написать, но их вытеснили другие, более важные материалы.
В батальоне Сережи Хачатурова мне сшили кубанку, но это не ради пижонства, а потому что шапка где-то затерялась.
В номере от 13 февраля — о состоявшейся в Крыму конференции руководителей трех союзных держав — Советского Союза, США и Великобритании. “Нацистская Германия обречена”, — говорится в итоговом заявлении.
Взят Шнайдемюль — сообщается в том же номере, мы уже в Померании…
Февраль 25. Я — в госпитале. У меня запущенный конъюнктивит. Ведь два месяца уже, как стало плохо с глазами. Такая пошла жизнь, что-нибудь да случается. Кажется, совсем недавно еще, летом, чувствовал я себя лучше.
За какие-нибудь день или два до того, как мне здесь оказаться, вернулся из очередной командировки из-под Флатова, первого немецкого городка, в котором мне довелось быть. Во “Фронтовике” я застал встретившего меня Володю, и мы пошли с ним в их столовую.
— Второй месяц пью, — сказал он мне, и это надо сказать, не на шутку встревожило меня…
Я встретился с метранпажем, и он, по доброте своей, щедро нагрузил меня всем, и шрифтами, и линейками всевозможными. Целый ящик дал мне всего этого. На другой день я вернулся к себе со всем этим грузом, столь для нас необходимым, но по пути было много неожиданного. На попутных машинах я доехал до Шнайдемюля, окруженная группировка к тому времени уже была разгромлена, хотя город еще горел и в подвалах еще отсиживались немцы. На улицах города еще стоял дым, и глаза сильно слезились. Кое-как я добрался с этим грузом до своей редакции, хотя и не скоро, очень долго и трудно разыскивал своих. Редактор был рад моему возвращению и тому, что я вернулся не с пустыми руками…
Февраль 28. Вчера меня перевели в другое отделение, потому что у меня обнаружили туберкулез, что, надо сказать, не такая уж для меня неожиданная, хотя, конечно же, что говорить, неприятная новость. Дело в том, что задолго до войны, когда я был еще на втором курсе своей культпросветшколы, в легких у меня обнаружен был очаговый процесс и мне, по тем временам, даже дали путевку в один из санаториев Крыма, в Ялту. И теперь вот — обострение. Неприятно, но как бы там ни было, долго я здесь задерживаться не буду…
Среди больных очень много интересных людей. Молодые офицеры, не знаю уж почему, напоминают мне студентов-первогодников — то ли своими неестественно громкими голосами, то ли своей непривычной разговорчивостью. Но среди них один рядовой. Он только в прошлом месяце освобожден из плена, был в Шнайдемюле. Зовут его Василий Федорович Василевский. Он 1920 года рождения, из Смоленской области. Паренек с хорошим лицом, с добрыми глазами и туберкулезом легких. Побывал в десятках лагерей. Он много рассказывал мне страшного. Ну, например, о том, как в октябре-ноябре их заставляли вылавливать лес из реки, из уже покрывшегося коркой льда Немана. В день заболевало по пятьсот человек, и от воспаленья легких, и от туберкулеза. Василевский выжил…
Моя койка стоит у окна. Безостановочно проходят машины, тягачи с орудиями, танки. Больные спрашивают у врачей:
— Не наступают?
— Еще нет…
По той же дороге тянутся тележки, тачки. Это выходящие из лесов немцы, немки. Это — Померания!
Март 2. Конъюнктивит мой все более обостряется, мне только что промыли глаза риванолом, но все это мало помогает. И все-таки пару корреспонденций для газеты своей я тут написал. Что делать, я, наверно, никогда не был особенно здоровым, и тем не менее, тяжело и не хочется писать о том, что я в госпитале, об этих днях, проведенных мной здесь…
Март 8. С глазами у меня все хуже, вот ведь какая незадача. Ведь никогда ничего этого не было! И тем не менее не далее как завтра я отсюда выпишусь, вернусь к своим делам. Глаза мои, как видно, трудно будет вылечить, особенно, говорят мне, летом, когда на дорогах пыль поднимется, тогда, мол, мне с моими глазами будет еще хуже. Не знаю, так ли это? Думаю, что все дело все-таки в недостатке света, в тех коптилках наших, с которыми мы изо дня в день имеем дело…
Почти две недели пробыл я здесь. Меня хотели направить куда-то дальше в тыл, но я отказался.
Март 10. Вчера вернулся к себе в редакцию. Писем было много, но ни одного из тех, которые я так ждал…
Дорогу сюда, к побережью Балтики, где мы за это время оказались, трудно забыть. Начинал я свое путешествие на попутных, пока не отыскал своих. Несколько раз натыкались на какие-то потерявшие управление разрозненные немецкие группировки. Одиночные фрицы, идущие по дорогам, завидев нас, нашу чужую, тоже достаточно заблудившуюся, затерянную на этих дорогах машину, бросались по сторонам. В населенных пунктах, которые мы проезжали, можно было видеть топчущихся возле домов немцев. Все те же блуждающие, не знающие, что следует делать, немецкие подразделения. Не сразу я нашел своих на этом пути на север, к Штеттинской бухте, куда так неожиданно вдруг мы были повернуты. И все-таки тем более неожиданно, по дороге сюда, попал во все тот же “Фронтовик”. Оказалось, что Болдакова уже нет, отозвали в “Красную армию”. Виделся и с Левиным, и с Елисеевым, которого, как оказалось, никуда не переводили, не перевели. Не было только Володи, который пришел только под утро. Вот так Володя!
В номере от 13 марта — приказ Верховного Главнокомандующего о взятии Кюстрина — важного опорного пункта обороны немцев на реке Одер, прикрывающего подступы к Берлину…
В том же номере, не знаю, насколько это уместно, на второй полосе, под клише с фотографией трех наших бойцов, один из которых играет на гармошке, какие-то мои стихи:
Ох, как много нами пройдено, даже вспомнить нелегко!
Далеко осталась родина, да Берлин недалеко.
Большаком, полями, тропами, сквозь пургу и сквозь огонь,
С нами вместе всюду топала наша тульская гармонь…
Эти курские иль минские трое стриженых ребят
Скоро улицы берлинские русской песней огласят!
Стихи не бог весть какие, конечно, но других — не было.
Март 17. Два дня тряслись в своем “майданеке”, как называем мы нашу вконец разбитую полуторку. Дорога эта вытрясла у меня одно небольшое стихотворение. Мы здесь, как мне кажется, какое-то время постоим. Два последних дня были солнечными, совсем летними, но сегодня дождик. Вчера сдал “Братьев Рубленко”, сегодня, если не потребуется срочно куда-нибудь идти, сделаю еще один материал, репортаж, но это уже в следующий номер. Вообще же в моем замысле еще несколько стихотворений, но это не скоро, на это надо много времени…
Мне кажется, что эти мои записи не полны без того, что я пишу, без этих моих ежедневных заметок и информаций, которые я пишу и печатаю в нашей маленькой газете, в дивизионке нашей. А в дневнике моем, как я вижу, ни слова обо всем этом не говорится, ни о том, над чем я работаю, о ком и о чем пишу, но главное, с кем ежедневно, изо дня в день встречаюсь, разговариваю, хожу туда, где только и можно встретиться с теми, о ком только может и должна писать наша маленькая дивизионная газета, — с бойцами переднего края. А для этого, по-видимому, надо читать ее, саму эту нашу газету, то, что я, как умею, пишу в нее каждый день — в каждый ее номер…
Мы, пожалуй, ближе всего к Берлину. Я сейчас пишу это, сидя возле указателя, на котором написано “82”. Восемьдесят два километра до Берлина! Помню, как сидели однажды у одного такого указателя, на котором было написано “500”. А вот сейчас — “82”. Как долго мы шли до этой указки, до этого указателя!
Март 29. Где-то близко шумит Одер. Скоро будем на нем, сейчас мы — во втором эшелоне, учимся преодолевать водную преграду, каждый день на ближайшем озере идут занятия, вот его, это озеро, пока и форсируем. Не мы, конечно, а те, о ком мы пишем. Называется это — учениями.
Апрель 1. Два этих последних дня секретарил, вроде бы неплохой номер, который в процессе подготовки несколько раз переделывался, ввиду поступления нового, все более оперативного официального материала…
От окулиста из госпиталя получил письмо, в котором он приглашает меня на консультацию. Конечно, следовало бы поехать, показаться, но разве это возможно в такие дни и в такое время!
Апрель 2. Скорее бы уже началась горячка! Уже и союзники наши стали действовать много активнее. Им до Берлина остается — 265 км. Рузвельт, как сообщает наше радио, просил сенат не разъезжаться, так как возможна капитуляция Германии.
Апрель 4. Вот уже второй месяц мы в Германии. Сейчас немцы за Одером, наши на дамбе. Радио сообщает о налете союзников на Берлин, кое-кто из нас говорит даже, что слышал бомбежку. Весьма вероятно, ведь здесь всего 80 километров…
Если война когда-нибудь кончится, я очень хочу учиться. Не знаю, удастся ли мне это? Все-таки студенческие годы — лучшее время, так это мне представляется. И потом — я очень хочу писать. Там, в Оханске, куда из Перми была переведена наша школа, я думал, что буду этим заниматься после школы, в армии — после армии, теперь на войне — после войны. Так хотелось бы успеть сделать что-то — из того, что задумано.
Апрель 19. Сколько событий произошло за эти дни, а я не мог ничего записать раньше.
Фольварки, фольварки. Селения. Это уже пригороды Берлина.
Расползлась на крышах черепица,
Будто карты спутанной судьбы…
Из стихов, которые я пока еще не написал…
Но я немного забегаю вперед. Мне бы хотелось вернуться к тому, что было раньше, за все это время, за все этих две, если не три недели апреля-месяца… Мне пришлось опять незадолго до того быть в нашем армейском “Фронтовике”, видел доброго друга Володю Савицкого, фронтового поэта, а в недавнем прошлом — командира взвода противотанковых 76-мм 674 полка нашей дивизии… А через день какой-нибудь или два, пятнадцатого, все и началось. Еще сквозь сон я услышал. Ни о чем ведь нам, дивизионщикам, заранее не сообщают. Да, именно пятнадцатого! Очень памятный для меня день! Потому что именно пятнадцатого я попал сюда, на этот наш, уже отвоеванный к тому времени, плацдарм за Одером. Памятный еще потому, что на следующий день, в ночь на шестнадцатое апреля началось то, что можно назвать началом общего наступления на Берлин. Последним нашим большим наступлением в этой войне. Что же касается пятнадцатого, то утро этого дня началось с разведки боем, единственной, как я узнал после, на всем нашем участке фронта, и вел ее, эту разведку боем, один из батальонов нашей дивизии, батальон майора Твердохлеба…
Но обо всем по порядку. Было, должно быть, часов семь, когда загромыхало. Все еще спали, когда я собрался и, не докладываясь, отправился. Раз загромыхало, надо отправляться. Никаких распоряжений на этот счет не полагалось, не требовалось…
По мосткам пробрался через плавни, через лиманы. Трясина страшная! Одер был и глубокий и быстрый, но поменьше, поуже Вислы, я перешел его по давно уже наведенному понтонному мосту. Пришел сначала на НП нашей дивизии, где был и генерал наш и начальник политотдела дивизии. Плацдарм был весь исполосован траншеями, так что по открытому полю ходить не было надобности. Побывал у моих знакомых, у минометчиков братьев Рубленко. Старший, Григорий, был в подчинении у младшего, и был на месте, в землянке у телефона, а Анатолий, командир батареи, на наблюдательном пункте.
Так же, кружась по траншеям, разыскал еще одного минометчика Васькина. После чего попал на НП 674-го. Здесь был мой однофамилец майор Субботин. Побыл тут, но информации никакой! Так всегда и бывает. Если не пойти самому, так ничего и не узнаешь, особенно в эти самые первые часы и минуты. Впрочем, замкомбата Шустер передал, что у них, как всегда, хорошо действовал Исаков, но затем связь с батальоном прервалась, короче говоря, Шустер бросил трубку. На них там шли танки…
Я еще некоторое время побыл тут, наблюдая, как командир полка управляет боем…
Одним словом, мне ничего другого не оставалось, как идти туда, в прорвавшийся в глубину немецкой обороны батальон. Отправился туда вместе с комсоргом полка Николаем Евраскиным, который тоже, как потом выяснилось, не знал направления, и можно было попасть к немцам…
Пробирались сначала по траншее, потом по канаве, по краю залитой водой канавы, потому что по канаве — глубоко и грязно, к тому же — неизвестно, какая глубина у этой канавы, может, по пояс, а может, и дна не достанешь. Но и по краю, по ее верху — тоже невозможно, снимут автоматчики. Низко приникая к земле, на коленях, а то и вовсе ползком, двигались мы друг за дружкой. Я держался за Евраскиным, он был опытней. Одолевала одышка. Запыхавшись от огромного напряжения, отдыхали. Слышались одиночные выстрелы — это когда кто-то из нас по неосторожности высовывался и снайпер, заметив, стрелял. Чёртова канава, не забудешь ее вовек! И все-таки, не будь ее, пришлось бы бежать по чистому полю, что было бы в сто раз опаснее. К тому же оказалось, что канава эта перегорожена колючей такой проволокой “спиралью Бруно”, которая тянется и через эту канаву, по воде. Только в шести-семи метрах от нее — проход. У нас не было, не оставалось никакого выхода, как вылезать из нее, из этой канавы. Граната, конечно, разбросала ее, эту спираль, но плохо. Ничего не оставалось другого, как бросаться туда, в этот проход. Однако как дойти, как добежать до него! Но вот поднимается один, потом другой. Хуже всего — зацепиться! При одной мысли этой делается нехорошо. Так и есть, плащ-накидка моя цепляется за проволоку, но я благополучно отрываюсь, отрываю ее. Момент броска — самый напряженный: собьет или не собьет? Труднее всего встретившемуся нам подносчику патронов. Ящик тяжелый, и ему приходится вставать чуть ли не во весь рост, чтобы с тяжелой ношей этой пройти через заграждение. Ползти с ящиком трудно, его приходится переставлять при ползании. Наконец мы — в траншее. Проходим метров пятьдесят. Вот и командир батальона майор Твердохлеб и заместитель его, майор Шустер.
— Не разговаривайте громко, — говорят нам, — немцы близко, в пятнадцати метрах…
Со всеми здороваюсь, каждому жму руку, чувствую, что люди рады. Ведь они в какой-то мере чувствуют себя обреченными, брошенными в этот прорыв, а тут приходят, да еще из газеты, — “редактор”, как называют они меня. Долго беседую об отличившихся и с отличившимися, беседую, разговариваю. Проходит около часа. Темнеет. Собираемся уходить, прощаемся. Обратный путь не легче — по скользкому бережку все той же широкой канавы. Вижу, как кто-то еще, сапер, должно быть, перерезает эту злополучную проволоку ножницами. Жалею, что не записал, не было возможности записать фамилию. По пути, который, казалось бы, мы уже знаем, несколько солдат, убитых в голову. Все тот же снайпер. Забираем одного раненого, потом — натыкаемся на другого. Блуждая по траншеям, поздно находим, наконец, свое НП.
Когда на другой день часа в два я вернулся к себе в редакцию в Клоссов, меня уже не ждали, считали, что я погиб, так, во всяком случае, мне говорили. И очень удивились, когда я вернулся. Добираться до редакции после того, как я вернулся из-за Одера, мне было уже поздно. Едва я только вышел к Одеру, наступила ночь. Я свалился в окопчик тех же братьев Рубленко, в траншею, которые тут еще оставались после немцев, и уснул.
В эту ночь на Одере, когда я еще был там, шла такая артиллерийская подготовка, какой я, признаться, никогда до того времени не слыхал. Когда она стихла, противника ослепили десятки прожекторных установок большой мощности. Все это было до рассвета. В первый день продвинулись километров на десять-двенадцать. На следующий день все началось сначала, снова все загудело и передний край опять передвинулся.
Два последних номера вышли с моими материалами, сплошь оперативными. Какой-то товарищ из корпуса, придя на третий день в дивизию, переписал весь номер газеты, ему нужны были отличившиеся и потому — это было куда проще.
“Фронтовик” остановился по соседству. Только что заходили мои добрые знакомые, и Герман Григорьев, и Володя Савицкий. А Бирюков, такой-сякой, который обещал нам сделать кое-какие клише со снимков, которые мы ему дали (ничего ведь у нас этого нет), так ничего и не сделал, не успел. Мне надо сходить к нему, чтобы дать более оперативные снимки — снимки тех, кто более других отличился в этих последних боях.
Что-то из записей тех дней:
Вот уже и Одер — река немецкой судьбы — за нами. Я говорю так не только потому, что мы уже стоим за Одером, что Одер уже за нами! А больше потому, что само слово это — “одер” — по-немецки означает — “или”. То есть — или да, или нет!
— Напишите вот о старшине, — говорит мне комбат. — Он сегодня пять пленных привел. — Старшина смеется. Он стоит тут же рядом и весело смотрит на меня. Это высокий, плечистый человек, зовут его Анатолий Иванович Стельмах. Он шахтер из Харьковской области. Воюет недавно, еще даже ничем не награжден. Утром сегодня был ранен в ногу… Принес бойцам завтрак, подобрал две гранаты немецкие, да так и остался в батальоне, тем более, что пошли танки.
Лейтенант Исаков — это вот тот черноволосый, с орденом Славы. Солдатский орден, полученный им еще до офицерского звания. Он парторг батальона, зовут его Каримжан. У него прямой, открытый взгляд, лицо запоминающееся…
Подходят другие офицеры. Старший лейтенант Батраков, лейтенант Кошкарбаев, лейтенант Атаев, командир пулеметного взвода Дегтярев. Все они заметно обрадованы появлением здесь нового для них человека… Майор Шустер, замполит, просит меня записать фамилии отличившихся. Их — много. Это — сержант Савченко, красноармейцы Котлов, Гордеюк — из роты Греченкова, Филиппов, Цомоя из роты Медведева, пулеметчики Латыпов, Ермаков, Антонов, рядовой Гончаров из взвода Кошкарбаева и другие. Это все герои первого дня.
Рядовой Лобов — ручной пулеметчик — рассказывает мне о Николае Попове, убитом в этот день в траншейном бою. Пулеметчик Журавлев бросил шинель на проволоку и, пока второй номер его прикрывал, перетащил свой пулемет через заграждение.
Или вот еще такая запись: “Первым поднялся в атаку на Одере, первым выскочил из траншеи Иван Клименко, лейтенант…”
На переправе скопилось много машин, и мы стоим, ждем… Все хлынуло в прорыв. Я стою на зыбком, расшатанном, ушедшем наполовину в воду мосту и раздаю нашу отпечатанную за ночь дивизионку.
— Сколько до Берлина осталось? — спрашивает меня красноармеец Распопа.
“Витька, сюда!” Это указка на дороге.
С нашего плацдарма за Одером до окраин Берлина было 64 км. Впервые были применены прожектора большой мощности, 143 прожектора. В первый день наступления, 16 апреля, продвинулись на 10-12 км. Через день, 18-го, была прорвана вторая полоса немецкой обороны…
Дневниковые записи мои перемежаются с записями в моих рабочих блокнотах той поры…
Под Кунерсдорфом — в том же 674-м, на третий день наступления. Тут сейчас все батальоны смешались. Я был у Логвиненко и у Давыдова, а потом не заметил, как оказался в 469-м, у Хачатурова. Записываю на ходу, одни имена только — людей, о которых надо бы рассказать. Рядовой Габидуллин и сержант Провоторов — разведчики полковые. Старший сержант Нечипуренко, командир отделения; ручной пулеметчик Пагуд, первый номер его — Федорович, еще с Латвии с ним. Сержант Сальников, награжденный орденом Красной Звезды…
Продолжавший наступать Твердохлеб занял сегодня три траншеи и захватил 19 пленных.
Могила перед немецкой траншеей в одном из пригородов Берлина. Деревянная дощечка, надпись на которой выжжена раскаленным гвоздем: “Виктор Крыжановский, первым шел на Берлин. Погиб здесь, в танке, 23 апреля 1945 года”.
Могила была рядом с траншеей. И танк стоял рядом, в двух шагах от этой траншеи и от этой могилы.
Однако вернемся еще раз к моим записям тех дней.
Взвод младшего лейтенанта Клочкова из артдивизиона Тисленко. Здесь орудие старшего сержанта Давлетшина (в расчет входят Иванов, Лесовский, Сикорский) переправилось на другой берег и с ходу открыло огонь. Другое орудие — сержанта Новикова — разбило зенитную установку и уничтожило много живой силы врага. Наводчик Хасанов, замковый Григорьев.
Командир роты старший лейтенант Ковригин. Его рота действует в населенном пункте мелкими группами. Тактика у командира роты такая: один входит в дом, другой держит оружие наготове. Лейтенант Кобелев возглавлял такую группу. В одном доме они открыли шкаф, там стоял немецкий офицер с автоматом.
Сержант Скляр еще недавно командовал отделением. Теперь он командир взвода. При занятии населенного пункта захватил в плен трех немецких солдат. Он даже не успел заскочить в дом, где они прятались, как они выкинули белый флаг.
У сержанта и впрямь грозный вид, особенно когда он с автоматом.
Командир роты Лебедев, у которого я ночевал, рассказывает мне о своих пулеметчиках. У сержанта Смирнова пулемет отказал в ту самую минуту, когда немцы пошли в контратаку. Командир взвода Чайкин пришел на помощь Смирнову и помог устранить неисправность. Смирнов в это время отбивался гранатами. Рубеж был удержан. Рассказывал еще о Макарове и Леонове, пулеметчиках, которые, будучи ранеными, продолжали вести бой.
И еще один его пулеметчик — Петр Яско, действующий вместе со своим напарником Булдиным, вторым номером. Ночью в пригороде Берлина они уничтожили группу немцев, у которых на чердаке была огневая точка…
Рядовой Виктор Карбулов, родом он из Татарии, из села Угрюм, рассказывая мне об убитом им немецком автоматчике, говорит возмущенно, не столько возмущенно даже, сколько с обидой:
— Стал по мне бить из панцер-хауста! (Вместо “панцер-фауста”.)
Зелень предместий и все та же красная чешуя черепицы на крышах. Пригороды!
В окне огромном как уцелело стеклышко одно!
Сержант Сартаков, командир пулеметного расчета. Я помню, когда я был у них в прошлый раз, напевал полюбившуюся ему песню, песню о матери, которая ждет не дождется возвращения своего сына… “Утречком ранним, ветром нежданным, сын твой вернется домой…”
Погиб вчера на подступах к Берлину.
А теперь перейдем к записям уже сколько-нибудь непосредственно берлинским, поскольку во всех статьях и заметках в газете у нас идет теперь речь о боях за сам Берлин, о боях за Берлин и в Берлине, хотя временами об этом не сказано прямо. И сегодня это, что и говорить, кажется более чем странным.
В номере от 25 апреля корреспонденция “Борьба за каждый дом”. Это — на второй полосе. А на первой — в приказе Верховного Главнокомандующего, адресованном командующему нашего 1-го Белорусского маршалу Советского Союза Жукову, говорится, что войска 1-го Белорусского фронта овладели городом Франкфурт-на-Одере и ворвались в столицу Германии — город Берлин…
Апрель 26. На улице Мюллерштрассе. Окно в комнате приходится заделывать по несколько раз за день, так бьет артиллерия. Отвечает и противник. Идут упорные уличные бои. Кажется, изучил все северные пригороды Берлина, в каждом из них побывал по несколько раз — Панков, Каров, Бухгольц, Розенталь, Вильгельмсрю… С утра сегодня редакция наша уже в самом городе, но я и здесь был уже двумя днями раньше, переходил через те же каналы. Укреплений в городе много, как много и разрушений, но разве сравнимы они с разрушениями в России, Прибалтике, Польше…
Цивильные все на местах, мало кто эвакуировался. Целыми днями мы в окружении немцев, которые пристают с жалобами, с просьбами, с разъяснениями. Кое-что понимаю и кое-как говорю сам. Прилуцкий наш, не знаю, откуда он взялся, целыми днями что-то разъясняет, пропагандирует. Мне почему-то кажется, что понимает он далеко не все, а говорит и вовсе никак. Да и вообще по-немецки пытаются разговаривать очень многие из нас, пользуясь тем, более чем убогим, запасом слов, который вынесен был нами из четвертого класса начальной школы.
Я не писал, редактор представил меня к ордену Отечественной войны II степени, не знаю, чем я это заслужил, но пока из всей редакции только меня. Что и говорить, это обязывает ко многому.
То, что мы ходим по улицам Берлина, кажется чем-то невероятным, мы еще не осознали этого в полной мере. Сколько же немец будет способен держаться еще? Союзники не подошли, опоздали, и нам, нашей дивизии, нашей армии, пришлось обходить Берлин с запада…
Только что поймали одного успевшего переодеться немецкого офицера. Немка из соседнего дома сказала о нем капитану Носкову. Скрывался во дворе. Зовут Юзель Атель.
На стенах домов повсюду висит плакат: “Пс-с-т!” Молчи!
— Будем брать рейхстаг, — так говорят теперь у нас. Даже уже выданы флаги для водружения на рейхстаге. Каждой дивизии — свой! Получили такой флаг и мы…
Мы впервые в таком большом городе, и эта непривычность пугает. Непривычно трудно ходить по городу, по его улицам. Идешь или ползешь, кажется, что за тобой все время следят. Кажется, что ты отовсюду виден, а самому тебе некуда спрятаться…
Но легче разве было брать сопки да лазить по болотам!
В номере, вышедшем утром 27 апреля под шапкой “Каждый завоеванный дом — шаг к победе!”, старший сержант И. Сьянов пишет: “Наша рота первой ворвалась в город. Действуя гранатой и огнем автомата, бойцы выбивают у врага дом за домом, квартал за кварталом. Агитатор Исчанов провел в своем отделении беседу на тему “Водрузим знамя победы над Берлином”. Подобные беседы провели старшина Самошкин, командир роты старший лейтенант Панкратов и я, парторг роты. Бойцы проявили большой интерес, спрашивали, сколько километров до центра города, какая главная улица, где находится рейхстаг и так далее. Отвечая на эти вопросы, мы использовали карту и план города. Отвагу и героизм проявили в эти дни Драп, Гелазиев, Якимович, Киреев. Они подбирались к домам с таких сторон, которые не имеют ни окон, ни дверей и поэтому не просматриваются противником…
Враг ожесточенно сопротивляется, но мы сумеем одолеть его”.
А в приказе Верховного Главнокомандующего, опубликованном на первой полосе, в том же номере за 27-е, сказано, что войска 1-го Белорусского фронта соединились северо-западнее Потсдама с войсками 1-го Украинского, завершив, таким образом, полное окружение Берлина.
Надо сказать, что мы все повесили носы, когда на подходе к Берлину нас стали заворачивать на север. А через два дня мы обогнули Берлин и вошли в Берлин с северо-запада. Как оказалось, это был маневр, мы должны были окружить город…
Все говорило о том, что Берлин близко. Расширенные автострады и слившиеся в одно селение пригороды. Скоростные, пикирующие над нашими головами истребители и трассы пуль, направленные в упор им, и тоже над головами нашими…
Апрель 29. Вчера, 28 апреля, убит Алексей Семенович Твердохлеб, комбат 674 полка, тот, что вел разведку боем на Одере, а сегодня — наш редактор Вадим Всеволодович Белов. Об этом только что стало известно. Эта весть ударила как обухом по голове.
Твердохлеб был убит немецкими автоматчиками, выходившими из тыла и прорвавшимися к его штабу, Белов — выпущенным из окна фаустпатроном.
В полк из своей разбитой, осиротевшей редакции я пришел в то время, когда роты находились на подступах к самому рейхстагу, за Шпрее, в так называемом “доме Гиммлера”. И сразу попал на партийное собрание к артиллеристам, которое проходило тут же на огневых.
За стеной дома из красного кирпича собрались командиры расчетов, наводчики, заряжающие. Одни сидят на лафетах орудий, другие стоят в ровиках. Я записываю для себя, что-то вроде протокола.
Лейтенант Кувшинов, парторг дивизиона, говорит о том, как артиллеристы дивизиона выполнили свою задачу. При прорыве обороны, говорит он, расчеты действовали слаженно, младший лейтенант Солодовников своевременно указывал цели. Слаженно работали расчеты Деева, Косатонова, Малюка (наводчики Седельников, Данельян, Хохлов). Коммунисты Дроздов и Клевцов при прорыве обороны с первых снарядов подавили свои цели, а при вступлении в Берлин орудие Дроздова с первых снарядов разрушило дом, в котором засели фаустники. Отлично, говорит парторг, справлялся со своими обязанностями старший на батарее офицер Рындин…
— Мы хорошо стреляли в Берлине. Раньше мы стреляли с закрытых позиций, а теперь будем бить врага по самой его роже, — заканчивает Кувшинов.
Командир орудия старший сержант Шаяхметов рассказывает, что в последних боях батарея стреляла только с прямой наводки. Его наводчик Нуртазин не отходил от орудия даже тогда, когда снайпер открывал огонь…
— Теперь уже недалеко до конца, до победы, — говорит Шаяхметов. — Перед нами — рейхстаг! Что он из себя представляет, я думаю, каждый видел, а если кто плохо рассмотрел, может выглянуть из-за угла…
Комсорг Елкин:
— Чаще всего мы стреляем за три километра, а сейчас перед нами рейхстаг и до него всего каких-нибудь триста метров…
Заряжающий Мамедов сказал:
— Я протер каждый снаряд, я готов!
Штаб нашей дивизии — в тюрьме Моабит. Тут и КП, тут и НП, все вместе. За глухой высокой стеной легко заблудиться: лабиринт полутемных, сырых коридоров, камеры… На цементном полу сидят пленные немецкие солдаты, совсем еще, можно сказать, дети. Гитлер бросал их бороться с нашими танками.
Спускаюсь в подвалы, где расположен штаб и все управление связи. Вводят новую группу пленных — из тех, что взяты были только что. Они кивают головой тем, что попали сюда несколько раньше. Должно быть, они из одной части и узнают друг друга. Привели еще одного, уже переодевшегося, пытавшегося скрыться немецкого офицера.
Здесь одна только Шпрее спокойна в неспокойных своих берегах. Течет себе, как ни в чем не бывало! Перехожу ее уже во второй раз все по тому же мосту Мольтке. В домах за рекой все еще не утихает стрельба — отстреливаются фрицы. В “доме Гиммлера”, как стали называть здание министерства внутренних дел, в этой груде камня — Степана Неустроева КП. Было бы вернее сказать, НП. Сюда я и прихожу в конце этого трудного дня. Окна первого этажа, скорее полуподвала, выходят на площадь и на рейхстаг, все еще дымящийся от долго долбивших его стены снарядов. В углу, возле хрипящей рации и возле телефона — полулежит комбат, весь с ног до головы осыпанный известкой… На полу, возле дверей и у подоконников, солдаты, чем-то похожие друг на друга, но это только на первый взгляд. Кое-кто из них дремлет, в такую, казалось бы, напряженную, неподходящую минуту. Но, как бы там ни было, в который раз все ждут сигнала и едва ли кто-нибудь из них, из всех нас, знает, что это — последняя, может быть, и впрямь самая последняя атака…
Проломленный череп площади, горячее дыхание черного тела танка, придвинувшегося к окну, к одному из окон…
Мраморные светлые колонны и дворцовые ступени входа. Но все это не очень отчетливо, в дымке. Рейхстаг!
Вот то, что я увидел, придя сюда, и что, может быть, больше всего осталось в памяти. Больше всего — это.
Вот мой несколько более подробный рассказ об этом незабываемом, незабываемом и памятном для всех нас дне…
Утром тридцатого апреля комбат Неустроев поднялся на второй этаж здания министерства внутренних дел — “дома Гиммлера”, как его называли. Он прихватил с собой комбата другого полка, Давыдова. Оба, прячась за косяк, смотрели в окно. Было тихо, стлался слабый туман. Площадь, как показалось им сначала, была пуста, но, приглядевшись получше, комбат увидел, что вся она изрыта траншеями; он даже рассмотрел несколько бетонированных точек. За деревьями, в глубине парка, поставлены были самоходки. Близко от дома, в котором они сейчас находились, текла река, а может быть, и канал. Похожее на трансформаторную будку сооружение, деревья, большие, уже готовые распуститься, и еще несколько новых рядов траншей. За всем этим — серое здание, небольшое, с высоким куполом и острым шпилем. Дома, стоявшие за этим зданием, были гораздо выше.
Комбат знал, что рейхстаг находится близко от Шпрее. Но где Шпрее, где рейхстаг, нельзя было разобрать. Неустроев и Давыдов, оба огорченно разглядывали местность и это здание, за которым должен был находиться рейхстаг. Неустроев думал о том, как лучше ему обойти этот дом, так неожиданно вставший на его пути.
В это время Неустроева позвали. Сначала позвонил командир полка Зинченко, за ним командир дивизии Шатилов. Оба спрашивали об одном, почему он не наступает, почему не двигается дальше.
— Мешает серое здание! Буду обходить его слева, — отвечал Неустроев.
— Какое серое здание? Где оно находится? — спрашивали у Неустроева.
Спустя некоторое время пришел сам Зинченко. Они долго сверяли, прикидывали, долго смотрели на карту.
— Слушай, Неустроев, так ведь это и есть рейхстаг! — сказал командир полка.
Да, по карте получалось, что вот это здание в конце площади, прямо перед окнами, — не что иное, как рейхстаг, к которому они стремятся. Но нелегко было ему, Неустроеву, убедить себя в этом. Не веря сам, он попытался заронить сомнение у Зинченко. Он сказал ему, что здание, которое они принимают за рейхстаг, нисколько на рейхстаг не похоже. Неустроев и сам не мог бы объяснить, почему он упорно не хотел верить в то, что они подошли к рейхстагу. Слишком уж все было неожиданно.
“Что-то тут не так”, — решил комбат, но спорить с начальством больше не стал, тем более что Зинченко считал дискуссию законченной и приказал Неустроеву готовить атаку.
— Спросим знающих людей, — проговорил Неустроев и тут же распорядился привести к нему пленного. Он знал, что пленных не сумели да и не успели пока отправить в тыл, и они, сбившись в кучу, ожидали в глубине двора.
Пожилого немца подвели к окну.
— Вас ис дас? — спросил Неустроев, показывая из окна на дом, первый этаж которого отсюда, из подвала, был скрыт.
— Райхстаг, — ответил ему пленный, еле справляясь с растерянностью, которая мгновенно им овладела с той самой минуты, когда его неожиданно поманили к себе двое русских солдат и повели в подвал дома, в котором была позиция русских.
— Рейхстаг? — переспросил Неустроев.
— Райхстаг! — утвердительно кивнул немец.
Тогда Неустроев приказал привести другого пленного, и тот точно так же, как и первый, подтвердил, что здание, на которое ему показал русский капитан, действительно рейхстаг.
Подозвав одного из солдат, Пятницкого, немного знающего и понимающего по-немецки, он одно время был у него за ординарца, Неустроев спросил через него у пленного, что, может быть, рейхстаг не один?.. Но и этот пленный, оказавшийся к тому же еще и берлинцем, ответил, что это и есть рейхстаг и что другого рейхстага не существует.
Сомнений не было. Да, никаких сомнений больше не оставалось: перед ними действительно был рейхстаг.
Таким был этот день 30 апреля, самое начало этого длинного дня.
Первая попытка прорваться к рейхстагу, к его стенам, была совершена уже в первой половине дня, неудачная, захлебнувшаяся атака, если все это можно было назвать так. Неизвестно было даже, кто из бежавших к рейхстагу остался жив, кто мертв. Так шли долгие часы и долгие минуты. Время тянулось медленно. И наконец, к вечеру, после усиленной артиллерийской подготовки, состоялся штурм, еще один бросок к рейхстагу.
Май 1. Вернулся я вчера в редакцию поздно, все ждал (в доме напротив, перед самым рейхстагом, в каких-нибудь двухстах метрах от него), не уходил, хотелось принести в редакцию это сообщение. Был там вместе с Савицким, но он не дождался, уехал раньше. И вот сегодня в номере от 1 мая, на второй полосе, рядом со сводкой Совинформбюро (первая была заполнена первомайским приказом Верховного Главнокомандующего), в которой говорится: “В Берлине войска фронта, продолжая вести уличные бои в центре города, овладели зданием германского рейхстага, на котором водрузили знамя победы”, — напечатана была и моя — все, что я успел дать в готовый, уже выходящий номер — информация, в которой под заголовком “Знамя победы водружено” было сказано: “Вчера доблестные воины нашей части после ожесточенных уличных боев овладели зданием германского рейхстага и водрузили над ним стяг победы. Слава бойцам и офицерам — героям наступления, участникам этого исторического события!”
Ниже этого краткого сообщения, даже не информации, а именно сообщения, мои написанные мною еще на подступах к Берлину, может, и не больно какие умелые стихи о лейтенанте, который “последнюю, с кварталами Берлина, подклеивает карту…” Далее говорилось: “Он по верстовкам, собранным в планшете, ходил в разведку, принимал бои…” И какими-то другими, совсем уже пафосными и громкими, строками: “Немалый путь от Волги и до Шпрее, кто им прошел — останется в веках. Недаром, значит, жили мы в траншеях, глотали пыль на дымных большаках…”
Все эти дни провел я у рейхстага, а затем и в самом рейхстаге. Там и сейчас еще все горит. Да, обстановка в тот день складывалась так. Батальоны Неустроева и Давыдова находились в рейхстаге, на крыше рейхстага развевался красный флаг, а рейхстаг — горел. К тому же немцы предприняли контратаку со стороны Бранденбургских ворот и из глубины Тиргартена. Участвовало около тридцати танков, самоходное орудие и морская пехота, которая по приказу Гитлера перед началом берлинской операции была переброшена сюда из Ростока. Все пьяные. Перед ними была поставлена задача выбить советских солдат из рейхстага и отбросить их за Шпрее.
Когда немецкие танки вышли из укрытий, наша артиллерия открыла по ним огонь. Было подбито шесть или семь танков. Уцелевшие танки и пехота укрылись за Бранденбургскими воротами.
В это же время была сделана вылазка и в самом рейхстаге…
Наш редактор Вадим Всеволодович Белов был убит 29-го на одной из улиц Берлина, когда мы должны были переменить свое местонахождение. Николай Зацепин и Суслопаров, которые были вместе с ним в машине, ранены, их сразу отвезли в медсанбат. Труп Белова искали долго, но только вчера напали на след. Убит он был возле трамвайного парка, направляясь на КП дивизии, подыскивая место для новой стоянки. Документы его переданы были из другой части нашего корпуса, и документы, и награды. За день до всего этого Митя Куликов, водитель нашей полуторки, побился на какой-то подобранной им накануне легковой машине. О том, что майор Твердохлеб, у которого я был на Одерском плацдарме, погиб, убит был через несколько дней на подступах к Берлину, я уже писал.
Сейчас мы переместились с нашей Мюллерштрассе поближе к центру, к Шпрее и к рейхстагу, как это и полагается, когда дивизия продвигается вперед, занимает новые рубежи. Но размещаемся пока в каком-то мало пригодном для работы, для того дела, которым мы должны заниматься, подвале. Нам говорят, что это гардеробная какого-то подземного завода. Редакция осиротела, нас осталось мало, но газету тем не менее выпускать надо. На улицах все еще рвутся снаряды. Бьет тяжелыми. Откуда?
Сегодня пойду туда еще раз. Я уже со многими говорил, со многими встречался, мои записные книжки полны записями имен бойцов и командиров, записями бесед с ними. Многое из того, что происходило здесь в эти дни и в эти часы, происходило на моих глазах. Политотдел армии прислал телеграмму, поздравляет нашу дивизию со взятием рейхстага и водружением знамени победы над Берлином. Вчера, когда я, затемно уже, возвращался к себе в редакцию, знакомый мне связист на командном пункте дивизии, все в той же тюрьме Моабит, куда я зашел на какое-то время, показал мне телефонограмму, только что полученную и принятую им. В ней говорилось: “От имени политработников и коллектива горячо поздравляю вас со взятием рейхстага и водружением знамени победы над Берлином. Желаю вам дальнейших успехов в деле окончательного разгрома немецкой группировки войск в Берлине”.
Телеграмма была подписана начальником политотдела армии Лисицыным и адресована начальнику политотдела нашей дивизии Артюхову.
Снова и снова возвращаюсь к смерти Белова. И это — под конец войны, может быть, за несколько дней до конца ее, до победы. Он будто знал, будто чувствовал, что такое случится. “Храбрость есть умение не бояться того, чего не надо бояться”, — может, он кого-нибудь цитировал, но так он говорил за несколько дней до того, как все это случилось.
Впрочем, что человек может знать о себе и своей судьбе!
Германия разрезана на две части, группировка в Берлине — тоже. Громадные толпы немцев на улицах, среди них есть и такие, что без белых повязок. Одна из немок, которую я только что встретил, была даже с красной.
В одном из своих последних приказов Сталин сказал, что вторая мировая война подходит к концу. Может быть, это так и есть.
Представляю, что делается на родине, сколько ликования, торжеств, ожиданий и волнений.
Два наших полка участвовали в штурме рейхстага — полк Плеходанова и полк Зинченко, а непосредственно за рейхстаг вели бой два батальона нашей дивизии — батальон Неустроева и батальон Давыдова. Но не многие знают, что когда в рейхстаг уже ворвались, бой за него только начался. Когда на крыше его появилось наше знамя и мир уже был оповещен об этом, укрывшиеся в подвалах рейхстага гитлеровцы подожгли здание.
В эфире уже раздавался колокольный звон, слышались благодарственные молебны, слышалось церковное пение… Люди радовались, что кончилась война.
А рейхстаг горел. Тем, кто находился в этот день на Кенигсплаце, казалось, что сражавшиеся в нем сгорели…
Сгрудившись в одном узком коридоре, куда огонь еще не успел проникнуть, четыреста наших бойцов стояли, тесно прижавшись друг к другу. Дышать им было нечем. Многие лежали на полу. Кое-кто натянул противогазы, не у многих, однако, они оказались.
Когда огонь немного утих, бои возобновились.
Я поневоле рассказываю обо всем этом очень коротко…
Это были нелегкие минуты и часы — длинные, медленно отмеривавшие время. И весы в руках стоящей над входом в один из залов неизвестной бойцам мраморной женщины-скульптуры долго еще раскачивались…
Да, четыре года войны наши бойцы, все мы, шли к рейхстагу, к Берлину, к этой, как казалось тогда, конечной цели войны, а теперь они и поверить не могли, что они уже дошли, что рейхстаг перед ними и что они — уже в рейхстаге.
Я думаю, что сражавшиеся в это время наши солдаты не знали, не понимали, что война кончается, но это, я думаю, хорошо осознавали немцы, укрывшиеся в подвалах под рейхстагом.
День первого мая был последним днем боев в Берлине. В ночь на второе берлинская группировка капитулировала.
Май 2. Сегодня в Берлине с самого утра так непривычно, необычно тихо, не слышно ни одного выстрела. Берлинская группировка капитулировала. День для меня был очень напряженный. Был и в рейхстаге и в подразделениях, выведенных из рейхстага, — в частности у Давыдова в 674-м, который, так считается, тоже с сегодняшнего дня “выведен” из рейхстага. Но откуда выведен или выведены, если не стало передовой, не стало переднего края? Наша, казалось бы, достаточно рядовая, только вчера вылезшая из псковских и тверских болот Идрицкая дивизия, штурмовавшая до того времени главным образом какие-нибудь сопки и высотки, брала не просто Берлин, но и рейхстаг, этот последний оплот сопротивления гитлеровских войск в Берлине. Непосредственно рейхстаг, как уже говорилось, брали два батальона нашей дивизии — батальон Неустроева и батальон Давыдова. И в том и в другом много замечательных, известных всем своим героизмом людей, но имена некоторых из них, ставивших свои, или батальонные, или ротные, флаги на рейхстаге, чаще других произносятся, чаще других называются, чем другие, не менее достойные. В батальоне Давыдова это сделали лейтенант Рахимжан Кошкарбаев и Григорий Булатов, вместе с которыми действовали и разведчики их полка. Первую краткую информацию о них мы дали в номере, который уже выходил, уже печатался, поэтому несколько подробнее расскажем обо всем в одном из следующих номеров. Мы — не ежедневная газета. Они подробно рассказывали мне о том, как все это было. Мне пришлось говорить и с ними, и с их комбатом, со всеми, кто был тут, в этой комнатке за Шпрее. Но обо всем сразу не расскажешь…
Был и в других подразделениях этого полка, встречался со многими, с теми, с кем не виделся с Одера… И капитан Боев, и Саша Сагитов, и Сергей Васькин — живы.
По пришедшей в часть дивизионной газете сверяют, которое сегодня число. Не до того было, чтобы помнить…
В продымленных, иссеченных осколками скверах хоронят убитых. Только что провезли на лафетах убитых артиллеристов…
— Я сегодня думал, что война закончилась совсем, — говорит мне Сагитов, — столько немцев шло с белыми флагами!
К вечеру — у Неустроева. Беседую с Берестом, Щербиной, Кантарией и Егоровым. Потом с Гаркушей, со Сьяновым. Берест с Неустроевым вспоминают, как в окне увидели серое здание, но никто не знал, что это рейхстаг. Массивные колонны, иссеченные металлом, замурованные, заложенные кирпичом окна…
Переговоры о капитуляции велись ночью. Огонь был прекращен с обеих сторон. Разговоры шли по рации. Все ждут конца войны, а кое-кто говорит даже, что он уже наступил.
Запыленные, перемазанные известкой, ходим мы по улицам Берлина. И, что уж совсем неожиданно, на пару с одним старым солдатом побывал в этот день в кабинете Гитлера в имперской канцелярии. Такой это был день…
Но это — особый, отдельный рассказ.
Во дворе имперской канцелярии — сожженный броневик. В кабинете Гитлера много книг, которые были преподнесены, подарены ему их авторами. Одна из двух огромных люстр — установлена на полу, как рождественская елка. Попробовал было сделать здесь какие-то не очень удачные снимки…
Опять перехожу Шпрее, в который раз уже за эти дни. Речонка — так себе, небольшая и грязная. Пожалуй, она здесь одна не изуродована, течет спокойно. Но и в этот раз, когда я переходил мост Мольтке, поблизости еще горели дома… Где-то в доме, выходящем на набережную, отстреливался последний гитлеровский фаустник.
Все ждут, что вот-вот наступит конец…
Май 3. Записываю наспех, как и все эти дни, а многое и просто остается незаписанным, и это очень жаль. Все эти дни я, как всегда, в рейхстаге или возле него, вернее, между рейхстагом и редакцией, которая теперь опять на Мюллерштрассе, в одном из внутренних дворов на этой улице. Сегодня влез даже на крышу рейхстага. Сюда, наверх, многие влезают. Передо мной весь Берлин. Совсем близко Бранденбургские ворота. Колонна победы — женщина крылатая по другую сторону, в парке.
Под сильным ветром качается Знамя победы, поставленное на куполе рейхстага. Здесь, на высоте, оно упруго расправляется, задевая нас своим крылом. Мы долго стоим под ним. Красный цвет его, как свет, скользит по лицу.
Я даже попытался написать какие-то стихи, так и оставшиеся незаконченными:
Здесь была только Шпрее спокойна
В неспокойных своих берегах.
Мы поставили наши знамена
На глухой цитадели врага,
Трижды проклятой, трижды сожженной…
Отсюда, с крыши рейхстага, яснее себе представляешь обстановку, которая сложилась здесь в дни, когда в руках врага оставалось всего лишь несколько кварталов.
Я стою на левом крыле здания, и одно из стоящих тут, на крыше здания рейхстага, довольно больших знамен или флагов, колышется рядом, задевает за щеки, ветер развевает его.. Берлин весь наш. Город бурлит, одна только Шпрее по-прежнему течет спокойно.
Выходим на Унтер-ден-Линден. “Улица под липами”! Но лип что-то не видно. Они — сбиты, высохли, стали пылью… На Вильгельмштрассе — хорошо видная отсюда разгромленная рейхсканцелярия, в которой мне так неожиданно довелось побывать. Целые кварталы кирпича, щебня, камня. На крышах какое-то месиво железа. Красная чешуя черепицы разбита. Руины, руины…
Война возвратилась туда, откуда она выползла.
Танки, танки на улицах. Машины, люди. И флаги. Всюду наши флаги…
Трудно даже представить, что делается сейчас на родине.
Сегодня у рейхстага много писателей. Я видел только что Константина Симонова. Он высокий, у него усы и шинель кавалерийская, усы топорщатся. Мне показалось, что он удивился, когда понял, что я узнал его. Еще бы не узнать мне Симонова!
Видел еще Всеволода Вишневского с распирающими его карманы блокнотами. Сейчас тут целый корреспондентский корпус. И генералов много.
И еще была у меня в этот день одна встреча очень памятная. Неожиданно встретил в рейхстаге Гаркушу, своего давнего знакомого. Не видел я его давно и даже не узнал его сначала. Тот самый Григорий Гаркуша, писарь, отличившийся в бою за деревню Поддача в Калининской области. Он тогда привел собственноручно взятого им в тот день пленного. Я писал о нем в нашей дивизионке. Тот самый Гаркуша Григорий, писарь батальона! Стоит возле одной из дверей, с автоматом и орденом Славы. Теперь он уже старший сержант.
Передо мной номер от 3 мая. На второй полосе, под невыразительным названием “Они отличились в бою”, правда, очень крупно набранная, более чем краткая информация:
“Родина с глубоким уважением произносит имена героев… Об их выдающемся подвиге, — говорится в заметке, — напишут книги, сложат песни. Над цитаделью гитлеризма они водрузили знамя победы.
Запомним имена храбрецов: лейтенант Рахимжан Кошкарбаев, красноармеец Григорий Булатов. Плечом к плечу вместе с ними сражались Провоторов, Лысенко, Орешко, Пачковский, Бреховецкий, Сорокин”.
И другие, столь же короткие, подписанные другими именами заметки, в которых рассказывалось о боевых действиях подразделений, которые еще вчера вели бои за Берлин, другие статьи и другие корреспонденции, напечатанные в нашей газете в течение этой горячей недели.
Я пишу и рассказываю обо всем так, как это отражено в нашей газете…
Май 4. Пишу только самое необходимое. К нам редактором, взамен погибшего Белова, прислан капитан Корюков. Он из 171-й, из дивизии нашего 79 стрелкового корпуса, что была здесь, в Берлине, нашей соседкой все эти дни и один из батальонов которой, вместе с двумя нашими, принимал участие в штурме рейхстага. В пришедших сегодня центральных газетах в сводке Совинформбюро за 3 мая можно прочесть: “Бойцы, сержанты и офицеры соединений генерал-майора Шатилова и гвардии полковника Негоды, занявшие 30 апреля здание германского рейхстага…”
Не записал еще. Вчера, на лестнице, ведущей на крышу рейхстага, встретил своего товарища, Сашу Лисина. Было это так. Я уже спускался с рейхстага, когда увидел, что двое офицеров поднимаются мне навстречу.
— Осторожнее, товарищи, — сказал я, — лестница может обвалиться…
Лестница и впрямь была разбита снарядами и шаталась во все стороны. Тот, что шел впереди, поднял голову, и это был — Сашка, такой же, как и я, дивизионный корреспондент из соседней 146-й дивизии. Мы обнялись, расцеловались на лестнице, ведущей на крышу рейхстага, после чего опять поднялись наверх, сфотографировались все у того же, плещущего, полощущегося флага. И Берлин был все так же хорошо виден: Унтер-ден-Линден, Шпрее, парк Тиргартен, Бранденбургские ворота. Спускаться с рейхстага не хотелось, даже когда по немецким самолетам (не знаю, откуда они взялись, нам отсюда их не было видно) забили наши зенитки…
Мы долго еще стояли с Лисиным сначала на рейхстаге, потом у Бранденбургских ворот. Мне хотелось показать ему как можно больше. Бранденбургские ворота забаррикадированы, заложены бревнами, кирпичом, все это, как говорят нам, по распоряжению Геббельса. После этого по Унтер-ден-Линден прошли до Александерплаца. Скульптуры, памятники, все массивное, тяжелое. Во всем военная пышность, державность.
Здесь, над Шпрее, над каналом, еще памятник Вильгельму Первому. Четыре рычащих льва по сторонам, внизу, на темных ступенях пьедестала разместилась неизвестная, по крайней мере мне, богиня.
Центр города вообще богат памятниками. Впрочем, и в Тиргартене памятников ничуть не меньше. Здесь они просто один на другом. Каждая аллея встречает вас своим памятником…
В доме на берегу, по другую сторону Шпрее, еще что-то гремело, отстреливались какие-то эсэсовцы. Но все это было вчера, а сегодня в Берлине неожиданно и непривычно тихо. Сдались последние прячущиеся в подвалах гитлеровцы…
Как давно мы не виделись с моим товарищем. Прежде, на Калининщине, наши дивизии чаще стояли рядом, и мы ходили по одним и тем же дорогам. Или он возвращался с переднего края, или я шел туда. В последний раз мы встретились с ним в Польше.
И вот теперь здесь, на рейхстаге…
Все здесь встречаются, и не только друзья, но и родные. На наших глазах здесь встретились отец с сыном.
Истинно все дороги войны вели в Берлин, к рейхстагу. Все сюда шли…
Труп Геббельса лежит на КП нашего 79-го корпуса. Вернее, лежал, но теперь его перевезли в еще одну берлинскую тюрьму, в Плетцензее. Корюков, которому довелось все это видеть, рассказывал. Лицо, особенно с одной стороны, сильно обгорело, однако знакомое обезьянье выражение — все это осталось, сохранилось, так же как и колченогая, с протезом, вывернутая внутрь нога. Коричнево-желтый галстук, такая же рубашка… Маленького роста человечишка! На полу, на носилках, дети — сын и пятеро дочек, найденных отравленными, так же как и жена Магда, на шее которой висел медальон с надписью — “От Гитлера”. Подведенные к трупу начальник обороны Берлина Вейдлинг, так же как и господа из министерства пропаганды, подтвердили, что это — Геббельс. Он приказал себя сжечь, но, как видно, свита Геббельса не успела в полной мере выполнить указание своего министра. Гитлера, вероятно, сожгли. То, что он покончил с собой, рассказывает тот же начальник обороны Берлина. По его словам, он был у фюрера днем 30-го, докладывал ему о планах перегруппировки частей. Отпуская его, Гитлер, по словам Вейдлинга, попрощался: “Вероятно, мы с вами уже не увидимся”, — сказал он ему. А через некоторое время, когда генерал был уже наверху (его задержал наш артналет), он увидел, как Гитлера выносили из бункера…
Все это рассказывал тот же Корюков, присутствовавший, по его словам, при первоначальном допросе всех этих генералов из гарнизона Берлина.
Май 5. Все на той же второй полосе сегодняшнего номера, потому что первая полоса и сегодня занята сводкой Совинформбюро и другими официальными, принятыми по приемнику материалами, крупно набранная информация: “Знамя победы водружено”. Привожу ее дословно.
“Наши подразделения штурмом овладели рейхстагом. Первыми в осиное гнездо немецкого фашизма ворвались бойцы подразделения, которым командует капитан Неустроев”.
И далее — еще более крупно:
“В этой исторической битве неувядаемой славой покрыли свои имена Петр Щербина, Николай Бык (хотя напечатано Быков), Иван Прыгунов, Василий Руднев, Кузьма Гусев, Исаак Матвеев, Сьянов, Ярунов, Берест, Кантария, Егоров”.
Заметка эта, как коротка она ни была, заканчивалась фразой, которую мне тем не менее хотелось бы привести отдельно: “Руководил этой блестящей операцией доблестный русский богатырь капитан Степан Неустроев.
Слава героям, штурмовавшим рейхстаг!”
Ну и, конечно: “Слава Красной Армии, слава великому Сталину!”
Удивительнее всего было то, что капитан Неустроев был человеком крайне небольшого, скажем так, роста и, конечно, никаким не богатырем. Просто секретарь редакции нашей, никогда не видевший Неустроева, человек, занятый исключительно процессом издания нашей двухполоски, ее версткой и ее сверкой, вычитыванием, всадил в эту мою не бог знает какую умелую заметку доблестного русского богатыря, чем, я думаю, немало удивил, а может, и по-доброму насмешил всех, кто знал комбата Неустроева. Не знаю, как отнесся к этому сам Неустроев. (У меня ни тогда, ни потом не было с ним об этом разговора.) А в чем дело? Богатырь так богатырь! Человек и в самом деле сделал больше, чем кто-нибудь другой на его месте.
Что-то вроде интервью с некоторыми из этих людей…
Командир батальона Степан Андреевич Неустроев, ему двадцать три года, за годы войны был много раз ранен, награжден орденами Александра Невского и Красной Звезды, Отечественной войны I и II степени, медалью “За отвагу”. Родом он из Свердловской области, из города Березовска, там у него отец, мать, сестры. До войны работал токарем в тресте “Березовскзолото”. На фронт попал в сорок втором году, был лейтенантом, командовал ротой, затем батальоном. Первый бой провел под Демянском, воевал у стен Старой Руссы, путем, который прошла наша дивизия, прошел, если говорить кратко, с боями и Латвию, и Польшу, и Померанию.
28 апреля батальон Неустроева, переправившись через Шпрее, вышел на площадь перед рейхстагом, откуда ему, по занятии дома Гиммлера, как стали называть дом министерства внутренних дел, открылся вид на рейхстаг. Остальное известно.
Беседую с ним на площади перед зданием рейхстага. В рейхстаге темно, сыро, а здесь — солнце, весна. Мы стоим на солнце и греемся. На ногах у капитана стоптанные сапоги, на голове пилотка. Лицо у него побито оспой. Я знаю Неустроева еще с Калининской области, помню бой за деревню Стайки, который вел его батальон…
Рассказывает мне о том, в каком сложном положении в рейхстаге они оказались, когда здание горело.
Лейтенант Алексей Прокофьевич Берест — заместитель командира батальона по политчасти. Награжден орденом Красной Звезды. Обмундирование на нем пробито осколками.
Его рассказ о тех же событиях:
— Командир роты Панкратов взял фаустпатрон и стал стрелять из него по дому на другой стороне улицы. Поднялась пыль. Под прикрытием ее — Щербина, Прохожий, Пятницкий, Гусев проникли в красное кирпичное здание. Это и был “дом Гиммлера”. К утру мы полностью им овладели. Из его окна я увидел серое здание. Никому и в голову не пришло, что это — рейхстаг. Мы об этом только потом узнали. Рота Агапова сразу же попыталась наступать дальше, но немцы ее положили огнем. В подвале того же “дома Гиммлера”, пока мы в нем находились, пришедший к нам из политотдела дивизии капитан Матвеев провел беседу с бойцами из пополнения. “Родина доверила вам взять рейхстаг”, — говорил он.
Вскоре началась наша артподготовка…
— Уже темнело, когда мы проникли в рейхстаг. Пятницкого к этому времени уже убило. Я взял с собой Щербину, и мы сначала привязали флаг к колонне, и лишь после этого вбежали в рейхстаг. Прибывали люди и из других рот. Со мной все время был наш парторг Петров, был и Сьянов… Я послал разведчиков Кантарию и Егорова ставить флаг на крышу здания, а потом пошел с ними и сам.
Но когда сунулись в подвалы, оттуда полетели гранаты. Это было для нас очень неожиданно и вызвало немалое смятение. Тогда мы закрепились в большом зале до утра, до первого мая. С автоматом и гранатами бойцы всю ночь простояли на входах…
Теперь о переговорах…
Да, я надел тужурку, кожаный ремень. Лейтенант Герасимов пошел со мной адъютантом и наш комбат тоже. Спустились вниз и сразу были окружены немцами. К нам вышел офицер, какая-то женщина и двое моряков. Тут я и представился как полковник Берест. Я предложил им сложить оружие, но немцы от капитуляции отказались…
Вечером того дня меня ранило, а наших выбили в одну комнату…
Егорова и Кантарию — сержантов разведвзвода 756-го полка, которым было поручено водрузить на рейхстаге знамя Победы, вел на крышу рейхстага заместитель командира батальона по политчасти лейтенант Алексей Берест.
В одиннадцать часов вечера вдруг заговорили немецкие радиостанции — по-немецки и по-русски: “Мы капитулируем! Мы капитулируем! Не обращайте внимания на отдельные выстрелы. Могут быть провокации”.
Рано утром второго мая первые пленные стали выходить из подвалов рейхстага.
Сержант Михаил Алексеевич Егоров. 1923 года рождения. Был партизаном на Смоленщине, к нам в дивизию пришел на Висле. Награжден медалью “Партизану Отечественной войны” первой степени. Вместе с другими партизанами своего отряда участвовал во многих операциях. Родом из деревни Бардино Смоленской области.
Когда батальон Неустроева отбил в рейхстаге коридор и большой зал, Егоров и Кантария по перебитой снарядами лестнице стали взбираться наверх и привязали свой флаг на статуе, на крыше.
— С нами все время был Берест. Это он и сказал, чтобы поставили пока на втором этаже. Мы подтащили лестницу и высунули из окна второго этажа.
Немцы вели огонь отовсюду, только узкий проход был у нас к своим, когда мы водружали знамя…
Кантария старше, он с 1920 года. Мелитон Варламович Кантария, младший сержант. В армию был призван в 1940 году. С боями отступал через Западную Украину, воевал на Кубани, в Крыму.
— Когда мы поднялись на крышу, вокруг стали рваться снаряды — наши и немецкие. Один разорвался совсем близко… Там была пробоина в скульптуре, в нее мы и всадили древко флага.
В 22.30 Кантария и Егоров, вернувшись из рейхстага, доложили командиру полка Зинченко, а тот в свою очередь командиру дивизии Шатилову о выполнении задания, о том, что знамя над рейхстагом установлено.
Кантария:
— Докладывал я, полковник сказал нам: “Молодцы! Выполнили свой долг”. Поблагодарил нас.
— Мы рассчитывали только на смерть. На нее и шли.
Это тоже слова Кантария.
Старший сержант Илья Сьянов, в бою за рейхстаг командовал ротой, заменив раненного перед тем командира. Рассказывает о Галазиеве, Столыпине, Исчанове, Светличном, с которыми шел от самой Вислы.
— В 21.30 началась короткая артиллерийская подготовка, и вскоре у главного входа взвилась красная ракета…
Надо сказать, что когда мы попали в рейхстаг, немцы вели огонь отовсюду, их пушки стреляли по нам с тыла… Только узкий проход оставался у нас к своим.
Считали, что батальон наш сгорел в рейхстаге. Это наше счастье, что мы догадались сразу же закупорить подвалы, поставить у входа своих солдат…
На другой день, после пожара, немцы выбросили белый флаг. Наш замкомбата Берест надел кожаную куртку, форменную фуражку и отправился в качестве парламентера. “Я пришел предложить вам сдаться”, — сказал он немцам. Но из переговоров этих ничего не вышло. Тогда командир батальона Неустроев приказал готовиться к штурму подвалов. В ход пошли гранаты, фаустпатроны. Начался бой.
И снова — переговоры. На этот раз в подвалы рейхстага пошел я вместе с красноармейцем Окладским и еще с одним бойцом. Немцы сразу же отобрали у нас оружие… Солдат отпустили, а меня задержали, но потом и меня отпустили.
Вот лестница, на которой шли эти переговоры.
Однако на той же полосе от того же 5 мая еще одна небольшая корреспонденция или зарисовка, подписанная на этот раз не одной, а двумя фамилиями (для большего авторитета, что ли?) — мной и старшиной Н. Шатиловым, еще одним сотрудником, работавшим довольно долгое время у нас в редакции. На этот раз более подробный рассказ о том же Кошкарбаеве, командире взвода из батальона Давыдова, и Булатове — красноармейце из разведвзвода того же 674-го, при поддержке других людей этого взвода поставивших на рейхстаге, сначала на его фронтоне, а затем и на крыше, свой импровизированный, батальонный, заранее подготовленный для этого флаг.
Корреспонденция эта или зарисовка на этот раз называлась: “Они подняли стяг победы”.
Ночь переночевал в батальоне Давыдова. Сидим с ним в небольшой полуподвальной комнате, выходящей окнами на Шпрее. Милый, пленительный, деликатный Вася Давыдов, лучший комбат дивизии, приказал, чтобы сюда, в эту крохотную комнату его штаба, вызывали всех, кто мне нужен. Рядом, из дома — мы видели это из окна — отстреливались какие-то несговорчивые, недобитые фаустники. Подошедшая близко к самому дому самоходка, чтобы прекратить этот огонь, в упор стала расстреливать его, и вдруг у нас на глазах дом этот стал медленно оседать, рассыпаясь…
Мне захотелось все-таки несколько подробнее расспросить этих людей, и Кошкарбаева, и Булатова, еще раз о том, как все это было, обо всем, о чем они рассказывали мне…
Лейтенант Рахимжан Кошкарбаев — командир взвода из батальона Давыдова. Он 24 года рождения, из Акмолинской области. В дивизию попал недавно, в боях участвует с Одера. У него — широкие скулы, черные волосы. Он нетерпелив и горяч, у него быстрая речь. Вот его рассказ:
— Комбат Давыдов подвел меня к окну. (Это еще в “доме Гиммлера”.) “Видишь, — говорит, — рейхстаг? Подбери нужных людей, будешь водружать флаг”. И передал мне темный, довольно тяжелый сверток — флаг, завернутый в черную бумагу.
С группой разведчиков я выскочил из окна. Вскоре нам пришлось всем залечь. Начался сильный огонь. Возле меня остался один боец. Это был Григорий Булатов. Он все спрашивал: “Что мы будем делать, товарищ лейтенант?” Мы лежали с ним возле рва, заполненного водой. “Давай поставим свои фамилии на флаге”, — предложил я ему. И мы химическим карандашом, который у меня оказался в кармане, тут же под мостиком, лежа, написали: “674 полк, 1 б-н”. И вывели свои имена: “Л-т Кошкарбаев, кр-ц Булатов”.
Мы тут пролежали до темноты. Потом началась артподготовка, и с первыми же выстрелами ее мы подбежали к рейхстагу. Я поднял Булатова, придерживая его за ноги, и тут на высоте второго этажа установили флаг…
Так он рассказывает.
Когда они подбежали к рейхстагу, первое, что они увидели, были огромные колонны входа.
Как он рассказывал, вместе с ним шла группа разведчиков их полка, возглавляемая сержантом. Один за другим все они вылезли из подвала окна, из окон того же дома Гиммлера, но уже через десять метров под сильным огнем всем им, говорит он, пришлось залечь. Кошкарбаеву вместе с Булатовым удалось достигнуть этого заполненного наполовину водой рва. Как и повсюду на площади, здесь были одни воронки и щебень.
Было уже темно, когда началась артиллерийская подготовка и батальоны пошли на штурм…
Флаг Кошкарбаева и Булатова был потом перенесен на крышу рейхстага разведчиками взвода разведки их 674 полка.
В том же номере от 5 мая, поскольку день этот был Днем печати — заметка об одном из постоянных корреспондентов нашей дивизионной газеты Каримжане Исакове. Заметка называлась “Пулей и словом”. Земля кругом, говорилось в ней, была изрыта воронками. Где-то совсем близко еще погромыхивали орудия и над траншеями, над ходами сообщения, проплывали облака горького дыма, смешанного с пылью. Полулежа на обгорелой земле, опершись на планшет, человек писал. Огрызок карандаша стремительно бежал по белому листу полевого блокнота, и слово за словом рождались строки о мужестве, смелости, о высоком наступательном порыве. Потом в конце страницы появилась подпись. И вскоре связной, лавируя между холмами и воронками, нес аккуратно сложенный листок с адресом: “В редакцию”. И наутро воины читали еще пахнущую свежей типографской краской статью их командира о героях вчерашнего боя… Ну и так далее. Такая вот неуместная беллетристика! Тем более здесь, в Берлине, где ни холмов, ни траншей, как таковых; совсем другая война, не та, что была совсем, казалось бы, недавно. Заметка эта, моя опять же, на этот раз была подписана одним из наших наборщиков Федором Шелковым. И в том же номере еще одна заметка о “Боевом листке” в батарее старшего лейтенанта Дрыгваля, постоянным редактором которого был, как мне говорили, мастер меткой стрельбы наводчик Лещук. Всюду и везде, на щите орудия, на дверях блиндажа, верным спутником жизни этой военной семьи, и на полях России, и здесь, в Берлине, привычно было видеть “Боевой листок” прославленной батареи.
Приводятся даже стихи одного из корреспондентов этого издания:
Я счастлив уж тем, что прочтут мое имя
Средь выцветших строк “Боевого листка”.
Вот и такая была заметка в эти непростые дни сражения за Берлин.
Кстати, в занятом здании рейхстага агитатор полка капитан Прелов выпустил несколько листовок. В одной из них говорилось: “На рейхстаге уже реет красное знамя. Немцы поджигают комнаты. Они хотят выкурить нас из рейхстага… Этому не бывать!”
Последний боевой листок своей батареи выпустил в эти дни другой молодой редактор Цезарь Цальцалько. В заметках рассказывается о людях — героях боев за Берлин.
Май 6. Наш 756-й полк стоит в самом рейхстаге. Командир полка Зинченко назначен комендантом рейхстага. Люди его располагаются в тех же облицованных желтым кафелем подвалах, где еще вчера отсиживались немцы, швырявшие в нас свои фаустпатроны…
Именно здесь, в подвалах рейхстага, не знаю, на какой глубине, состоялся вчера концерт приехавших из Москвы артистов Большого театра и Театра Сатиры, звучала русская песня и русская музыка. Меня попросили для нашей дивизионки дать информацию об этом, и мне пришлось переписать всех выступающих. Заметка должна была называться: “Артисты в гостях у героев рейхстага”.
Сидим на скамейках, сколоченных из досок, в этом неожиданно достаточно просторном зале. Сижу в первом ряду и то и дело оглядываюсь назад, всматриваясь в лица, узнавая своих знакомых, со многими из которых прошел добрую половину войны, тех, кто в дыму и огне сражались в эти последние часы здесь, в рейхстаге, где теперь шел этот концерт. Перевязанной головой кивает мне издали раненный здесь, в рейхстаге, майор Соколовский. Рядом со мной сидит сержант, лицо которого мне показалось знакомым. Это Карпов. Я помню, что я когда-то уже встречался с ним, может быть, еще в Прибалтике. Он замечает мой взгляд, улыбается.
Задумчиво слушают бойцы. Но нам не повезло, во время выступления артистки Межерауп в зале неожиданно потух свет. И тотчас десятки маленьких прожекторов — карманных фонариков были направлены в лицо поющей актрисы, пока свет снова не загорелся.
Артистам преподносят подарки — каждому часы… Труппа эта не раз выступала на фронте, прошла от Мелитополя до мыса Херсонес, выступали в Польше, в Венгрии, в Чехословакии.
Вместо “До скорой встречи в Берлине” — говорят: “До скорой встречи в Москве”…
Все рассказанное было вечером вчера, а днем сегодня мы с человеком одним, корреспондентом из “Красной звезды” лейтенантом Чевердой, дошли по аллее Победы до памятника Победы. “Зигес зойле” — называют его немцы, а наши солдаты прозвали не иначе как “Бабой с крыльями”… Это, оказалось, довольно далеко, хотя нам поначалу казалось почему-то, что все это — от тех же Бранденбургских ворот — близко. И все потому опять же, что и то, и другое, и Бранденбургские ворота, и эта Зигес зойле, все такое массивное, такое колоссальное! Бранденбургские ворота были теперь уже проезжими, разобранными от заграждений. Заметил еще, что повсюду, и на Унтер-ден-Линден, и там, на площади Зигес зойле, повсюду с флажками своими стоят какие-то уж больно красивые наши девушки-регулировщицы. А может быть, просто я не обращал на них раньше внимания?
Были у памятника Бисмарку, за спиной у которого фигура кующего меч воина, может быть, Гефеста, не знаю. Памятник Бисмарку, памятник Мольтке, много других памятников. Изображение битв на цоколе этой далеко видимой, высоко поднимающейся над городом колонны. “Фрау дер Зиг”! Так чаще всего называли мы ее в те дни. Оказывается, это не что иное, как памятник победы над Францией в 1871 году.
В моей статье-репортаже, которую я писал для нашей дивизионки, о выступлении московских артистов, о концерте, который они дали в подвалах рейхстага, артистка Наталия Спасовская, руководитель бригады, говорила: “Сегодня у нас самый счастливый, самый незабываемый день и концерт. Вы, наверно, знаете, помните, что в сорок первом году немецкие летчики по приказу Гитлера бросили бомбу в Большой театр, а сегодня наши песни и наша музыка звучат здесь, в рейхстаге!”
Май 8. Утром, сквозь сон еще, услышал разговор о том, что все и всюду говорят о полной капитуляции Германии, что будто бы ночью даже передали об этом по радио. Весь день поэтому только и разговоров об этом, и все, разумеется, спрашивают у нас, потому что нам, редакции, верят больше. При встречах спрашивают друг друга: “Ну как, ничего не слышно?” Но нет, пока ничего! Хотя передают, передали несколько очередных, привычных приказов Верховного. Хотя из Англии по радио можно слышать молебны и колокольный звон, и даже выступал Черчилль: “Война в Европе окончена”, таков был смысл его выступления. Вот такие дела. Но будем надеяться, что не за горами, может быть, завтра.
Был вчера опять у рейхстага… Рейхстаг кажется остовом давно затонувшего, вытащенного на поверхность и изъеденного морем корабля. Он стал чем-то вроде памятника воинам, взявшим его. Сколько на нем надписей! Ими испещрены колонны, стены — снаружи и внутри. От пола до потолка, от мостовой до карниза. Черным по белому и белым по черному.
Солдатские письмена. Их наносила рука, привычная держать оружие. Кто не оставил автографа на этих выщербленных стенах!
Нельзя прочесть все надписи. Такая тьма их тут. Они очень разнообразны. Много шутливых. Их подолгу разглядывают прибывающие экскурсанты, которых становится все больше и больше, и некоторые к тем, что уже сделаны, добавляют свои…
Мы на этот раз пришли к рейхстагу потому, что захотели сфотографироваться. Мы уже отмылись, чистенькими стали, можно сниматься и — даже с веточками сирени в руках. Сфотографировались и у рейхстага, и у Бранденбургских ворот, на Унтер-ден-Линден, и на Люстгартене, у того же памятника Вильгельму Первому. Первые, сделанные в Берлине фотографии…
Май 10. Ночью вчера проснулся от какого-то шума и криков и долго ничего не мог понять. И только потом, еще не проснувшись сколько-нибудь окончательно, сквозь сон еще, можно сказать, услышал что-то из того, что передавали по радио, по приемнику по нашему. И хотя не сразу, но все-таки понял, что война закончилась. “В ознаменование победоносного завершения Великой Отечественной войны 9 мая объявить днем всенародного торжества — праздником победы”, — донеслось до меня.
Это был Указ, после чего повторно передали текст акта о безоговорочной капитуляции Германии.
Одевшись, я выбежал за дверь, сам еще не понимая, куда. Первым, кто мне встретился, был сотрудник одного из отделов штаба, Виноградов. Мы обнялись и поздравили друг друга, потом встречались другие. Известие об окончании войны передавали из политотдела дивизии, звонили по всем полкам и подразделениям.
Я так уже и не уснул в эту ночь, а утром, на велосипеде, поехал на Вайссензее в 674 полк Плеходанова, что было довольно далеко от нас. День, что и говорить, выдался бурный, пришлось много мотаться по городу. Сначала на митинг, проходивший в полку Плеходанова, где все уже были на месте, в строю, а потом, к вечеру, в одном из разведвзводов нашей дивизии, у все тех же разведчиков, за общим празднично накрытым столом.
— Немец только биноклями пошарил по Москве, а мы пришли в Берлин и справляем этот день у него в Берлине, на их улицах, — сказал мне один из разведчиков, немолодой уже человек, мой сосед по столу.
Фраза эта мне очень запомнилась.
Я сидел за празднично накрытым столом, слушал речи людей, прошедших войну, и это было незабываемо. Говорили о том, что произошло, хотя в полной мере все еще не понимали того, что произошло, все еще не свыклись, не могли свыкнуться с мыслью, что уже мир, что все это всерьез, что война — закончена.
Рано утром сегодня у меня был Савицкий, мы расцеловались. Ну вот, и Володька, друг мой дорогой Володя Савицкий, уцелел. Да, мир, боже мой, мир. Настал мир!
Вечером вчера я, вернувшись от разведчиков, лег, я очень устал за эти дни, и совсем уже было уснул, как вдруг вздрогнул, разбуженный страшным грохотом. Били зенитки, стреляли орудия, стучали автоматы. Окно выходило во двор, и ничего не было видно. Я выскочил во двор. В небо взлетали ракеты, тысячи ракет. Это был салют, салют победы здесь, в Берлине. Люди стояли на тротуарах, смотрели и радовались, ну а немцы, конечно, многие, попрятались по подвалам, скорее всего не поняли, не понимали, что это за стрельба.
Вот такой это был день.
В номере от 9 мая нашей газеты опубликован акт, подписанный Кейтелем и двумя другими немецким генералами, о безоговорочной капитуляции германских вооруженных сил, а также указ Президиума Верховного Совета об объявлении 9 мая праздником победы, и еще один указ — об учреждении медали “За победу над Германией в Великой Отечественной войне 1941-1945 годов”.
В подготовленном номере от 11 мая в рубрике “Герои взятия рейхстага” мой очерк об Алексее Мельникове — связисте, обеспечивавшем бесперебойную телефонную связь командира батальона Неустроева с командованием части. Забравшись в воронку и подключив свой аппарат к линии, он не отрывал трубку от уха. Он слышал все разговоры, которые вел капитан Неустроев из рейхстага с командиром полка и другими людьми, а когда эти разговоры прерывались, Мельников, забывая о рвущихся снарядах и свисте пуль, выбирался из воронки и полз по площади, чтобы найти порванный провод. Он не помнил, сколько повреждений исправил за этот день, он мог только сказать, что всю площадь исползал на животе. Позывной у него был: “Подъезд”…
У Твердохлеба, когда я туда пришел, мне назвали имена двух санитаров Ельцова и Дудика, а также связистов Алтунина и Шадманова, беспрерывно поддерживавших связь с полком и с огневыми, артиллерийскими и минометными частями. Санитаров и связистов, я давно это заметил, всегда называют с особой благодарностью. Записал также некоторых солдат, особенно проявивших себя в этом трудном бою. Это — Батырев, Крупенин, Маковкин, Королев, Шевченко…
Как всегда я рассказываю здесь только о своей 150-й дивизии, в которой я служил и в газете которой я работал, о ее людях…
Каждый командир роты или командир взвода назовет своих, тех, кто был рядом в трудные дни этого, как оказалось, последнего сражения, тех, кто отважно действовал при взятии рейхстага и в те поистине драматические часы и минуты, которые выпали на долю этих людей в горящем здании рейхстага. Каждый назовет, скажу еще раз, тех, кого больше всего знал. Назову, наконец, поскольку всех назвать невозможно, хотя бы тех, кто, по словам командира роты Сьянова, первыми вступили на плиту подъезда этого здания: Руднева, Быкова, Прыгунова, Богданова, Шубкина, Новикова, погибших в рейхстаге сержанта Раджапа Исчанова или совсем уже молоденького Васю Якимовича, и многих, очень многих других. Каждый, повторяю, будь то командир роты или батальона, взвода или отделения, назовет своих, живых и погибших — тех, кого он лучше и больше других знал.
Читатель, я думаю, поймет меня, поймет, что каждая запись об этих людях по-своему дорога мне, дорога, как память о тех днях. Поэтому сокращения всякого рода, если они даже были необходимы, были очень трудны для меня. К сожалению, без сокращений все-таки не обошлось…
Комсорг 756-го Николай Беляев. Перед войной жил в Пено, в Калининской области, работал одно время в райкоме комсомола, заведующим отделом учета, затем — в районной газете. Секретарем райкома была ставшая затем известной партизанкой Лиза Чайкина.
— Это знамя мы получили от Военного совета нашей 3-й ударной армии с задачей водрузить его над Берлином. На нем поставлен порядковый номер — “5”. Так на нем и написано. Мы постоянно держали его на КП нашего полка. Я поручил его комсомольцу Федорову, и он в Берлине все время носил его с собой. Утром, тридцатого, оно было передано разведчикам Кантарии и Егорову…
Знамя победы, выданное дивизии для водружения на рейхстаге, было установлено сначала на крыше, потом — на куполе, где прежде был острый шпиль… Возникли даже своеобразные споры по поводу того, чей же флаг считать первым. И в этом — нет неправды. Флагов было много. Почти от каждого бойца можно было слышать, что он тоже водрузил на рейхстаге флаг и что именно его флаг был самым первым. Был флаг, который поставили артиллеристы, было и “комсомольское” знамя. Очень много других флагов. Ведь у многих солдат, штурмовавших Берлин, а тем более рейхстаг (если уж рейхстаг был избран, чтобы ставить на нем символ нашей Победы), был кусочек кумача в кармане. Поэтому правильнее, думаю, было бы сказать, что знамя победы водрузил на рейхстаге безымянный герой. Именно так сказал об этом один из нас, и это, пожалуй, так и есть. Его водрузила вся наша армия, весь народ наш.
Май 13. Стоит страшная жара. “Варм!” — говорят немцы. Из Берлина мы выехали неожиданно в ночь с 10-го на 11-е мая. Теперь мы в местечке Гроссшонебек, но и отсюда должны будем перемещаться куда-то севернее.
— Вот война закончится, тогда, товарищ старший лейтенант… — мечтательно говорит мне наш наборщик Варенников.
Старику все еще не верится, что война, по существу, закончилась. Может быть, потому, что сводки Совинформбюро все еще передают, передаются каждый день регулярно и, если верить этим сводкам, по полмильона немецких солдат берут в плен…
Да, тишина настолько непривычна, что не веришь, что так теперь будет всегда. А в газету — прямо-таки не знаешь, что давать, что писать, трудно перестраиваться! Героика идет только как воспоминание, в очерковой форме. Никакой оперативной героики, конечно, уже нет. Наш редактор Корюков дал нам сегодня задание, новую, как ему казалось, тему: о сбережении оружия. Но мы об этом и раньше, мы об этом и в войну писали; тоже не совсем мирная тема…
Из Берлина, как уже сказано, мы уехали очень быстро, потому что назавтра в ту часть города, заняв свою зону оккупации, должны были прийти англичане. Было жаль не побывать на параде в Берлине, к которому мы готовились. Унтер-ден-Линден украшалась портретами руководителей союзных держав — Сталина, Черчилля, Трумэна. О людях нашей дивизии, солдатах и офицерах, бравших рейхстаг, начинала писать вся армейская печать. О всех тех, с кем я прошел войну, немалую ее часть. О Сьянове, например, который незадолго до капитуляции немецкого гарнизона, по просьбе, как он мне рассказывал, тех же немцев, с двумя или тремя сопровождающими ходил на переговоры. И было это, по его словам, на какой-то соединенной с рейхстагом станции метро. С Савицким иной раз пишем в один и тот же день об одних и тех же людях — он во “Фронтовике”, я — в своем “Воине родины”. О Петре Щербине или о Булатове… Володя написал стихи о победе, очень короткие, с такими строчками:
Германия умерла в развалинах,
Красное знамя целует ветер…
Или:
Мы за Эльбой и за Одером
Стоим у пушек, огнем раскаленных…
А поэты — молчат. Попробуй скажи, когда произошло такое!
Это были первые стихи о конце войны, о победе, которые мне довелось прочесть, ничего еще нигде не было…
Берлин я хорошо запомнил, несмотря на то, что мы так быстро покинули его. Центр города, его основные улицы, я знаю неплохо. На берлинцев тоже насмотрелся…
Немало разговоров о Японии, но все того мнения, что воевать нам с ней не придется. Однако в полный мир все же не верится, слишком великие потрясения пережил народ наш. Здесь, где мы сейчас расположились, хорошая природа, вполне дачные места. Но пишется плохо, похоронил я себя в “Воине родины” этом, шутка ли, ежедневно писать десятки статей, заметок и информаций. И очень редко — очерки, и уж тем более — рассказы… О каких очерках, а уж тем более рассказах, можно говорить. Дивизионка!
В только что вышедшем номере в рубрике “Герои взятия Берлина” мой очерк, назовем его так, о командире отделения младшем сержанте Петре Щербине. Лицо у него обожжено и перевязано. Когда я встретил его в рейхстаге, ему, как показалось мне, больше всего хотелось спать, но все-таки из того, что он мне рассказал, в записной книжке у меня оказалось что-то записанным кратко. Он — 1926 года рождения, родом из деревни Скелька Запорожской области.
— Первым в отделении у меня из дома Гиммлера выскочил Пятницкий, он был с флагом. Я вылезал следом за ним. Слева от нас очень сильно бил пулемет. Пятницкий был убит. Он упал, еще не добежав несколько метров до колонн, до ступеней рейхстага. Темно уже было. Со мной рядом были молодые ребята — Руднев, Прохожий, Новиков. Они бежали рядом со мной. Мы кинулись вверх по лестнице, пустили в ход гранаты. В подвалах рейхстага, вы знаете, оказались немцы, оттуда то и дело раздавались выстрелы, и нам пришлось занять оборону у выходов из подвалов. Потом, как вы знаете, загорелись архивы, а затем и перекрытия, но это уже на другой день, первого мая. Мы задыхались от дыма и гари и долго лежали в каком-то полутемном коридоре на полу. И все-таки уходить из рейхстага, взятого нами, не хотели…
Вот таким был его короткий рассказ.
Когда пожар в рейхстаге стал все более распространяться, младший сержант нашел возможность выйти со своими бойцами из горящей части здания — в негорящую.
Очерк этот мой, или корреспонденция, разверстанная на все те же три колонки, во многом повторяет его рассказ…
В нем рассказывается, как тот же Руднев, Новиков и другие бойцы из отделения Щербины бежали по Королевской площади к рейхстагу. Щербина, по его словам, не оглядывался. Он слышал тяжелое от бега дыхание товарищей, стук солдатских сапог и понимал, что они бегут рядом. Сначала, говорится в небольшом этом очерке, бежали вместе, потом, не добежав нескольких метров, Пятницкий с флагом в руках упал. Отделение Щербины таким образом первым взбежало на парадные ступени рейхстага. Завязались ожесточенные схватки. В дверь полетели гранаты, треск автоматов заглушал шум и крики. Немцы стреляли из подвалов и чердаков, однако нашим воинам удалось очистить средние этажи и закрепиться в них. Немцы, рассказывает Щербина, подожгли архивы в залах, после чего загорелось само здание. Густой ядовитый дым ел глаза. Огонь пробился и в вестибюль, где находилось все наше подразделение. Оставаться здесь дольше не было возможности. Пробираясь сквозь огонь и дым, ощупью нашел он чердачный ход, доложил об этом своему командиру и этим, известным только ему, путем перевел бойцов из горящей стороны здания в ту часть, куда огонь еще не проник. Отсюда и был начат штурм подвалов…
В каждой роте есть свой… Первый, кто выскочил из траншеи на Одере. Первый, кто выскочил из окна “дома Гиммлера”. Наконец, первый, кто ставил флаг…
В маленькой тесной комнате, сразу налево по коридору (теперь здесь штаб батальона), собрались командиры рот, офицеры, многие из них ранены. Приносят почту.
На письмах, которые уходят отсюда, на самодельных солдатских конвертах-треугольничках, проставлен обратный адрес: “Берлин — рейхстаг”.
Сержант Зайцев, минометчик, командир расчета. Я встретил его, когда он, пристроившись на ящике из-под мин, писал письмо матери в Иркутскую область, в Аларский аймак. Понравился мне этот сержант с его орденом Славы и медалью “За отвагу”.
Как вспышка магния медаль у парня на груди!
Стены рейхстага исписаны от пола до потолка, от крыши до фундамента. Две недели спустя на нем уже не было живого места: тут расписывались все, кому не лень, машинистки и повара, писаря и повозочные. Не было на нем только имен людей, его бравших. Многим из них это как-то не приходило в голову…
В память об этих днях, об этих наших последних встречах здесь, в рейхстаге, мой друг Коля Беляев, которого я знаю еще с Калининских болот, здесь же, в рейхстаге, дарит мне эти таинственные, неизвестно откуда взявшиеся в таком количестве, трофейные, генеральские, как мы их называем, часы…
У входа в рейхстаг — наш часовой. Немцы просят его пропустить их в рейхстаг, где они никогда не бывали.
Деревья в Тиргартене обглоданы, как бревна коновязи… Тут много памятников — памятник Мольтке, о котором я уже говорил, памятник Шлиффену. Железный канцлер Бисмарк стоит особняком, на голову возвышаясь над всеми…
Листва в сквере перед рейхстагом вся как есть пережевана металлом… Оглушенные, еще не пришедшие в себя, ходим мы по Берлину.
И все-таки мне захотелось еще раз, уж поскольку мы заговорили о Тиргартене, вернуться к этой странной аллее, по которой мы шли в тот день с лейтенантом из “Красной Звезды”…
Если встать у Бранденбургских ворот и повернуться спиной к Унтер-ден-Линден, то перед глазами, пробивая глушь Тиргартена, ляжет широкая магистраль Шарлоттенбургского шоссе. На другом конце ее — цилиндрическая колонна, увенчанная распростершей свои крылья, я думаю, все той же богиней Нике. Расстояние от Бранденбургских ворот до этой колонны кажется небольшим — шестьсот-семьсот метров… Но через Тиргартен шагаешь к статуе более получаса. И начинаешь понимать, что близость расстояния мнимая. По-немецки массивны колонны Бранденбургертор, огромны стоящие над Шпрее здания, велики каштаны Тиргартена, и подавляюще громадна вставшая впереди статуя. И от того, что все вокруг таких огромных размеров, реальность перспективы исчезает. Вместо предполагаемых семисот метров аллея тянется на два-три километра…
Май 16. Сейчас мы в десяти километрах от мест, где стояли вчера. Кругом лес, какие-то сараи. Мы — в большом доме, моя комната на втором этаже, огромное окно, которое я все время держу открытым. Если бы не работа, которой чертовски много и которая постоянно давит на меня, можно было бы хоть сколько-нибудь прийти в себя после всего, что, казалось бы, уже осталось позади.
Оказывается, места, где мы сейчас находимся, не что иное, как охотничьи угодья главного егеря Германии Германа Геринга или еще, как именуют эти места наши дивизионные командиры, его дача. Берлин, как видно, уже больше никогда не увидим, во всяком случае — не скоро. Да и не очень я жалею об этом. Я и без того хорошо запомнил этот город, в котором погибли многие дорогие мне люди.
Весь вчерашний день ходил по полкам, выискивал какой-нибудь новый, мирный материал. В батарее братьев Анатолия и Григория Рубленко познакомился с историей батареи. Все есть в ней, и начало войны, и первые бои за сопки и за высотки, первые потери, люди, четыре года тому назад пришедшие в часть, по три-четыре раза раненные и тем не менее закончившие войну здесь, в этой батарее…
Когда началась война, посмотрел я — снаряды, бомбы, мины, пули, подумал: кто же останется после этой войны? А вот он, Рубленко Анатолий и его брат Григорий, и другие люди из этой хорошо знакомой мне батареи… А наш Белов — погиб, погиб, попав под артиллерийский налет на улице Берлина за два или три дня до окончания войны.
Нечто вроде послесловия…
Война еще не кончилась, наши войска еще выходили к Эльбе, переваливая горы, входили в Чехословакию, а для нас она уже закончилась — здесь, в Берлине, она уже потухла.
Сводки Совинформбюро сообщали о занятии последних, как мы понимали, немецких городов, те же сводки сообщали, что до полумиллиона немецких солдат и офицеров ежедневно сдавались в эти последние дни нашим войскам. Но война еще шла, и кровь еще лилась.
Можно ли было подумать, что война в Берлине, который, как казалось нам, был последней точкой в войне, кончится, а война будет все еще продолжаться. Но так и было, мы стояли в Берлине и неделю уже не воевали…
Один из полков нашей, бравшей рейхстаг 150-й дивизии, а именно 756-й, располагался в самом рейхстаге, в его подвалах. Другой — 674-й, где-то в районе Вайссензее, а 449-й — в районе улицы Альт-Моабит, на которую и выходила Мюллерштрассе, вблизи которой мы больше всего и действовали, пробиваясь к центру, туда, куда пробивались все.
Мы немного отмылись, надели, что получше, вытащили из вещевых мешков запасные гимнастерки, у кого они были, и вообще почистились — одним словом, привели себя в порядок. Ходили по городу, знакомились с тем, что от него осталось. А осталось, конечно, не очень много. Впрочем, и на Унтер-ден-Линден, и в районе Александерплаца оставались еще кое-какие памятники, как ни странно, они сохранились лучше, чем сами здания; уцелевших зданий в центре оставалось очень мало. Можно даже сказать, что их почти не было…
Помню, что в тот день, будем считать его предпоследним, люди обращались друг к другу с одним и тем же вопросом:
— Ну как, ничего не слышно?
Особенно, конечно, спрашивали об этом у нас, работников дивизионки, ведь у нас, как-никак, был радиоприемник, с помощью которого мы принимали и сводки Совинформбюро, и приказы Верховного Главнокомандующего.
Так шли эти дни и часы.
О том, что рядом, в Темпельгофе, на аэродроме, приземлился самолет, на котором прилетела немецкая делегация, а еще раньше — самолеты с делегациями союзных держав, что в том же Берлине, в соседнем районе, в Карлсхорсте, происходит в эти часы подписание акта о безоговорочной капитуляции германского командования, мы ничего не знали.
Когда, за отведенным ему столом, Кейтель, выделывая какие-то манипуляции фельдмаршальским жезлом, собирался уже подписывать положенный перед ним экземпляр акта капитуляции, Жуков крикнул ему:
— Здесь, на моем столе!
Так рассказывают.
И Кейтель покорно пошел к столу Жукова, чтобы, склонившись над столом, за которым сидел советский маршал, поставить подпись, одну, другую, третью… Но мы, повторяю, ничего этого не знали.
Ночью с восьмого на девятое меня разбудил водитель нашей полуторки. Не знаю, наверно, было уже далеко за полночь. Повторю что-то из того, что было сказано раньше.
— Товарищ старший лейтенант, вставайте, война кончилась, — сказал он…
Я мигом вскочил и из нашего громоздкого, стоящего на столе приемника услышал голос, который читал: “В ознаменование одержанных побед 9 мая… праздником победы”.
Кажется, так.
Эти два слова: “победа”, так же, как и “день победы” писались тогда, в те первые дни со строчных букв, но от этого смысл и значение этих слов ни капли не умалялись, ни в какой мере не делались меньше.
Я помню только, видел, как стоящий тут, у приемника, наборщик-старик медленно опустился на табурет. А у окна стояла девушка из полевой почты, часто у нас бывавшая, доставлявшая нашу дивизионку в полки. Стояла, повернувшись лицом к окну, и плечи у нее вздрагивали.
Я лег, накрылся одеялом, от волнения меня всего трясло, я плакал без слез, и так уже и не заснул до утра. Такая это была ночь. А утром, когда солнце только еще начинало всходить, я сел на велосипед и, вслед за экспедитором, за полковым почтальоном нашим, отправился в 674-й, более всего мне памятный по Одеру, принимавший участие в боях за рейхстаг полк Плеходанова.
Полки дивизии были к тому времени расположены в разных частях города. Полк Зинченко — все еще в рейхстаге, Мочалова — в районе Моабита, Плеходанова — в районе Вайссензее.
Мы еще плохо знаем большой, на много километров раскинувшийся город, нам не ясна его планировка. Стоит отойти квартала два, как уже трудно, не имея карты, вернуться назад. Они, эти экспедиторы, лучше всех ориентировались в незнакомом нам Берлине, так же как, впрочем, и на фронтовых дорогах. Хорошо, что я поехал с одним из них. Он быстро находит мосты через каналы, минует забаррикадированные улицы и приводит меня прямо на Вайссензее. Батальоны, когда мы приехали, были уже выстроены, тут же, на улице, и скоро начался митинг. Выступает командир полка, представитель политотдела дивизии, выступают солдаты, герои боев. Все очень волнуются. Речи выступающих были так же взволнованы и горячи, как это было четыре года назад, 22 июня, в памятный для меня день в лесу неподалеку от казарм, все в том же танковом полку под Бродами, где меня застала война, в день, когда немцы напали на нас. Я успел уже полгода к тому времени послужить. Было это недалеко от тогдашней границы. Вот тогда я и говорил первую в своей мальчишеской жизни речь, и хорошо все это помню… Мы тогда по башню вкопали свои легкие танки в землю, чтобы нам легче было отбиваться.
Больше всего мне запомнилась фраза одного из выступающих здесь, на этом митинге: “В торжественный день этот не забудем тех, кто сложил свои ясные головы, не услышав заветного слова “мир””…
Это говорил высокий худой солдат.
После митинга — парад. Знамя проносит Гавриил Хандогин, знаменитый снайпер, награжденный всеми тремя степенями ордена Славы, человек, которому в годы войны Илья Эренбург писал письма, и мы их, эти письма, печатали у себя в дивизионке.
Вечером того дня мне пришлось быть на празднике у разведчиков, и это было незабываемо само по себе. Мы сидели за непривычно праздничным столом и, поскольку водки не было, пили спирт, разлитый по алюминиевым солдатским кружкам, а кое-кто и по бокалам. Всем хотелось поговорить, выговориться.
— Вот когда война закончится… — говорит мне мой сосед по столу, тот, с которым я сижу рядом. Ему, как и моему Варенникову, все еще не верится, что все уже позади, что война, как бы это ни казалось невероятным, закончилась и что мы, а не кто другой, поставили на ней точку.
По общему волнению людских масс, по нашим глазам, голосам и лицам, немцы понимают — у нас праздник, здесь, на их земле. Молча наблюдают они за всем, одни сквозь жалюзи, другие — распахнув окна…
Первый испуг у них уже прошел.
Но разговор мой с моим соседом мне не удалось закончить. За окнами началась вдруг какая-то непонятная стрельба. Мы ничего не могли понять и выскочили на улицу. Били зенитки, громыхали орудия. Неторопливо, будто какая-то неведомая сила подтягивала их вверх, в небо уплывали сотни светящихся снарядов, пунктиры светящихся пуль летели во всех направлениях. И тут все стало ясно. Это был салют. Салют победы в Берлине.
Задрав головы, мы стояли на тротуаре, на улице, глядели и не могли наглядеться на это исчерченное трассами, расцвеченное всеми огнями небо.
Вот каким был для нас день победы в Берлине.
Мы все в том же большом глухом лесу над озером, в так называемых охотничьих угодиях Геринга, куда нас вывели из Берлина, вконец разрушенного в ночь с 10 по 11 мая.
За день успеваю переговорить с очень многими. Сергей Хачатуров, комбат, рассказал мне о Володе Тытаре, погибшем за Одером майоре. Посмертно ему присвоено звание Героя.
Тытарь пришел в полк младшим лейтенантом, сначала был адъютантом старшим, затем ПНШ-1. И двух лет не прошло, стал начальником штаба полка. Хачатуров рассказывает, как однажды, это было еще в Латвии, Тытарю удалось вывести батальон на огневые позиции противника. Это был очень талантливый, очень смелый человек. “Дайте мне роту”, — сказал он в другой раз, когда полки стали, когда дивизия не могла продолжать наступление. И действительно нашел слабое место в обороне и пролез, прорвался, и немцы зашевелились, были вынуждены отойти. Таков был Тытарь, начальник штаба 469-го.
Так было и в этом бою, где немцы попытались организовать оборону, на третий день боев, на подступах к Берлину. Тытарь взял с собой ординарца и пошел через поле к станции. Как всегда, он хотел своими глазами видеть обстановку, чтобы верно доложить о ней. Осколок попал ему в грудь.
Мой очерк о Тытаре был опубликован в нашей газете 9 июня, и назывался он “Большая жизнь”.
Хожу из палатки в палатку, из полка в полк.
Захожу в одну палатку, в другую. Койки расставлены в два ряда, как в казарме. В каждой роте выпускается своя стенгазета, проводятся занятия по топографии, по инженерному делу, по строевой подготовке…
Вечером кинофильм “Сердца четырех”.
На озере, на мостках, солдаты стирают гимнастерки. А вот на поляне даже играют в городки.
Мы уже довольно далеко от Берлина, но я все еще невольно возвращаюсь к тем двум дням боев в Берлине, к последним для нас часам войны.
Еще до начала артподготовки на куполе рейхстага была видна башня и шпиль на ней. В башне оказалась огневая точка. Первый снаряд, который снес эту башню, послало орудие сержанта Николая Хабибулина из батареи старшего лейтенанта Гутина.
Первым в Берлине услышал по радио передачу немцев о капитуляции их войск радист Ткаченко.
Ездовой Павел Иванов. У него две лошади — Резвая и Кукла. По многим дорогам, начиная от Старой Руссы, прошли эти кони. (До него ездовым был Ефим Саласин.)
В Берлине Резвую ранило, но Иванов выходил ее.
— Поставить бы их дома, на конюшню! — говорит он. — Я бы их одним овсом кормил… Они этого заслужили!
Рядовой Иван Булавко подавил на Одере вражескую огневую точку. Его командир лейтенант Березовский рассказывает о нем:
— Я заметил в темноте вспышку из немецкой траншеи, бил пулемет. Я крикнул: “Гранатами, огонь!”, и уже сам хотел кинуть гранату, но Булавко опередил меня. Он шел с пулеметом, но успел раньше меня кинуть гранату…
Булавко был ранен в ногу, сейчас он в госпитале, в Полтаве. На днях от него пришло письмо, в котором он пишет друзьям: “Пришла мне там награда или нет? Ведь я неплохо воевал…”
Командир роты Ковригин тоже получил письмо, в котором мать Булавко запрашивает о судьбе ее сына.
Друзья Ивана Семеновича Булавко послали матери вырезку из нашей дивизионки, где сказано, что он награжден орденом Красного Знамени…
Среди раненых в Берлине и вернувшихся в дивизию — Алексей Бомбин. Это тот самый Алеша Бомбин, которого я встретил впервые еще в сорок четвертом году, зимой. Он командовал тогда взводом, совсем еще мальчишка, но совершенно седой. Все прикрывал голову фуражкой, чтобы никто этого не увидел. Когда наш генерал, встречая его, снимал с его головы фуражку, Алеша обижался. Черными были у него одни только брови.
В Берлине Алешу ранило в седьмой раз. Теперь он капитан. На его груди в числе других — орден Александра Невского.
Рассказывает мне о боях сорок второго года, он был тогда в Первой гвардейской дивизии. Включив свои сирены, немцы низко проносились над ними — сорок самолетов сразу. Земля была, как живая…
Из госпиталей продолжают возвращаться люди, раненные в последних боях. Вчера вернулся капитан Гусельников, командир роты, раненный на подступах к рейхстагу. Его поздравляют с награждением орденом Красного Знамени.
Вернулось еще несколько человек, раненных в Берлине: сержант Бабаджанов, младший сержант Джулай, рядовой Долгань и другие бойцы.
Все тот же лес под Гроссшонебеком. Лектор из политотдела армии в лекции об устройстве послевоенного мира и о нынешнем международном положении говорит:
— На нас теперь смотрит вся Европа и половина Азии!
В госпитале на Эльбе, в Ной-Руппине, где я пролежал все лето, с 13 июня по 20 августа (я был сильно переутомлен в Берлине, сказалась к тому еще полученная в свое время контузия), я ничего не записывал. Теперь — в Эркнере, станция на восток от Берлина. Добирался сюда на электричке с Силезского вокзала в Берлине. Отсюда, из Эркнера, отправляются поезда в Россию.
Спим на нарах в товарном вагоне, рассчитанном, как говорили когда-то, на сорок человек и восемь лошадей. Но лошадей с нами, слава богу, нет, и это уже хорошо, что касается людей, то их более чем достаточно на такой вагон. Мы на пару с одним летчиком на втором этаже нар, здесь и теплее, и удобнее. Он капитан, как и я, долго лежал в госпитале и теперь, получив отпуск по ранению, едет домой, под Воронеж куда-то, в места, которые были оккупированы, и по-настоящему не знает пока, что с его семьей, с родными и близкими — живы ли они?
Провожавший меня Володя Савицкий, зная, что спать придется на голых нарах, на досках, принес мне к отходу поезда набитую пухом мягкую немецкую перину, под которой, как мне известно, спят все немцы. На ней мы и лежим с моим капитаном на втором этаже, спим на ней, на этой перине, и укрываемся шинелями. Мой спутник дарит мне на память летную карту, с которой он летал последние две недели войны, пока его не сбили. Карту с нанесенной на ней обстановкой на Одере 15-16 апреля. На ней нанесены наши и немецкие позиции в памятные для меня дни. Лучшего подарка он не мог бы мне придумать. Вот такая была дорога и такой был у меня мой спутник и сосед по нарам.
Сентябрь 7. Четвертый день пути. Еще только подъезжаем к Бресту. Тирасполь — последняя станция! Через километр отсюда — граница! Мне говорят об этом ребята, когда-то служившие здесь. Наконец — Брест! А вот скоро и старая граница, до тридцать девятого года. Негорелое! Луга, стога сена. В квадрате окна — Россия. Россия, давно мы тебя не видели!
Вязьма. 9 сентября, ночь. Перечитал сейчас письма от сестры моей Марии, а заодно, конечно, и от моего маленького брата. И так тепло стало на душе. А все от того, что там написано: приезжай! Приезжай, ждем! О, как хочется тепла родного дома!
На русской печке притулился светловолосый паренек. Первое, что я увидел, когда приехал в свою деревню, вернувшись с войны. Мой маленький брат Лёнька, оставшийся теперь не только без матери, умершей, когда он был совсем мал, но и без не вернувшегося с войны отца.
Приехал к семье на Теплый Ключ, так называется этот поселок на Урале, километрах в сорока от Свердловска. Ближайшим районным центром от нас был Березовск, тот самый Березовск, из которого вышел мой, теперь уже могу сказать, комбатант — Неустроев. Вот тут, не бог весть каком Теплом Ключе, на железнодорожном разъезде в поселке лесорубов, и живем.
Почти что под полярным кругом —
Здесь кипарисы не растут.
Тайга раскинулась в округе
На тыщу и одну версту…
При выписке из госпиталя мне в отделении милиции выдали, выписали паспорт, но без какой-либо прописки, поскольку прописки в Свердловске у меня не было, как не было и не могло быть жилья, а на Теплом Ключе этом нашем паспортизации вообще не было, не проводилось, а значит, не было и прописки. А без прописки, об этом, я думаю, хорошо было известно всем, в городе не получишь ни работы, ни тем более жилья, если это вообще возможно…
Так что не думайте, что фронтовиков уж так встретили, как это теперь некоторым представляется! Тот, кто вернулся с войны, хорошо знает, как все это было, как непросто было каждому из нас налаживать свою новую жизнь…
Живем с Таней вместе с ее семьей и нашей дочкой в небольшом бараке. Нас шестеро в одной комнатке. Хуже всего то, что чувствую себя по-прежнему очень плохо, мучают головные боли и все так же плохо с позвоночником.
Декабрь 4, Теплый Ключ. Сегодня снял погоны с шинели, позавчера получил воинский билет. Пять с лишним лет был я в армии. Вижу, оглядываясь, что молодость прошла, прошла незаметно, если только можно так сказать о своей молодости. Наслаждаюсь покоем, играю с дочкой. Написал сестре моей, Мане, чтобы она подумала над тем, чтобы уехать из деревни, из Татаурова нашего, приехала, поскольку нет никакого другого выхода, может быть, сюда же, на Урал…
Дни проходят в любовании дочерью, которая порядочно капризничает, но это нисколько не мешает мне все больше любить ее.
Декабрь 12. Кажется, понемногу раскачиваюсь, пишу хотя бы по несколько строчек в день. К этому меня обязывает договор со Свердлгизом, в марте я обязан сдать рукопись. Мурзиди, мой здешний наставник, человек опытный и не бесталанный, достаточно строговат ко мне, и это, как мне кажется, хорошо. Книжечка — на пятьсот строк, около тридцати стихотворений, а это немало. Очень хотелось бы до конца зимы, в ближайшие месяц-два, ни на один день не откладывая, чем скорее, тем лучше, написать что-то еще из задуманного. Ибо практика откладывания на завтра — худшая практика. И еще больше хотелось бы, если это возможно, не жалеть потом, что включил в нее то, чего можно было бы и не включать, потому что спешность и неготовность — идут рядом и никакая спешность и торопливость не могут быть оправданы. Хотя и не столько спешность, конечно, сколько неопытность. А недостаток опыта — главная, как я думаю, моя беда, отсюда и какие-то неизбежные промахи. Да и то сказать, много ли нас таких, без университетов, без образования. Думаю, что немало. Главное, к чему сводятся мои заботы, о чем больше всего думаю, — сделать все, чтобы не жалеть, что включил в книжку что-то, что еще не готово, чтобы это публиковать, печатать. (Следующий за этим абзац — сокращен!)
Ирина моя растет на глазах, и даже уже ударяет меня иной раз по щеке своей тяжелой ручонкой. Мне бы хотелось больше записывать о ней в дневник, для нее записывать. К концу дня маленькая наша комнатка немало страдает от погрома, который она успевает учинить. Слов, произносимых более-менее понятно, у нее пока немного: “мама”, “папа”, “дедо”, “баба”, “Галька”, “дядя” и “Катя”, Катя — это ее кукла. Упав, она говорит “па”, и при этом смотрит на того, кто с ней играет. Если пожалеешь, заплачет. Но если сделать вид, что ты этого не заметил, обходится без слез.
Смотрю на нее, потешную, неистощимую в веселье, неутомимую в желаниях играть, забавляться, — не верю, что у меня такая дочь. Завтра ей исполнится год и три месяца. А ведь мы с ее мамой пока только еще три месяца. Остальное время — были разлучены.
Сейчас часов одиннадцать вечера, надо еще написать письмо Савицкому.
Декабрь 22 или 23. Стоят большие морозы, вчера даже чуть ли не обморозился. Недолго продержался я на своем Теплом Ключе, и пришлось через какое-то время, как это ни грустно, опять ложиться в госпиталь.
И все-таки — уже в самом конце — одна цитата из Леонида Леонова от 25 июня 1945 года:
“И если когда-нибудь усталость надломит ваше вдохновенье или грянут черные минуты, от которых мы, немножко постаревшие и смертные, не сможем оборонить вас на расстоянии веков, — вспомните этот день, и вам смешна станет временная невзгода. Вам будет так, как если бы вы раскрыли бесконечно святую книгу творческой муки, беззаветного героизма и бессонного труда. Эта книга называется — Великая Отечественная война”.