Опубликовано в журнале Континент, номер 121, 2004
Михаил КОПЕЛИОВИЧ — родился в 1937 году в Харькове. Окончил Харьковский политехнический институт, работал по специальности. Как литературный критик и публицист выступает с 1960-х гг. Печатался в журналах «Звезда», «Знамя», «Континент», «Нева», «Новый мир» и др. С 1990 года живет в Израиле.
Трифонов, Солженицын, Твардовский и журнал «Новый мир»
«Юрий и Ольга Трифоновы вспоминают»
Москва, «Коллекция — Совершенно секретно», 2003
Эта книга разом всколыхнула во мне массу больших и малых воспоминаний о делах давно минувших дней. Воспоминаний двоякого рода: одни связаны с общественной атмосферой в Советском Союзе 60-70-х годов прошлого века, другие — с литературным процессом тех лет.
Два текста из этой книги — «Записки соседа» (1972) Юрия Трифонова и «Попытка прощания» (1982) его вдовы Ольги Мирошниченко-Трифоновой — давно вошли в мою жизнь. Но — по-разному.
Трифоновский мемуар о Твардовском многократно публиковался и в сборниках прозы писателя, и в периодике. Но всякий раз — в новой редакции. Так, в книге «Как слово наше отзовется…», где, как сказано в аннотации, «впервые собрано публицистическое наследие писателя», «Записки соседа» даны (это выяснилось впоследствии) со многими купюрами и искажениями. 0но и неудивительно: книга вышла в 1985 году, первом «горбачевском», но готовилась в предшествовавший глухо-застойный период. Год спустя появилась новая, «огоньковская» версия «Записок», где некоторые (но не все) цензурные изъятия были восстановлены. А по прошествии еще трех лет, в октябрьской книжке журнала «Дружба народов», прошла третья редакция этой многострадальной вещи, снабженная пометой: «Публикуется впервые по авторскому варианту». Наконец, в новой книге, в короткой врезке к «Запискам», Ольга Трифонова признается, что, отдавая их в «Дружбу народов», согласилась на очередные сокращения. И добавляет: «И вот теперь, впервые, они печатаются без цензурных изъятий».
Что же касается «Попытки прощания», то мечтал прочесть ее давно — с тех пор как она анонсировалась на обложке нескольких номеров «Дружбы народов», в том числе и № 10 за 1989 год — того самого, что в разделе «Из литературного наследия» представил упомянутую третью редакцию «Записок- соседа». Но 1990 год был последним в той моей жизни, а последним номером- «Дружбы…», полученным мною по подписке, — был июльский. Так что не далась мне тогда вожделенная «Попытка», и прочел я ее впервые только теперь.
Время, отразившееся в «Записках соседа», — это два десятилетия моей собственной жизни, от тринадцати до тридцати трех. А в жизни страны — можно ска-зать, три эпохи: поздняя сталинская — со всеми ее уродствами, хрущевская — с ее взлетами и падениями и начало брежневской — с ее осторожным, но все более ощутимым поворотом к реставрации сталинизма (в несколько смягченном варианте).
…Итак, все начиналось в 1950 году. Только что (декабрь 1949) отгремело семидесятилетие Сталина. Приветствия и поздравления юбиляру печатались в «Правде» еще чуть ли не целый год, наряду с победными реляциями с фронтов социалистического строительства и противостояния загнивающему капитализму. Между прочим, в первом, новогоднем (1950), номере «Правды» была помещена статья И. Эренбурга «Полвека», где были такие слова: «Мы живем идеями Сталина о том, что нет ничего ценнее и выше звания человека»…
В том же году сорокалетний трижды лауреат Сталинской премии поэт А. Твар-довский был назначен главным редактором журнала «Новый мир», а двадцатипятилетний начинающий Ю. Трифонов выступил в этом журнале со своим первым сочинением — романом «Студенты». Так они встретились — маститый поэт, к которому уже в те годы литераторы младшего поколения «относились как к классику» («Записки соседа»), и недавний (1949) выпускник Литературного института. «Помню — горы сырого снега, мокрый асфальт, солнце, предчувствие весны… В этот день я познакомился с Александром Трифоновичем Твардовским» («Записки»).
Твардовский, как известно, «правил» в «Новом мире» с 1950 по 1954 год, затем был снят и вернулся в кресло главного редактора в 1958-м. Трифонов после «Студентов» снова появился в журнале лишь через шестнадцать лет (1966). А за два года до того Трифоныч и Трифонов оказались соседями по дачному поселку Красная Пахра. Как не без юмора повествует автор «Записок соседа», «Александр Трифонович купил дом недавно умершего Дыховичного, я почти одновременно приобрел недостроенную дачу Слободского. Участки находились рядом и соединялись калиткой: соавторы, как видно, часто бегали друг к другу»1. Тут, в Красной Пахре, между новыми владельцами постепенно и завязались дружеские, доверительные отношения. Но именно и только дружеские. До поры до времени они не осложнялись профессионально-служебными. «Я ничего не давал в «Новый мир», было несколько рассказов, но дать их не решался». Все дело в том, что во второе «царствование» Твардовского, особенно с начала 60-х, «журнал Александра Трифоновича набирал высоту и силу» и отбор прозы становился все строже. Новую планку задал Солженицын с его «Одним днем Ивана Денисовича» и «Матрениным двором». Тем сильнее «литераторы, хоть чуть себя уважавшие, стремились стать авторами журнала Твардовского. То было всеобщее писательское вожделение. Не обошло оно и меня».
«Новый мир» шестидесятых! Целая гора голубых книжек — чего в них только не было! Даже сейчас, спустя тридцать пять-сорок лет, когда мне надо что-то разыскать в одном из журнальных новомирских номеров (а такая надобность возникает нередко) и я снимаю с полки этот номер, иногда поврежденный, порой подлатанный и подклеенный, я непременно начинаю его перелистывать и, случается, читаю (в который раз!), не отрываясь, тот или иной рассказ, повесть, стихи или какую-нибудь другую публикацию. Стоит ли объяснять, что человеку, исследующему литературный процесс той эпохи, «Новый мир» Твардовского неизменно дарит изобилие тем, образов и стилей. Причем объектом пристально-го внимания для литературного критика могут оказаться не только тексты собственно художественные, но равным образом и сама критика. К примеру, Сергей Чупринин (ныне главный редактор журнала «Знамя») в своей книге «Критика — это критики. Проблемы и портреты» (Москва, «Советский писатель», 1988) отдельную статью посвятил именно новомирской критике 1958-1970 годов, назвав ее «Позиция». (В связи с этим мне вспоминается примерно сорокалетней давности разговор с молодым Л. Аннинским в редакции «Знамени», где он тогда работал. «Если вы хотите писать для «Знамени», учтите специфику нашего журнала. У «Нового мира» — позиция. Да и у «Октября» — тоже в общем-то позиция, пусть нас с вами и не устраивающая. А у нас — диспозиция!»2)
Я не стану перечислять здесь имена всех сколько-нибудь заметных авторов журнала: такой перечень занял бы непомерно большое место (список одних только критиков расположился на пятнадцати строках статьи С. Чупринина!). Я поступлю иначе. Дело в том, что, когда «Новый мир» Твардовского был окончательно разгромлен, я написал «Отходную по “Новому миру” (начал писать в феврале 1970-го, закончил в апреле), в которой распределил весь материал по трем разделам: 1. Как на них нападали. 2. Чего они не дали. 3. Что они дали.
Первый раздел основывался на материалах современной периодики, как правило, недружественной (и это еще мягко сказано) — по отношению к журналу Твардовского.
Второй — на невыполненных обещаниях «Нового мира», а также на информации, почерпнутой в литературной среде тогдашнего Ленинграда.
Третий — ну, тут особых объяснений не требуется. Он начинался словами изумления и восхищения: несмотря ни на что, констатировал я, «Новый мир» давал читателю так много и столь доброкачественной литературной продукции, что иной раз казалось, будто цензура умерла или по крайней мере потеряла зубы. И добавлял: если брать только самое запомнившееся, и то насчитаешь свыше пятидесяти имен и чуть ли не сто названий.
Далее я последовательно перечислял наиболее дорогие мне имена и на-звания: из отечественной прозы и поэзии; из критики; из публицистики (не собственно литературной); из переводных вещей. А сегодня смотрю я на эти перечисления — увы, они похожи на мартирологи, ибо из живших и творивших- тогда писателей большинство ушли из жизни. Но вот что важно: почти все литературные лидеры 60-х, печатавшиеся в «Новом мире», не изменили своим- нравственным и эстетическим принципам3.Более того — ряд авторов журнала- и в последующие годы самоотверженно «бодались с дубом» советской власти: тут, помимо самого Солженицына, следует назвать Г. Владимова, В. Войновича, Ф. Светова, А. Синявского. Другим более или менее успешно затыкали рты. Тут можно вспомнить Ф. Абрамова, Ф. Искандера, Б. Можаева, А. Яшина, а из публицистов и критиков — Ю. Буртина, И. Виноградова, В. Лакшина, Ж.Медведева. Досталось и самому Твардовскому, так и не увидевшему при жизни полностью опубликованной поэму «По праву памяти».
Несколько слов о том, «чего они не дали». «Раковый корпус» А. Солженицына. Военные дневники К. Симонова. Роман В. Дудинцева «Невидимый солдат» (опубликован в годы перестройки под заголовком «Белые одежды»; но уже не в «Новом мире», а в ленинградской «Неве»). Повесть В. Семина «Исполнение надежд» (ранее этот талантливейший ростовчанин выступил в «Новом мире» с прекрасной повестью «Семеро в одном доме»). Пьесу Г. Троепольского «Гнилой корень». «Чуму» А. Камю. Знаю, как туго проходили цензуру «Две зимы и три лета» и «Деревянные кони» Ф. Абрамова: роман опубликован с серьезными цензурными искажениями, а повесть планировалась на один из первых номеров 1970 года, причем борьба шла едва ли не за каждый абзац текста. Но этот год в судьбе журнала оказался переломным (Твардовского «ушли» в феврале 1970).
«Новый мир» продолжал выходить и без Твардовского. Писатели уныло шутили: «Отречемся от “Нового мира”, отряхнем его прах с наших ног…»
Как обстояло дело с публикацией в «Новом мире» вещей Трифонова? При Твардовском были напечатаны: пять рассказов и повесть «Обмен». Любопытно замечание в «Записках соседа» по поводу публикации рассказа «В грибную осень»: «Рассказ вышел в августовском номере. Этот номер был сдан в набор тридцатого мая, а подписан к печати девятнадцатого октября. Подписчики получили его в ноябре».
Трифонов не перестал публиковаться в «Новом мире» и после ухода Твардовского, напечатав в журнале повести «Предварительные итоги» (1970, № 12), «Долгое прощание» (1971, № 8), «Другая жизнь» (1975, № 8) и роман «Нетерпение» (1973, № 5). Но Твардовский, скончавшийся в декабре 1971 года, уже не успел огорчиться по этому поводу. Правда, в том, что отдал «Предварительные итоги» в бывший журнал Твардовского, Трифонов признался соседу по даче. Реакция бывшего редактора оказалась иной, чем, по-видимому, ожидал «кающийся грешник»: «Что же, Юрий Валентинович, время прошло… Первые полгода было как-то трудно примириться, а теперь что ж — мне все равно. А вам, я понимаю, тяжелей идти к Кожевникову, чем к этим людям, вам неизвестным…»
Как отмечено в «Записках», некоторые сотрудники снятого редактора остались работать в журнале, другие ушли. «Атмосфера была нервная, — вспоминает Трифонов. — Кто-то с кем-то перестал здороваться, кто-то с кем-то порвал отношения».
Из других источников, в частности из солженицынского «Теленка», знаем: «Одиночество Трифоныча (после его ухода из «Нового мира». — М.К. ) было полно горечи всеобщего, как ему ощущалось, предательства: он годами жертвовал собою для всех, а для него теперь никто не хотел жертвовать: не уходили из «Нового мира» сотрудники, и лишь немногие отхлынули авторы»4.
Интересно, что до некоторой степени позиции Трифонова и Солженицы-на по поводу журнала Твардовского в час его гибели совпадали. И тот, и другой считали, что «“Новый мир” погиб без красоты, с нераспрямленной спиной»5; «Это было грустное зрелище. Недавние творцы и охранители “Нового мира” спешили как можно скорее его разрушить» («Записки соседа»).
Но лишь до некоторой степени. Солженицын полагал, что работники журнала должны были взбунтоваться, звонить во все колокола. Трифонов же, напротив, стоял за то, чтобы «не уничтожать, а всеми силами продолжать громадное дело Александра Трифоновича — собирание русской литературы!».
Что ж — оба были и правы, и неправы. Последующие годы показали: с одной стороны, новый («огрязненный», по выражению Солженицына) «Новый мир» продолжил публиковать хорошие сочинения хороших писателей, в том числе Трифонова, и, следовательно, не стал «отвратнее всех других, давно грязных журналов». (Так ведь и кожевниковское «Знамя» время от времени давало приют честным и сильным авторам.) Но, с другой стороны, «разумеется, старый “Новый мир” умирал» («Записки»).
А вместе с ним умирал и тот, кто сделал «Новый мир» наследником великой журнальной традиции старой, дооктябрьской России, начиная с пушкинского «Современника». Имя Пушкина появляется в этих заметках далеко не случайно. Пушкин — Некрасов — Твардовский. Тут не только преемственность самого феномена — ведения толстого литературного журнала выдающимся поэтом. Тут и собственная, внутрипоэтическая непрерывающаяся цепь. Трифонов напоминает о том, что Твардовский был поэт «громадной мощи, может быть, самый большой сейчас на этой планете, занятой шумом вокруг его журнала».
В годы перестройки появилось немало воспоминаний об Александре Трифоновиче и его журнале. Помимо Трифонова и Солженицына, свои версии представили Федор Абрамов и Алексей Кондратович. Кроме того, была полностью опубликована и закатная поэма Твардовского — «По праву памяти». Мне посчастливилось напечатать в ленинградской «Неве» (1988, № 2) статью «Твардовский живет сегодня», в которой прокомментированы как сама поэма, так и перечисленные мемуарные сочинения (за исключением, разумеется, солженицынского «Теленка», опубликованного на родине, как уже упоминалось, гораздо позже).
Сравниваю свои впечатления от поэмы с тем, как восприняли ее (в авторском чтении) Трифонов и общий приятель и опять же сосед его и Твардов-ского — Иосиф Дик. Цитирую «Записки»: «Стихи были замечательные и удари-ли нас с Диком в самое сердце. У Дика на глазах были слезы. Ведь это о нас, об мне и Дике (оба были из семей «врагов народа», как и сам автор поэмы. — М.К. ). <…> Да, все, о чем говорилось в стихах, мы трое знали не понаслышке. И это знание горестной солидарностью и любовью к нашим отцам внезапно соединило нас — на миг — в тот майский день с солнцем, пеньем птиц…»
Когда я читал поэму, я тоже испытывал сходные чувства: у меня отец и дядя попали в ту же мясорубку; отец спасся, а дядя получил «десять лет без права переписки».
Трифонов вспоминает в «Записках» и другую, гораздо более раннюю, встречу с Твардовским, когда младший впервые рассказал старшему о судьбе своей семьи. А Твардовский заговорил о своем отце. Трифонова поразил не столько сам рассказ, сколько «открытая боль» и слезы в голосе рассказчика. Сам-то Юрий Валентинович думал о своем отце «гораздо спокойней. Боли не было, засохла и очерствела рана. А он плакал. <…> Он плакал, не замечая меня».
Встреча эта относится к тому времени (1951), когда после появления в «Новом мире» «Студентов» между автором и редактором возникли первые, еще очень непрочные отношения. И вот что пронзило будущего мемуариста: «Ведь он и старше меня (на целых полтора десятилетия. — М. К.), и разлука с отцом произошла давно, двадцать лет назад», а вот поди ж ты: плакал.
«О чем он плакал? О безвозвратном детстве? О судьбе старика, которого любил? Или о своей собственной судьбе, столь разительно отличной от судьбы отца? С юных лет слава, признание, награды, и все за то, что в талантливых стихах воспел то самое, что сгубило отца.<…>
А я подумал: мы оба дети лишенцев6. И пусть он наверху, на Олимпе, а я внизу, в жалкоте, в коммунальной гуще, но некая печать отверженности лежит на нас обоих. От этого вовсе не было горько, наоборот — было как-то покойно, тепло».
Характерная для Трифонова парадоксальность. Даже в унижении — и именно в унижении — мы пуще, чем в славе, склонны радоваться тому, что это унижение разделяет с нами более значительный человек, не нам чета. Не по присловью: чужая беда — половина утешения, а потому, что под крылом старшего, более опытного и почитаемого, подвергшегося сходному испытанию и, как бы там ни было, выдержавшего его, собственное горе растворяется в сострадании к нему…
Впоследствии Твардовский рассказал об этой своей боли в поэме «По праву памяти» и в книге «Из лирики этих лет», вышедшей в 1967 году (то есть еще при жизни поэта) и сплошь состоявшей из стихотворений пронзительных, покаянных, раздумчивых. Не могу не сказать хотя бы вкратце о самых любимых.
Прежде всего это тетраптих «Памяти матери», где есть потрясающие строки о горькой мечте-сновидении смоленской крестьянки, высланной за тридевять земель от родных мест:
И ей, бывало, виделись восне
Не столько дом
И двор со всеми справами,
А взгорок тот в родимой стороне
С крестами под березами кудрявыми.
Такая то краса и благодать,
Вдали большак, дымит пыльца дорожная.
— Проснусь, проснусь, — рассказывала мать, —
А за стеною — кладбище таежное…
Я не знаю во всей русской поэзии ничего подобного. Эти «кладбищен-ские» стихи и тоскливы, и просветлены. В них отсутствует надрыв, а есть лишь горькое смирение, и ни одна фальшивая нота не вкралась в этот плач сына по матери. И даже «советизмы» («прописаться», «квартира коммунальная»), коими Твардовский иногда злоупотреблял, здесь не портят мотив, а делают его еще безутешнее. И эта бередящая душу, ласковая «пыльца» — не цветочная, дорожная… И трезво-беспощадная концовка — с березами, под которыми мечтала быть похороненной мать поэта…
А тех берез кудрявых — их давно
На свете нету. Сниться больше нечему.
В книгу входят также три прекрасных стихотворения о минувшей войне: «Ночью все раны больнее болят…», «Лежат они, глухие и немые…», «Я знаю — никакой моей вины…». И гениальная миниатюра (тринадцать строк) «И жаворонок, сверлящий небо…» — про детские сапожки. И еще превосходный дольник «На дне моей жизни, на самом донышке…».
А в стихотворении 1968 года «В чем хочешь, человечество вини…» совсем не случайно, я думаю, мимолетное упоминание пражского парка (в «Записках соседа» засвидетельствовано, как тяжко отозвался в душе поэта август 1968-го — подавление советскими танками чешской свободы). И тем более не случайно буквальное совпадение зрелого (за три года до смерти) Твардовского со зрелым же (за четыре года до смерти) Пастернаком в заключительном (завещательном) тексте книги «Из лирики этих лет» (второго, посмертного, издания) «К обидам горьким собственной персоны…».
Со всем этим и предстояло Александру Твардовскому войти в XXI век. И навеки остаться в русской поэзии.
…«Записки соседа» завершаются мощным гневным аккордом, посвященным последним дням Твардовского, его смерти и похоронам. «Борьба с болезнью длилась год и три месяца. <…> На последнем в его жизни праздновании дня рождения (всего-навсего — шестьдесят первого! — М.К.) он сидел в кресле, с пледом на коленях, перед накрытым столом, и встречал всех входивших добрым, мечтательным взглядом, а к некоторым тянулся лицом, и мы его целовали. Говорить он уже не мог. Слишком тяжело обо всем этом вспоминать, и я умолкаю. Скажу лишь: могучий организм, задуманный на столетие, сопротивлялся с отча-янной и поражающей медиков силой. Но что можно сделать с болезнью, смертью и злобой людской? В декабре семьдесят первого он умер. И о похоронах писать нет сил. Напишут другие, людей было очень много. Я сидел в фойе на втором этаже, смотрел на полумертвые лица писателей и каких-то неведомых людей, толкавшихся в скорбных кучках, и думал: “Господи, да ведь это какой-то знакомый ужас! Ведь с Россией все это уже было! Почему же снова? Зачем же? И неужели никто, никто, никто, никто не может понять, что так нельзя?”»
И другие написали — и о похоронах, и о предшествовавшей им граждан-ской панихиде в ЦДЛ. Солженицын — в «Теленке»: «Перегорожены были издали прилегающие улицы, не скупясь на милиционеров, а у Новодевичьего кладбища — и войска (похороны поэта!), отвратительно командовали через мегафон автомобилям и автобусам, какому ехать. Кордон стоял и в вестибюле ЦДЛ»7.
А поэт Борис Чичибабин в ту же пору посвятил памяти Твардовского одно из лучших своих гражданственных стихотворений. Оно большое — четырнадцать катренов. Напомню лишь три концовочных:
Бесстыдство смотрит с торжеством.
Земля твой прах сыновний примет,
а там Маршак тебя обнимет,
«Голубчик, — скажет, — с Рождеством!..»
До боли в горле жаль того нам,
кто был эпохи эталоном —
и вот унижен, слеп и наг,
лежал в гробу при орденах,
но с голодом неутоленным, —
на отпеванье потаенном,
куда пускали по талонам,
на воровских похоронах8.
Пришло время сказать и о моих отношениях с Трифоновым — разумеется, в пределах известной формулы «писатель пописывает, читатель почитывает». Но — без иронии, ее окрашивающей; напротив — с любовью и пристрастием. Позволю себе сослаться здесь на А. Луначарского, к критическому наследию которого питаю, в общем, достаточно прохладные чувства, но одно из высказываний которого представляется мне очень удачным, очень точно схватывающим нечто существенное в пресловутой трехчленной связке «писатель-читатель — критик». Вот оно:
«Критик — это, по сути, человек из публики. Критик — это страстный читатель».
Нужно только добавить, что такие страстные читатели могут и не быть критиками, если их руки не страдают зудом писания. В «Подробностях», еще одной составляющей книги «Юрий и Ольга Трифоновы вспоминают», вдова писателя рассказывает о некоем эпизоде, приключившемся с нею в Боткинской больнице спустя много лет после смерти мужа. Заведующая отделением, к которой обратилась Ольга Романовна, «вдруг догадавшись, что я его вдова, тихо сказала: “Я сделаю все, что в моих силах, ведь любовь к Трифонову у меня в анамнезе”». Вот страстный читатель, хотя и не критик! И мне, критику, хочется, признаюсь, поцеловать руку этой женщины — в благодарность за то, что наши чувства к Трифонову так совпадают.
Разумеется, не только к Трифонову. У каждого из нас, критиков и просто страстных читателей, «в анамнезе» любовь ко многим замечательным прозаикам и поэтам. У меня, как видно и из этой статьи, — еще и к Солженицыну с Твардовским. И к твардовскому «Новому миру» — тоже своего рода личности, только коллективной.
Я писал о них обо всех, о Трифонове — не однажды. И даже о книге, посвященной его прозе (автор — Наталья Иванова). Трифоновские сочинения я даже коллекционировал, так что в моей домашней библиотеке некоторые его вещи имеются в двух, а то и в трех экземплярах — в разных изданиях, для меня памятных.- Но — мимо… Находясь в ясном уме и твердой памяти (во всяком случае, я очень на это надеюсь), хочу сказать без обиняков, что считаю Трифонова великим рус-ским прозаиком позднесоветского периода — прозаиком, в чьих сочинениях отра-зилось наше и наших отцов нелегкое время, но отразилось не так фронтально и бескомпромиссно, как в больших вещах Солженицына или в колымской эпопее Шаламова, и не так, как в полупублицистических повестях такого современника Трифонова, как Тендряков (тоже, на мой взгляд, сильный писатель), а через пси-хологически точные, художественно объемные образы людей этой эпохи, ее со-циальных слоев и, как это ни покажется странным, распадающейся связи времен.- В этом смысле Трифонов больше всего напоминает мне — пусть и это не покажет-ся странным — Шекспира, у которого тоже злобу дня не расцепить с вечностью, а конкретные злодеяния конкретных (больших и малых) преступников — с безличным и бескорыстным разрушителем человеческих судеб, имя которому Ис-торическое Время. Права Татьяна Бек, откликнувшаяся на книгу «Юрий и Ольга Трифоновы вспоминают» в «Новой газете», назвав свою рецензию «Не бодался теленок с дубом, но и не поддался ему». Понятно, что у рецензента и в мыслях не было дезавуировать Солженицына: речь у Т. Бек идет, как я полагаю, о том же, о чем и я здесь толкую. И еще она называет позднюю прозу Трифонова немерк-нущей — я воспроизвожу этот точный эпитет с большим удовлетворением.
В заключение хочется сказать несколько слов и о воспоминаниях О. Трифоновой. Прочитав их, я убедился в том, что не зря так ждал ее «Попытку прощания» полтора десятилетия назад, еще живя в стране моего рождения и созревания.
Быть женой великого писателя — удел не из легких. «Любить иных — тяжелый крест…» (Б. Пастернак). Это как раз тот случай. Случай Достоевского. Случай Трифонова. (Кстати, есть здесь и какие-то удивительные биографические переклички. Годы их смерти разделяет ровно век. Анна Григорьевна Достоев-ская прожила с мужем четырнадцать лет. И примерно столько же продолжался роман Юрия Валентиновича и Ольги Романовны, включая «предбрачный» период. А воспоминания вдов о покойных мужьях сходны предельной исповедальностью и высокой благодарностью судьбе, давшей им счастье жить рядом с ними.)
Так вот, обе мемуарные вещи О. Трифоновой («Попытка прощания» и «Подробности») помогают понять главное: соответствие масштабов личности и творчества Трифонова. И лучшей похвалы мемуаристу я не знаю. Кстати, воздействие мощной писательской индивидуальности Трифонова, вполне выразившейся не только в проблематике обоих этих текстов, но и в самом их стиле (мы помним: «Стиль — это человек»), особенно явственно ощущается в пассажах, ему посвященных.
Вот, к примеру (из «Попытки прощания»): «Можно понять вселенную, но нельзя понять человека, даже любимого. Нельзя понять себя».
Или (оттуда же) такая прицельная характеристика, найденная О.Трифоновой для своего гениального мужа: «Он смотрел всегда, всю жизнь, даже когда смотреть было невыносимо, и он видел то, чего никто другой, кроме него, не умел видеть».
Или еще — уже из «Подробностей»: «Только живя рядом с Юрой, я поняла, что быть независимым от мнения людей близких, людей своего круга, гораздо труднее, чем быть независимым от мнения начальства».
А еще говорят, что любовь слепа!.. Этому веришь, это воистину Трифонов. Потому что женщина, способная понять такое, была ему под стать.
И еще одна, последняя цитата:
«И опять среди ночи проснулась, как просыпалась теперь каждую ночь, будто кто-то привычно и злобно будил ее толчком: думай, думай, старайся понять! Она не могла. Ни на что, кроме самомучительства, не было способно ее существо. Но то, что будило, требовало упорно: старайся понять, должен быть смысл, должны быть виновники, всегда виноваты близкие, жить дальше невозможно, умереть самой. Вот только узнать: в чем она виновата? И еще другое, тайное и стыдное: неужели на этом все кончилось?»
Вы, конечно, узнали этот сбивчивый, захлебывающийся, полный раскаяния и жажды смысла монолог. Так начинает счеты с самою собой только что овдо-вевшая Ольга Васильевна в повести Юрия Трифонова «Другая жизнь». Тезка этой героини, Ольга Романовна Трифонова, всю жизнь без мужа, умершего 28 марта 1981 года, в возрасте пятидесяти пяти с половиной лет, тоже все доискивается смысла и тоже, быть может, в иные минуты хотела бы умереть, но чувство долга перед самым близким человеком, что всем своим творчеством упорно и неотступно требовал: Старайся понять! — заставляет ее вновь и вновь садиться за его письменный стол…
Вот на какие размышления навела одного, отдельно взятого страстного читателя эта книга двух авторов, эти исповеди двух любящих сердец, по какой-то неизъяснимой странности «залетевшие» в коллекцию «Совершенно секретно», более подходящую для всякого рода триллеров и детективов. Впрочем, в подсоветской России что только ни было предметом государственной тайны! И болезни вождей9. И личные слабости «государственных» писателей (как, скажем, страсть к питию Фадеева и того же Твардовского). И тем более их уклонения от «генеральной линии».
Пришло время раскрыть все эти и многие другие секреты. (Хотя иные, может статься, так и останутся нераскрытыми до скончания времен. Например, обстоятельства смерти Сталина.)
Однако давно уже не секрет, что кровавая эпоха большевистского владычества обернулась для русской литературы не одними только потерями. В том числе и для литературы подцензурной.
Явления Твардовского, Солженицына и Трифонова — тому бесспорное свидетельство.
Сноски:
1 Эта пара — Дыховичный и Слободской — писала в соавторстве комедии в стихах вполне сервильного толка.
2 Главными редакторами «Октября» и «Знамени» были в ту пору соответственно В. Кочетов и В. Кожевников.
3 Исключения немногочисленны: Ю. Бондарев, В. Катаев, П. Палиевский… Может, кого-то забыл.
4 Солженицын А. Бодался теленок с дубом. Очерки литературной жизни. Москва, «Согласие», 1996. С. 266.
5 Там же. С. 263.
6 В тексте книги «Как слово наше отзовется…»весь этот эпизод, понятно, отсутствует. Но и в варианте «Дружбы народов» выразительное словечко «лишенцы» — из советского «новояза» — заменено более общеупотребительным: «ре-прессированные».
7 «Бодался теленок с дубом». С.299.
8 Стихотворение «Памяти А. Твардовского» — одно из тех, за которые автор в 1973 году был исключен из Союза писателей.
9 Помните, с какой формулировкой был снят в октябре 1964 года Н.С. Хрущев? «В связи с плохим состоянием здоровья и преклонным возрастом». А ему было семьдесят, как Сталину в 1949-м.