Опубликовано в журнале Континент, номер 121, 2004
Татьяна СОТНИКОВА — родилась в 1963 г. в Минске. Окончила факультет журналистики Белорусского государственного университета и аспирантуру Литературного института. Кандидат филологических наук, доцент Литературного института. Автор двенадцати романов (под псевдонимом Анна Берсенева) и многих статей по современной русской литературе в энциклопедических и в периодических изданиях (“Знамя”, “Вопросы литературы”, “Литературное обозрение” и др.). Живет в Москве.
Юрий Буртин. Исповедь шестидесятника
М.: Прогресс-Традиция, 2003
Теперь, когда статьи Юрия Буртина собраны вместе, стало понятно, о чем получилась его книга. О разочаровании. А поскольку сразу же после смерти Буртина в 2000 году он был назван “одним из тех, чье отсутствие еще не раз скажется на здравомыслии общества” (“Общая газета”), то можно сказать, что книга получилась не столько о личном разочаровании человека, всю жизнь бывшего рыцарем демократии и свободы, сколько о разочаровании общества. Именно общество разочаровалось, только не в демократии и свободе, а в себе самом. И именно Буртин, по справедливости считавшийся одним из тех, кого называют совестью общества, внятно и аргументированно сказал в своих статьях, почему это произошло.
Читать эту книгу невесело. Главным образом потому, что невозможно не согласиться с выводом, сделанным Буртиным еще в 1997 году: “Дело выращивания демократии в России приходится начинать почти с нулевой отметки”. Сейчас, в году 2004, вдобавок так и хочется убрать из этой цитаты слово “почти”…
Но читать эту книгу надо. Хотя бы для того, чтобы понять, что было сделано не так в самый благоприятный для российской свободы момент, и разобраться, что можно сделать иначе в момент нынешний, для свободы ее далеко не благоприятный.
Кто-то скажет, что взгляды шестидесятника на современные проблемы давно уже перестали быть актуальными. Возможно, взгляды какого-то собирательного, умозрительного шестидесятника в самом деле не имеют отношения к современной действительности, но Буртин — это не некий “образчик своего времени” вообще, а человек, который, как написал о нем в предисловии к его книге Григорий Явлинский, отвечает за свое время. А потому его будут читать демократы и интеллигенты в том вневременном смысле этих слов, “как их понимали в середине XIX века”.
Даже если не знать о душевной чистоте и совестливости Буртина из воспоминаний людей, работавших и друживших с ним (а воспоминания эти, написанные И. Виноградовым, Д. Фурманом, Л. Баткиным, В. Савченко, В. Хоросом, Г. Водолазовым, в книге приводятся, и они полны живой убедительности), то догадаться об этих его качествах можно и из самих его статей, которые отмечены еще и тем, что хочется назвать интеллектуальной совестливостью: когда, кажется, уже и сам разум не позволяет человеку говорить и писать подлости, потому что подлость есть, помимо всего прочего, глупость. И этот же самый разум требует от человека быть честным по отношению к самому себе.
О начале своего жизненного пути Буртин говорит прямо и жестко: я был сталинистом. Нет, он не видит в своем прошлом какого-либо дикого фанатизма — ему достаточно того, что “определяющей чертой моего сознания во всем, что касалось общественной жизни, можно считать его безындивидуальность и несамостоятельность”. Вот что такое сталинизм для интеллектуально честного человека. Чтобы оценить силу этого высказывания, достаточно вспомнить рассуждения многих и многих представителей интеллигенции — да вот хоть прогрессивного кинорежиссера Владимира Хотиненко, который совершенно серьезно оценивает сталинское время “с одной стороны, с другой стороны” на том основании, что его родители были тогда молоды и любили друг друга, а значит, лично для них это время было прекрасным. Буртин тоже был в это время молод и, вероятно, влюблен, однако это не мешает ему не подменять анализ общественного устройства, сильнейшим образом влиявшего на устройство личностное, разглядыванием семейного фотоальбома. С огромной любовью и уважением вспоминая своих родителей, великих и бескорыстных тружеников, чье отношение к труду было при этом “начисто свободно от гордыни какого-то подвижничества, жертвенности”, Буртин пишет: “Духовный облик каждого поколения в первую очередь зависит от той общественной среды, какую оно застает, вступая в жизнь. На этот первоначальный опыт впоследствии может наслаиваться многое, но все же какая-то основа сохраняется — как фундамент здания при всех его перестройках. Поколение наших отцов и матерей, еще помнившее дореволюционную Россию и взрослевшее в годы нэпа, успело соприкоснуться с реальной жизнью напрямую, без посредства идеологической “легенды”. (…) Что касается нашего поколения, то оно было начисто лишено такого иммунитета. Ни дореволюционного, ни хотя бы доколхозного опыта у нас не было. Сталинская идеология, сталинская история революции, сталинская мораль — этим искусственным воздухом мы дышали от рождения. С первых же шагов нас приучали видеть окружающий мир не иначе как сквозь розовый флер официальной мифологии. (…) Я и мои сверстники явились первым поколением гомункулусов, целенаправленно выращенных в колбе тоталитаризма. Именно с нас началось серийное производство “советских людей” — особой человеческой породы с заранее заданными свойствами”.
Буртин подробно перечисляет те “вводные”, с помощью которых такое производство совершалось, — например, убеждение молодежи в том, что общественное выше личного, причем под общественным понималось государственное, так как общество было полностью поглощено государством. Еще более выразителен приводимый им образчик примитивной демагогии, с помощью которой молодым людям внушали, что в СССР безусловно обеспечены права человека: ““Свобода союзов? Так у нас же есть и партия, и профсоюзы, и комсомол. Свобода собраний? Да у нас собрания каждую неделю, сидим на них до одурения. Свобода митингов и демонстраций? И митинги, когда надо, проводятся, и демонстрации — неукоснительно, два раза в год. Свобода слова? Опять-таки пожалуйста: выступи на собрании, напиши в газету. Конечно, для антисоветских выступлений в нашей печати места нет, но оно и правильно: зачем же предоставлять трибуну классовому врагу?..” Как ни странно, подобной примитивной демагогии оказывалось достаточно, чтобы уберечь молодые пытливые умы от излишне глубокого погружения в эту опасную тему”.
А ничего странного в этом и нет. Можно не сомневаться: если высказать ровно эти же аргументы, собрав без выбора человек двадцать современных молодых людей, девятнадцать из них полностью с этими аргументами согласятся… Демагогия ведь тем и страшна, что возражать на нее вообще трудно, а незрелому молодому уму — почти невозможно. Кстати, Буртин дает в той же статье “Исповедь шестидесятника” блестящий образец того, как это все-таки можно сделать. Образец настолько поучительный, что его стоит привести полностью.
“Насколько неразвитым было во мне и моих сверстниках сознание прав человека, настолько же гипертрофированным — понятие общественного долга. Ответственность, чувство долга — прекрасная вещь, нынешняя всеобщая безответственность заставляет ощущать это особенно остро. Но в морально-психологическом и идеологическом контексте сталинизма это ценное свойство реализовалось сугубо односторонне. Как и каждый добропорядочный советский человек, я ощущал себя в вечном и неоплатном долгу перед государством. (…) Мне не приходило в голову, что государство дает человеку только то, что от него же и получило, что оно не благодетельствует народ, а лишь возвращает ему (с изъятиями) нечто вроде выданного ему кредита. Я не задумывался над тем, что долг — понятие, предполагающее взаимность, что это род общественного договора, основанного на полном равенстве сторон, и если я ответствен перед государством, то и оно в одинаковой мере ответственно передо мною. Спрашивать с меня исполнения долга оно может лишь в том случае, если свои обязанности по отношению ко мне исполняет вполне исправно и если сам я имею реальную возможность это проконтролировать (выделено мной. — Т.С.). Если же, признавая свой долг перед государством, я смотрю на него снизу вверх и не требую с его стороны отчета, то это значит только одно: я — не гражданин, не личность, а винтик системы, человек, начисто лишенный демократического сознания”.
Если не знать, что Буртин писал это о взаимоотношениях человека и государства во времена своей молодости, то есть во времена сталинизма, то высказывание можно считать вполне современным. А главное, своевременным. Разговоры о долге гражданина перед обществом сейчас опять в большой моде и под словом “общество” опять подразумевается исключительно государство, а под словом “гражданин” — бессловесный винтик, который не может и не должен это государство контролировать…
Словом, поводов для современного общественного оптимизма нет никаких. Кроме тех, которые отметил сам Буртин: “Сколь бы ни велика была над человеком власть “духа времени”, она все же не безгранична и оставляет некоторое место личному опыту и мнению”.
И вызывает колоссальное уважение человек, чьи личные опыт и мнение пробились сквозь эту толщу…
Вообще, главная ценность шестидесятничества как явления состоит, возможно, в том, что все оно было основано на пробуждении в человеке личности. Отсюда — множество ярких людей, ярких произведений искусства, ярких событий в общественной жизни, подобных “Новому миру” Твардовского, о котором Буртин пишет подробно, поскольку был одним из его сотрудников. Как ни старайся обойтись без брюзжания на тему “богатыри — не вы”, а — оглянитесь вокруг: много ли таких явлений, как “Новый мир” Твардовского, дали последние пятнадцать лет во всех сферах человеческой деятельности? Много ли мощных личностей появилось в поле общественного внимания? Даже в количественном отношении гораздо меньше, чем в шестидесятые годы прошлого века, да к тому же половина из тех имен, которые приходят на ум, принадлежат как раз-таки тем, кто начинали именно в шестидесятые годы — вот так, как Буртин, преодолевая в себе сталинизм. И преодолев его — преодолев безличностность своего сознания и, по его же словам, свою “духовную несамостоятельность”.
Главной причиной общественного проигрыша шестидесятников во времена хрущевской “оттепели” Буртин считает то, что “при молчании народа, по рукам и ногам скованного репрессивным режимом, силы их и силы этого режима были трагически неравны, (…) на одной стороне была вся мощь тоталитарного государства, с абсолютной и всеобъемлющей властью партаппарата, с унифицированной прессой, со всепроникающей системой политического сыска, с подчиненными КГБ милицией и судами, с гигантской армией, которую партийная олигархия не задумываясь бросала на подавление не только волнений в собственной стране, но и демократических революций за границей, а на другой стороне — тонкий слой интеллигенции, правда, успевший пропитаться оппозиционными умонастроениями, но не имевший ни своей печати, кроме машинописного “самиздата” да единственного подцензурного журнала, ни каких-либо легальных форм организации, (…) любая публикация “там”, или выступление в “самиздате”, или участие в молчаливой демонстрации, или даже просто “хранение и распространение” грозили крупными лагерными сроками, а порой (…) стоили жизни; попытки же вступиться за репрессированных даже в лояльной форме, ходатайства перед властями карались увольнением с работы, исключением из творческого союза, запрещением печататься и т.п.”.
С этим трудно не согласиться. Однако понятие “крах шестидесятничества” ассоциируется в сознании современного человека не только непосредственно с тем временем, когда это явление зародилось и вышло на общественную арену, то есть с собственно 60-ми годами прошлого века. Дело в том, что шестидесятники потерпели поражение еще раз, и во второй раз оно имело совершенно иную природу, чем то поражение, которое они не могли не потерпеть перед советской государственной махиной. Речь идет о поражении тех шестидесятников, которые стали идеологами горбачевской перестройки. Тех идеалистов и романтиков, которые были уверены: достаточно избавить народ от гнета КПСС, и жизнь в России расцветет, засияет всеми красками свободы и демократии. Печальное и справедливое наблюдение времен Французской революции — о том, что свобода приходит нагая, — идеалисты и романтики то ли забыли, то ли никогда не принимали всерьез. Как не принимали всерьез и не понимали природы человеческой — той темной, утробной ее стороны, которую Чехов называл “гуртовым невежеством” и о которой написал в “Ионыче”: “Когда Старцев пробовал заговорить даже с либеральным обывателем, например, о том, что человечество, слава Богу, идет вперед и что со временем оно будет обходиться без паспортов и без смертной казни, то обыватель глядел на него искоса и недоверчиво и спрашивал: “Значит, тогда всякий может резать на улице кого угодно?””
Когда, фактически придя к власти в середине 80-х, поколение Буртина обнаружило, что свобода массово понимается народом именно как позволение резать на улице кого угодно, оно, это поколение, несколько опешило. Ну, а уже в 90-е годы стало очевидным то качество либеральной интеллигенции, о котором Буртин с горькой честностью пишет: “Все мы оказались никудышными демократами” из-за “тщеславия, самолюбования, плюс естественной заботы о достатке семьи” и “усвоили, что “политика — это искусство возможного”, (…), искусство прагматики, компромисса, лавирования и балансирования, честность же, искренность, человечность — это нечто из области наивных, детских представлений, неприличных в серьезном политическом обиходе”.
Парадоксально, но, если бы романтики шестидесятничества серьезнее задумывались именно о темной стороне природы человеческой, то и светлые “детские представления”, возможно, не были бы ими отброшены так легко, потому что представления эти были бы заблаговременно закалены действительностью и не оказались бы перед этой действительностью настолько беззащитны.
Впрочем, сам Буртин “детских представлений” отнюдь не отбросил, и именно это делает его фигуру сколь значительной, столь и нетипичной для 90-х годов.
Современный читатель книги, посвященной проблемам общества, — а сборник статей Буртина посвящен именно этому, — невольно ищет в ней пророчеств. “Что было, что будет, чем сердце успокоится…” О том, что было, Буртин написал подробно и по отношению к себе самому беспощадно. Догадался ли он о том, что будет — то есть происходит сейчас? Судя по всему, догадался… И не только догадался, но внятно назвал причину того экономико-политического строя, который в 90-е годы “из партократии, миновав, как мостик, демократию, начал на глазах перерастать в особый вид плутократии постсоветского образца”, который со всей очевидностью установился сейчас и для которого Буртин нашел название — номенклатурный капитализм.
“В номенклатурном подходе к проведению экономической реформы проявляется то, что всегда было свойственно советским руководителям, — неуважение к народу, к его уму и опыту, нежелание и неумение увидеть в народе не только объект, но и субъект кардинальных общественных преобразований. Иначе говоря — недостаток демократизма. Недостаток, свойственный, конечно, не только властям, но глубоко характерный для современного общественного сознания и даже находящий своих теоретиков и певцов в среде “либеральной” публицистики. (…) В самом деле, чем, если не катастрофическим (и нарастающим) дефицитом демократизма, можно объяснить тот факт, что ни одно важное государственное решение, касающееся судеб миллионов людей, не становится до своего принятия предметом сколько-нибудь серьезного общественного обсуждения? Все они готовятся за закрытыми дверями правительственных и парламентских кабинетов и выдаются населению, как монаршая воля”.
Честно говоря, те решения народа, которые показывает современная действительность, как-то и не дают оснований надеяться на великую справедливость “мнения народного”. Как ни относись к результатам нескольких последних выборов — президентских, парламентских, — очевидно, что миллионы людей внятно продемонстрировали свою абсолютную зависимость от телевизионной пропаганды, свою падкость на незамысловатое промывание мозгов, свое полное нежелание принимать собственные ответственные решения и, наоборот, желание переложить решение своей судьбы на “начальство, которому виднее”.
Так что же, — может быть, Буртин ошибался, обвиняя вершителей реформ 90-х годов в недостатке демократизма? Может, не дорос наш народ до этого самого демократизма, и правильно, что все повороты его судьбы сообщались ему именно в виде монаршей воли?
Ну, во-первых, к вопросу о “монаршей воле”: секретарь обкома Ельцин — отнюдь не монарх, и отличается он от монарха в первую очередь тем, что его не готовили с детства управлять государством, не внушали ему с младых ногтей мысль — даже не мысль, а глубочайшее убеждение, — что власть это прежде всего колоссальная ответственность, требующая самоотверженности и напряжения всех сил. Мудрого человека, великого поэта Жуковского, как будущему царю-реформатору Александру II, воспитателем Ельцину никто не приглашал; что выросло в обкомовских коридорах, то выросло. Так что признавать за коммунистом-реформатором Ельциным право на какую-то “монаршую волю” по меньшей мере странно.
Что же касается воли народа… Буртин приводит в одной из своих статей начала 90-х письмо рабочего из города Коврова: “Уверен: если побывать на любом предприятии и спросить, что дала людям приватизация, они расскажут, что… приватизированные предприятия фактически перешли в личную собственность руководителей. Они правят бал, не считаясь ни с кем. (…) Новые хозяева собственности сплошь и рядом ведут себя так, будто бы все приобрели на свои собственные деньги. Мы не против реформ. Согласны даже жить хуже, если потребуется. Но бесправие, беззащитность, унижения терпеть не согласны. Не хотим быть на положении рабов”.
Пусть таких думающих рабочих значительно меньше, чем люмпенов, озлобленных на любого, кто способен к созидательному труду. Однако, подтверждая слова рабочего из Коврова, Буртин приводит немало других свидетельств. Вот один из самых характерных примеров того, что в ходе номенклатурной реформы “все рычаги государственного управления, как в центре, так и, в особенности, на местах, остались в руках прежнего аппарата, лишь слегка разбавленного новыми людьми, впрочем, быстро уподобившимися старым (выделено мной; и надо еще не забывать, что новыми людьми, влившимися в стройные ряды партократов, в большинстве своем оказались бандиты. — Т.С.), и даже наш частный бизнес имеет сугубо аппаратную природу”. Пример этот относится к Липецкой области 1994 года: “Бывший первый секретарь обкома — генеральный директор акционерного общества. Бывший первый секретарь горкома — заместитель председателя правления акционерного банка. Бывший управляющий делами обкома — совладелец частной фирмы. Бывший первый секретарь райкома — генеральный директор товарно-сырьевой биржи”. И так далее, и по любому региону…
Дело здесь даже не только в том, что люди, находившиеся у власти, прибрали к рукам собственность, когда она на какой-то момент стала “плохо лежать”; по правде говоря, было бы удивительно, если бы они этого не сделали. Дело в том, что руководители реформ не поняли главного: если вся собственность окажется в руках партийно-советской номенклатуры, то и законы, по которым эта собственность станет работать, будут такими же извращенными, межеумочными, какими были законы “экономики социализма”. Впрочем, может быть, руководители реформы не то что не поняли этого — скорее, их это вполне устраивало. Не они ли, активно передавая собственность в руки своих братьев по аппаратному разуму, внушали народу мысль о том, что это делается исключительно из патриотических соображений: дескать, если не отдать бесплатно “своим”, то придут злые западные капиталисты и скупят на свои западные деньги нашу родину… Результат известен: западные капиталисты боятся инвестировать в нашу родину свои деньги, потому что экономические законы, установленные для нашей родины “своими”, имеют очень мало общего с экономическими законами в том смысле, в каком они понимаются во всем мире.
Да вот еще один тому пример, приводимый Буртиным. В 1994 году заместитель министра экономики РФ заявляет: “В основных чертах реформы закончены. Сейчас главное — не менять правила игры, поскольку стабильность важнее перемен”. Надо помнить, что представляли собою “правила игры” в 1994 году — бандитские разборки, взрывы и стрельба, связанные с дележкой собственности, финансовые пирамиды, коррупция в правоохранительных органах и т.д. и т.п. — чтобы оценить это высказывание… Право же, оно было бы смешно, когда бы не было так грустно.
И не грех вспомнить про тогдашние призывы к “стабильности” сейчас, когда ровно такие же призывы зазвучали снова — и снова вперемежку с заклинаниями на тему: реформы окончены, осталось только не мешать выходцам из КГБ организовывать экономику и общественную жизнь в соответствии со своими правильными представлениями о том, как это следует делать. Кстати, сейчас подобные заклинания звучат для миллионов людей, не желающих самостоятельно думать, гораздо убедительнее, чем в 1994 году: высокие мировые цены на нефть помогают поддерживать иллюзию завершенности реформ и стабильности в России даже лучше, чем это было в СССР при Брежневе. Есть и еще одно сходство с брежневскими (да и сталинскими) временами: и тогда, и теперь, по наблюдению Буртина, “власть свято бережет свою бесконтрольность”.
В статьях, из которых после смерти Буртина была составлена его книга, он внятно назвал то, что происходило в обществе в ходе реформ, дал определение самим этим реформам (“смена общественного устройства произошла без смены правящего социального слоя”), произвел “инвентаризацию иллюзий” современной ему интеллигенции. А вот “чем сердце успокоится”, то есть что делать — и именно что делать после того, как это все уже произошло в России так, как произошло, — он не знал. И, как можно догадаться из его страстного гимна идеям шестидесятничества, не знал по вышеназванной причине: из-за типичной для шестидесятников замкнутости их общественных программ и прогнозов почти исключительно рамками политики.
Или — из-за его органической невозможности понять, каким образом “нормальный” человек (а таких ведь большинство!), избавившись от политического рабства и обретя свободу самоосуществления, способен жить и действовать иначе, чем по законам правды, добра, честности, человечности?
Но, с другой стороны, пожалуй, именно эта вот глубинная, органичная неспособность Буртина понять, как можно относить честность, искренность и человечность к области наивных, детских представлений, как раз и оправдает в глазах современного читателя то, что он не найдет в его книге сколько-нибудь внятной рефлексии о возможных путях выхода из нашего современного национального кризиса. В конце концов, не зря Галич пел: “А бойся единственно только того, кто скажет: я знаю, как надо”.
Буртин не врал: он не знал, как надо. И он честно пытался в этом разобраться. Ключевое слово здесь — честно. Детское, несовременное, смешное слово… Реальные политики его не произносят. Или произносят демагогически, не как слово, а как красное словцо. И, может быть, что-то изменится в России именно в те времена, когда это слово снова станет ключевым в ее общественной жизни.
В одном можно не сомневаться: в те времена книгу Буртина непременно прочитают.