Опубликовано в журнале Континент, номер 121, 2004
Геннадий Трифонов — родился в 1945 г. в Ленинграде. Окончил филологический факультет ЛГУ. Преподает в гимназии англий-ский язык и американскую литературу. В 1975 г. за участие в парижском сборнике откликов на высылку из СССР Александра Солженицына был репрессирован и в 1976–1980 гг. отбывал заключение в лагере. Автор двух книг стихов, изданных в Америке, двух романов, изданных в Швеции, Англии и Финляндии, и ряда статей по проблемам русской литературы. Печатался в журналах «Аврора», «Вопросы литературы», «Время и мы», «Континент», «Нева». Живет в Петербурге.
С годами я все реже и реже выбираюсь в центр города. Но, помнится, в первых числах мая, как раз в годовщину со дня похорон Виктора Петровича Астафьева, кто-то из знакомых сказал мне, что в Доме книги на Невском появились новые издания астафьевских книг о войне «Веселый солдат» и «Прокляты и убиты» — уже без купюр и цензурных изъятий. И я устремился на Невский.
У кассы уже и очередь образовалась — правда, человек десять, не больше. Среди первых — пожилая пара, муж и жена. Одеты скромно, но празднично: ведь День Победы. На старомодном пиджаке ветерана — небольшая кучка наград. Среди них и редкостная медаль «За отвагу». Такая медаль была и у Астафьева.
Судя по тому, как держался ветеран, войну он закончил не в самых больших чинах — быть может даже простым солдатом, одним из тех окопников, кто пол-Европы прополз на собственном брюхе и вернулся с той войны в родной Ленинград — вернулся пусть даже израненный, но живой. Тогда, в 41-м, было ему, должно быть, лет шестнадцать-семнадцать. А моему отцу, с той войны не вернувшемуся, — двадцать два.
— Книжки-то больно дорогие, — осторожно сетует жена ветерана, дотягиваясь своим маленьким лицом до уха высокого худощавого мужа. — Нам ведь еще за свет платить. И лекарства тебе выкупить надо.
— При свечке посидим, Марьюшка, — примирительно улыбаясь, шутит супруг. — Как раз ночи белые пошли… А эти книги и внукам подарить охота. Сами-то не купят, им не до книжек теперь. А в беспамятстве жить грешно. Не за то воевали…
— Да потише ты, Коля, потише говори, — забеспокоилась старушка, — не одни мы тут.
— А и хорошо, что не одни, — отозвался ветеран, с приветливой улыбкой поворачиваясь в сторону стоящей в очереди молодежи. — Праздник ведь. А худого я не говорю. Говорю как оно есть…
Очередь двигалась медленно. За кассой сидела пожилая женщина. На кончик ее крупного носа сползли очки с толстыми стеклами. Отложной воротничок по случаю праздника украшен медалью «За оборону Ленин-града», на оборотной стороне которой (знаю, видел не раз) — дорогие этому поколению слова: «За нашу Советскую Родину». Моя мама была награждена такой в конце декабря 1942-го. Но получить награду тогда же у нее не было сил, так что медаль за номером АИ 84079 была вручена ей только в декабре 1944-го, а в мае 1946-го — медаль «За доблестный труд в Великой Отечественной войне 1941-1945 гг.»…
В духоте многолюдного зала кассирше было трудно управляться с очередью и считать деньги. Видать, не от сытой жизни с утра до вечера колупается в своей тесной кабинке эта пожилая женщина. На левой руке ее тускло поблескивает истертое в работе вдовье колечко — господи, сколько таких колечек, редко золотых, чаще серебряных, видел я на вдовьих руках ленинградок в своем послевоенном детстве!
В 1952 году я пошел в школу. Мальчишки в нашем классе были сплошная безотцовщина. Но каждый из нас — каждый! — на свой лад рассказывал о своем отце что-нибудь особенно замечательное. Эти мальчишеские фантазии поднимали наших отцов-героев на недосягаемую высоту и заполняли зияющую брешь в наших душах — ведь изнуренные войной и блокадой, измочаленные всей тогдашней жизнью, матери наши никогда или почти никогда не говорили нам о том, что составляло их навеки ушедшее счастье и непроходящую боль. О своем отце я знал точно: у него была медаль «За оборону Ленинграда», он получил ее в феврале 43-го на страшном Волховском фронте и донес до самого Берлина…
Купить замечательно изданный в серии «Красная книга русской прозы» роман «Прокляты и убиты» моим старикам из очереди оказалось не по карману. А вот «Веселого солдата», да еще в двух экземплярах — один для внуков! — они купили. На мягкой обложке — на фоне большой красной звезды живая фотография боя, бегущие в атаку молодые солдатики… Вспомнился Булат Окуджава, оказавшийся, как и Астафьев, на фронте семнадцатилетним:
Ах, что-то мне не верится, что я не пал в бою…
Отойдя от прилавка, ветеран все медлил убрать книжку в пакет. Все рассматривал ее, все поглаживал, бережно прижимая к дорогим своим наградам. И я вдруг почувствовал, как слезы сжимают мое горло…
Как-то уж очень скоро стало нами позабываться: писатель — не тот, кто пишет, а тот, кого читают. Сказать с уверенностью, что нашей «самой читающей страной» Астафьев прочитан, никак нельзя. «К сожалению, — писал Валентин Курбатов, один из исследователей творчества писателя, — мы были плохими читателями или просто слишком читателями, не истратившими в чтении сердца, и оттого история продолжает свою черную умерщвляющую работу. Но, слава Богу, книги эти есть, и мы не последний день живем на земле».
…но всё же, всё же, всё же…
Весной этого года я пришел в выпускной класс гимназии, в которой служу вот уже десять лет. Одиннадцатиклассники как раз «проходили» творчество Астафьева. Приближался День Победы, 80-летие писателя. Два часа я рассказывал детям фронтовую биографию Астафьева, историю создания его военной прозы. Меня слушали почти внимательно. А выслушав, спросили… скоро ли звонок.
Впрочем, я не совсем точен. И в этом «почти внимательно» нечто просияло — и именно тогда, когда я рассказывал этим мальчикам и девочкам, привозимым в школу на мерседесах и внедорожниках, как осенью 1942 года, только-только закончив ремесленное училище, семнадцатилетний Виктор добровольцем ушел в армию. Я привел тогда следующую цитату:
«Весело катил я на “Ученке”, который задом вперед тащил паровоз, и шуровал в нем знакомый мне по ФЗОпарень из кочегарской группы. День был лучезарный, мягкий…. Станция встретила меня угрюмой, молчаливой подавленностью. Мне… и трем пожилым рабочим с промучастка велено было заняться погребальными делами. На станции отцепили от поезда, идущего с эвакуированными из Ленинграда, ледник, набитый покойниками. Ближний Березовский совхоз выделил подводы и возчиков, мы наряжены были им в помощь. Я не стану описывать те похороны — о таком или всё, или ничего. Еще живы ленинградцы, перемогшие блокаду, и я не могу присаливать их раны, ковыряться в кровоточащем сердце, пусть и чернильной ручкой. Похоронами я был не просто раздавлен, я был выпотрошен, уничтожен ими и, не выходя на работу, отправился в Березовку, в военкомат — проситься на фронт»(из 2-й книги «Последний поклон»).
А через неделю один высоколобый юноша из этого класса показал мне свое сочинение, написанное по ранней повести Астафьева «Звездопад» — о подбитом на фронте сибирском мальчике, мыкающемся по госпиталям в далекой Украине, о первой его любви. Сочинение меня потрясло своей серьезностью. Оно было продиктовано автору беззащитным неопытным сердцем. Так пишут только стихи.
Для рядового Виктора Астафьева война закончилась глубокой осенью 1945 года. А через четверть века, уже работая над романом «Прокляты и убиты», Астафьев напишет три военные повести, первая из которых названа по-астафьевски просто и ясно «Так хочется жить».
Работоспособность Астафьева всегда была очень продуктивной. И особенно в последние десять-пятнадцать лет жизни. Превозмогая обступавшие его хвори, он и за писательским столом в родимой Овсянке просиживал по 10-12 часов, относясь к художественному творчеству как к крестьянской работе — в России всегда самой тяжелой, самой изнурительной. Он все боялся, что не успеет написать свою войну: «Нас, окопников, остается все меньше и меньше, мы выделяемся из среды многочисленных сегодня “участ-ников” войны и внешне, и внутренне. Упитанные, шумливые, крикливые, размахивающие портретами и флажками под дирижерской палочкой “серых кардиналов” и прочих вынырнувших из небытия вождей, — это не те, кто поднимался в атаку с матюками, кто грыз, ломая зубы, черные сухари, кто пил воду, окрашенную кровью убитых. <…> Когда нас было больше и мы были более организованные, упитанные “орденоносцы” не высовывались, вели себя намного скромнее».
Боже, сколько горечи в этих словах и какая за ними жизнь и судьба! Не удивительно, что в середине 90-х Астафьев скажет: «Пишу же сегодня на одной злости — больше неоткуда брать силы»1.
Я и вообще не перестаю удивляться, и особенно после «Веселого солдата», откуда у этого поколения — у Василия Белова, Булата Окуджавы, Евгения Носова, Вячеслава Кондратьева, Константина Воробьева, поэтов Сергея Орлова, Михаила Дудина, Михаила Исаковского (всех и не перечислить!) после такой войны еще находились силы для жизни и творчества. У Ольги Берггольц, например, таких сил уже не оставалось. В начале 60-х я короткое время секретарствовал у Ольги Федоровны и видел, видел каждодневно, как стремительно уходила она, унося с собой в ту страшную бездну и свою комсомольскую юность, отравленную расстрелом первого мужа, поэта Бориса Корнилова, и свою блокадную молодость, тоже сотканную из утрат и потерь, и свою громкую послевоенную славу со всем золотом медалей и орденов… Ольга Федоровна всегда много, я бы сказал, запойно читала. Ей, человеку сугубо городскому, проза Астафьева (особенно его «Послед-ний поклон») была сердечно доступна и понятна. Виктор Петрович, в свою очередь, знал и любил все ее блокадные стихи и поэмы. Я однажды уже писал об этом, но умолчал тогда, что в свое время, проездом будучи в Ленинграде, он отказался от предложения навестить Ольгу Федоровну. «Зачем ей и мне наша встреча? — сказал тогда Астафьев. — Я с Берггольц в Москве на писательских съездах встречался и разговаривал пару раз. И еще раз понял: поэт, особенно русский поэт, и его творения редко (а у нас и почти никогда) совпадают судьбами и даже биографией. Прав ведь был Экзюпери, как-то сказавший: “Ищите меня в том, что я пишу”».
Кажется, не перестает искать Астафьева кинорежиссер Никита Михалков, чей короткий — всего тридцать пять минут экранного времени — фильм «Солдатская правда Астафьева» был показан в мае этого года на первом государственном канале. Картина была снята в 2000 году в Красноярском крае, в астафьевской Овсянке и долгие четыре года шла к своему зрителю. Говоря об этом фильме, мне хочется воспользоваться уже процитированными словами самого Астафьева — фильм не просто поразил меня, я был им выпотрошен, уничтожен, напитавшись потрясением, которое очевидно испытал сам Никита Михалков. Позже выяснилось: не я один — все мои друзья и знакомцы и здесь, в моем городе, и в Москве, и в Лондоне, и в Стокгольме и даже в Нью-Йорке. Я обзвонил всех и ото всех услышал: «Кто бы мог ждать от Михалкова такой режущей правды, такой прямой речи, такой боли». А гимназист, о котором я уже говорил здесь, назавтра на мой вопрос о фильме ответил: «Я не могу сейчас говорить об этом. Мой дед тоже ведь не вернулся с войны…»
Уж не знаю, читал ли Никита Михалков процитированное выше парижское интервью Астафьева, но фильм свой сделал в тон астафьевского голоса. А послушать этот голос всегда полезно: «Надо не героическую войну показывать, а пугать ею — ведь война отвратительна!» И далее: «Мой самый тяжкий опыт — это война. И надо постоянно напоминать о ней людям, чтобы не забывали. Самое страшное — привычка к смерти. Человек должен постоянно помнить о смерти, приуготовляться к ней, но ни в коем случае нельзя к ней привыкать. Ведь я ничего в своих книгах о войне не выдумываю. Я все помню. Память, она действительно милосердна. Обычная жизнь многое стирает. Война мне лет десять снилась, потом перестала. Но в подсознании-то все осталось».
Или вот еще: «Трудно все-таки копаться в старых ранах, в кровоточащих ранах, и не надо бы уж так громко хвастаться тем, как трудно жилось народу нашему в войну и какой ценой досталась нам победа»2.
Астафьев рассказывает, Михалков показывает — какой именно ценой: разговор с писателем в его деревенском рабочем кабинете в Овсянке то и дело прерывают кадры военной кинохроники, которую и без комментариев страшно смотреть. Однако режиссер комментирует и прозвучавшее, и показанное. И мы слышим признания человека, слава Богу, войной не опаленного, творчески успешного, сытого и богатого, всемирной славой — так мне показалось — не изувеченного. И шикарные интерьеры его квартиры сейчас, в эту минуту, когда он говорит нам об Астафьеве, не возбуждают (я надеюсь) в нас, больных и нищих, ни злобной зависти, ни лютой ненависти к его свободной и горькой речи:
— Я не знаю, кто из сегодняшних писателей так яростно и так откровенно написал о войне… В рассказе Астафьева есть вещи совершенно бесценные. Сколько воевало людей? Тридцать миллионов, допустим. И это тридцать миллионов войн. Это тридцать миллионов воспоминаний, запахов, потных рук, крови, своих историй, своих отношений с судьбой. Бегущий в атаку человек… Одному трет ногу сапог, и он занят этим. Другому… Вот воспоминания Астафьева! И первая его мысль там, на фронте: «Вот бы сюда мою бабушку». Почему? А ведь это так понятно. Это же потрясающе понятно! Совсем молодой мальчишка, для которого авторитетом была бабушка. Чтобы она поглядела, что это такое <… > чтобы она посмотрела, чего вообще на свете не бывает. На что люди способны в таком аду. Вот о чем рассказывает Виктор Петрович. Если просто вдуматься… Вот эти останки под гусеницами, под сапогами, под колесами машин… Ведь это был человек. У него была своя история. Свои мама, отец, прадеды, прабабки, любовь, неудачи, стихи, написанные или не написанные… И тогда возникает вопрос: а где же Бог? А как же?! Ну как же! И кто тогда найдет, узнает — здесь лежит человек, у которого есть имя, отчество, фамилия. А где-то кто-то не знает, что он, человек этот, вот здесь сейчас лежит… И это не поддается человеческому сознанию!
В 1989 году на нашем ТВ демонстрировался документальный фильм об Астафьеве «Нет мне ответа». В этом фильме Виктор Петрович показан разным — читающим свою прозу, удящим рыбу на крутом берегу Енисея, выпивающим и поющим с гостями за праздничным столом, играющим с внуками, вслух размышляющим о современном состоянии человека, загубленной им природе, о нашей литературе, о своей судьбе и жизни и… о Боге:
«Я в общем-то и хотел бы поверить в Бога, да не имею права. У меня нет для этого нравственного основания. Надо хоть немножко быть чистым. А я и в газете работал, наврал, и в армии служил, в людей стрелял, и в меня стреляли. …Много всего было за мою жизнь. А к Богу приблизиться — тоже надо. А это ведь не в руководители пробиться, вступить в партию, выступать почаще на собраниях, глядишь — и ты уже там, наверху.… Голова и душа должны работать не порознь, а совместно с сердцем».
Путь к вере для Астафьева оказался нешуточным и даже трагическим, потому что начался там, в окопах, на Днепре, на Буковинском плацдарме, где «пакостно ранит» солдата мелкими осколками кассетной бомбы, батальной мины и каменным крошевом прямо в лицо, но живым-то, живым, слава Богу, оставит. И мы знаем — и давно уже знаем: почему, для чего. И он уже с 60-го года, с первого своего военного рассказа «Солдат и мать» начнет свое многолетнее повествование о не вернувшихся из тех окопов на той войне. Начнет честно, страшно, благодарно и тем самым подарит всем им человеческое бессмертие, о котором сами-то они на той войне не думали и которого в боях не искали. Он отстоял их честь перед историей. Не изменив солдатской прямоте, всех их оплакал и вернул свежую горечь слез нашим давно высохшим на ветру лживого времени пустым глазам и словам.
Я всегда внимательно вчитываюсь в оставленные Астафьевым обстоятельные комментарии к собственным книгам. Из этих комментариев мог бы сложиться целый том, читать и перечитывать который чуткая душа может с особым чувством восторга, не забывая о том, что «все это» — литература, и ужаса и потрясения от того, что в этих астафьевских словах о своих книгах, о своей работе слышится прямая человеческая речь — ко мне, к тебе, к вам, ко всем нам обращенная из натруженного человеческого сердца. Астафьев очень дорожил этой живой перекличкой со своим читателем. Вот один только пример из комментария к «Проклятым и убитым»:
«Живет, точнее, уже доживает в городе Ирбите Свердловской области инвалид войны Бармин Николай Васильевич, мою книгу ему читали, когда он был уже почти слепой, но успел еще пляшуще-волнистым почерком написать: “Боже! Какую Вы глыбу солдатской правды выворотили и на гору в одиночку вывезли. Реквием по убитым русским солдатам”.
На войне Николай Васильевич угодил в ту самую — 2-ю Ударную армию Власова, которую не иначе Сталин у Бога украл. <…> Не вся 2-я армия ушла в плен вслед за своим командиром, кстати, Героем Советского Союза, чуть было маршалом не сделавшимся.
Была дивизия или две, командиры которых решили выходить из окружения по лесам и болотам. Они, эти несчастные дивизии, почти полностью погибли, большей частью от голода. “Но в лесу же человек по еде ходит!” — говорил Николай Васильевич, и, зная эту “еду”, умея ее употребить, он, раненный в обе ноги, вышел из окружения. “Как вышел-то?” — “С Божьей помощью! С Божьей помощью!” — утверждает солдат Бармин, верующий в Царя Небесного.
К нему, ползущему по болотистому лесу, вышел раненный в ногу конь. Убитых было много, солдат набрал перевязочных пакетов, приблизился к коню, поговорил с ним, погладил, замазал глиной рану ему и тоже перевязал….
Тогда конь опустился перед человеком, чтобы тот взобрался на него,… и поехали бедолаги на восход солнца. Солдат с конем все разговаривал, разговаривал сиплым шепотом, чтоб тот не останавливался, не упал бы. Кормились вместе на лужайках и болотинах. Однажды наткнулись на дорогу, на ней машина, без горючего, в кабине раненый шофер.
Какое-то время конь вез двоих раненых, но потом стал падать, и тогда второй раненый решил увезти, украсть коня, но конь не хотел идти за христопродавцем, засопротивлялся, заржал, и злоумышленник решил застрелить конягу — чтоб никому.
У Бармина был с собой пистолет, он заставил напарника бросить оружие и покинул его, уехал. “Но кровью брата своего, слава Богу, сам себя не запачкал”».
В ответ на анкету журнала «Москва» в 30-ю годовщину победы над Германией Виктор Петрович Астафьев скажет, что, если бы не война, писать он начал бы раньше. А много позже уточнит: «Войну я начал показывать еще в “Пастухе и пастушке”. С нее, почитай, я и начался как писатель, правда, поздно, почти в 50 лет. Я и вообще начал поздно писать — в тридцать лет. Несколько лет ходил в провинциальных писателях. С “Пастушкой” я все журналы и издательства прошел, нигде не хотели печатать. Все говорили: “Страшно. Как можно это печатать?” Но разве может такой критерий быть в литературе?!3»
«Писать о войне, о любой войне — задача сверхтяжелая, почти неподъемная, — скажет Астафьев, завершив свой последний роман о войне, — но писать о войне прошлой, Отечественной, и вовсе труд невероятный, ибо нигде и никогда еще в истории человечества такой страшной и кровопролитной войны не было. <…> Об этой войне столько наврали, так запутали все с нею связанное, что в конце концов война сочиненная затмила войну истинную».
У нас и в самом деле почти каждое историческое событие мифологизировано уже до полного неприличия. Виктор Некрасов в поздние годы жизни, уже в эмиграции, в Париже, попытался сделать письменный обзор совет-ской военной прозы — художественной и мемуарной. Выводы его неутешительны. А ведь без его собственного романа «В окопах Сталинграда» и вообще могло не быть никакой правды о войне. Власть в этом случае очухалась поздно: в 46-м, сразу после выхода, роман удостоился Сталинской премии, и только в 70-х Некрасов подвергся жестокому политическому преследованию. Размышляя о судьбе Виктора Платоновича, В. Курбатов написал Астафьеву: «Нет у нас в заводе того, чтобы при жизни принести все цветы и доверчивые сердца — слишком невозвратно искажено лицо народа, повреждены все центры, которыми он мог бы воспринимать истину». И Астафьев ответил с горькой прямотой: «А его уже нет, народа-то, а есть общество полудиких людей, щипачей, лжецов, богоотступников, предавших не только Господа, но и брата своего, родителей своих, детей предавших, землю и волю за дешевые посулы продавших».
В начале 70-х я увидел на книжной полке своего дяди толстенную книгу под названием «9 мая 1945 года». Книга эта состояла из воспоминаний наших стратегов — маршалов и генералов. Дядя мой, Иван Алексеевич, двоюродный брат моего отца, воевал на Волховском фронте, на Ленинград-ском, позже на Брянском, Воронежском, Степном, объединившихся затем в 1-й Украинский (на всех этих фронтах повоевал и Виктор Астафьев), — и был на тех фронтах подбит изрядно. Так вот, в доме этого дяди и увидел я эту книжку.
— Дядя Вань, дай почитать!
— Положь взад, не нужна тебе эта книжка.
— Ну дай, дядь! Интересно же. Это же ваши командиры, они же вас в бой вели, в атаку…
— Ты еще мал и глуп и не видал жизни. В атаку нас водили мальчишки-лейтенанты. Бывали и капитаны безусые. За нашими спинами — заградотряды НКВД. Так вот… Я за всю войну на фронте видел: два раза майора — под Волховом, двух подполковников — при освобождении Киева и одного подполковника — под Варшавой. Да в Берлине двух полковников. А маршалов и генералов нам не показывали. Вернее, им — нас. Положь, говорю, книжку, не порть глаза, и так в очках ходишь!
Дядя мой был человеком честных правил. Ежегодно в День Победы он надевал свой довоенный еще выходной «пинжак», чисто брился и поливал себя «Шипром». Потом шел на рынок и покупал своей жене, тоже фронтовичке, огромный букет сирени и ландыши. Себе — «маленькую» и три бутылки пива, а к пиву — полную сетку вяленой воблы. И собирал гостей — меня с мамой, одноногого фронтового друга, потерявшего в блокаду всю свою семью. Еще приходила мамина сестра тетя Дуся, на дешевом платьице которой красовались две медали — «За оборону Ленинграда» и «За доблестный труд». Заводили патефон. На стол подавался дядей Ваней сваренный студень, кислая капуста, соленые огурцы. Особого веселья не было. Под Клавдию Шульженко и Марка Бернеса все плакали, особенно мужчины. Мне было тогда лет восемь, и я уже ходил в школу…
— Виктора Петровича нет, — говорит Никита Михалков. — Но ни на минуту у меня не было ощущения потери, я ее не испытываю, потому что лично я Астафьева никогда не терял. И хочу сказать ему спасибо за то, что он жил, никем не желая казаться, и как писал, никем не желая казаться, так и остался для меня человеком, который никем не хотел казаться, а всегда был тем, кем был — живым и настоящим.
А вот как кончается то сочинение моего гимназиста: «Виктор Петрович Астафьев обладал тайной слов, действующих на сердце». И самое послед-нее: «Всё остальное не ложится на бумагу».
Все мы, и бывший советский народ, и народ теперешний, тоже, впрочем, советский, вступили в года 60-летия со Дня Победы. И было бы справедливым с высоких трибун вспомнить о том, что «за годы войны на фронте расстреляли один миллион человек, осуждено военнопленных 994 тысячи, из них 150 тысяч по приговорам военных трибуналов было расстреляно — это пять дивизий полного состава. <…>
Помню времена, когда многие воины-окопники, воины-страдальцы не носили наград, переклепывали фронтовые медали на блесны. Из солдатской медали “За отвагу” выходило две отличных серебряных блесны. В ту же пору началась торговля наградами, коллекционеры и пройдохи по дешевке их скупали, и когда двадцать лет спустя после Победы откованы были “брежневские” медали, многие вояки-окопники отказались их получать» («Затеси»).
О моей матери, эти окопы рывшей, власть позабыла. Но дядю Ваню вспомнила: в 47-м нашел его орден Красной Звезды, а в 48-м — Великой Отечественной войны, уже не помню, какой степени. А на вручение медали «За отвагу» в своем трампарке им. Коняшина дядя пришел «выпимши», там добавил еще — «в буфете». И пару-тройку слов сказал «товарищам коммунистам».
Но это уже «не ложится на бумагу»…
Сноски:
1 «Русская мысль», № 4429. Париж, октябрь — ноябрь 2002.
2 «Русская мысль», № 4429.
3 «Русская мысль», № 4429.