Опубликовано в журнале Континент, номер 120, 2004
Евгений Ермолин — родился в 1959 г. в деревне Хачела Архангельской области. Окончил факультет журналистики МГУ. Доктор искусствоведения, профессор Ярославского университета. Автор ряда литературно-критических статей, нескольких книг по культуре и истории Ярославля. Постоянный автор “Континента”. Живет в Ярославле.
Мироздание по Искандеру
Во времена, когда только ленивый и нерасторопный не обличает демократов, рискну сказать, что мало у нас есть писателей столь же демократичных, как Фазиль Искандер. А писателей, которые этот самый крайний демократизм совмещали бы со столь же серьезными и ответственными заданиями, нет вовсе. В общем, прав один рецензент: “Проза Фазиля Искандера, подобно произведениям Шукшина, понятна и доступна любому читателю, способна развеселить и доставить удовольствие независимо от уровня образования и способности проникнуть в подтекст”.
Искандер обращается к каждому из нас. Пожалуй, это и есть залог всеобщего признания. И если есть пока ощущение, что при всей наличной славе Искандера оно все еще как-то медлит и реальный масштаб этой творческой личности не до самого конца осознается, то меньше всего виноват в том сам писатель.
Критики виноваты. Зачем они пишут об Искандере так редко, так леновато? Пора исправляться. Тем более что есть дополнительный повод: Бог на своих счетах отсчитал Фазилю Абдуловичу уже 75 лет.
Начнем с того, что, если бы не было Искандера, его нужно было бы придумать.
Судьбы России и Кавказа в ХХ веке соединились в масштабную, но довольно мрачную арабеску, однако если было здесь что-то светлое и возвышенное, то это чувство культурной общности и солидарность творцов. И главный литературный дар Кавказа России — Искандер. А вместе с ним, замечу, благодаря ему, прочно вошла в орбиту русской культуры и Абхазия — притом не как периферия, а как одно из духовных средоточий, как родная всем нам земля. (Так случилось лет на полста раньше с Одессой. Так усилиями одного лишь Домбровского стала литературным топосом русской культуры Алма-Ата. Так существуют в виртуальном пространстве литературы русский Крым и русский Тифлис. И кому от этого плохо, покажите мне этого урода?)
Впрочем, слишком очевидно и то, что многими качествами своей личности и своего таланта Искандер русее иных русских. Так что в какой-то момент стало ясно: в личности этого художника, как она сложилась в контексте русской литературной традиции и духовных исканий русской интеллигенции второй половины ХХ века, состоялся и дар Кавказу от России, от русской культуры в ее наиболее полноценном выражении.
На одном сайте в Сети сказано: абхазский писатель, поэт. На другом — русский писатель. То и другое правда. Московский чегемец. Чегемский москвич. Искандер родился 6 марта 1929 в городе Сухуми, в семье владельца кирпичного завода. Отец, по происхождению иранец, в 1938 был выслан из СССР, мальчик рос у родственников по материнской (абхазской) линии. Потом он плавно перебрался в столицу империи и пишет с тех пор только на русском, а основной предмет его прозы — сюжеты из жизни кавказского Причерноморья.
При этом Искандер не пограничный мастер на грани колониального жанра и младописьменной литературы народов России-СССР (какими можно, например, считать почтенных аксакалов Кулиева или Гамзатова). Искандер — одна из самых центральных фигур русской литературы, и в то же время ему нет, пожалуй, равных в многоязычной литературе Кавказа*.
Получилось, что Абхазия лучше всего литературно высказана по-русски (может быть, это парадокс, но такое изредка бывает в мире). По крайней мере есть тот словесный мираж, та патриархально-гостеприимная, щедрая, горячая Абхазия, которая встает со страниц его прозы. Чегем-Мухус-Кенгурск-Гагры: кусочек знойно-южного Черноморья в огромной стране, которая в основном отдана морозам и метелям. Здесь даже и жестокая власть расслабляется по временам. Эта несуровая земля принимает всех и дает всем право и место жить, хотя многие герои писателя проходят и через радость, и через страдание. Абхазия не только колоритных народных типов, но и глубоко индивидуального выбора личностью своей судьбы.
В одной из его больших вещей, романе “Человек и его окрестности”, есть такое застольное рассуждение о языке — и не только о языке: “…Вот мы, старики, по сорок, по пятьдесят лет друг друга знаем. Сколько нас тут: абхазец, русский, грузин, мингрел, армянин. Разве мы когда-нибудь, старые мухусчане, именно старые, между собой враждовали по национальным делам? Мы — никогда! Шутки, подначки — пожалуйста! Но этой чумы не было между нами. Наверху была, но между нами не было. Нас всех соединил русский язык! Шекспир ко мне пришел через русский язык, и я его донес на своем языке до своего народа! Разве я это когда-нибудь забуду? И я уверен — он победит эту чуму и снова соединит наши народы. Но если этого не будет, если эта зараза нас перекосит, умрем непобежденными, вот за таким дружеским столом. Пусть скажут будущие поколения: “Были во время чумы такие-то старики, они продержались!” Вот за это мы выпьем!..”
Ну а нам не грех бы выпить по случаю юбилея. Хотя Искандер, по-моему, писатель без возраста. И десять, и двадцать, и даже тридцать лет назад он писал, чувствовал и думал одновременно как ребенок и как старец. Наивно и мудро. Я долго собирался сказать об Искандере то, что говорю сейчас. Наверное, можно было сделать это и пораньше, не ожидая круглой даты. Юбилеи с их церемониями и панегириками всегда отдают формальностью, а Искандер мало что приветствует меньше, чем формальные условности жизни. Однако раз уж я пишу это в год 75-летия Фазиля Абдуловича, то добавлю еще вот что.
Сказав А, нужно сказать и совсем другое Б. 75 лет — дата, мимо которой не пройти. Нужно ценить такие даты. Россия не Восток, где возраст самоценен. Но все-таки важно иногда сознавать, что есть в нашей словесности патриархальный патрициат. Есть люди с небесспорными, но явными достижениями, писатели, много лет собеседующие с веком и миром — каждый в свою меру. А в совокупности — этакая бранная когорта, благодаря которой многое все-таки состоялось в русской литературе. Я однажды попытался сообразить, кто в нее входит, и сейчас позволю себе даже перечислить наших выдающихся, обладающих или давними, или вполне актуальными заслугами перед литературой стариков, чтоб было понятно, что это за ряд имен, и чтобы легче было осознавать, и где здесь место Искандеру. Итак (в основном по старшинству): Виктор Розов, Александр Солженицын, Даниил Гранин, Григорий Бакланов, Юрий Бондарев, Борис Васильев, Леонид Зорин, Наум Коржавин, Чингиз Айтматов, Ион Друцэ, Инна Лиснянская, Евгений Федоров, Анатолий Азольский, Глеб Горбовский, Анатолий Приставкин, Василий Аксенов, Василий Белов, Владимир Войнович, Андрей Вознесенский, Евгений Евтушенко. И вот, Фазиль Искандер. Это если припомнить только тех, кому за семьдесят. (Может быть, кого-то я и пропустил, не обессудьте.)
Писатель минувшего века слишком часто имел дело с реальностью, которая его в своих, по крайней мере социальных, параметрах — не вдохновляла. Она была переполнена миазмами зла, пребывала в распаде, влеклась к хаосу. Ее эмпирическая убедительность имела существенный изъян. Ей не было никакого высокого оправдания. И трудно было понять, почему и чем заслужила она право на художественное увековечение.
Вероятно, именно отсюда растут ноги различно организованного творческого фантазирования, которому давали самые разные названия, от фэнтези до постмодернизма. Писатель создавал свой собственный мир, параллельный внелитературной реальности.
Иногда он очень далеко уходил при этом от той самой внелитературной реальности. И это был самый легкий выход из положения.
Иногда же он пытался создать мир, который, обладая законченным смыслом, выражал бы и некоторое суммарное, общее понимание эмпирической действительности. Сутью такого подхода к творческому делу было уже не воображение как таковое, а прежде всего — гнозис. Это творчество на грани, тем более трудное, чем более серьезные задачи ставил перед собой писатель, познавая то, что ему не принадлежит. Не так много у нас в России (да и в других краях) писателей, которые создали вот такой собственный мир. Но они есть.
Книги Фазиля Искандера — это книги именно такого сосредоточенного, упорного гнозиса — и не менее упорного выстраивания духовной альтернативы происходившему распаду бытийных основ. Читая их, мы видим, как с течением времени драматически нарастала отчужденность писателя от внешней среды его существования, от власти, да и от общества. Но эта отчужденность не привела к полному разрыву. Скорее наоборот, Искандер нашел свой способ участия в окрестной жизни, предъявив ей как неоспоримый, наиубедительнейший факт, с которым нельзя не считаться, сто томов своих антипартийных книжек, альтернативных мерзости и убожеству социума и открывающих нечто неизмеримо более подлинное, чем идеологические фантомы и уловки своекорыстия. Его мир самодостаточен. Ему не нужно сверяться с быстротекущей повседневностью, со всевозможной конъюнктурой. Он существует и сам по себе, и не только потому, что удален от сегодняшней суеты пространством и временем (хотя это тоже важно). Дело еще и в том, что в нем присутствует определенный, законченный смысл. И писатель верит в то, что “в самой природе человека заложена склонность извлекать смысл из хаоса бессмыслицы”.
Вот уж точно, вспомним еще раз Маяка: литература такая — пресволочнейшая для ваших гешефтов штуковина: существует — и не в зуб ногой. Она о чем-то напоминает и зарвавшимся, и отчаявшимся. Возможно, даже о том, что есть и Божий суд…
Однажды Искандер рассказал о принце Ольденбургском, который на заре ХХ века пытался создать в Причерноморье идеальное общество. Утопический проект принца описан в романе “Сандро из Чегема” с сочувствием, но и с иронией тоже. Сам Искандер, по сути, предлагает иное решение искомой задачи совершенствования человека и социума. С редкостной мощью он предъявляет свой способ творческой жизни и создает впечатляюще заразительный литературный образ жизни правильной и жизни ложной. Этот художественный универсум есть его, искандерова, Ветилуя, воспетая некогда Пушкиным. Твердыня духа.
Искандер противопоставил честное творчество, свидетельствующую об истине литературу — хромой и лукавой жизни. Именно такое творчество, по Искандеру, есть альтернатива. Есть бунт. Есть способ существовать, не прозябая, в гнусных потемках истории. Слово — якорь в хаотическом брожении социального бытия.
Вот одна его характерная и четкая мысль: “Сейчас некоторые писатели стремятся самоутвердиться за счет формальных новаций — модернизм, постмодернизм… В принципе, все это пустое. Такая литература в историческом масштабе на минуту занимает внимание читателя, поскольку в ней нет психологической правды и глубины (…) Отсутствие ее ничем не заменить. И вечный закон искусства — радость узнавания правды — никто никогда не сможет отменить”.
По Искандеру, Слово писателя причастно Начальному Слову. И в твоем слове есть хоть отсвет того Света, который светит во тьме — и тьма не объяла Его. Писатели — потомки Иоанна и Луки, Марка и Матфея. Этим четырем повезло больше остальных. Но и нам является нечто, что таинственно изменяет состав нашего бытия, когда божественный глагол…
Он очень нечасто и без сильного, кажется, вдохновения писал о самом актуальном. Об эмпирическом и профанном. Он интуитивно этого сторонился, а то и гнушался. Хотя вполне умел, и иной раз все-таки брался за свое сегодня. Но чаще он уходил… нет, не в прошлое. В вечное. Эта ласточка, влетевшая на веранду и вылетевшая, щебетнув на лету, в другое окно. Этот его баснословный Чегем, этот мухусский двор и дом под кипарисом, эти горы и море — явленный нам образ вечности. Это остро чувствуешь, читая Искандера. Ты как будто входишь в храм. Я не знаю, как иначе назвать это ощущение.
Пока мы тревожно и подчас мучительно нащупываем нить Ариадны в хаосе текущих событий, пока мы находим и теряем суть личного и общего существования, искандеровская вселенная просто есть — как уже неизбежная и необходимая данность, как особое средоточие бытия. Она состоялась — и в этом своем качестве может выступать как мерило, как архетип, как высокая норма…
Искандер дает точку опоры. Когда читаешь его прозу и стихи, думаешь о жизни лучше. Как будто бы с дальнего своего юга принес он в холодные страны севера таинственный жар сердца и надежные сведения о подлинном устройстве бытия. Вот потому с его книгами связано у меня (и не только, конечно, у меня) одно из высших читательских наслаждений. Это такой удивительный и неповторимый дар, к которому можно отнестись как к чуду, ибо понять его до конца, наверное, нельзя.
Секрет обаяния Искандера состоит, быть может, в том, что он смотрит на мир с такой милосердной нежностью, с какой может, кажется, смотреть только Бог. Ему дарована высшая объективность и высокая способность любить и прощать — во времена, когда человек изголодался без любви и прощения. Искандер видит людей насквозь и в самой главной сути — но он заранее милует их, почти всех. Когда он делает исключение, например, для Сталина или для бандита Уту Берулавы, то только перед фактом необычайной подлости и мерзости, и тут он апеллирует к другой инстанции (“Сам факт, что он умер своей смертью (…) меня лично наталкивает на мысль, что бог затребовал папку с его делами к себе, чтобы самому судить его высшим судом и самому казнить его высшей казнью”).
Он знает точные и хорошие слова — когда мы задыхаемся в потоках демагогии, пустословия, цинизма. И он не просто знает эти точные и верные слова. Он только их и знает, он не говорит ни на каком другом языке, только на том великом и могучем, на каком давно уж редко кто умеет сказать пару-другую фраз.
Быть может, я драматизирую ситуацию? Но поймите: есть, скажем так, совершенный русский язык. Язык высокого духовного опыта на вершинах национальной традиции. И этот безошибочно-прекрасный язык далеко не равен не только убогому сленгу улицы и жалкому политическому диалекту. Часто ли мы когда бы то ни было говорим на этом языке Пушкина, Тургенева, Лермонтова, Тютчева?… Часто ли в литературе звучит этот язык? Там обычнее лишь отзвуки его, но не сплошной поток. Иссякает этот поток, и немногие дерзают добавить в него свою пригоршню-другую живой воды. А Искандер, я готов утверждать, являет нам всей полнотой своего присутствия в литературе образец верности великой традиции. Без него мы были бы хуже. (Хотя куда уж, думаешь иной раз, дальше?)
Искандер — эпический певец. Он же — прозаик с чутким экзистенциальным нервом, иногда не без привкуса абсурда. Гимнопевец. Сатирик. Юморист. Аналитик. Это все он. Замечательно все совпало. Уникально сошлись в один узел грани этой творческой личности.
Вернусь к чуть выше сказанному. Фазиль Искандер — создатель жизненной нормы. Создатель обретенного смысла. Ему всегда было свойственно не знающее компромиссов стремление найти смысл вещей и событий, определить настоящее духовное содержание жизни.
Потому он дорассказывает свои истории до конца. Нет у него обрывков, нет начатого и брошенного. Зато много завершенных формул. Может быть, еще и поэтому его мир обозрим, пространственно ограничен.
У Искандера огромная тяга к гармонии. Но не к той, которая покупается дешево и называется порядком, дисциплиной, заведенными правилами и обычаями… К высшей гармонии, постигаемой совершенными инструментами разума и интуитивно угадываемой, отыскиваемой в мире хотя бы по частям, во фрагментах. Эти тяга и поиск оборачиваются тем, что в своей прозе Искандер решает задачу. И не просто сводит концы с концами, а пытается разгадать то, что еще никому не ведомо. Даже на самых эпически-безмятежных страницах найдем мы у него аналитический импульс. Он погружен в рефлексию, предан размышлениям о человеке. А любые обстоятельства, условия — большие и малые — только подмостки, только задача, с которой человек справляется — рутинно, нелепо, глупо, стоически, героически.
Акцент на действенность разума для Искандера принципиален. Неслучайно повсюду Пушкин в качестве главного авторитета — с его волей к рационализации стихий и измерению бездн. Свет разума проницает тьму бытия. Взгляд разума — это взгляд из бытийной глубины, открывающий суть вещей. Вот откуда прозрачная дефинитивная логика в его прозе, ясность его смыслов, сосредоточенная отчетливость наблюдений, определенность жизненного мотива у многих персонажей, тяготение автора к формульным обобщениям (“Каприз — хромой призрак власти”).
В качестве орудия разума часто выступает и постоянный персонаж, мальчик Чик. Свидетель, соглядатай, угадывающий подтексты в словах и жестах. Его преимущество — позиция внешнего наблюдения за взрослыми — отчасти совпадает с позицией писателя как такового, обеспечивая дистанцию трезвого взгляда, остранение заведенного порядка жизни, порядка вещей. Оттого детское и авторское подчас существуют в нераздельности, Чик выглядит маленьким мудрецом, он разгадывает загадки бытия и производит универсальные выводы, а автор иной раз лишь оговаривается по поводу Чика: “…он это знал, но не знал, что знает…”
Стремление прояснить, высветить бред и хаос человеческого бытия приводит Искандера к открытию значимости микроэлементов жизни, локальных, небольших эпизодов, случаев, слов, жестов. Он часто прибегает к микроанализу, подробно расписывая незначительную, казалось бы, ситуацию и вникая в детали, реплики, жесты и взгляды, расшифровывая их смысловое содержание, заложенный в них умысел героя (далеко не всегда вполне отрефлексированный и им самим), читает в сердцах по типу: “…он как бы хочет сказать…”.
Вот так в рассказе “Письмо” рассказчик вспоминает, как он в пятнадцать лет получил письмо от девочки с признанием в любви и тут же его разорвал и выбросил — “Моими действиями двигали могучий патриархальный стыд и неосознанная логика начинающего социалиста. Ход ее я сейчас мог бы расшифровать примерно так: письмо, полученное мною, — это счастье, а счастливым быть стыдно, как стыдно быть сытым среди голодных. Ну а так как от счастья отказаться трудно (тактика!), надо его законспирировать, то есть держать в голове, уничтожив все материальные улики”.
Такая расшифровка мотивов и побуждений создает особый эффект. С одной стороны, тщательное вникание в происходящее обеспечивает густой концентрат жизни, дает новую плотность существования. С другой — эта плотность оказывается пронизана светом разума и всецело осмысленна. Из элементарных смысловых кирпичиков создается миро-здание.
И еще: у таких небольших событий есть самодостаточный смысл — а между тем, в них посредством разума раскрывается распространенная — или даже универсальная — логика межчеловеческих отношений. Простейший случай: Искандер изображает пьяного, который ломает забор и сквернословит — и толпу уличных зевак, неодобрительно наблюдающих за происходящим. А потом привлекает аналогичный случай из другого ряда: “…вспоминая этот случай, я думаю, что он с некоторой комической точностью повторил положение Европы тех времен, когда все пытались ублажить Гитлера, одновременно разжигая его своим политическим любопытством к его кровавым делишкам”.
При кажущейся мелкости поводов дело иной раз не в поводе, а в раскрытии черт характера и универсалий жизни. Перебрасывается воздушный мост через бездну доказательств и происходит выход к архетипу — от частного к предельному обобщению силой разума и по законам разума. От эмпирического факта, из анекдота, случая, картинки к матрицам существования, к общим умозаключениям и резюме.
Мрак бытия преодолевается человеком в момент творческого проникновения в суть вещей, в минуту свободного решения. Причем от человека требуется сосредоточенное усилие постижения. “Люди, не стремящиеся к ясности мышления, разумеется, в данных им скромных пределах или тем более стремящиеся к туманностям, могут рассматриваться как генетически поврежденные, увеличивающие мировой хаос вместо того, чтобы уменьшать его, что является прямой обязанностью каждого человека”.
Что такое искандеровский юмор? Это разум, получивший предметный урок. Разум, сталкиваясь с неразумным, впадает в юмористическое или сатирическое настроение, являя себя именно таким способом. Поэтому смешное, по Искандеру, “всегда правдиво”. Кто ни пишет об Искандере, почти непременно вспомнит его рассуждение о методе: “Чтобы овладеть хорошим юмором, надо дойти до крайнего пессимизма, заглянуть в мрачную бездну, убедиться, что и там ничего нет, и потихоньку возвращаться обратно. След, оставленный этим обратным путем, и будет настоящим юмором”. Хорошо сказано. Но не очень с первого раза понятно. Здесь есть лирическая недоговоренность. Это афоризм лирика, каким Искандер, по сути, и является — нередко и в прозе.
Разобраться с бездной. Очевидно — в первую очередь речь идет обо всем социальном бреде ХХ века. Ближе всего об этом. Но это и всякий бред вообще. Не только по логике этого методологического замечания об юморе, но и по природе своего творческого дара Искандер лишен понятия о красоте зла как такового. Зло у него беспримесно уродливо. Зато у него есть отчетливая вера в красоту добра, красоту человеческого благородства и стоицизма. (Вот чего не только в литературе — ужасный дефицит!)
Кто-то заметил, что своим исповеданием следа от бездны Искандер признался в скептицизме как доминанте характера и творчества. Отчасти это так. И писатель этого вообще-то не скрывает. (Он вообще преимущественно открыт, лишен защиты). Стоило бы, однако, уточнить, что скепсис Искандера сосредоточен исключительно в социальной плоскости. Социальное преподнесено как неабсолютное. Он не верит в идеальное общественное устройство, в добродетели власти. Он не принимает условности цивилизации, и прежде всего — социальную рутину, привычный конформизм массы, нетворческий дух социума.
Жизнь человека ограничена, зарамлена, обкорнана. Его реакции на мир банальны, вынуждены и вымучены. Люди мелковато плавают, низковато летают. Живут инерцией, стереотипами.
Снова и снова Искандер с легкой усмешкой анализирует ситуации человеческого общения, выявляя рутинно-привычное выгрывание человека в ту роль, которую от него ждут, подчинение рутине социальных ожиданий, ритуалов. Только в детстве у мальчишки вызывает оторопь, что “жизнь полна негласных правил”, иные из которых очевидно бессмысленны, но редкостно устойчивы; “миллионы взрослых людей могут делать одни и те же глупости, потому что это так принято”, и ни разу не спотыкнутся, не проговорятся. Но мало-помалу он и сам начинает поддаваться этой логике. Он начинает прибегать к такой же символической аргументации, пытаясь за счет ее отточенности получить какие-нибудь преференции или избежать опасностей.
Стандартная жизнь начинает у Искандера выглядеть как выработка социальных целеполаганий, имиджей и статусов, сложной и по заданию успешной социальной роли (и даже системы ролей, которыми человек приучается манипулировать). Глазами ребенка обнажается условность отношений, в основе которых обычно лежит логика сделки, взаимообмена.
Есть условности безобидные. Забавные. Трогательные. А есть — страшноватые.
О чем мрачнейшие, социально безысходные искандеровские “Кролики и удавы”, эта, скажем так, притча непрямого действия? Кто кролики, кто удавы, кто туземцы? Тут нет прямой аналогии с нашим миром и тщетно ее искать. Главное, что хочет выразить, обнажить Искандер, — это универсальная закономерность общественной жизни: бессилие разума в социуме, неизбежность поражения мыслящего меньшинства в поединке с циничной властью и послушной, слабоумной массой. Успех имеет разве только разум, направленный во зло.
В гротеске “Кроликов и удавов” социальный пессимизм Искандера выражен рельефно, но он проходит нитью скрытой печали по многим вещам. На сей счет у него есть вполне законченные афоризмы, например: “Бывают времена, когда люди принимают коллективную вонь за единство духа”. Или: “Демократия дает человеку возможность расти в любую сторону, но свободный человек в большинстве случаев предпочитает расти в сторону глупости, потому что так ему жить легче”.
Пессимизм претворяется в юмор, в сатиру, которая истолкована как средство преодолеть гипноз привычки, стандартного социального ритуала: “Больше петушиного крика дьявол боится смеха. Звук смеха — как сноп света. Может быть, смех — это озвученный свет? Улыбка — струение света. Держу пари, если бы у обыкновенного гипнотизера спросить, что ему больше всего мешает во время массовых сеансов, он ответит: смех в зале”. Зло преодолевается только сатирическим смехом автора.
Стоит еще заметить, что пессимизм Искандера не тотален и не мешает ему заботиться о совершенствовании человечества, или, по крайней мере, человека.
Как реальный образец гораздо более совершенного мироустройства Искандер описывает естественные миры детства — и патриархальной старины.
Первая альтернатива условностям цивилизации — мудрое детство. С его свежестью и остротой мировосприятия. С его безукоризненной честностью в отношении к миру, к взрослым. “Детская рациональность” не позволяет обманываться на счет социальных фикций, не приемлет условности идеологии. По Искандеру, “может быть, самая трогательная и самая глубокая черта детства — бессознательная вера в необходимость здравого смысла. (…) Детство верит, что мир разумен, а все неразумное — это помехи, которые можно устранить, стоит повернуть нужный рычаг. Может быть, дело в том, что в детстве мы еще слышим шум материнской крови, проносившейся сквозь нас и вскормившей нас. Мир руками наших матерей делал нам добро, и только добро, и разве не естественно, что доверие к его разумности у нас первично”.
Не все дети таковы, и по-разному представлены они у Искандера. Иные из них уже инфицированы взрослыми комплексами. Но отступления от эталона таковыми и выглядят, так и аттестованы, а едва ли не безупречный в этом отношении Чик явлен нам как представитель высокой нормы. Посол вечности.
Вторая альтернатива — Чегем: патриархальный мир, основанный на логике даров и солидарности, а не на логике сделки и взаимной выгоды. Искандер знает не понаслышке о сущностных основах этого мира. В рассказе “Большой день Большого дома” он с замечательной полнотой представляет идиллическое сердцебиение такой жизни. Один из ключевых образов здесь — наседка, собирающая под свои крылья птенцов. Девочка Кама “никак не могла понять, каким образом наседка ухитряется спрятать под своими крыльями целых пятнадцать цыплят (…) Каждый раз видя, как цыплята один за другим исчезают под теплыми крыльями наседки, Кама чувствовала, что на ее глазах произошло необъяснимое чудо. Она еще не понимала, что в мире нет ничего вместительнее крыльев любви”.
И многие любимые герои Искандера связаны с этим мироукладом. Вспоминается, например, бригадир Кязым с его первой любимой лошадью, которую он подарил гостю, Дауру, полюбившему ее не менее сильно. Ведь настоящий дар — тот, что человеку нужен больше всего.
Есть у Искандера история о народной спайке, которая позволила за счет организации карантина в согласии с вековыми правилами избежать эпидемии страшной болезни. Герой, альтер эго автора, слышит этот рассказ от родственника. “Далекий, могучий поток народной жизни остужающим дуновением коснулся одинокой, болящей души Зенона. Недаром, думал он, люди веками хранили и воспитывали в своих детях мистическое уважение и любовь к этому понятию — народ. Народ — это вечно живой храм личности, думал Зенон, это единственное море, куда мы можем бросить бутылку с запиской о нашей жизни и она рано или поздно дойдет до адресата. Другого моря у нас не было, нет и не будет”.
И вот в ХХ веке, на который пришлось время жизни Искандера и его героев, эта эпическая эпоха, этот патриархальный мир кончаются, и в одно-два поколения народ перестает ощущаться как естественная данность и перестает осознавать самого себя в этом качестве. Высохло и рухнуло молельное дерево, племенной фетиш Чегема. Обезлюдел и сам Чегем. А девочка Кама в финале упомянутого рассказа, включенного в роман о Сандро, оборачивается умирающей старой мамой рассказчика, прожившей трудную жизнь за пределами идиллического мира.
Великая тема столетия — утрата почвы, разрушение эпических общностей, разложение традиционного строя жизни, героического ее стиля в горниле исторических катастроф, разрушивших цельность былых мироукладов. Одна из главных тем русской литературы ХХ века. “Тихий Дон”, “Белая гвардия”, “Котлован” и “Чевенгур”, “Доктор Живаго”… Достигнув максимального напряжения в 20-30-е годы, она потом ослабевала, затухала, но иной раз вдруг давала яркий и могучий всплеск. Проза Искандера, включая и самый большой его роман “Сандро из Чегема” — одно из самых важных, самых значительных явлений этого ряда. Писатель рассказывает о том, как происходит вброс в историю, пришедшийся на самые ужасные времена. 30-е. 40-е. Великая война, правда, так и остается у него в основном за горизонтом. Но ее отзвуки дают о себе знать со страшной силой. И не менее страшны другие исторические конвульсии, связанные с гражданскими противоборствами и внутриобщественными катаклизмами.
Пронзительной горечи история скаковой лошади Куклы, которую в 40-е мобилизовали для перевозки боеприпасов на перевал, — одна из символических версий случившейся метаморфозы. Она вернулась обратно — но “порченая”. “Надорвалась”. Раны зажили, а “лошадиная гордость” оказалась убита навсегда. “Иногда (…) казалось, что она пытается и никак не может вспомнить, какой она была раньше”.
На разный лад, но что-то в этом роде происходит и с людьми. У Искандера почти все его персонажи по происхождению — эпические герои, ахиллы, гекторы, пенелопы, — но в других, негероических обстоятельствах. В неэпическом мире. С наибольшей рельефностью случившееся превращение раскрыто Искандером в главном произведении писателя, состоящем из публикуемых с 1966 года отдельных фрагментов романе “Сандро из Чегема” (полное издание — 1989).
Дядя Сандро — фигура промежутка. Самое яркое воплощение того поколения, в котором происходит роковой слом. Герой и трикстер, он находчиво и хитроумно избегает опасностей и обременений, обходит и нажим властей, и власть обычая. Он то приспосабливается, то противостоит обстоятельствам, но во всяком случае смотрит на мир слегка со стороны (а то и свысока), замечая в нем то, что дорого и автору, — несовпадение сути и формы, дефицит смысла… Сандро художественно одарен, кажется, не меньше самого автора, и мы видим, как щедро и непринужденно он тратит свой дар, но сколько уже двусмысленного в его положении танцора из ансамбля Платона Панцулая, веселящего вождей, и вечного тамады на гульбищах, где только и возникает еще повод вспомнить о старинных временах чести и доблести.
Отзвуки эпической рыцарственности еще дают о себе знать, но постепенно затухает это великое эхо. И разве лишь Чик вдруг предъявит нам свидетельства органической верности былому кодексу чести. В путешествие за мастикой, напоминающее своими очертаниями героическое странствие Гильгамеша в кедровый лес, Чик берет слабых: девчонок и инвалида Лесика. Связался с шилом и с мылом, опекает и помогает им. Не все его сверстники это поймут, но без этого, думает Чик, он не будет себя уважать.
Характерна эта рефлексивная логика выбора, которая становится основой поступка. Чик уже не может полагаться исключительно на патриархальную норму, хотя бы за отсутствием таковой. Он должен на свой страх и риск определять смысл своих деяний. Соотносить между собой борьбу за уважение других — и самоуважение, органическое миролюбие — и неизбежность предъявлять доказательства своей силы, честность — и одиссеево хитроумие… Эпическая мораль есть константа. Мораль Чика есть свободно-конкретное решение в ответ на вызов уникального момента существования. Эпическая сага претворена, личностно преображена. Эпический кодекс Чика — это не какие-то ходули. Это тонкая пластика существования, когда принципы и ценности испытываются и применяются к конкретной уникальной ситуации.
Собственно, таков удел человека нового времени. Он чем дальше, тем больше остается один, наедине со своей свободой и своей ответственностью. Это еще одна главная тема Искандера. Одиночество делает героя гораздо менее защищенным. Иной раз он просто беззащитен перед судьбой, космосом или историей. Человек лишь в порядке исключения может рассчитывать у Искандера на помощь извне, свыше. Вроде как Бога в мире Искандера нет. Точнее, Он далек и предоставил людям самим устраивать свою жизнь.
Но окончательный вывод о человеке у Искандера страшно далек от беспомощной фиксации его капитуляции. Главный поворот личностной темы у Искандера — это опыт и урок не конформизма, не приспособленчества, а стоицизма. Уроки и опыты, ведь рассказано писателем об этом в немалом диапазоне личностных свершений. Упорство. Упрямство. Спонтанное благородство. Безрассудный поступок. Творческий жест.
На фоне общего распада человек может держаться за эпические традиции и доблести, как мать писателя (“В этом мире, забывшем о долге, о чести, о совести, она неуклонно вела свою великую, маленькую войну с хаосом эгоизма, отчуждения, осквернения святыни божьего дара — стыда. Она не только стремилась всех нас, детей своих, поставить на ноги, но и старалась всеми средствами весь род наш удержать в теплой роевой связи”). В этом контексте стоит посмотреть и на пушкинского Савельича, беззаветно преданного своему Петруше.
Он может выбрать для себя норму справедливости и стоять за нее до конца. Как старик, который у трех властей добивался справедливой компенсации за уведенную буйволицу.
Впрочем, чем дальше, тем больше становится очевидна невозможность для человека следовать каким-то жестким, наперед заданным нормам. Эпический строй бытия, проявляющий себя обрывочно, избирательно, обнаруживает свою в этом качестве ущербность. Он оказывается иногда уже неадекватен подлинной человечности (рассказ “Табу”).
Осколки былого эпоса становятся поводом для шуток, очевидным атавизмом. Эпический дедушка былой закалки воспринимается порой эмансипированными родичами как старый дурак. Быть может, это и несправедливо. Но, как бы то ни было, новые обстоятельства все меньше дают повод для того, чтобы побеждать их с помощью старых, испытанных рецептов. Может быть, неслучайна в мире Искандера фигура умалишенного дяди. Он последователен в своих маниях, но и смешон в них.
“Стоянка человека”, “Школьный вальс, или Энергия стыда”, “Морской скорпион”, некоторые главы из романов “Сандро” и “Человек и его окрестности” представляют нам сгусток экзистенциального опыта, для которого ключевыми понятиями являются свобода, совесть, долг. Человеку предлагается дорасти до божественного посредством личного усилия.
Искандер соотносит судьбу человека уже не с традицией, не с социумом и не с историей, а с вечностью. Это свойство и автора, и его главных героев — экзистенциальная чуткость. Способность связать обстоятельства быстротекущих дней и основные события, последние пределы существования.
Искандер останавливается перед фактами вечности. И прежде всего — перед смертью. Неисцелимы раны предательства и смерти, которые в рассказе “Ремзик” соединяются. Мальчик-герой впервые встречается со злом и, не в силах вынести этой встречи, уходит в смерть.
Чик видит утопленника — и ему приходит мысль: “Не может быть, чтобы человеческая жизнь вся умещалась в размеры этой жизни, случайно оборванной штормовым морем. Это было бы слишком жестоко и бессмысленно”. Необходимость в смысле распространяется у Искандера не только на посюстороннее существование, предполагая предъявление счета вечности. “Именно тогда, до конца не осознавая эту мысль, но с огромным тайным упрямством Чик решил, что человеческая жизнь — это обязательно что-то большее, чем существование в пределах случайной или неслучайной смерти”.
Глубокое дыхание вечности в конечном счете помогает человеку жить и выжить.
Искандер не форсирует поиски выхода за пределы здешнего бытия. Вечность звучит у него исподволь, тихонько. “Покорным тиканьем цикад”. Не в его средствах запечатление мистической встречи. Бабушка каждый день “с неутихающей яростью” молится о возвращении сына из дальневосточных лагерей, однако ее “глуховатый бог” ничем ей не отвечает.
Но есть одно, непроговоренное свойство поэзии (о которой здесь, увы, толком не удалось ничего сказать) и прозы Искандера. Есть масштаб творческих усилий и их вектор, которые позволяют сказать, что у Искандера, как редко у кого из наших современников, всюду Бог. В его целеполаганиях, в способе постижения им мира и человека есть соответствие божественному участию и ведению. Есть взгляд Бога. Тот взгляд, который так замечательно раскрывает нам писатель в своей знаменитой новелле о том, как Чик читал Песнь о вещем Олеге.
Фазиль Искандер дарует жизненное ободрение. Он как бы говорит: нужно готовиться. Будущее придет. Настоящее не вечно. Смрад и мерзость текущего исторического момента не могут длиться долго. Такого не бывает в истории. Нужно готовиться брать на себя груз миссии. “Жизнь — это попытка осуществить серьезный замысел. Чем тяжелее на одной чаше весов тяжесть страшного понимания временности нешуточного дара жизни, тем сильнее намеренье уравновесить эту чашу самым серьезным делом жизни. И так человеку от природы дано стремление уйти от праха, от уничтожения, от небытия через серьезное дело жизни”.
Нужно уже сейчас идти в гору, помня о великом походе Чика и его команды на гору за мастикой — и пусть будет он нам приветом и заветом. Примером и призывом. Не поздно, а с утра выйти в путь. Мерить будущее своими шагами. Писать судьбу.