Повесть
Опубликовано в журнале Континент, номер 119, 2004
Антон САВИН — родился в 1979 г. в Москве. Учился в Литературном институте. Первый литературный опыт — повесть “Вознесенск” — был опубликован журналом “Север” в 2000 г. (№ 8). В центральной литературной печати публикуется впервые. Член Союза писателей Москвы. Живет в Москве.
Предо мной предстанет, мне неведом,
Путник, скрыв лицо; но все пойму,
Видя льва, стремящегося следом,
И орла, летящего к нему.
Крикну я… но разве кто поможет,
Чтоб моя душа не умерла?
Н. Гумилев, 1921 г.
Глава 1. После панихиды
На кладбищах небольших городов всегда бывает много черных птиц — галок или ворон. В оттепель, когда снег желтеет, а лед скользок, как никогда, их резкие крики почему-то кажутся особенно громкими.
Непонятно, зачем на земле существуют подобные места. Ведь если поверить, что дорогая и обессиливающая процедура похорон так важна, то непонятно, почему же, покинув кладбище, живые ничего не меняют в своей жизни.
Читая молитву над покойником, отец Георгий почти воочию видел, как эта молитва стекает с лиц людей, шепчущихся, одергивающихся, неподвижно стоящих. Он пытался добавить силы в голосе — и получалось, но непроницаемым лицам-стенам от этого не становилось тревожнее. Краткой искрой сознания, которая оставалась среди монотонного, привычного священнического речитатива, он пытался винить во всем себя, вспоминал, как молился на панихиде собственного сына, — но воспоминание тоже не втекало в душу. Помнилось только, как на крики, что сын тонет, выбежал из большого Спасского собора, прервав службу, — а ведь сперва бросился в другую сторону, к алтарю, и только потом все же выскочил на улицу.
За это самое дезертирство, за оставление своего поста за алтарем, да и за многое другое, нешелковое, в настоятельской деятельности отца Георгия его пять лет назад и отправили сюда, в малую Казанскую церковь. Она стоит на самом краю города, который и сам невелик.
Наконец панихида закончилась. Отец Георгий сел в машину, зеленую подержанную “копейку”, за рулем которой уже сидел старший сын — сам Георгий так и не научился водить.
Несколько лет ранее он проще отнесся бы ко всему — и к равнодушию прихожан, и к болезненной повседневности обряда, сопровождающего смерть, — наверно, даже припомнил бы про себя или вслух пару юмористических случаев, бывших в его практике при подобных церемониях. Например, один раз в совершенно незнакомом доме отец Георгий встал точнехонько под развесистыми оленьими рогами, висевшими на стенке, и лишь не подходящая случаю веселость родственников покойного заставила его обернуться и увидеть все своеобразие своего положения. Или в другой раз священник забыл дома очки, а когда рассказывал об этом домашним за обеденным столом и Даша спросила: “А как же ты отпевал, батюшка”, один из многочисленных сыновей отца Георгия пискнул: “На ощупь”.
Но и сейчас обычно молчаливого священника иногда, что называется, прорывало — сидя за праздничным столом на поминках, он мог чуть ли не часами рассуждать вслух о каких-то ему одному понятных вещах: об опровержении теории Дарвина, о бездуховности современного мира, о сумятице в современном искусстве и во всех понятиях людских. Отец Георгий осуждал Интернет, о котором большинство пожилых прихожан и слыхом не слыхивали — и, бывало, замечал в такие минуты, что, когда язык его вязко и неумолимо проворачивается во рту, он сам хочет сказать о чем-то совершенно другом, и не им, прихожанам, а самому себе, самому себе сказать что-то важное, и понять, почему это что-то, хоть и невысказанное, делает его сейчас смешным.
Теперь отец Георгий возвращался домой. Дома его всегда ждали: сыновья, матушка Дарья и горы клюквы. Энергичная попадья занялась недавно делом прибыльным и в то же время для церковного человека вовсе не зазорным: заключила договор с одной питерской фирмой на поставки клюквы и обильно принимала ее у всех желающих — болота и леса вокруг всегда были щедры на красную ягоду.
Когда родился седьмой ребенок, семье Ярмиловых повезло: неожиданно им выделили две смежные квартиры в новом пятиэтажном доме. Если учесть, что это был единственный панельный дом, построенный в городе за последние десять лет, везение оказалось просто фантастическим.
Особенного счастья в семейной жизни отец Георгий не узнал. Уже давно они с женой ночевали и, можно сказать, жили в разных комнатах, сталкиваясь только за обеденным столом. Маленький кабинетик отца Георгия, служивший ему также спальней, был заполнен различными вещами сверху донизу, так что удивительно было, как здесь умещается сам хозяин. Кроме многочисленной религиозной и мирской литературы, здесь можно было найти совершенно удивительные вещи — например, в стенном шкафу хранился старенький карабин, который один прихожанин, получивший условную судимость и потому потерявший право владеть оружием, почти даром отдал своему духовному отцу. С тех пор прошло уже семь лет, и карабин не сделал ни единого выстрела, хотя боекомплект к нему хранился в том же шкафу.
А в гостиной, в старинном, высоком стеллаже хранилась коллекция старопечатных книг, которые отец Георгий начал собирать еще в прежней, досвященнической жизни и продолжил в первые годы новой. Там, на полках, царил покой и образцовый порядок — хотя бы потому, что давно уже никто не открывал дверцы, хотя никаких запретов на этот счет Георгий никогда не делал.
Но устремление к книгам все-таки осталось, хоть и притупилось с годами. Вот и сегодня была радость, когда самый младший сын по возвращении отца Георгия огласил, что с почты принесли бандероль с географическим атласом американской фирмы, выпущенным специально для русских читателей. По настроениям Православной церкви, да и по личным склонностям отец Георгий американщины не одобрял, но на присылаемые проспекты этой конкретной фирмы не выдержал, поддался, и не раз заказывал недешевые, но красочные альбомы на замечательной бумаге. Там изображались чудеса Божьего мира: нерукотворные арки из розового камня, искрящегося под солнцем далекой пустыни, и бор из огромных окаменелых деревьев где-то за океаном, и люди и народы, и сам Храм Гроба Господня в Иерусалиме, сфотографированный с падающим на Гроб широким и слепящим лучом.
Отец Георгий делал вид, что заказывает все это для детей. Так оно отчасти и было — особенно младший сын, Саша, был любознательным и одновременно нелюдимым, как сам Георгий. Саша устраивал в своей угловой комнате химические опыты, разводил из научных интересов самые причудливые растения, которые только можно было достать в городе. Зимой в те дни, когда отопление отключали или сильно притушивали, он ходил по всей огромной квартире, слитой из двух, и пристраивал свои цветы, где потеплее. Даже сам Георгий смягчался и брал их в свою невозможную тесноту, но наблюдать оживание растений все же не дозволял, потому что вход в его комнату домашним был категорически запрещен — и после самых отчаянных просьб двенадцатилетнего сына собственноручно выносил кадки и показывал их в дверях.
Сейчас отец Георгий унес в свою комнату атлас, обошедшийся ему в почти в недельный бюджет всей огромной семьи. Он медленно листал Россию, Европу и Африку, пока не увидел карту Святой Земли. Здесь отец Георгий подробно остановился, он смотрел и видел, что Вифлеем по-еврейски называется Бетлехем, а Назарет — Эн-Насира. Он склонился над цветной книгой, выглядевшей огромной бабочкой в его небольших морщинистых ладонях, водил ногтем по американскому глянцу, беззвучно шевеля губами, и был бы, наверное, жалок для постороннего взгляда в этот миг. Но Георгию казалось, что он сам — Божья пешка на этом косо расчерченном поле, что он вырезан острием резкого света, луча, падающего с неба.
Отец Георгий не заметил звонка — впрочем, не так уж это удивительно, ибо его кабинет располагался от входной двери дальше всех комнат. Не заметил увлеченный новой книгой священник и некоторого переполоха, поднявшегося в прихожей.
Отец Георгий на людях всегда носил косичку, поскольку при любом другом способе укладки длинные волосы, подобающие священнику, слишком мешают в быту. Вот и сейчас он вышел к обеду, заплетя косу, в коричневом свитере и брюках. И уже не мог не заметить оживления — младший сын Саша триумфально заявил:
— Женя приехал!
Тут же на кухню зашла Даша и, злобно взглянув на отца Георгия, подхватила тему:
— Бросил!
И больше ничего сказать не смогла.
Женя был одним из старших сыновей Георгия, до сих пор с грехом пополам учившийся в областном педвузе. Теперь выяснилось, что он не сдал — вернее, даже не пытался сдавать — летнюю сессию и пару месяцев, опасаясь предстать пред родительскими очами, путешествовал по стране.
— Автостопом ездил, — сообщила Дарья, и отец Георгий в который раз за время супружеской жизни поразился, насколько быстро умеет его жена проникать во все современные, только что появившиеся понятия, насколько умеет она все усваивать и переваривать, и насколько это свойственно женщинам вообще и Даше в особенности. Не обладая особенным образованием и кругозором, она умела в то же время все принять и понять, кроме одного, самого главного: красоты бесполезного.
Возможно, будь она глупой и злой женщиной, отцу Георгию было бы и легче в душе. Но, свой путь земной пройдя до половины, Даша словно бы остановилась и полюбила себя навсегда — и с годами лишь грубел ее голос да въедались новые морщины, но душой она оставалась та же и там же, лишь накапливая понемногу естественное раздражение жизнью. Да и внешне она старела не очень сильно — про таких, невысоких ростом, приземистых фигурой и с детской обидой на лице, как раз говорят, может быть, не очень почтительно, но удивительно верно: маленькая собачка до старости щенок.
Правда, Дарья была человеком практическим — а за это, говорят, нужно все прощать. Как матушка она тоже достойно вела свою роль: пела в церковном хоре, особенно раньше, пока не занялась еще всеми возможными клюквами, являла благотворительность, так что каждый день на пороге квартиры возникал хотя бы один нищий и не уходил голодным, жадно поедая Дашину стряпню в прихожей или на кухне — это уже в меру его смирения. А главное, на весь район матушка прославилась как образцовая мать.
Будучи еще и женщиной в некоторой мере интеллигентной, она писала статьи о воспитании детей в местную газету, избиралась членом каких-то комитетов при мэрии. Главное же, что давала подобная слава, — Дарье доверяли нянчить чужих младенцев, причем принося их прямо на дом, и эти младенцы наряду с клюквой и церковными доходами составляли бюджет Ярмиловых, мирской семьи отца Георгия.
Несмотря на это многообразие источников, семья часто жила в состоянии истерической бедности. Дети Ярмиловых, надеясь на энергию матери, не спешили приносить в дом свою долю — хотя жили все здесь, за исключением самого старшего.
За столом мать Дарья рассуждала о сыне Жене, не обращаясь за помощью к отцу Георгию, ибо она уже твердо усвоила, что в делах семьи он не помощник. Она обращалась скорее за сочувствием и в то же время читала лекцию остальным, собравшимся за столом. Наконец появился и сам виновник — высокий сутулый юноша с грязными и длинными волосами, которые, конечно же, не догадался собрать в спасительную косичку. У отца Григория мелькнула было мысль, что Православная церковь даже на такую мелочь имеет свои традиции — отличие от безродных движений хиппи и неформалов, и он хотел озвучить эту мысль, но смутился и не стал.
После обеда мать Дарья продолжала распекать сына, а отец Георгий пошел вглубь квартиры и вдруг увидел на выступе полки альбом с фотографиями. Только что их там не было. Рядом лежала сумка сына.
По природе своей Георгий не был любопытен и уж никогда не вторгался в чужую жизнь. Но альбом случайно открылся посередине, и священник увидел изображения какого-то собора. Это был православный храм, но странный: внешние стены его были изукрашены обильной лепниной, богато расписанной темными оттенками красного, зеленого и синего. Да и сама лепнина мало походила на ту, которой обычно покрывают церкви: здесь присутствовали растительные мотивы, а самый верх украшали, как будто гирлянды, каменные бусы, так что вся церковь напоминала нарядную девушку. Отец Георгий подумал, как это верно, ведь Святая Церковь — невеста Христова, но тут же укорил себя: разве в таких пышных нарядах идет венчаться христианская невеста? Где белизна и чистота? Да и в самом орнаменте было что-то инородческое, не традиционно русское, и в это же время слишком замечательное. “Но мало ли какие мотивы впитывала наша православная традиция, — думал отец Георгий, не замечая внушительного толчка, которым наградил его, стоящего в проходе, кто-то из домашних, не замечая и угрюмого извинения. — Мало ли что может приспособить она чудесным образом к делу праведного служения Богу?”
Георгий отвернулся, но церковь не исчезала, она словно стояла перед его глазами, манила, и он вспоминал свою простенькую Казанскую церковку — подобно тому, как верный доселе семьянин видит вдруг слишком уж прекрасную женщину, и прошлое скучнеет, отпадает и становится прошедшим.
Конечно, чувство отца Георгия не было таким уж сильным, да и что такое прошлое? У него уже была одна прошлая жизнь, та, которая происходила до хиротонии, до посвящения в сан, и теперь настоятель Казанской церкви вспоминал ее редко, отрывочно, словно завалялась у него порванная кинопленка, касаемая кого-то и где-то, а почему этот коварный кто-то напрашивается в родство — непонятно. Иерей Георгий старался держаться от него подальше.
Но сейчас именно это сверхпрошлое — Георгий, увы, в такие минуты не мог с ним ничего поделать — вторглось в его душу и приказывало восхищаться, и выталкивало иерея из его спокойного, сонного состояния последних лет, словно говоря: иди. Снова хотелось что-то изменить — желание, вовсе недостойное в солидном человеке — в частности, хотелось приукрасить Казанскую церковь, покорившись видению прекрасного чужого храма.
Это пробуждалась мечтательность — к страху для ее обладателя. Ибо в отце Георгии жил и временами показывался на свет самый опасный для себя и своих ближних тип мечтателя: не безвредный и приятный в общении Манилов, но мечтатель деятельный, и даже более того, способный пойти до конца. В первые годы своего священничества отец Георгий читал, бывало, проповеди против прошлых хозяев России, большевиков, и вдруг поражался — Господи, прости меня грешного, ведь я и сам же такой!..
А лукавое воображение тем временем рисовало, подробно и точно, план переустройства, эскиз будущей работы — где закрепить пилястры, и как станут ниспадать сверху каменные гирлянды, каждый камешек в которых будет как отблеск мифического камня маргарита. Ум помогал воображению, считая и доказывая, что затраты на переделку собора будут не такими уж значительными.
Да, с горечью перебивал себя отец Георгий, а что скажут прихожане?.. А, главное, в епархии? Георгий, мол, опять за старое?
Он взял в руки альбом и пошел в гостиную, где сидел уже почти прощенный Женя — у Дарьи сегодня было хорошее расположение духа, да и вообще она была столь же отходчивая, сколько вспыльчивая.
— А, альбомчик смотришь! — сказал сын отцу, — только это не мой.
— Как это — не твой?!
— А, это парня одного, он с нами был. У меня откуда деньги печатать фотки?.. Потом он к себе в Питер поехал, а альбом у меня забыл…
Только сейчас отец Георгий обратил внимания на то, что внизу фотографии помещался его сын и с ним парочка таких же растрепанных юношей.
— А это где?
— Это? Не помню… Кажется, в Казани. Да, в Казани. Мы там так клёво…
Что было клёвого в Казани, Евгений не досказал — видимо, это знание для родителей не предназначалось. Но отец Георгий и не интересовался — он уже услышал главное и ушел к себе.
Казань! Совпадение не может быть случайно. Хотя название Казанской церкви связано, как известно, не с самим городом, а с образом Богоматери, найденным в этом городе, все равно указание выходило недвусмысленным. Да и само обретение одной из наиболее почитаемых на Руси икон именно в Казани вскоре после ее отторжения от магометан разве не знаменует особенную ценность новых впечатлений, новых приобретений, только что находившихся, казалось бы, далеко за пределами христианства?
Но ближе к вечеру перед отцом Георгием неотвратимо встал призрак бури, которая разразится в его приходе, и так слишком уж часто омрачаемом разными инцидентами. Матушки, то есть околоцерковные женщины, все эти регентши, свечницы и просто фанатички — какой прекрасный повод для них показать все свое благочестие… Нет, у него вырвут из рук кисть прежде, чем он успеет ступить на первый ярус лесов!
Отец Георгий засыпал, успокоенный замечательным решением изгнать, словно беса, прельстивое видение и, может, только в иные секунды баюкать его в глубине себя, как нерожденного младенца.
И только к самой ночи, сквозь уже почти победивший сон, зачем-то вспомнились ему слова Антония Великого, читать которого отец Георгий особенно любил: “Напрягайся непрестанные изливать молитвы со слезами, чтобы сжалился над тобою Бог и совлек с тебя ветхого человека”. Вспомнились и пропали.
Но утром беспокойство было воскрешено.
— Пап, к тебе!
Отец Георгий вышел, хмурясь, ко входной двери, а там нахмурился еще больше. Перед ним стоял некто в монашеском одеянии. Своих монастырей в окрестностях города не было, значит, гость — издалека. И его придется устраивать, хлопотать. Может, он будет что-то выпрашивать, а может быть, привез какие-то неприятные вести из епархии.
“А ведь когда-то появление в городе всякого нового церковного человека было для меня почти праздником”, — подумал отец Георгий. Даже отцу Павлу он поначалу улыбался при встрече на улице — и, что не менее странно, Павел в ответ улыбался ему.
Прибывший инок все еще стоял в светлом проеме полуоткрытой двери, лицо его в тени прихожей было неразличимо — видно было только, что он большого роста и, чувствовалось, немалой физической силы. Монах невольно смотрел на невысокого Георгия сверху вниз. Он неторопливо объяснил, что прибыл в район для пустыннического подвига, которого он долго жаждал и на который его наконец благословил настоятель монастыря. Местом же своего отшельничества инок Савватий избрал бывшую Антониевскую пустынь, ныне полностью разрушенную, которая находилась километрах в сорока от города на берегу большого озера, довольно далеко даже до ближайшей деревни.
Отец Георгий сказал неприветливо, что не обязательно выбирать такие экзотические способы служения Богу, что и на своем месте можно быть Ему не менее угодным, что чрезмерное внешнее усердие легко переходит в гордыню, а взятый груз может оказаться слишком тяжелым.
Инок слушал молча, спокойно, и слова про взятый груз звучали не особенно убедительно применимо к его огромной фигуре.
— А питание? — перешел отец Георгий к более прозаичным вопросам.
— Рыбаки там бывают, я им помогать буду… да я, отче, уже оттуда. Дня четыре уже живу, договорился, чтобы в сторожку меня пустили. Уж простите, что сразу не пришел за благословением…
— Ладно-ладно, а зимой назад, в монастырь?
— Нет, останусь. Перезимую как-нибудь. С другим хозяином договорюсь…
— Да, большое дерзание в тебе есть, ежели ты правда сподобишься!.. Ладно, проходи в дом, что стоишь. Справку тебе дам, что ты не бродяга. Какое было твое мирское имя и фамилия?
— Да вы так и не узнали меня, отец Георгий! Помните — я же плотником у вас был, плотник Илья, помните?..
Священник ушел в кабинет, вовремя подоспела и Дарья, спровадив очередного клюквенника: налила Савватию большую тарелку щей. Отец Георгий яростно стучал на машинке, пока не вышла справка, которую он закрепил церковной печатью. Было от чего затревожится: плотника Илью отец Георгий еще недавно помнил слишком хорошо — и на месте настоятеля монастыря вряд ли благословил бы его на постриг.
Глава 2. Начало
Казанская церковь была невелика даже для уездного города и находилась вдобавок на его окраине — но зато это был единственный храм в области, который не закрывался никогда, даже в годы самых лютых гонений. Поэтому хотя и требовал он постоянного мелкого ремонта, но все же переходил от одного настоятеля к другому в целостном и ухоженном виде.
Иначе сложилась судьба остальных церквей района, превращенных в склады или просто непривлекательные развалины. В самой большой центральной городской церкви, лишившейся куполов и остальных храмовых регалий, разместился краеведческий музей. Когда Георгий, еще не священник, а член советского союза художников, обрел веру православную, то он больше всего ратовал за восстановление именно этой церкви. Он лично добился вывода оттуда музейной экспозиции и сам на полуразбитой телеге, запряженной серой слабосильной лошаденкой — иного транспорта добиться не удалось, — два дня перевозил все экспонаты в новое помещение.
Тогда из епархии прислали жестокого надменного старика-иеромонаха, вдовца, с запуганной и очень красивой малолетней дочерью. Дочь куталась в церковной платок, надменный старик служил, а Георгий помогал ему, раздувая кадило и топя печку, то есть исполнял обязанности алтарника — а главное, своими руками реставрировал церковь. Нельзя говорить, что больше никто из верующих не предлагал свою помощь, — но вышло, что первым делом за все брался будущий отец Георгий, а поскольку он тогда возглавлял приходской совет, то все ждали распоряжений именно от него. Вот тут-то и обнаружилась одна черта будущего батюшки, не очень-то подходящая священнику: сам умея делать многое, он не умел организовать людей — а может быть, и не хотел. Этот угрюмый зодчий не умел соприкасаться в святом деле ни с кем, и сколько ни боролся со своим чувством — не то гордыней, не то ревностью художника, привыкшего воплощать свои замыслы только в одиночку, — мог замолить, победить его лишь ненадолго.
Через какое-то время радение художника Георгия о церкви стало известно, и когда в престольный праздник почитания иконы Спаса Нерукотворного в церковь прибыл с визитом архиепископ, будущий священник был удостоен беседы, во время которой владыка и предложил Георгию после необходимой подготовки принять сан. Прошел год ученичества при епархии, а также несколько месяцев в Троице-Сергиевой Лавре, и отец Георгий был рукоположен и вернулся в свой родной город уже настоятелем Спасской церкви взамен временно служившего вдовца-монаха.
В иные моменты отец Георгий любил воскрешать в памяти свою хиротонию, то есть посвящение. Но бывало, что он и боялся этого, чтобы не вспомнить заодно страшного и в высшей степени неприятного ощущения, которое пришло сразу после выхода новохиротонисанного священника из большого кафедрального собора, где только что владыка шептал ему, словно самому дорогому для себя человеку: “И проси Бога о прощении твоих грехов и о даровании тебе непорочного священства”.
А на улице вдруг страшная мысль ударила отца Георгия, ссутулила его плечи — ему показалось, что он даже и не христианин вовсе, что, самозванно дерзнув подняться на еще более высокую ступень, нежели простой верующий, он обманул и владыку, и всех остальных, кто благословил его только что на новый путь. И зачем, как и почему он здесь вообще оказался, и не всего ли это одна картина из тех, которые он написал за свою жизнь? Ведь искры на снегу, и шапки-камилавки священников, и роскошь облачения архиепископа — только кощунственная игра светотеней, устроенная им, лживым Георгием, в подношение своей собственной гордыне…
Новоиспеченный иерей принимал поздравления, и ехал куда-то в тесном микроавтобусе — выяснилось, что в епархию — и только там немного отошел, успокоился. Больше это дикое чувство к отцу Георгию не возвращалось — по крайней мере, с такой ясностью и ужасом. Он читал у отцов и предстоятелей Церкви о пастырских искушениях — но тайного страха своего, ослепительного, как молния, он не нашел даже там, где должно находить примеры на все случаи жизни. Неужели это был грех самый немыслимый и доказывающий полную неспособность к священству?
Неудивительно, что в первый год отец Георгий совсем не вспоминал об этом случае. Он был всецело поглощен восстановлением своего собора. Господи, как прекрасно это звучало — свой собор! И причем такой, где все нужно было создавать самому.
Никакой холст не мог дать подобного чувства слитности, подобного разнообразия: ведь в соборе можно было и реставрировать купола, и писать новые иконы — и даже расписывать своды. Но на первых порах об этом пришлось забыть — пришлось заняться самым насущным: постелить новый пол, чтобы помещение алтаря было выше прочих, возвести временную перегородку вместо иконостаса, отбивать верхний слой штукатурки от стен — ведь до того, как класть свою роспись, нужно было удостовериться, что прежняя сохранилась вовсе плохо и не представляет теперь никакой ценности. Понадобилось соорудить еще одну перегородку, за которой велись восстановительные работы, в то время как в остальной части церкви своим ходом шли службы.
С этой перегородкой была связана одна в высшей мере неприятная история, которая могла бы окончиться подлинной катастрофой. Как-то перед вечерней к отцу Георгию подбежал алтарник, сын, которому исполнилось тогда всего десять лет, с побледнелым от ужаса лицом, и даже не мог объяснить толком, что же он увидел, и только показывал в сторону фанерной стены. Отец Георгий зашел за нее и увидел мужика, серого, в невнятном драном полушубке, который держал веревку — в одной руке петлю, а другой пытался достать до стропила. Священник вывел самоубийцу, который оказался пьян и тем не менее вполне мог бы преуспеть в своем намерении — вместе с собственной душой предать навеки поруганию и церковь.
Когда выводил, отец Георгий даже побоялся взглянуть в лицо ужасному и жалкому грешнику. Да, страх и ярость одновременно душили священника — ничего подобного ни до, ни после в своей жизни этот спокойный характером человек не испытывал. Хотелось просто, так и не взглянув, не сказав единого слова, уничтожить, убить, проклясть так, чтобы живого места не осталась. Убогая фигурка давно исчезла, а отец Георгий все еще стоял на берегу вскрывшейся реки, пахнувшей холодом и сладким тленом начавшейся весны, несущей в бешеном водовороте остатки льда, и проклинал, проклинал, как будто и не было никогда на земле никакого смирения.
Он всегда приучал прихожан отличать веру от суеверий, в том числе и в самом церковном обиходе, — но тот случай подлинно повлек за собой полосу неудач. Наконец, в июне условленно было провести крестный ход — первый в городе за семьдесят лет. Настоятеля Спасского собора поддержали в епархии, и дозволение местных властей было получено — но две недели сплошь лили дожди. Когда подошел условленный день, стало ясно, что кроме десятка собственно церковных людей на ход никто не придет — разве что на секунду, полюбопытствовать издалека, из-под зонтика. И уж, конечно, не будет речи о том, чтобы пройти целиком условленный маршрут в несколько километров длиной — по местоположениям всех изничтоженных городских храмов и часовен, которых насчитывалось более десяти.
Была у иерея Георгия одна постыдная тайна — он не любил молиться про себя. То ли судьба собственной души казалась слишком ничтожной по сравнению со словами, громогласно произносимыми в пространстве храма, то ли другой мотив отвращал его от личной молитвы — неясно. Да и что просить у Господа? На служение Себе Бог и Сам призвал отца Георгия, а остальное разве нужно?
Но в канун крестного хода Георгий молился горячо, хотя совершенно бессвязно — особенно для человека, который регулярно совершает молебны по долгу службы. Он укорял то ли Бога, то ли самого себя в том, что взял ношу неподъемную, не ту, не для себя, слабого — как пытался когда-то писать картины, слепки Божьего мира, как не мог светить и не мог даже сгореть незаметно и бесполезно, зато навсегда, как нить лампы. Господи, дай мне светить или сгореть, призови или отзови меня: что сделал я Тебе, несчастный солдат Твой, что даешь дерзновение, но не даешь силы, указуешь врага, но не даешь ясный приказ — разве воля Божья изъясняться только намеками?.. Как хотелось бы мне вернуть на землю три Твоих и моих церкви — Спасскую, Покровскую и Николаевскую в пустыни, и я сделаю это, жизнь положу и не воспрошу больше никакого указания, но пусть будет мне только сейчас помощь, и пусть буду я всю дальнейшую жизнь жалок, пусть, этого-то мне совсем не страшно — пусть только служится мне, и ложится дорога под ноги, ложиться мазок под кисть. А если не дашь — тоже возблагодарю Тебя и пойму, что не призван, увы, и отойду в тень, и не спасу свою душу и даже не сгублю ее, как бы горько мне это ни было.
Когда Георгий закончил свой разговор, он увидел, как сквозь узкое окно прорывается чистый белый луч. Он уперся в него взглядом, не понимая, не успокаиваясь, и забыл даже быть счастливым.
Архиепископ, заранее сообщив по телефону, что по занятости вряд ли сможет участвовать в крестном ходе, так что никто ни в коей мере и не надеялся, почитая оное за завуалированный отказ, вдруг в самый последний момент приехал. Хоругвеносное шествие привлекло к себе немало горожан, город выплыл из своего сонного полузабытья, и рыбьи глаза его на секунду взглянули по-человечески. На следующий день владыка уехал, и дождь зарядил еще на две недели — но теплоту того единственного дня Георгий и сейчас, по прошествии десяти лет, держал в себе.
А потом отца Георгия окружили, затопили и чуть не затоптали церковные женщины, называемые в обиходе “матушками”. Ему они оказались не матушками, а мачехами. Очень быстро в церкви образовалась партия юродствующих, во главе которой стоял некий непонятный юноша лет двадцати, летом вечно подходивший к храму в отцовском сером пиджаке и тренировочных штанах — он утверждал, что ничего больше не имеет. Юноша настоял гнусавым голосом, чтобы отец Георгий взял его к себе в пономари*, и священник вынужден был согласиться, потому что другого претендента на эту должность в городе не сыскалось. Юноша гундосил и требовал заботы, как сын родной, и хотя не приворовывал, как иные из его союзниц-матушек, очень скоро стал неприятен отцу Георгию. После службы он все время норовил остаться в церкви подольше — но когда Георгий поручил ему помочь в реставрации, тот немедленно уронил себе на руку что-то тяжелое, отчего ходил и ныл следующий месяц хуже прежнего.
В конце концов, придравшись к тому, что захвативший заодно и должность регента паренек при выходе из церкви на полную мощность включал магнитофон с тошнотворными современными козлопениями, пряча его на время службы в соседнем сарае, да частенько огрызался, как звереныш, отец Георгий решился спровадить его. Тогда-то матушки и подняли скандал, так что однажды немолодому священнику не в шутку грозила физическая расправа от дюжины недовольных женщин — пришлось укрыться в недостроенном алтаре.
Они всерьез приняли мальчишку за блаженного: завалили епархию вздорными жалобными письмами, и свечница в отместку стала красть еще вдвое больше из церковных денег. В епархии, конечно, сам по себе шум в расчет не приняли — но не могло не создасться впечатления, что новый настоятель приход свой в руках держать не может и к пастырствованию малоспособен.
Когда отцу Георгию наконец удалось избавиться от прилипчивого юнца, он взял в алтарники своего маленького сына. В новеньком стихаре сын бегал по храму, как солнечный зайчик, и глядя на него, отец испытывал непонятное чувство: смесь радости, недовольства собственными нецерковными чувствами и непонятно откуда взявшегося болезненного страха.
Спасская церковь находилась в самом центре города на маленьком острове в устье двух сливающихся рек, между которыми нашла себе дорогу небольшая протока. Там, где реки сливались, грохотал порог и вода не замерзала в самые лютые морозы. Туда и упал отрок-пономарь, заигравшись на берегу. Было это в людную службу — и Даша, и все дети были здесь. А поскольку таинство литургии не может быть прервано ни по каким мирским причинам, то эта история, видимо, и была той последней каплей терпения, после которой Георгия перевели в менее значительную и более спокойную Казанскую церковь.
А сына искали еще полгода, и Георгий не мешал Даше сговориться с какой-то иноверческой, протестантской организацией, которая из благотворительности наняла в Финляндии катер с эхолотом и добросовестно, но безрезультатно прочесала им реку довольно далеко вниз по течению. Только к осени труп зацепился за перемет местного рыбака-пьяницы, изредка присутствовавшего на службах отца Георгия. Бывший художник выточил памятный крест у того места, где утонул мальчик — то есть возле своего прежнего храма, — а похоронил сына на городском кладбище, рядом со своей новой церковью.
Однако и на новом месте отец Георгий не остыл. Он вспомнил, как давал обет восстановить еще и Покровскую церковь, которая находилась не в городе, но недалеко от него в большом селе Левица.
Если в Спасской церкви размещался краеведческий музей, место работы людей более или менее культурных и вдобавок присматривающих за зданием, то судьба Покровской была еще трагичнее. Снаружи Спасская церковь лишилась только куполов и барабанов — а Покровская почти полностью разрушилась. Даже колхозный склад был выведен оттуда лет двадцать назад за ненадежностью помещения.
Отцу Георгию казалось, что только тогда он впервые в жизни узнал, что такое работа. Этот каторжный труд можно было сравнить разве с работой на снарядном заводе в прифронтовой полосе, когда враг уже подходит совсем близко. Георгий называл свой третий храм “Покрова на щепочках”, и действительно, епархиальная комиссия долго поражалась, увидев через год возникшую как будто из небытия церковь, на которую не было отпущено из центра ни копейки денег.
Отец Георгий сделал резные царские врата и такую же резную люстру. Лежа на полу, она напоминала какую-то огромную небесную медузу — или даже тот самый причудливый плод с Древа Добра и Зла, которого до поры попробовали прародители рода человеческого, — и теперь будущие прихожане, которых допустили увидеть, боязливо и восхищенно смотрели на огромное деревянное тело. Отец Георгий один перебрал всю сгнившую крышу, переменил кровлю — и хотя были, как всегда, желающие помочь ему, он не верил им и, вроде бы не препятствуя, как-то невзначай отсекал людей.
И только с одним человеком он смог сработаться. Надо сказать, что вершиной замыслов священника было восстановление колокольни, от которой не осталось и следа. Между тем дореволюционные источники указывали, что она была самой величественной по масштабом уезда, превосходя даже все городские. В те времена колокольня была, разумеется, каменной — отец Георгий от безденежья решил строить деревянную.
Тогда он стал искать в окрестностях профессионального плотника, и таковой нашелся — это был Илья Торопов, ныне неожиданно представший перед своим бывшим духовным отцом в виде пустынника Савватия. Тогда этот высокий и сильный человек недавно вернулся из заключения и производил впечатление загнанного, израненного и нелепого существа. Он был очень худ, и растерянность пряталась в нем за злобу, а злоба — за растерянность. Его родной отец собирал среди местных жителей — и те охотно их давали — подписи, чтобы снова упрятать Илью за решетку.
Но плотник упрямо стоял каждую службу в церкви, не для многих уютной, и отец Георгий согласился взять его на работу за Дашину похлебку, хлеб и место в очень маленькой келейке, что находилась в притворе, то есть при входе в церковь. Илья и за это едва не упал ему в ноги — ведь все село, в котором было немало таких же судимых, настроилось против Торопова, и вход в родную избу был для него заказан.
Неожиданно ревностно приступил бывший заключенный к восстановлению храма, и говорил, что первый раз за жизнь делает что-то важное. Отречься от прежнего полностью ему, конечно, сразу не удалось — вскоре отцу Георгию пришлось выслать его из келейки за отчаянные попойки вместе с единственным другом в селе. Тогда Илья послушно и смиренно перешел в небольшой сарайчик на церковной территории.
Наконец все было готово. Торопов подготовил колокольню, отец Георгий заказал обшить железом собственноручно сделанный купол. И вот купол привезли, а вместе с ним прибыл и большой автокран. Однако погода была слишком ветреной, и крановщик не рискнул поднимать купол, договорившись с отцом Георгием на следующий день.
В толпе, безуспешно ожидавшей необычного зрелища, был и Илья — это подтвердили многие. Он стоял, выделяясь своей худой и высокой фигурой, и сжимал в руке серый берет, поднося его зачем-то то к губам, то ко лбу. И вроде видели его ночью, перед тем, как колокольня загорелось, бродящим возле нее — хотя вот уже как две недели он перебрался жить в противоположную часть села к какой-то женщине.
Отец Георгий если и не потерял все плоды трудов своих за двухлетний период, то уж в значительной мере был отброшен назад. Хотя сгорела только сама колокольня без маковки, при тушении пожара сильно повредили и обстановку церкви, и только что сделанную крышу.
Но теперь священник не сомневался, как тогда, у алтаря Спасской церкви, через полгода после хиротонии. Раз в жизни он даже проявил организаторский талант. Мобилизовал и единственную дочь, приехавшую тогда по оказии из своего института, так что потом пришлось вспоминать старое знакомство с деканом. Вместе с новым пономарем, ставшим впоследствии иеромонахом Сергием, они ходили — она в платке, он в стихаре — по всем домам ближайших деревень и собирали у жителей деньги на новую колокольню. Пораженные таким невиданным за последние сто лет хождением, небогатые северные крестьяне жертвовали на удивление обильно.
Отец Георгий принял вызов судьбы, и даже более — поднял свое дерзание еще выше: новая колокольня должна быть каменной. До заморозков, когда невозможно стало бы класть раствор, оставались считанные дни. Колхоз свалил бульдозером стенку бывшего кирпичного коровника: и дети отца Георгия, включая наималейших, матушка, церковные женщины, не успевшие на новом месте обрести привычный норов, их мужья, обычно равнодушные к церкви, — все таскали на носилках битые кирпичи и отбивали от них кирками остатки старой замазки.
Все равно не успевали. Отец Георгий уже не молился — но заморозки в районе в том году наступили так поздно, как, по свидетельству областного телевидения, не запаздывали уже с полсотни лет.
Вместе с остальными работал и плотник — может быть, напряженнее всех. Никто и не думал его гнать — хотя некоторые странные обстоятельства и слухи вокруг пожара заставляли задумываться. Например, тогда исчез довольно большой колокол — расплавиться настолько, чтобы пропасть бесследно, он никак не мог. Говорили, что следы колокола вели к Торопову, что его единственный друг — тоже бывший заключенный — пропал из села аккурат после пожара и что вскоре похожий колокол предложили какому-то дальнему монастырю совершенно нецерковные люди.
Но в такие моменты дорожишь каждой парой рук, поэтому отец Георгий не стал заявлять в милицию, что вообще оказалось бы не в его характере. Да и подозрения были смутные — возможно, руководствуясь евангельской заповедью всепрощения, Торопова и вовсе не стоило бы очернять подозрением. И тем не менее священнику стало тяжело видеть его рядом с собой. Любой, кто вторгался в мир замыслов Георгия и посмел хотя бы раз ступить в этом мире неосторожно, уже должен изгоняться безжалостно.
Сам Илья то ли понял настроение своего пастыря, то ли и впрямь оказался нечист — отошел от церковных дел и скоро уехал куда-то, вроде бы на заработки. А затем отстранили от Покровской церкви и самого отца Георгия, до тех пор называвшегося настоятелем двух приходов. В епархии были недовольны, что единственному никогда не закрывавшемуся в их пределах храму уделяется меньше внимания. Кладбищенская церковь действительно требовала немало сил, поскольку все, что было связано в городе со смертью, проходило через нее. Вдобавок нужно было куда-то определить Сергия…
Глава 3. Три иерея
Справку странным образом преобразившемуся вору отец Георгий все-таки отдал и благословил, как смог. Ни слова про колокол не было сказано между ними ни тогда, ни сейчас. Пустынник отправился своей дорогой, а Георгий своей — в Казанскую церковь. Но прежде чем войти в свой последний храм, он зашел в сторожку — небольшой домик, находящийся на территории кладбища.
В сторожке проживало несколько церковных людей. Во-первых, здесь жил нынешний священник Покровской церкви Сергий, во-вторых, свечница, монахиня Макрида, а в-третьих, певчая, пожилая интеллигентная дама по имени Олимпиада Григорьевна. Правда, последняя имела в городе квартиру и чередовала месяц жизни при церкви, где ощущала особенную благодать, с месяцем жизни у себя, где отдыхала от остальных обитателей сторожки.
Для отца Георгия сторожка была постоянным источником неприятностей. То забузит отец Сергий — веснушчатый мальчишка лет двадцати пяти, то опять поссорятся Макрида с Олимпиадой Григорьевной и даже во время литургии, стоя на хорах и выводя общую мелодию, будут демонстративно поворачивать носы в разные стороны, то опять слишком малую выручку сдаст после службы Макрида, а вежливая Олимпиада тут же сообщит между делом, как и положено между культурными людьми, — мол, батюшка, Макрида в область ездила и для котика своего новую игрушку купила, недешевую. И знает Георгий — правда все это, уличить надо как пастырю и как хозяину, и в то же время противно до невозможности. Он махнет рукой — а душу червь точит: в семье семь ртов, а теперь еще и храм расписывать собрался. Сам себе смешон Георгий, и страшит его суета — а больше всего страшит то, что останется Казанская такой же во веки веков, не дерзнет расцветиться и похорошеть, и удивить. А теперь еще и Савватий — и хотя в случае чего первым делом спросят с настоятеля монастыря, благословившего такого пустынника, но за территорию прихода, как ни крути, все равно отвечает Георгий, так что и его по головке не погладят.
Был здесь один особенно неприятный момент. Он был связан с отцом Сергием — человеком, которого именно отец Георгий направил по пути священства. Впервые он увидел Сергия — который в миру был тезкой своего старшего собрата, тоже Георгием, — совсем молодым, лет девятнадцати, молящимся в стенах Спасского собора. Он делал молитву хоть и неловко, но несуетно, без чрезмерного ложного радения, обстоятельно, как работу, — это и подкупило Георгия. Вдобавок тогда в первый раз встала проблема поиска помощника, пономаря, который облегчает чисто физический труд священника, делая это из одного ревностного служения, поскольку оклада алтарнику не полагается.
С тех пор молодой Георгий сопровождал старшего во всех его начинаниях, насколько ему позволялось. Пономарь перекладывал пол в Спасском соборе, таскал кирпичи для колокольни Покровской, из чувства долга пытался ухаживать за дочерью своего благодетеля — впрочем, когда вместе с этой дочерью они ходили по дворам с ящиком для пожертвований, будущий иеромонах, чрезвычайно опасаясь злых деревенских псов, с убежденным видом тихонько говорил: “Иди, пожалуйста, первая”.
Рыжий, веснушчатый, он и сейчас больше походил на послушника, нежели на самостоятельного иерея. Правда, в последние годы лицо Сергия все же начинало приобретать печать некой нелепой деревенской солидности. Иеромонах носил рыжую бороду и после рукоположения стал окать еще сильнее, нежели делал это раньше по привычке, свойственной многим местным жителям.
В прежней, домонашеской жизни он оказался совершенно нелюбвеобильным человеком, если даже не сказать напротив, и был крайне рад, когда дочь отца Георгия поступила в институт и уехала из города, милостиво освободив неудачливого ухажера от всех обязательств. Поэтому церковный рост поставил перед бывшим пономарем известную “проблему матушки”, как говорят в духовных кругах. Кандидат в священники — а молодой Георгий мечтал именно о такой судьбе — должен быть либо человеком семейным, либо монахом, а иное, хоть и разрешается в принципе церковными канонами, не практикуется, особенно в далеких от всяческих борений и споров благочестивых северных епархиях.
После недолгих колебаний, а возможно и без оных, Георгий выбрал иночество и стал иеромонахом Сергием. Около месяца пробыл он при епархии, пройдя некое подобие курсов молодых лейтенантов, которые организовывались в сорок первом году во время обороны Москвы, чтобы затыкать своими воспитанниками зияющие прорехи на фронтах. И действительно, кадров в церковном управлении не хватало панически — особенно никто не хотел ехать в Винегорский район, где подвизались служить отец Георгий и отец Сергий. Местность эта слыла самой глухой, колдовской и безблагодатной — некогда проживал здесь лесной угорский народ, известный своими языческими пристрастиями, и до сих пор в отдаленных деревнях пользовали народ бабки да деды, прикрывающиеся для виду копеечными иконами.
Знающие люди предупреждали Сергия, что не вынести ему, смешному веснушчатому старательно окающему юноше, всех трудностей монашеского пути, про который сами отцы церкви говорили как про самое тяжкое испытание, возможное в человеческой жизни. Да, не так сложно было до поры до времени исполнять обеты целомудрия и нестяжания — Сергий с детства привык к бедности, да и небогатый малочисленный приход новой церкви приносил слишком незначительный доход, чтобы ввергнуть своего пастыря в геенну сребролюбия. Однако впечатление каких-то вечных оков, незримых, но потому особенно страшных, странно повлияло на смирного юношу, не склонного к рассуждениям и понимавшего свою несвободу как зверь, заключенный в клетку. Именно в монашеском облике он стал позволять себе такое, о чем раньше и не помыслил бы даже.
Так, никогда прежде не замечалась в нем страсть к питью — теперь же Сергий стал припадать к бутылке: хоть и не очень часто, но вне всякой меры, и начиналось буйство. Он хватал кухонный нож и начинал трясти дверь на женскую половину. Один раз Сергий даже выбежал вслед за Макридой на улицу и гонял ее по всему кладбищу — еще слава Богу, что непотребство происходило ночью, в полнейшем безлюдье.
Во время этих страшный ночей Олимпиада Григорьевна могла почти беспрепятственно выходить из комнаты и возвращаться — Сергий ее не трогал. Вернее, когда-то он на нее первую и набросился, и уже занес нож — но Олимпиада и не думала убегать, только отстранилась. Лицо ее приобрело оттенок сильнейшей гадливости, а перекошенный рот стал извергать быстрые и очень болезненные именно из-за своей полной справедливости и цензурности слова — и дебошир невольно опустил руку. Так показала себя та самая твердость интеллигентского презрения, перед которой, бывало, оказывался бессилен даже сам всемогущий ГУЛАГ — а уж длиннорясый мальчишка не отступить не мог.
Теперь отцу Георгию стало известно, что только вчера левицкий священник гулял на дискотеке: явившись туда, правда, в мирском платье, он быстро напился и начал громким, поставленным церковным голосом отпускать безобразные выражения в адрес присутствующих девушек, то упрекая их в неблагочестии, то, правда, потише, намекая “разделить грех” с ним. Даже ко всему привычные дискотечные девицы были шокированы, и с утра город только и говорил об оригинальном поведении деревенского батюшки.
Грешный иеромонах ожидал разбирательства, которое отец Георгий мог произвести совершенно официально, поскольку епархия, узнав о предыдущих проступках Сергия, передала его на попечение и ответственность старшего собрата и духовного учителя. Когда они стояли друг против друга на крыльце, Георгий пытался предать себе выражение отеческой строгости, а не раздражения — Сергий смотрел как побитая, но тем не особенно смущенная собачонка. Георгий начал тяжело и зло, но в середине распекания вдруг снова ощутил приступ какого-то отрешения, и в памяти остался не совершенно ненужный и непонятно откуда взявшийся Сергий, а летний день, церковка, которой по всем законам мира быть не должно, как не должно быть никакого напоминания о небе — и даже самого этого неба, прекрасного в своей доброй насмешке над земным. И уже виделась Георгию своя церковь в росписи, превращенная в древо райского сада.
А когда очарование исчезло, старший священник увидел перед собой озлобленное маленькое существо. Не на собачонку уже походил Сергий — на барана, который наклонил голову, чтобы тупо обороняться от ожидаемого удара.
— Я решил… в железнодорожный техникум, — говорил он, — не могу я больше тут. Не могу, простите, Георгий Андреевич.
“И ведь отчество где-то узнал, — ворочались мысли отца Георгия, и была тоска, — никогда в жизни не называл, а вот поди, искал, расспрашивал всех”.
Он уже давно перестал вспоминать о том, что именно этого человека он избрал когда-то себе в помощники и чуть ли не в преемники: не в церковной жизни даже, а в чем-то более важном, в самом деле сослужения Богу, которое не оканчивается храмом и священнической деятельностью вообще, а заключается, наверно, в мечтании о странном — и в творении этого странного, и в безжалостности к себе.
Неожиданно для себя Георгий перестал ругать Сергия, не стал отговаривать его от духовного самоубийства — перейдя на очень сдержанный тон, только ограничился советом, близким к повелению, съездить в епархию и поговорить с владыкой. И присовокупил, что за это время сам справится с Покровской церковью — благо не в первый раз. Когда-то мечтал отец Георгий, что на деньги, получаемые с прихожан более известного Казанского храма, будет продолжать реставрацию Покровского, чтобы доделать там резной иконостас и собственноручно написать на него иконы, — да Бог не сподобил.
Решительно оставив позади Сергия, все еще глядевшего исподлобья, и быстрыми шагами направляясь к храму, Георгий с горечью думал — вот у отца Павла такой духовный сын никак не мог бы появиться, и только я, грешный, всегда противоречу одним своим дерзанием другому.
В душе не считая третьего иерея города Винегорска достойного самого священнического сана, отец Георгий, бывало, завидовал его неразбегающейся в разные стороны воле и умению плотно чувствовать под собой землю.
Давно прошли времена, когда русское священство было благодатью наследственной — теперь настоятелями храмов становились люди, оторвавшие себя от самых различных мирских занятий. Отец Павел, уступавший отцу Георгию в возрасте четырьмя годами, служил когда-то в специальных войсках. Подробностей этого и даже точного названия вида войск никто в городе не знал, поскольку Павел Мищенко был уроженцем юга и сюда, на родину своей жены, прибыл уже священником, назначенным в Спасский собор вместо Георгия. Он привез с собой двоих детей-подростков — сына и дочь, — и с тех пор его семейство не прибавлялось.
Внешность отца Павла была нетипичной для православного батюшки — он скорее напоминал католика. Сухонький, маленького роста, он, однако же, сразу произвел впечатление человека, умеющего держать ближних своих в кулаке. И верно — паства уважала его, а матушки и просто церковные люди даже трепетали. Если прихожане отца Георгия изредка писали обвинительные письма в епархию — особенно раньше, когда беспокойный бывший художник затевал какое-то новое потрясение, — то среди духовных детей отца Павла жалоб никогда не бывало.
Отец Павел был человеком хозяйственным. При нем, правда, Спасский собор практически не изменился, представая миру таким же, каким оставил его Георгий, не успевший восстановить барабаны и купола — вместо них и по сию пору возвышалась пирамидообразная кровля, придававшая храму несколько странный вид. Однако Мищенко открыл в городе первый и единственный церковный ларек — на бойком месте, на городском рынке, причем договорился с хозяином этого рынка, человеком небезгрешным, преступным, об отсутствии всяческой арендной платы за место. Отец Павел приобрел для храмовых нужд по удивительно дешевой цене хорошенький, почти новый импортный микроавтобус, — в конце концов, являя убедительный пример прочности положения церкви и ее служителей на земле, он выстроил красивый и высокий собственный дом, живописно возвышающийся над крутым берегом реки напротив собора. Правда, тут вышел конфуз: дом священника оказался выше церкви, и Павел спешно произвел единственное храмостроительство, немножко-таки дополнив замысел Георгия — пристроил сбоку небольшую маковку меньше чем в полметра диаметром, заметную лишь самому взыскательному взгляду, да и то с немногих точек обзора. Таким образом, статус кво был восстановлен.
Правда, однажды почитатель священического благолепия чуть не лишился его вовсе. Одна из певчих Спасского собора отличалась кротостью и смиренной красотой, вдобавок страдала от одиночества — отец Павел не мог не прийти на помощь неокрепшей душе, и через какое-то время получил известие, что вскоре станет отцом в третий раз. Впрочем, судьба смилостивилась над винегорским иереем, и удар вышел смягченным — отчаявшаяся бывшая певчая тайно, в чужом городе, совершила грех детоубийства в утробе своей, в мирской жизни называемый абортом.
Разбирать дело приехал благочинный — священник, надзирающий за порядком и спокойствием в церквях, расположенных в пределах административного района. Отец Павел как раз не без некоторых оснований мечтал вскорости занять его место — но теперь об этих благих мечтаниях пришлось забыть: сохранить бы малое. Это Павлу удалось — не без помощи брата, епархиального секретаря, который когда-то и посоветовал бывшему офицеру пойти по церковной линии.
В семье отца Павла возрождалась упомянутая выше благая традиция наследственности, духовного сословия — сын в прошлом году закончил семинарию, принял сан и был определен в довольно захолустную церковь вовсе в другом районе. Отец его не особенно расстраивался по этому поводу — пусть молодой священник пообтреплется, пообвыкнется, начнет с малого и тяжкого. Глядишь, время наступит, и скоро — устроится с Божьей помощью получше.
Когда сын приезжал, чтобы явить почтение к родителям — и не без тайной мысли подействовать на отца и ускорить свой перевод, — между двумя священниками происходили разные беседы, в том числе, естественно, и рассуждения о церковном быте и бытии. Здесь отец Павел келейно высказывал взгляды, которые поостерегся бы выносить на публичный суд, поскольку очень ценил благорасположение начальствующих.
Может быть, зря там, среди князей церкви и у самого патриаршего престола так уж яростно отстаивают чистоту старины, которую в мире светском, суетном, называют ретроградством? В душе иерей Спасского собора придерживался несколько обновленческих мыслей — ведь если бы вести службу на общепонятном русском языке, жизнь в лоне Церкви была бы доступна гораздо большему кругу людей. Правда, священники вроде отца Георгия всегда с особым напором будут выступать именно против этой идеи — но в беседе отца и сына Мищенко господствовал иной тон.
Да и продолжительность служб и треб недурно было бы сократить раза в два, продолжал рассуждать отец Павел — и пастве легче, и пастырю. К тому же тогда можно служить чаще — в винегорских храмах службы проводились не каждый день, — и все больше и больше прихожан станут посещать храмы Господни не только в выходные, но и в иные дни, не пугаясь долгого и малопонятного действа. А каждый прихожанин — это не только новый рядовой войска Божьего, а еще и скромное вспоможение в казну церкви, тоже очень нелишнее.
Иногда развивал Павел мысли и вовсе смелые — почему только одному черному священству дозволен вход в князья Церкви, в высшее руководство? Чем хуже рядовое священство, каждодневно решающее духовные нужды пасомых, знающее о бедах и радостях всего тела Святой Церкви изнутри? Да и к неблаголепию приводят скоропостижные решения иных юношей, ради карьеры идущих в монашество! Последние слова отец Павел говорил с особенным выражением, опуская очи долу, — и сын или кто другой, случайно услышавший разговор, прекрасно понимал, о ком речь, хотя бы и не упоминалось имя отца Сергия.
В отличие от сына, дочь отца Павла не отличалась особенной воцерковленностью. Так же, как и дочь отца Георгия, она училась в институте — только в другом, платном филиале московского вуза, — носила модные наряды и избавляла своего родителя от чрезмерных трат на свое содержание, даря благосклонностью небедных молодых людей. Впрочем, ничего совсем уж из ряда выходящего не было — каждый новый молодой человек представлялся как “жених”, и верно, меньше чем полгода периоды жениховства не продолжались. Да и велик областной город по сравнению с Винегорском — не каждый человек там уж совсем прозрачен для окружающих.
Но недавно Александра Мищенко вернулась домой. Отец заметил, что она как-то странно переменилась и как будто поумнела. Институт она закончила по новомодной схеме, за четыре года получив звание какого-то бакалавра, так что оплативший обучение отец так и не понял толком, обладает ли его дочь полноценным дипломом.
Однако не одно лишь завершение обучения привело Александру в Винегорск, и с большим неудовольствием осматривалась она вокруг себя.
Глава 4. Пустынь
Отец Георгий оказался провидцем — вскоре отца Сергия вызвали в епархию. Перед отъездом он пришел в дом к Георгию в светском платье, подстриженный, со взглядом, полным детской решимости, и сказал, что окончательно решил с железнодорожным техникумом, в который экзамены в этом году как раз назначены позже обычного. Так что как только владыка отпустит его — не быть более на свете отцу Сергию, а быть другому человеку.
Пришедший еще долго беседовал и с матушкой Дарьей, и со всей семьей Ярмиловых, в которой считался своим человеком, — а Георгий, только услыхав речи младшего собрата, махнул рукой и снова ушел в свою комнатушку.
И совершенно в другом настроении вернулся Сергий в город через неделю. Лицо его сияло, длинная ряса, казалось, не трогала землю — иеромонах летал. Беседа ли со владыкой или что еще в корне переменило его намерения и настроения, неизвестно. Очевидно, что все немалые грехи Сергия прощены — униженно и одновременно радостно поклонившись отцу Георгию, он отбыл в свою сторожку.
Когда эйфория начала чуть спадать, с Сергием случилось странное приключение. Нужно сказать, что дочь отца Павла Александра после недолгого пребывания в городе отправилась в еще большую глушь — в Левицу, погостить у бабки по материнской линии. Таким образом, вольно или невольно она очутилась в прихожанках отца Сергия.
До сих пор к церковной жизни эта девушка была довольно равнодушна, а тут стала посещать службы, норовя, правда, подойти к окончанию. Через какое-то время Александра даже проявила желание исповедоваться.
Обоим было неловко, особенно Сергию. Вопросы путались у него в голове, когда он невольно вдыхал ее духи и видел непривычное к смиренному платку лицо. Александра явно проходила исповедь в первый раз за долгий промежуток времени. Ответы ее звучали довольно сухо. В храме было душно, и тяжелое дыхание обоих сливалось в странную симфонию. Сергий торопливо, словно робкий чиновник, проводящий угодную начальству сделку, отпустил грехи, и из церкви они вышли, беседуя уже спокойнее.
Вскоре неловкость и вовсе покинула монаха — вернее, заменилась на неловкость иного рода, более тягучую и приятную. Разговором несомненно управляла Александра, и вела она его легко, плавно поменяв роли — и вот уже не пастырь и его дитя духовное, а двое хороших друзей идут по единственной в селе деревянной мостовой от церкви, причем ведущая роль в разговоре явно принадлежит девушке.
На каждую службу Сергий приезжал из города на велосипеде за пятнадцать километров. Теперь он подобрал свой велосипед — и как по волшебству, у Александры оказался поблизости такой же, и ей тоже понадобилось в город. По пути они несколько раз останавливались, чтобы девушка отдохнула.
Она рассказала, что в детстве ее звали не Сашей, а Жанной — именно такое имя дали ей родители. И уже потом, в шесть лет, когда ее спешно крестили перед самой хиротонией отца, выбрали новое имя. Обычно в таком случае дают имя Анна — Сергий это сам прекрасно знал, — но тут мать Жанны воспротивилась, очень ей не понравилось именно это имя.
— И правильно сделала, — с глубочайшим убеждением, чуть поморщив носик, сказала Александра, — отвратное имя!..
Она была среднего роста, с красивыми короткими пепельными волосами и с очарованием той особенной капризности, которая чудесным образом придает шарм вроде бы скучному личику. Волосы ее в некотором беспорядке спускались небольшими прядками, и было видно, какие они нежные. Сильно чувствовалось в ней что-то детское и одновременно материнское — именно то сочетание, которое сообщает женщине самую неотвратимую силу.
Саша была годами двумя младше Сергея, но рядом с ней он чувствовал себя несмышленым младенцем. Особенно это почувствовалось, когда тональность беседы изменилась — из области детских воспоминаний перешли на дела нынешние, и Сергий совершенно неожиданно услышал, что всепрощение архиепископа, которое поразило иеромонаха неделю назад, было во многом вызвано мнением отца Павла, который передал в епархию что-то лестное и мгновенно тушующее все грехи.
— Но ведь твой отец меня недолюбливает! — удивился отец Сергий.
И тут он узнал вещь уже совершенно странную, даже поразительную — что Павел походатайствовал за него по просьбе своей дочери. А ведь до сих пор Сергий и Александра почти и не были знакомы лично!
— На тебя смешно поглядеть, — улыбнулась Саша, и Сергий смотрел на ее улыбку и чувствовал, что время тянется, словно резинка, что оно не хочет двигаться дальше и хочет навсегда оставить его в этом миге. Александра провела своей шаловливой длинной ладонью по его космам, пытаясь взлохматить волосы не первой чистоты, и сказала ласково:
— Монашек.
И легонько приобняла отца Сергия за плечи — так легонько и совершенно спокойно, что ничего больше не нужно было иноку, чтобы почувствовать ее власть. Может быть, если бы Александра сделала жест хотя бы немного откровенней, этой власти и не было бы, а сам иеромонах оттолкнул бы нечестивую прихожанку с истинно поповской грубостью.
Они остановились в этот раз на пустой автобусной остановке, непонятно зачем установленной на совершенно ненаселенном месте — ни людей, ни строений, ни даже какого-нибудь карьера не было видно. Автобус прошел недавно, думал Сергий, — и вид леса, привычных сосен со своим однообразным, хоть и приятным запахом никак не вязался в его мыслях с тем, что происходит.
Александра заговорила о большом городе — и о своих несбывшихся планах. Конечно, она многого не упомянула, ограничившись туманными замечаниями, что после института чуть было не устроилась на работу в одну очень влиятельную фирму, да и теперь питает обоснованную надежду получить там место.
В действительности все было по-иному. Там, в чужом городе, счастье отвернулась от нее. Кавалеры стали попадаться слишком неприятные, все чаще кавказцы, которых девушка недолюбливала.
Даже у людей, желающих преуспевать любыми путями, бывают такие странные полосы: кажется, что нужно сделать самое незначительное усилие, чтобы порвать липкую, но тонкую паутину неудач и двинутся дальше, однако именно на такое усилие и не хватает воли. Молодость и красота еще оставались у Александры, и чем дальше, тем лучше училась она пользоваться этим оружием. Но не то боевой пыл ее ослабел, не то какая-то давняя заноза ожила в сердце — и Александра вернулась в родной город, словно бросаясь от отчаяния в объятия старого, бедного и ненужного любовника.
А тут еще отец вздумал настойчиво предлагать дочери остепенится. Он не желал теперь просто так давать ей деньги на квартиру и жизнь в большом городе — даже в течение тех нескольких жалких месяцев, которые казались необходимы Александре, чтобы вернуться к прежней жизни, разогреться заново.
— Да, я упрямая. Я своего добьюсь. И тебе помогу, Сережа, — она снова улыбнулась, — какая дурацкая у тебя ряса, но без нее нельзя, без нее ты, — она замолчала на мгновенье, подмигнув Сергию, — ничего не можешь. Увы.
— Почему не могу?
— Ну, очень долго ждать. А мы с тобой должны все делать быстро, очень быстро. Варлам тобой интересуется — ты поедешь служить ему под бок, в епархию. Будешь при главной церкви, папа все устроит. Будешь у Виталия под рукой… Но и ты должен помочь папе.
Сергий уже окончательно запутался — кто кому помог и должен помочь. Он понимал только, что Варламом девушка фамильярно называет владыку Варлаама, а Виталий — это и есть тот легендарный брат в епархии, который не раз прикрывал отца Павла.
— Ведь к вам в сторожку привозят эту… гуманитарную помощь, верно? — продолжала Александра с прежним напором.
— Не в сторожку. Ее в будке раньше хранили. Да ее уже давно не привозят…
— Скоро привезут. Ты знаешь, что гуманитарка приходит на все городские церкви через моего папу.
— Ну да.
— Папа вынужден будет отдать половину этому вашему отцу Георгию. А зачем она ему? Он же небожитель и не будет заниматься всей этой возней. Вот и греет у вас руки всякий, кому не лень. А мой папа организовал бы все как следует, порядок бы был!
— Может быть.
— Ты поможешь вернуть нашу гуманитарку. Не всю, но половину, может быть. Когда ты будешь один, подъедет микроавтобус. В него вы погрузите…
— Но это же… странно как-то!
— Ничего не странно, — с жаром воскликнула Александра, — вы ведь с вашим Георгием все равно ничего путного не сделаете!
Увы, это было правдой.
Выражение “небожитель” по адресу Георгия, которое Саша переняла у отца, звучало язвительно и не совсем необоснованно. Павлу еще принадлежало высказывание — отец Георгий, мол, слишком близко к сердцу принял слова кого-то из святых отцов, что священник должен стоять с ангелами, славословить с архангелами, и слишком непосредственно отнес эти слова именно к себе.
В тот день Александра тактично не потребовала от иеромонаха полного согласия со своим планом, взяв лишь обещание молчать. В городе они сразу же расстались. Но ее запах и запах ее духов — Сергий не мог отличить, где заканчивается один и начинается другой — оставались с ним, выгнали прочь все: и аромат сосен, и деловитый чад города, и ладан церкви. Сергий был раздавлен и готов ко всему, на что насмешливый голос Жанны повелел бы ему идти.
Разумеется, не в том настроении был несчастный юный пастырь, чтобы думать о некоторых несоответствиях в словах девушки. Между тем он прекрасно знал, что гуманитарная помощь в город приходит регулярно, но от отца Павла приход отца Георгия давно не получает ни крохи — несмотря на жалобы последнего, не очень, впрочем, настойчивые. Что же ныне заставило самого могущественного из винегорских священников посторониться — хотя бы для виду?
Зато отец Сергий заметил другую странность — хотя и не пытался ее осознать. Почему Александра называла его Сережей, хотя монашеское имя не имеет уменьшительной формы, а мирское и вовсе иное? Неужели просто поленилась спросить прежнее?
Пока Сергий находился при епархии, отец Георгий вел службу в обеих церквях. Несмотря на это напряжение, на душе стало спокойнее. Он уже оформил эскиз наружной росписи Казанской церкви, взял алтарником сына Женю и изучил подробнейшим образом карту Святой Земли, а также Вавилонии.
От одного прихожанина-рыбака он знал, что пустынник Савватий не покидает места своего насельничества и за несколько рыбин, стоящих гроши, выполняет недюжинную работу, вытаскивая большие сети с лодок. Неподдельное восхищение, звучащее в голосе рыбака, чувствовалось, не имеет никакого отношения к аскетическому подвигу брата Савватия — а только к его поистине огромной силе и выносливости.
После этих слов как-то странно поменялось и отношение самого отца Георгия к нежданному подвижнику. Причиной этого была какая-то недооформившаяся мысль, вернее душевное движение, непонятное еще до конца и самому священнику. Правда, ревность к этому человеку оставалась — но она странным образом изменилась, сдвинулась из области соперничества к помыслу о совместном дерзании.
Дело в том, что попытка восстановления Антониевской пустыни была самым последним большим делом отца Георгия. На ее территории некогда находилась Николаевская церковь, та самая, которая, согласно памятной молитве Георгия в канун крестного хода, была третьей, обещанной им Богу. И когда священника окончательно отстранили от Покровской церкви, отправив в маленькую и благополучную Казанскую, как бы вкладывая в это намек на успокоение, Георгий намек дерзнул не принять и обратил взоры свои к разрушенной пустыни, как раз формально находившейся на территории его нового прихода, хотя и на расстоянии многих верст от ближайшей сохранившейся церкви.
Теперь пустынь оправдывала свое название в прямом смысле — на месте прежнего монастыря, пусть и не самого богатого, не осталось в принципе ничего, даже остовов. Когда-то специально за много десятков километров пригнали бульдозер, который дорушил стену Николаевского собора. И теперь даже старики из маленькой соседней деревни, находившейся километрах в десяти, не помнили точного местоположения бывших храмов.
А узнать это было очень нужно, поскольку Георгий собрался ни много ни мало восстановить пустынь и даже более того — лелеял надежду обрести мощи святого Антония, не особенно значительного в общем ряду святых Православной церкви, но знаменательного для пустынного северного края и отца Георгия лично. Винегорский священник как бы связывал малоизвестного северного Антония с преподобным Антонием Великим, отшельником эпохи зари христианства, — первым из святых отцов, книги которого начал читать в своей жизни и через которого приобщился ко всей христианской традиции.
Великой сложностью было найти точные планы заштатной пустыни, много пришлось искать и в библиотеках области, и даже в соседней Ленинградской, ибо монастырь стоял недалеко от административной границы и регулярно переходил из одной губернии и епархии в другую. В конце концов, получив от владыки совет весьма уклончивый, который сложно было бы признать за благословение, но и за прямой отказ нельзя — отец Георгий начал раскопки своими силами, не поставив в известность светские власти. Помогали ему и Сергий, и другие прихожане. Увы, сам он не мог браться за лопату — уже тогда слабое сердце в совокупности с возрастом давало о себе знать.
Ненадолго организовалась целая артель — даже Олимпиада Григорьевна вызвалась поселиться в большом сарае, временном пристанище церковных археологов, и готовить им. За пару месяцев результаты были довольно значительными — почти полностью откопали фундамент главного Николаевского собора, где хранились некогда мощи. Если учесть, что в самом начале перед глазами приехавших предстала просто заросшая кустарником, немного холмистая местность неподалеку от рыбацких домиков-времянок, точность расчетов отца Георгия нужно признать исключительной.
Успели обнаружить, начать освобождать и второй фундамент, оставшийся от церкви поменьше, но далее дело застопорилось. Время шло на осень, под весьма благовидными предлогами все участники раскопок разъехались, а Сергия отец Георгий как раз благословил ехать в епархию для пострига и хиротонии. Следующей весной у отца Георгия случился инфаркт, и он долго лежал в больнице.
С тех пор Георгий не тревожил начальников и ближних своих фантастическими проектами, а мощи Антония так и остались в земле приозерной. Четыре года прошли спокойно и непредосудительно.
Теперь же неожиданно отец Георгий вновь почувствовал в себе огонь — однако светильник был уже не тот, наверное, слишком закопченный. Но неизбежное неизбежно, и священник понял — нужно ехать в пустынь.
В один из дней, когда не было службы, он отпросил сына с работы — благо в городе все бывало по-свойски, по-семейному, — велел ему завести машину и отправиться в дорогу. Пришлось сделать значительный крюк, так как напрямую от города пути не было, и ехать почти час.
Не упростили задачу и недавние обильные дожди — еле-еле выбралась “копейка” к берегу большого озера, на горизонте которого не было видно земли. Савватий оказался на месте. Он ничуть не удивился визиту и поставил перед отцом Георгием бесформенную алюминиевую миску с ухой да бутылку водки.
Священник нахмурился, глядя на бутылку. Савватий сказал:
— Сам не пью.
И говорил он теперь таким голосом, что ни в пустяшном, ни серьезном деле нельзя было заподозрить ложь.
Георгий выпил немного, глядя на сына, который недоверчиво хмурился на Савватия. Зачем было приезжать сюда? Сам не зная ответа, Георгий вывел монаха, чтобы показать останки храма, которые Савватий не мог не видеть многократно.
Странный это был разговор: о житье-бытье пустынника спрашивал Георгий короткими фразами, а Савватий так же отрывисто отвечал, Георгий завел долгий разговор о грехах, о путанице мира, а Савватий молчал, пока священник не запутался сам. Но в обилии слов незаметно выяснилось все, что имело отношение к делу.
— Мы осторожно копали, понимаешь! Осторожно, потому что можно навредить!..
Савватий понял, кивнул.
— Тут ходы подземные могут быть. Монастырь старый, при Екатерине закрытый, потом снова открытый…
Савватий кивнул.
— Ты говорил, вы с каким-то рыбаком фундамент собираетесь делать для большого сарая?
— Да, я помогаю.
— А лопата как… удобная?
— Ничего.
Когда машина пробиралась обратно по лесной дороге, отец Георгий на секунду укорил себя. Не вору ли доверил благочестивое дело?
Память священника цитировала: если не будете прощать людям согрешения их, то и Отец ваш не простит вам согрешений ваших. Простил же Христос разбойника на кресте! Но Ярмилов знал, что возможен и другой ответ: когда только вор будет готов трудится для подлинного дела, настанут последние времена.
Но и они не так страшны, как отказ от делания чуда.
А ночью отца Георгия посетил давно уже не возвращавшийся сон: приснился Петербург, Ленинград, город-молодость. Вот он, вчерашний солдат, принят в Мухинское высшее художественное училище. Отец Георгий снова остро переживает то прекрасное — пусть глупое, неприлично провинциальное — чувство влюбленности в Петербург, которое действительно можно сравнить с первой страстью к женщине, когда каждый поцелуй кажется новым, еще никем в целом мире не полученным счастьем.
Но вот ночь, и тот, двадцатилетний Георгий бредет городом, и останавливается возле какого-то канала, которому не знает еще названия. Художник слушает негромкий шорох вод, который постепенно нарастает в болезненной тишине, как в “Болеро” Равеля, до оглушительного, пронизывающего все существо грома. И сам этот звук виден — он не только оглушителен, но и ослепителен, качаясь на стенах канала в виде отблесков, не заметных больше ни для кого.
Только он, Ярмилов, сможет нарисовать эти видимые звуки, он нарисует и случайную сцену в кафе, где кто-то из посетителей за стойкой играл в шахматы с официантом в грязно-белом переднике — он нарисует все мелочи невской панорамы и изобразит когда-нибудь весь город одним мазком. У Георгия тогда часто поднималось чувство, что он-то и выдумал Петербург, потому что не выдуманному, реальному этому городу и быть никак не возможно, потому что обычно все не так, все практично и понятно, и никто не станет бросать, как сказочный мальчишка-великан, огромные груды камня в воду. И было здесь не тщеславие — вернее, тщеславие тоже присутствовало, но не оно жгло сильнее всего, а ощущение своего: своей вотчины и дома, может быть, ложное и наверное даже ложное, как никакое другое в жизни художника и священника Георгия.
Глава 5. Олимпиада
— На макароны четырнадцать. И за трехлитровую банку молока двадцать пять. И еще две булки… и масла.
— Булки-то почему?.. — откликнулся из-за запертой двери отец Георгий, — я же только что на булки давал!..
— Так вчера, пап…
Дверь нехотя открылась, маленькая и морщинистая рука протянула смятую десятку и гору неприятно блестящей, как рыбья чешуя, мелочи.
— Вы думаете, тут отделение сберегательного банка… — раздался вслед недовольный голос, и тирада закончилась энергичным щелчком щеколды.
Однако накал штурма уменьшился ненамного.
— Пап, а на масло?.. — сыновья отца Георгия очень преуспели в арифметике и умели совершать довольно сложные операции подсчета церковной мелочи в одно мгновенье, соизмеряя их с нужными тратами до одной копейки — ибо священник лишнее передавал редко.
— Нет у меня на масло!.. Нет и не будет!
Наконец за дверью утихли — но спокойно сидеть у себя пришлось недолго.
— Пап!..
— Не нужно вашего масла!
— Да не, пап! К телефону.
Звонил отец Павел.
— Уже встали? — осведомился он своим быстрым не по годам голосом. — Правильно, с утра пораньше, как завещано нам… Отец Георгий, пришла гуманитарная помощь. Вам привезти или сами заберете?
Звонок привел Георгия в полное недоумение. Ему-то была ясна вся странность поведения Павла — ибо история с гумпомощью не сегодня началась.
Уже много лет приходила в Винегорск из-за границы, из скандинавских государств, гуманитарная помощь — в основном поношенная, но довольно аккуратная одежда ярких импортных цветов. Приходы должны были распределять ее среди верующих — однако с переездом в город отца Павла реально такую возможность имела только его Спасская церковь. Когда в первый раз одежда пришла новому адресату, отец Георгий не дождался приглашения забрать свою половину — хотя должен был получить ее совершенно официально.
Тогда он позвонил сам, однако отец Павел затеял долгую волокиту отговорок — мол, я не имею право отдать, да, это в принципе ваше, но пусть ваши прихожане отправляются ко мне и получают помощь в моем приходе. Слова нового иерея были тем более оскорбительны, что когда-то именно Георгий по старым связям еще питерского периода нашел в Швеции первого благотворителя.
Однако, кроме общей нелюбви к склокам и скандалам, был еще один момент, заставивший тогда Георгия отступиться. Само распределение гуманитарной помощи было связанно со множеством неприятных моментов: неблаговидным шушуканьем, непременной завистью обделенных, сплетнями и жалобами. Как раз перед самым назначением отца Павла была особенно неприятная история — дележка импортной благодати совпала с историей юродствующего мальчишки, и так накалившей отношения между Георгием и приходом. Склок, писем в епархию было предостаточно — что и повлияло, наряду с оставлением алтаря, на перевод отца Георгия.
А теперь Павел сам предлагает гумпомощь и более того — обещает выделить собственный транспорт, чтобы доставить ее прямиком к Казанской церкви. Георгий не мог понять его — да и не очень пытался, честно говоря. Внимательность к людям давно уже не обострялась в отце Георгии.
И не он один диву дался — по прибытии микроавтобуса с вещами обитатели сторожки с удивлением на лицах высыпали встречать нежданного гостя. А ведь это были и сами по себе люди странные — не так просто было поразить их.
Монахиня Макрида прославилась на всю епархию тем, что когда-то в ранней молодости принимала участие в съемках взятия Зимнего. И темперамент имела соответствующий — дух бунтарский, подходящий гордому еретику первых веков христианства, а не остроносой, разбитой жизнью женщине.
Впрочем, в прямую ересь впасть ей было бы все-таки затруднительно — для этого нужно как минимум несколько знать богословие. Но немало возмутить епархию своими похождениями ей удалось — и вот сорокалетняя монахиня после блужданий по всем окрестным женским обителям очутилась в Винегорске. Видимо, среди церковного начальства решили, что сам сонный дух этого города поостудит горячую кровь, — и в чем-то оказались правы.
Большей цельностью натуры обладала вежливая и спокойная Олимпиада Григорьевна. Детство она провела в большом городе, в семье партработника и бывшей мелкой дворянки. Жила она там на улице Дзержинского — и это малозначащее обстоятельство позволило ей в первый раз продемонстрировать свои жизненные качества.
Как-то родители отвезли маленькую Липу на курорт к морю — там она познакомилась со сверстницей, ставшей ее лучшей приятельницей. Расставаясь, наряду с клятвами о вечной верности и любви подруги обменялись адресами — и тут оказалась, что новая знакомая также живет на улице Дзержинского. После нескольких писем, обильных красиво выписанными буквами и нарисованными цветочками, Олимпиада окончательно прониклась уверенностью, что все хорошие люди живут на улицах, носящих имя основателя ВЧК.
Тогда она написала еще одно трогательное письмо — в Москву, в редакцию газеты “Пионерская правда”, в котором призывала дружить всех мальчиков и особенно девочек, которые живут на улицах Дзержинского в разных концах советской страны. Газета горячо одобрила это благое начинание, напечатав письмо двенадцатилетней почитательницы Железного Феликса полностью, без купюр, для чего пришлось выделить почти целую полосу.
Откликов на публикацию пришло множество — и вскоре Олимпиада оказалась во главе целого движения, которое наряду с перепиской на обычные девичьи темы занималось изысканиями подробностей в биографии объединяющего их товарища Дзержинского. Результаты этих изысканий регулярно печатались в любимой всеми советскими детьми газете, так что пришлось ввести новую рубрику — раз в неделю Липе и ее подругам выделяли особую страницу. Такая пламенная жизнь любительницы агиографий продолжалась до самого ареста ее отца.
Однако и этот удар судьбы не уменьшил накала коммунистического исступления. Став учительницей музыки и устроительницей школьного театра, Олимпиада Григорьевна подлинно стала второй матерью многим своим ученикам. Горение Олимпиады продолжалось — всю себя без остатка отдавала она служению обществу. Если ее ученик заболевал и не приходил на занятия, она не ограничивалась звонком на дом, а непременно приходила проведать — и если убеждалась, что ученик чувствует себя нормально, а просто освобожден от занятий сердобольными родителями, производила длительные разъяснительные беседы и с ребенком, и с взрослыми. Если же ученик действительно оказывался болен, Олимпиада Григорьевна нередко на свои деньги покупала ему лекарства — и не только доставала их в общедоступных аптеках, но и сама варила у себя дома травы по известным ей рецептам. И надо сказать, что ее лечение часто оказывалось эффективней официальной медицины — правда, не всегда это обстоятельство доставляло большую радость преждевременно выздровевшим.
И только в конце восьмидесятых Олимпиада Григорьевна обрела новую веру — православие. Здесь многое оказалось знакомым, но было и новое — загробный мир, то есть мысль, что служение не прекращается с физической смертью, и многое другое. Да и красота этого учения была сильнее отшлифована временем, скромнее и приятнее. Здесь имелось больше возможности оставаться в тени и в конце концов сделать так, чтобы люди и вовсе не замечали тебя и не неволили обузой благодарности.
Дома у себя Олимпиада оформила новый красный уголок — иконы выбирала не абы какие, а получше, для чего специально ездила в Ленинград и потратила все свои сбережения на черный день. Она любила эти лица — тревожные, и в то же время успокаивающие ее. Многие иконы были потертые, так что кроме лиц ничего не разобрать — и казалось, они смотрят сквозь доски, находясь по ту сторону их в какой-то запредельной глубине и тишине. Но и в этой тишине была деятельность — ибо пуще всего в жизни не любила Олимпиада Григорьевна бездеятельности.
Внешне это была женщина лет шестидесяти, маленькая, с седыми, но еще довольно пышными волосами, образовывающими вокруг головы своеобразный нимб, с удивительно узкими детскими руками и вежливым, осторожным взглядом. Говорила она всегда вкрадчиво — даже когда появлялась в ее словах раздраженность миром, черта, еще недавно вовсе не присущая. Если не считать истории с пьяным отцом Сергием, не было известно случая, чтобы Олимпиада повысила голос.
Зато в последние годы появилось у нее и одно полезное качество — особенная внимательность к людям. Словно раскрылись глаза — и оказалось, что каждое движение человека очень интересно, и по краткому морганию можно сказать иногда чуть ли не о всей его жизни. Олимпиада обрела взгляд — как и ее иконы, о которых непочтительный сын как-то сказал при ссоре: “доски с глазами”.
Олимпиада всегда любила людей и не любила себя — вернее, интересовалась людьми и не интересовалась собой. Люди были какие-то хаотичные, нетвердые — она же всегда имела в себе одну линию. Смотря на святителя Николая, Олимпиада вспоминала, как рассказывал о нем отец Георгий. Наиболее почитаемый на Руси святой был епископом Ликии, богатой провинции Византийской империи — это в нынешней Турции. Значит, у нас бы он был что-то вроде заместителя председателя Горьковского обкома по делам идеологии. Власть, значит, — а власть жестока. Николай же — святой, и глаза у него замечательные. Почему так? Раньше Олимпиада любила власть и молилась на нее — а потом оказалось, что они убили ее отца и многих убили. Но у святителя Николая глаза добрые. Может, вместе с царем Николаем Вторым нужно было канонизировать и Юровского, который его убил? Оба боролись, оба горели… И Дзержинский боролся. Да, если уж делать святыми, так уж всех! Почему угодник Николай был слугой какого-то там наверняка кровавого императора, а глаза у него святые?
Я такая простая, говорила себе Олимпиада Григорьевна, — не в том смысле, что необразованная, а в том, что умела идти вперед, — а мир такой сложный… И люди сложные… Кто лучше, кто больше похож на Николая? И даже на вопрос, кем нужно быть — простым или сложным, — тоже сложно ответить!
Забравшись в чуждую область безвольной софистики, Олимпиада Григорьевна прекращала внутренний диалог и удивлялась — почему раньше с ней ничего такого не бывало?
Новое зрение вольно или невольно заставляло бывшую учительницу замечать всякое движение в душе ближних своих. Особенно бросались в глаза зигзаги отца Сергия. После того, как он попытался наброситься на Олимпиаду с ножом, она решила никогда не замечать неразумного мальчишку. Но прошло несколько дней, и все дикие переживания Сергия снова встали перед ней как свои собственные.
Поэтому Олимпиада Григорьевна первой заметила странное сближение между молодым священником и Александрой. Нужно сказать, что последней она приходилась дальней родственницей со стороны матери, поэтому бывала иногда — впрочем, довольно редко — в доме Мищенок, и мнения о дочери отца Павла была крайне невысокого.
В тот день, когда отец Георгий получил гумпомощь, Олимпиада Григорьевна зашла в сторожку. Поскольку сейчас у нее был период жительства дома, Олимпиада появилась здесь в качестве гостьи. Макрида как раз ушла в город, так что до прихода певчей Александра и Сергий были одни. Свидание их было кратким, и в залог будущих отношений девушка позволила всего лишь пару раз поцеловать себя, что и исполнил неумелый иеромонах.
— Даже целоваться толком не умеешь! Экий… медведь, — сказала с улыбкой Александра, хотя на медведя Сергий был совершенно не похож.
Когда раздался шум в дверях, она встала, приняла совершенно независимый, пренебрежительный ко всему вид и с огнем агрессивного безразличия в глазах двинулась к выходу. Там она чуть ли не кивком поздоровалась с Олимпиадой Григорьевной и пошла в сторону города.
— Александра… моя прихожанка… зашла спросить…
Но Олимпиада не слушала сбивчивые речи. Вместо возмущенного чувства целомудрия в ней заработала иная мысль: желание беспременно докопаться до истины. Почему такая блестящая пустышка, не знавшая отбоя от кавалеров, заинтересовалась Сергием? Даже в Винегорске есть ухажеры не в пример представительней.
Загадка. Значит, нужно разобраться. В молодости Олимпиада увлекалась занятием, более подходящем учительнице математике, нежели музыки, — отгадыванием логических задачек и головоломок. Она знала, что сейчас в семье Мищенок между отцом и дочерью немалые трения. Знала, что главной их причиной является сама Александра, требующая от отца денег на житье-бытье в областном городе.
Возможно, не добившись своего, связью с монахом девушка решила отомстить отцу и смешать с грязью его имя? Гипотеза неправдоподобная, словно из мексиканского телесериала — в отличие от многих своих ровесниц, Олимпиада Григорьевна за всю жизнь от начала до конца не просмотрела и трех серий, однако нехитрую философию поняла — но пока единственная, которая приходила на ум.
К людям такого типа, как отец Павел, Олимпиада не испытывала особенной симпатии — хотя и не могла забыть, как хвалила его ее подруга Светлана. Поначалу Светлана — женщина, обремененная немалой семьей, — служила в регентшах у отца Георгия. Такой выбор священника она объясняла тем, что Георгий несравненно более мягок к своим прихожанам и причту, нежели отец Павел, сохранивший армейский стиль руководства, — да и вдобавок домишко Светланы находился к Казанской церкви гораздо ближе, нежели к собору Мищенко. Однако через год регентша перешла на клирос Спасского собора и говорила Олимпиаде:
— Отец Георгий никогда не догадается спросить ни о духовных нуждах, ни о плотских… А отец Павел недавно подозвал меня к себе и спросил: мол, семья у тебя большая — не нуждаешься ли в чем? Я говорю — да, немножко нуждаюсь… А он — в чем? — Вот холодильник хотела бы купить, хотя бы старый. Он говорит — а много ли не хватает? Я говорю — столько-то. Заняла бы, да не у кого — и то вся в долгах!.. Он говорит: садись, пиши заявление — прошу выдать зарплату за три месяца вперед.
Может быть, отец Павел любил людей — но он любил и себя, к тому же не в пример больше. А отец Георгий не любил ни людей, ни себя — он любил что-то другое, и тем был непонятен Олимпиаде Григорьевне. Может быть, он как раз любил Бога? То странное, непонятное существо, которому Олимпиада уже десять лет возносит славу на клиросе — но до сих пор, увы, не догадалась, что ему нужно. А вдруг Георгий догадался? В любом случае Олимпиада Григорьевна с ним, а не с Павлом.
Глава 6. Обретение
Всесторонне обдумав, не сообщить ли отцу Павлу о неразумном поведении его дочери, певчая решила пока не торопиться. А после того, как в будку сложили привезенную гумпомощь, Олимпиада Григорьевна сразу поняла, что между свиданием в сторожке и неожиданной щедростью отца Павла есть какая-то связь. Поняла — но скоропостижных выводов решила не делать и переключилась на более бытовой ход мысли, помогая руками и мешая советами разложить и рассортировать поступившую гуманитарную помощь. Впрочем, формально за ее хранение отвечала не певчая, а монахиня Макрида.
Монахиня вскоре уехала на автобусе вместе с отцом Георгием и его сыном Женей. Дети в задней части салона развели невозможный хохот и мешали отцу Георгию собраться с мыслями.
Когда священник с сыном вышли из автобуса, распрощавшись со свой спутницей, Женя сказал:
— Папа, ты слышал, как обозвали детишки матушку Макриду?
— Как?
— Черепашкой-ниндзя. И ей-богу, похоже!
Дома Женя передал эту шутку Дарье, и оба они долго смеялись — согласие между матерью и любимым сыном было восстановлено полностью.
Сам Георгий тоже хотел посмеяться вместе с ними — в Макриде что-то и правда было от героини мультфильма, а вовсе не от загадочной пушкинской черницы — но тут раздался сильный удар в дверь, и все осеклись.
— Звонок все барахлит. Починил бы, батюшка, — с неудовольствием сказала Дарья и пошла открывать.
Появился Савватий. Он тяжело шел по коридору к кабинету отца Георгия.
— Что? — спросил священник.
— Откопал.
— Мощи?
— Подвал.
Из дальнейших слов инока Савватия выходило, что, раскапывая фундамент Николаевской церкви, он наткнулся на подземный монастырский ход метров десять в длину. Об этом ходе отец Георгий читал в дореволюционных бумагах: назначение его не совсем ясно, но скорее всего оно было сугубо хозяйственное — тут помещался погреб и ледник. Входили туда не со стороны храма, а с противоположной.
Но была вероятность, что теперь там, под спудом, и хранились мощи святого Антония.
Начальник уже с большой неохотой отпустил старшего сына отца Георгия с работы, но вскоре они втроем все же отправились в пустынь. Когда прибыли и мотор заглох, стало слышно, как шумит озеро.
Отец Георгий спустился в подземелье, скользнул по его стенкам электрическим лучом. Поначалу он почувствовал себя неловко — как будто решил вспомнить детство. Савватий откопал все это без фонаря: разобрав сверху завал из битых кирпичей, он увидел пролом, спустился вниз и на коленях ощупал все предметы, ища раку — гроб с телом святого. Вытащив наверх единственную находку — пустой, трухлявый бочонок, — он так же в темноте умудрился в большой степени очистить пол от земли и грязи, нападавшей сверху за многие годы.
Осмотр с помощью фонаря немногое добавил — кирпичные стены и потолок, сперва низкий, так что приходилось идти согнувшись, потом неожиданно поднимающийся как раз в том месте, где было несколько крутых ступенек вниз, так что здесь подвал имел в высоту около трех метров. Дальнейший проход оставался пока засыпанным.
Ничто не указывало на близость раки с мощами.
Однако по дороге назад отчаяние от неудавшегося обретения начало сменять новое чувство. Отец Георгий вспомнил, как уже видел что-то подобное — подземелье, где чувствовался дух оставленного храма.
Это было очень давно, во время службы в армии, которую Ярмилов проходил в Поволжье, в Куйбышевской области. Вместе с ним служил ефрейтор Камбала, как его называли все в части, — сухой мужичок неопределенного возраста, и впрямь какой-то плоский. Был этот Камбала сверхсрочником и объектом общих насмешек — за столько лет даже до сержанта не дослужился. Что же он тогда делает в армии?
Камбала был верующим и нисколько не скрывался, напротив — заводил иногда разговоры о божественном. Он почти единственный из всего личного состава был местным.
Здесь неподалеку, рассказывал он, была церковь, самим Богом слепленная. Сошла она с Небес на высокий холм над Волгой, а потом не вынесла мира нашего и ушла под землю — и поднимется только в те времена, когда всех будут судить судом праведным.
А еще, продолжал он, не обращая внимание на зубоскальство и подначки солдат, нашел пути в эту церковь раскаявшийся разбойник Вавила, который погубил народа тысячу, а в конце концов был пойман и ослеплен — но, лишившись очей плотских, обрел очи духовные.
И сейчас, если приложить в иных местах ухо к земле, можно услышать колокольный звон и церковное пение. И до сих пор остается там множество подземных пещер, и живут святые отшельники, которые временами выходят на землю и беседуют со случайными гостями горы.
— А с тобой тоже говорили, Камбала? — вопрошала хохочущая казарма.
— Нет, не было со мной такого счастья, — серьезно и печально отвечал он.
Скорее всего, Георгий забыл бы об этих рассказах, если бы не имела эта тема странного продолжения. Один раз он вместе с другом-сослуживцем пошел в увольнение в ближайшее село. Ухаживание за тамошними девицами не удалось, хотя была потрачена вся месячная солдатская зарплата, — и грустные, вдобавок нетрезвые ровно в той степени, что обещает не удаль, но уныние, медленно пошли они в сторону части, надеясь добрести туда попозже, когда хмель выветрится окончательно.
Тут и увидели они Камбалу. Он стоял в стороне от дороги, но явственно поманил их к себе.
— Хотите, пещеру святую вам покажу? — тихонько спросил он.
Солдатский ум жаден на любое необычное, каким бы сомнительным оно ни казалось, — и вот, включившись в таинственную игру, они пошли в полутьме за Камбалой, который из привычного нелепого существа превратился вдруг в фигуру таинственную, сознающую свою особенную роль.
Наконец они пролезли в щель сбоку от валуна, похожую на большую нору. У Камбалы откуда-то оказался тусклый фонарик — однако и при его свете на полу пещеры стали видны бутылки и строительный мусор, железяки, ничего романтичного.
— Ну, дядя, куда ты нас привел? — насмешливо спросил проводника сослуживец. Но все равно он обратился к нему не так, как в части — там иначе, как Камбала, ефрейтора не называло и начальство, даже приезжавший полковник. Ожидание оставалось в голосе спрашивающего.
— Не пришли еще, — буркнул Камбала с презрением к маловеру.
Миновали еще ряд дырок и пустот. И вот открылась довольно чистая и ровная камера, по размеру и форме напоминающая откопанный Савватием ход. Ничего особенно в комнате не имелось, но Камбала залез рукой в неглубокую щель и торжественно извлек оттуда нечто.
— Вот!
— А что это? — спросил Георгий, силясь рассмотреть при тусклом свете небольшой плоский предмет.
— Икона!
На темной доске не сохранилось ровно никакого изображения, даже кусочка его, — но Георгий вспомнил бабкины иконы и признал, что форма и вид древесины совершенно такие же.
— А где же на ней чё? — спросил сослуживец.
— Стерлась.
— Почему?
— Потому что. Гонения были.
— Какие гонения?
— Я тогда пацаном был. Помню: прислали солдат, оцепили гору. Стали копать, всю гору хотели перерыть.
— И правильно. С дурманом боролись.
Камбала посмотрел на солдата и не сказал ничего.
Когда лезли назад, заблудились и проплутали час, пока не выбрались на поверхность. Сослуживец зло материл Камбалу и его церковь, парадоксально вплетая в мат высокие официальные атеистические термины. Ефрейтор в ответ только молчал. Молчал и рядовой Ярмилов.
Дома, в Винегорске, оказалось, что дверной звонок уже починил кто-то из сыновей. Отец Георгий очень обрадовался этому — значит, сразу можно идти к себе и заняться делом. До поздней ночи прорывались в темный коридор отблески желтого света из дверных щелей — отец Георгий пересматривал всю литературу, в которой можно было бы найти хотя бы намек на традицию подземных святилищ в Православии. Часто по своей давней привычке он увлекался и начинал читать вовсе о другом, соблазнившись случайной интересной фразой — так, Георгий не мог посмотреть слово в любом словаре, не прочитав хотя бы три следующие страницы. Обычно в таких случаях он давал себе волю, однако сегодня быстро одергивался.
В первую очередь он прочел, конечно, о знаменитых пещерах Киево-Печерской лавры. Пещеры эти, называемая Ближняя и Дальняя, длятся каждая метров триста. Известны они с одиннадцатого века, и до сих пор принимают паломников, привлекая их мощами подвижников и богослужениями в шести подземных церквях. Самая известная из них посвящена святому Антонию.
Также узнал отец Георгий и о церкви, созданной полтораста лет назад в соляных копях Донбасса. Недавно ее восстановили — и несколько больших икон снова заняли свое место в нишах, вырубленных прямо в соляных пластах. Пару лет назад в церкви даже венчался инженер службы маркетинга шахты, исправно работающей до сих пор.
Ярмилов смотрел на фотографии, запечатлевшие восстановление храма Антония и Феодосия в катакомбах Сарова — некогда в него часто спускался и служил сам преподобный Серафим, столетие канонизации которого скоро должно пышно праздноваться всей Православной церковью. Читал об отце Данииле — монахе, появившемся на Алтае неизвестно откуда лет за десять до революции и успевшем вдвоем с местным крестьянином создать за этот срок величественную подземную церковь, причем сан монаха и даже само имя его храма остались неизвестны — видимо, акт этого творения был для него тайным подвигом. Проскальзывали упоминания о катакомбных храмах в верховьях Дона близ Воронежа, прочел отец Георгий и о Вавиловом Доле — и убедился, что слова, давным-давно сказанные нелепым ефрейтором насчет попытки уничтожить саму память об этой священной горе, были полной правдой. В Самаре прошло даже специальное заседание Средне-Волжского областного суда по “Делу ликвидации Вавилова Дола”, после чего для карательных действий в отношении горы-церкви был выделен полк ОГПУ.
И только о подземном храмостроительстве на Русском Севере не было сказано ничего. Самое ближнее, что отыскал отец Георгий, — бледное упоминание о катакомбных церквях, которые, возможно, существовали когда-то в Эстонии.
Почему? Может быть, потому, что не было на Севере никогда ни завоевателей, ни яростных гонений до самого последнего века, чтобы прятать храмы в толщу земли? Может быть, здесь органичней стремление к вышине, к свету, который не отступает летом круглые сутки? В конце концов, здесь не столь благодатные земные породы — меньше податливого известняка или глины.
Но ведь на смену протяженному летнему дню приходит долгая зимняя ночь, столь обильная снегом — он еще и поверх земли укроет церковь, словно белое Божье покрывало. И скорее всего подземные храмы, поднимающие на самую трепещущую высоту благодатное одиночество человека перед лицом Бога, попросту не начались на Севере, куда вообще позднее доходили все духовные веяния.
Но достигнув бесплодных земель, именно здесь эти веяния обретали самое сильное и настоящее воплощение — так произошло с Православием в целом, так возникли Валаам, Соловки и совсем уж суровые северные скиты, духовные подвиги, яростью своей неведомые прежде миру. Так будет, дерзостно решил отец Георгий, и с подземной церковью — олицетворением высшего отречения ветхого человека перед лицом Бога. И если лихие люди разрушили святой храм, если нет сил возродить его в прежнем виде, но есть странным образом обретенное подземелье — не указание ли это судьбы?
Одно жалко — придется отложить, а скорее всего и вообще оставить мысль о преображении Казанской церкви. На оба дела не хватит сил.
Зато теперь отец Георгий не колебался, как тогда, увидев фотографию неведомого Казанского храма. Пусть прихожане, епархия, новый будущий инфаркт — пусть весь мир будет против него, пусть оборвут на полуслове, на полуделе, на четверти, не дадут даже начать, отец Георгий будет спокоен.
Отец Георгий впервые за много лет был спокоен.
Глава 7. Невеста неневестная
Добравшись до дома и напившись чаю, Олимпиада Григорьевна продолжила свои размышления. Добрая женщина жила одна — можно даже сказать, что квартира эта и существовала для того, чтобы облагодетельствовать свою хозяйку спасительной полутьмой одиночества после чрезмерно насыщенной жизни при церкви. В первые дни после сторожки одиночество это, казалось, обретало даже свое материальное воплощение в виде особенного чувства, напоминающего тепло большого черного кота, безмятежно развалившегося на коленях.
И хотя мысли Олимпиады вращались вокруг сторожки, ее кипящей жизни, телу все равно было тепло и уютно. Тем лучше думалось.
Олимпиада Григорьевна знала, что недавно к отцу Павлу снова приезжал сын, и особенно яростно просил помочь, доходя даже до некоторой непочтительности, чего не бывало раньше. Отец укоротил его, конечно, он умел это делать, но в глубине души, видимо, согласился с его правотой, и после отъезда сына уже два дня — Олимпиада как раз посещала Мищенок в эти дни — был как-то особенно сосредоточен, хотя никакой инспекции со стороны благочиния или епархии не ожидалось.
Куда может отправить сына отец Павел? Первый путь — епархия, областной город, там самое почтенное место, да и близкий родственник под рукой.
Но белому священнику довольно сложно реализовать свои жизненные запросы — а зная семейные традиции Мищенок, Олимпиада Григорьевна не сомневалась, что у сына они не меньше, чем у отца, — находясь в средоточии духовенства черного, которому только и открыт в Православной церкви путь к вершинам иерархии. Значит, вполне может быть, что отец Павел подыскивает своему отпрыску иное место. Где? Ответ напрашивался сам собою — здесь, в Винегорске. Два прихода — это и есть весь город, это и есть максимальная реализация принципа “пусть ваши прихожане отправляются ко мне”. Да и требовать полного сыновнего послушания, направлять по большей части сыновнее иерейское влияние — вполне в духе отца Павла. А осуществить это у себя на глазах гораздо удобнее.
Но восстанавливать новую церковь — путь слишком долгий, не в стиле быстро и всегда безошибочно действующего отца Павла. Значит, он попытается направить сына в Казанскую церковь — больше некуда. Покровская, в которой служит Сергий, хотя и не слишком удалена от города, все же городской может считаться с большой натяжкой — вдобавок Казанская стоит на кладбище, месте хлебном, и дорога туда самая проторенная.
Но винегорские церкви слишком малы, чтобы в их причте могли бы состоять несколько священников, как бывает в крупных городах. А это значит, что отцу Георгию грозит опасность. Да, опасность очень серьезная и скорая, ибо сложно переоценить влияние Мищенок — и их решительность во всех вопросах, которые касаются третьего Христова искушения, то есть власти.
Олимпиада Григорьевна по-прежнему не собиралась никому ничего говорить — она решила действовать. Наблюдательную позицию выбрать было несложно — Света, бывшая певчая отца Георгия, перешедшая ныне в стан отца Павла и оставшаяся лучшей подругой Олимпиады, жила в своем домике как раз недалеко от въезда на кладбище. Выходило, что этот дом был самым последним городским строением, дальше начинался лес, в котором прятались кладбище, сторожка и церковь. Рядом проходило шоссе, и чтобы попасть на кладбище, нужно было свернуть с него на небольшую асфальтированную дорогу и проехать или пройти около километра.
Олимпиада Григорьевна провела в этом доме три вечера. Хозяйка если и удивлялась про себе такой неожиданной настойчивости подруги, однако не подала виду и была рада лишний раз посудачить, пожаловаться на неблагодарных детей и похвалить отца Павла. Эти похвалы Олимпиада слушала с неудовольствием, но пристально, чтобы не пропустить никаких подробностей, — и еще больше укрепилась в своих подозрениях, хотя ничего прямо относящегося к делу хозяйка домика не сообщила.
Наконец на третий день, когда подруга уговорила припозднившуюся Олимпиаду Григорьевну ночевать и даже начала стелить ей, со стороны развилки послышался шум сворачивающей машины. Олимпиаду пощадила глухота, это проклятие многих пожилых людей, — и она была почти уверена, что слышала мотор микроавтобуса отца Павла. Тонкий слух позволял певчей запоминать любые хотя бы чуть знакомые звуковые оттенки, а этот микроавтобус как раз встретился ей на городской улице вчера.
Олимпиада Григорьевна, конечно, понимала, что очень даже могла ошибиться — и все же без колебания оставила изумленную подругу и отправилась в довольно ощутимый холод ночи. Днем как раз шел дождь, и Олимпиада с трудом обходила лужи, подгибая полы плаща, — она шла по тропинке наперерез, боясь опоздать. Наконец она вышла из леса на твердое покрытие, и вскоре поняла, что не ошиблась — недалеко от будки был ясно различим белый силуэт фургона.
Ее долго не замечали, до самого последнего момента, когда до незнакомого здорового мужчины, видом грузчика, который как раз грузил тюки с гумпомощью в машину, и до отца Сергия, помогавшего ему, оставалось метров десять или немногим больше. Олимпиада Григорьевна ожидала увидеть что-то подобное, но теперь поняла, что одно дело — думать, а другое столкнуться с подлостью лицом к лицу. Позади была целая жизнь — но разве можно привыкнуть к подлости человеческой?
Она сама не узнала свой голос — сухой, резкий, надтреснутый. Зато узнал его отец Сергий — и съежился, ибо таким голосом уже однажды отбросила его Олимпиада Григорьевна от себя, как пинком откидывают шелудивого пса.
— Что это такое? Я спрашиваю — что это такое?! Немедленно уберите назад.
Кругом темнел лес, и только в этом месте было пусто — как будто кто-то позаботился создать амфитеатр и сцену. И стояли, замерев, двое мужчин, сильных и молодых, а перед ними стояла маленькая старая женщина с тонкими белыми волосами, нелепо развевающимися по ветру.
Наконец грузчик не то вздохнул, не то кашлянул, не то крякнул — в общем, издал какой-то странный звук большого существа, и начал перетаскивать вещи обратно в будку.
— А ты что стоишь? — не сходя с места, обратилась Олимпиада Григорьевна к Сергию, — помоги ему.
Сергий взял две больших куртки из гумпомощи, но, споткнувшись, уронил их — и, сев рядом на землю, не стал подбирать. Одна куртка была желтая, другая оранжевая — они были хорошо заметны даже в темноте, в отличие от черной рясы Сергия. Когда посыльный Павла наклонился, чтобы взять их, Сергий суетливо подобрал рясу и даже подоткнул ее под себя. Грузчик посмотрел на него презрительно, забросил куртки в открытую будку, почти бесшумно захлопнул заднюю дверцу фургона, завелся и уехал, за все время не произнеся ни слова.
Сергий тоже молчал — и продолжал сидеть на земле.
— Ну? — спросила Олимпиада Григорьевна.
— Чего? — с тоской обернулся он к своей мучительнице.
— Рассказывай.
Сперва неохотно, но потом, решив, видимо, броситься прямо в огонь головой, горячо и быстро говорил Сергий обо всем. Он, словно человек, стоящий на краю гибели и желающий исповедаться побыстрее, не дождавшись священника, рассказал все, умолчав лишь о конкретных обещаниях карьеры, данных ему Александрой. Слишком уж несуразно звучали бы слова о близости к архиерейской кафедре от монашка, сидящего ночью на земле и отчитывающегося, словно школьник, перед недавней учительницей. Впрочем, в глубине души Сергий всегда знал, что обещания Жанны не стоят почти ничего — но все равно жадно слушал их, жадно ждал лжи из тонких, умело накрашенных губ, как будто по-настоящему жарких.
Он попытался повернуть исповедь в браваду и не смог — слишком силен был удар. Попытался захотеть убить Олимпиаду — а если бы захотел, наверняка убил бы, и никто не успел бы помешать — но не получилось и этого.
— Ты, конечно же, не надеешься, что я буду тебя покрывать?
— Нет.
— Ключи возьми. Будку закрой.
Она проверила, закроет ли он будку — что было не очень осмысленно, поскольку ключи она все равно не собиралась у него забирать. Она знала, что Сергий слишком перетрусил, чтобы попытаться сделать этой ночью еще одну мерзость.
Подруга наверняка беспокоилась — а Олимпиада Григорьевна не любила беспокоить людей без крайности, поэтому, попрощавшись по обыкновению вежливого человека, оставила кладбище.
После первых же слов о ночном происшествии, сказанных на следующий день после службы, отец Георгий уже странным образом догадался в мелочах обо всех подробностях. Очевидно, неожиданное исчезновение гуманитарной помощи имело целью дискредитировать его в глазах епархии, на которую его прихожане вновь должны были обрушить поток письменных жалоб. Отец Георгий знал, что с недавнего времени среди его духовных детей есть люди, одновременно внимающие и отцу Павлу, которые при случае не откажутся помочь именно второму в любом его начинании. Очевидно, они должны были спровоцировать начало атаки на Георгия и первыми невзначай поднять тему с гуманитарной помощью, якобы проданной настоятелем Казанской церкви для наполнения собственных карманов.
Может быть, случись вся эта история неделю, а тем более месяц назад, отец Георгий и не особенно возмутился бы. Если бы настроенное против него начальство перевело бы иерея в самый захудалый приход самой отдаленной деревни, ему было бы по большому счету все равно. Правда, упало бы и так ненадежное благосостояние семьи — а на днях у Ярмиловых прибавилось еще едоком, поскольку старшего сына Николая, работавшего шофером в одной окончательно разорившейся социальной службе, сократили. Но глубину души отца Георгия это затронуло бы не особенно сильно.
Однако в свете новых планов священника все смотрелось совсем по-иному. Во-первых, Антониевская пустынь формально находилась на территории прихода Казанской церкви — а значит, если отец Георгий уйдет с этого места, он окончательно лишится и так сомнительных прав заниматься восстановлением пустыни. Во-вторых, мероприятие это потребует немалых средств, а без доходов от хорошо известной среди винегорских верующих Казанской церкви достать их будет попросту невозможно.
Олимпиада Григорьевна принесла и более свежую, самую последнюю новость — Сергий сбежал. В его половине сторожки не было многих личных вещей, велосипед также отсутствовал. Олимпиада позвонила в Левицу и узнала, что на территории своего прихода иеромонах также не появлялся. А поскольку дома у Сергия давно уже не было — мать отбывала заключение, а братья-сестры давно выставили монаха из причитавшегося ему домика, — то место, куда отправился настоятель левицкой церкви, было неизвестно, а его возвращение было вопросом неопределенным, если вообще могло случиться.
Наступившие выходные ни в коем случае не были для отца Георгия днями отдыха — он служил в обеих церквях, и это было сложнее, чем раньше, поскольку нынешний график богослужений не предусматривал такого образа действий священника. А вот возраст, против ожиданий самого иерея, не служил помехой — его компенсировал тот прилив сил, который начался в последние дни.
Отец Георгий возглашал Славу Божью в Покровской церкви, видел перед собой ее иконостас с иконами на картонной основе, и дух его переполнялся яростью. Нельзя допустить, чтобы его изгнали из Казанского храма до тех пор, пока не будет восстановлена Антониевская пустынь! Нельзя, потому что не свершится тогда богоугодное дело. Нельзя, потому что сегодня ночью отцу Георгию снова казалось, что он чувствует приближение нового инфаркта, который — он знал почему-то точно — будет смертелен. А значит, времени осталось очень немного.
За неделю отец Георгий посетил пустынь еще два раза. Оказалось, что кроме плотницкой профессии Савватий владеет еще и ремеслом штукатура — научился не то в монастыре, не то во время скитаний, по крайней мере раньше, под именем Ильи, он таким умением не обладал. Георгий еще раз возблагодарил Бога за то, что тот послал ему столь неутомимого и ревностного помощника.
Сразу на сырую штукатурку, как и положено по древнему рецепту, Георгий собирался писать фрески. Он прежде никогда не занимался росписью — вернее, обучался этому искусству давным-давно в Троице-Сергиевой лавре, но с тех пор так и не дерзнул практиковаться.
Однако теперь он думал о росписи как бы в полусне, не отягощенный обычными опасениями человека искусства — выйдет или не выйдет. Он смотрел на своды бывшего монастырского подвала и представлял тут Христа и Деву Марию, видел Святого Трифона, явившего дьявола во всей мерзости и бессилии его — черным псом с горящими глазами и волочащейся по земле головой.
Трифон призвал духа разрушения по просьбе кесаря, после чего тот уверовал. Как это смешно, подумал Георгий, — уверовать в Бога потому, что узнал о дьяволе. Видимо, несмотря на все жестокости, слишком целомудренны были те времена, что существование беса и его отвратительный облик нуждались в доказательстве. Хорошо и скучно, наверное, было жить в них!
Неожиданно отец Георгий осознал, что, несмотря на все свои сумбурные проповеди, анафематствование Интернета и номера налогоплательщика он любит свое время — любит за запустение его. Да, весь мир превратился в глобальную провинцию, и нет в нем уже своего блистательного Рима, тонкими сетями лести охватывающего человека, живущего в Духе, — нет опасностей настоящей славы, потому что не может быть таковой у художников и священников, а есть одни лишь усмешки и вериги для каждого, кто не желает полностью и безотлагательно отдаться мутному потоку мира. Теперь дьявол не желает уступок, даже самых малых, — что ж, спасибо ему.
Сложнее всего было провести электричество для освещения подземного храма — ближайшая линия заканчивалась километрах в десяти от пустыни, а переходить вовсе на свечи вряд ли удобно. Нужно было установить движок, вырабатывающий электроэнергию, — а где его взять, непонятно. Савватий подсказал: временно можно было отводить электричество от работающего автомобиля, но это означало немалые траты на бензин и не самый яркий свет. Погрузившись в технические заботы, отец Георгий и не заметил, как начинало темнеть, и сын напомнил ему — пора уезжать.
Покидал он пустынь всегда с огорчением — и завидовал Савватию, его безмятежному здоровью и отсутствию обязанностей среди мирских людей. Поэтому всю дорогу священник бывал мрачен, и терял часть той силы, которая осеняла его на берегу озера. Перед его мысленным взором чередой проносились люди — маленький отец Павел с тяжелым взглядом, сбежавший Сергий, собственные сыновья, и ни в ком не было огня, а одна пустота. Так не недоразумение ли и тот огонь, что загорелся в самом отце Георгии? Он знал, что иные и так почитают его за сумасшедшего, а едва только вести о подземной церкви достигнут мира, то таких станет многим больше. Но их прельщает хоть пустота — у него, не будь церкви, не останется ничего. А может, он неправ, не желая отыскивать в их пустоте кусочки подлинного бытия? Очень может статься, что неправ, и наверное, во многом прав отец Павел и подобные ему. Однако никогда у них не будет щемящей печали на сердце и ощущения болезненной любви к Богу и его миру, к тому, что мешается за окном машины в сплошную череду черного и белого.
Зато у них есть любовь всегдашняя, любовь здоровая. Все их чувства постоянны — эти люди оседлали время. Но у отца Георгия уже давно созрело глубокое убеждение: сила, которую христиане зовут дьяволом, и есть время. Когда Бог Отец в своих непонятных нам путях сотворил время, то стрелка часов стала отбрасывать тень в высшем свете — и это была первая тень в мире.
А в пятницу, когда в Казанской церкви пели акафист Пресвятой Богородице, в храм вошла Александра. Она остановилась и долго, недоуменно смотрела на то, что происходит вокруг, как будто попала сюда откуда-нибудь с луны. Она смотрела на Олимпиаду Григорьевну, на Макриду и других певчих на клиросе. Был редкий день, когда в церкви иерея Георгия царило согласие — никто не отталкивал никого от священной книги, никто не отворачивал лица, не видно было ни въедливости Олимпиады, ни грубости и глупости Макриды, ни пьянства Ивана, долговязого уродливого парня, и сам священник с удивлением приглядывался к своему причту. Мягко и нежно рассекала воздух ладошка Олимпиады Григорьевны, дирижируя общим ритмом, и все эти своевольные и вздорные в обыденной жизни существа подчинялись, не торопясь, но радуясь внести свою долю в общую молитву. Длинный Иван, оставленный в заднем ряду, неловко тянулся к книге, а когда случайно задевал кого-то, одергивался, словно всем нелепым телом прося прощения, и все безмолвно прощали его. Олимпиада была в красном пиджачке и красном беретике — но даже это не делало ее облик смешным. Александра поняла, что если посчитать смешным хотя бы один их жест, хотя бы одну деталь в костюме — или долговязую фигуру длинного певчего, или горящее выражение его глаз, — придется считать смешным все происходящее, все, что существует в мире кроме ее прежней жизни. Тогда придется считать смешным и нестоящим самого царя этого поющего царства — отца Георгия, к которому пришла девушка.
У свечного прилавка не стоял никто — да кроме хора и священника никого и не было в храме. Александра просто так, не оставив платы, взяла свечку, зажгла ее от ближайшей лампады и встала, не таясь, смотря на отца Георгия.
Все — и священник, и хор — делали вид, что не замечают ее. Хотя, через некоторое время подумала она, скорее всего они действительно не обратили внимания. Вопреки всем законам, по которым до сих пор жила Жанна, ей даже стало от этого легче — но ненамного.
“Радуйся, Невеста Неневестная!” — старательно выводила Олимпиада, а за ней и остальные певчие. Злая слеза хотела сорваться из глаза Александры — и на третьем повторении стиха-икоса не выдержала, царапнула щеку. Ее покинул весь мир — и даже привычная злоба, броня пренебрежения к людям, к самцам-мужчинам и женщинам-самкам, вдруг странным образом рассыпалась и перестала защищать.
Сейчас она переступила порог Казанской церкви из какого-то странного любопытства. Ей было интересно посмотреть на человека, так мешавшего ее отцу. И все? Этот вопрос задала себе Александра — и не нашла ответа.
Она смотрела на отца Георгия, нараспев читавшего из большой книги, и безошибочно чуяла в нем — как зверь чует запах — ту самую силу, которая отличала наиболее серьезных из ее кавалеров: немолодых людей, сильно поднявшихся в жизни. К одному из них даже возникло какое-то подобие любви — единственный раз за всю судьбу, к человеку, от которого зависели в большом городе немалые дела. Даже выражением лица они походили друг на друга: к тому же Георгий был когда-то художником, а пожилой бандит, с которым ненадолго столкнула жизнь Александру пару лет назад, когда-то в юности, как она случайно узнала к своему немалому удивлению, считался подающим надежды поэтом-бардом.
Значит, это правда: возможно быть мужчиной — и не быть сильным, вернее, быть сильным по-другому. Отдать свою силу, отдать свое преуспевание. За что? Этого девушка не могла понять.
Но понятно было одно: это что-то должно обладать огромной мощью, затмевающей все, что видела пока Александра. Только зачем это дурацкое кадило, от которого пахнет этим глупым ладаном?
Саша вполне разделяла взгляд на религию, бывший пару десятилетий назад официальным, — мошенники невысокого полета, у которых не хватило сил и смелости на настоящие преступления, оделись в рясы и вымогают мелкие деньги у мелких людей. Девушка не раз ссорилась на эту тему с отцом, который всерьез полагал себя служителем Православия — но она знала, что на кинутые в лицо прямые обвинения он по большому счету ничего не сможет ответить. “Да, беру, но и людей держу”, — как-то сказал он ей в высшей степени раздражения. Но ведь и любой маленький пахан действует так в отношении своих шестерок!
Отец Георгий — слабак, почти такой же, как и его ученик Сергий, еще совсем недавно подумала бы Александра, если бы ей вообще пришла в голову мысль думать о них. Но разговоры, которые часто велись в последнюю неделю в доме Мищенок вокруг фигуры врага, заинтересовали ее. Сам не желая того, отец Павел поведал о своем неприятеле что-то такое, что очень понравилось девушке. Один рассказ о том, как после пожара на деревянной колокольне отец Георгий вместо нытья или наплевательства, вопреки всем законам природы и человеческой психологии, в канун заморозков соорудил высокую каменную — при отсутствии средств даже на повторение деревяннной — чего-то да стоил.
“Сумасшедший, фанатик”, — подумала Александра, но эта успокоительная мысль оказалась неубедительной. Какие к черту фанатики! Это какие-то жалкие неудовлетворенные люди, что-то из теории Фрейда, которую в сильно облегченном виде Александра изучала по методике ликбеза в своем московском филиале. Может быть, долговязый Иван — фанатик, но никак не отец Георгий.
Александра резко развернулась и вышла из церкви. И лишь отойдя метров на двести от храма, с удивлением обнаружила, что она еще держит в руке тоненькую свечку, и та все еще горит.
Девушка вспоминала, как она увлекла подруг-сокурсниц на неженское развлечение, бытовавшее среди мужской молодежи: ходить по дуге железнодорожного моста, простиравшегося над большой рекой. Кроссовки задевают за большие болты, покрытые серебряной краской, и жутко идти над городом, и какая-то резь в животе, похожая, наверно, на ту, с которой рожаешь ребенка. Особенно страшно, если именно в этот момент, когда находишься сверху, на мост заползет поезд, страшно, что стрясет вниз колебаниями своего огромного металлического тела. И когда Александра поднялась на мост во второй раз, она не успела спуститься раньше, чем появился поезд: она легла, распросталась на стали, и ломала ногти, цепляясь за болты, и обещала себе никогда, никогда, никогда не делать ничего странного и наивного в этой жизни, если останется живой.
Сейчас Жанна тоже ощущала ту странную резь в животе — и ту детскую и одновременно серьезную игру, полет, возвышающий ее над жизнью последних лет. И как тогда жалела она, что не было человека, мужчины, способного идти рядом! С ней пошли только подруги, которые остались ждать у подножья моста.
А один раз, два года назад, девушка поругалась с отцом из-за денег — дело было летом, и на каникулы она осталась в том же городе, где училась, и назло себе отшила всех ухажеров, среди которых были симпатичные, обеспеченные, и месяц торговала в ларьке сигаретами и пивом, с утра до вечера принимая, раскладывая по разным отделениям кассы чужие грязные купюры, которые тысячи рук совали ей с особенной злобой. В те дни Александра еще больше, чем сейчас, запустила свою внешность, словно приятно было наблюдать в зеркало непричесанное и беспомощное существо.
И тогда никто не поддержал ее хотя бы единым спокойным словом. А как она мечтала о такой поддержке!
На следующей службе — литургии — Александра вела себя гораздо более чинно. Первый раз в жизни дочь священника простояла всю церковную службу, дождалась исповеди и подошла к отцу Георгию самой последней.
О своей блудной жизни в большом городе она сказала лишь несколько сухих слов, как будто о грехе вовсе мелком, а потом заговорила с горячностью. Она рассказывала и о попытке обольщении Сергия, и об одновременной брезгливости к нему, о ложных обещаниях, о прошлой подлой исповеди, о том, как отец обещал помочь ей за все это устроиться в областном городе или даже в Петербурге, и о многом другом, имеющем отношение к истории с гуманитарной помощью, выставлявшем Александру в самом некрасивом виде. Отец Георгий узнал, что, согласно планам отца Павла, ему предназначалось место настоятеля Покровской церкви в Левицах, чтобы в Казанском храме воцарился Мищенко-младший.
Священник пытался прервать сумбурное, ни на что не похожее самообличение, протестующе махнул рукой пару раз, пытался перевести разговор на иные грехи. Он припоминал случаи своей практики, писания святых отцов и книги современных священников — но подлинный смысл исповеди Александры стал понятен не сразу.
Она не пришла насмехаться над ним, не пришла жаловаться на отца и брата, но не пришла и с желанием подлинного очищения исповедью и даже не с естественным человеческим движениям попросить прощения у человека, в отношении которого совершила подлость. С отцом Георгием давно не говорили так — и вдруг священника, которому исполнилось недавно пятьдесят четыре года, настигла мысль, что двадцатилетняя девушка просто потянулась к нему как к мужчине.
Почему это произошло? Может быть, речь здесь идет о простом женском отчаянии, соединенном с привычкой к блуду? Казалось бы, все внешние обстоятельства подталкивали отца Георгия именно к такому выводу. Однако он вдруг почувствовал, что сегодняшняя роль Александре непривычна и кроме того — она изменяется, она становится другой, в чем-то подобной отцу Георгию своим болезненным неприятием мира.
Она могла бы стать юродивой.
Говорят, в иных приходах и городах юродивые встречаются даже сейчас, но отец Георгий и близко не сталкивался с такими людьми. А когда читал о них, о прежних, странное чувство родного и больного подкатывало к его горлу. А теперь это ощущение он впервые ощутил при словах живого человека.
А такого человека нельзя ударить — ни по телу, ни по душе.
Но, несмотря на свое внутреннее юродство, сейчас Александра ждала от него проявлений ответного влечения. Нельзя сказать, что до сих пор иерей Георгий всегда бывал образцом супружеской верности. Пару лет назад дочь привезла с собой на каникулы подругу Наташу, по годам немногим старше Александры. Наташа, красивая крупная девушка, сочетавшая с русской красотой восточную, кажется армянскую, была в еще более сложной ситуации: из института ее выгнали, родители были далеко, отец имел нрав по-восточному крутой, а кошелек скудный.
Но тогда ни о какой претензии на тяготение именно к отцу Георгию не было речи с самого начала. Он просто был единственным взрослым мужчиной, живущим в одной квартире с отчаявшейся, желающей утвердить за собой право хоть на какое-то существование женщиной, неожиданно для самой себя оказавшейся совершенно одинокой во всем мире. Тело мимолетней любовницы оказалось роскошным, сочным, этот случайный дар, эта заезжая красота, этот паданец, ветром занесенный из чужого сада. И хотя, как и всякий паданец, казался он чересчур сладким, переслащенным, так что откусить было трудно, отец Георгий до сих пор хранил греховное воспоминание — одно из немногих, коими больно, но и счастливо жгла его жизнь.
Роман с Наташей закончился быстро — в три дня Даша, в которой взыграла ревность к былой любви и положению главной женщины в доме, выгнала бедную армянку. А теперь, глядя на Александру, не менее красивую и молодую, отец Георгий не чувствовал ни одного из тех порывов. Неожиданно пришедшее уважение к дочери отца Павла не перешло в любовь — или хотя бы в желание, настолько сильное, чтобы снова можно было подвергнуть опасности свою чистоту, замедлить шаги на пути новых обретений.
Без слов отверг Георгий бессловесное движение Александры. Равнодушно отпустил он подлость против себя и грехи против Бога, причастил, ни единым взглядом не выделив из других подошедших к чаше, объявил прихожанам о завтрашней литургии и ушел в алтарь.
Он знал, что своим безразличием мог убить нарождающегося нового человека — но не мог заставить себя любить Александру, как и никого вокруг. Недавно прочитал Георгий об иноке Иове, русском подвижнике, который говорил своему единственному духовному другу — я одного просил у Бога, чтобы мне не видеть народа, стоящего в церкви, и случалось: обернусь, и никого не вижу.
Александра возвратилась домой. В комнате у нее стоял компьютер, купленный ей от неожиданных щедрот отца в то время, когда девушка поступила в институт, и с тех пор не очень-то часто включаемый. По дороге бывшая студентка зашла к одному знакомому компьютерщику — в Винегорске все были знакомы — и выпросила диск с компьютерными играми, именно выпросила, а не милостиво взяла, как будто и не умела применять женскую власть.
Александре казалось, что с каждом днем ее лицо чернеет и его капризно-очаровательное выражение, которое так привлекало мужчин, превращается в вечную гримасу усталости, вроде той, что у пятидесятилетней кассирши на вокзале, у которой пятеро детей и которая гордится тем, что всю жизнь сидит в своей идиотской кассе и протягивает билетики. Сходить бы в салон красоты, сделать бы себе новое мелирование, вернуть прежний легкомысленный цвет — но деньги кончились, а новых отец не дает. Да и не стоит того Винегорск, чтобы ходить по его улицам красивой, зло думала девушка. Отец Георгий все равно ничего не заметит.
Два дня подряд, почти не выходя из своей комнаты, Александра играла в игру, совершенно неженскую — нужно было строить в компьютере государство, отправлять армии и основывать города. Никогда раньше девушка не могла бы подумать, что подобное развлечение стало бы ей интересно. Просто ничто иное, привычное — кокетство, телесериалы, чтение детективов — не отвлекало нежданно народившиеся мысли.
Пыталась она даже читать религиозную литературу, но после первых трех строчек отбрасывала книгу с отвращением. Единственное произведение из отцовского собрания, которое немного заинтересовало ее, была книга о борьбе с сектами. Александра даже удивилась самой себе — как переживает она за глупых людей, попавших в этот кошмар, как возмущается подлыми сектантскими способами вербовки и хулой на церковь. Наконец она поняла, в чем дело, — методы сектантских руководителей связались у нее в сознании с собственным отцом, а Православие в его благолепии, твердости и цельности — с отцом Георгием.
Когда в дом пришла Олимпиада Григорьевна, Александра буквально захватила ее и стала выспрашивать про восстановление пустыни. Олимпиада говорила очень неохотно, но девушка приступила к ней с большим напором, и ей удалось узнать о том, что завтра из Винегорска отъезжает фургон с желающими принять участие в восстановлении былой обители. Теперь Александра могла подойти к отцу Георгию совершенно официально — правда, все равно без особенной надежды на успех.
— Я могу готовить, подшивать… ну, стирать там. Все, что нужно, — равнодушным тоном говорила она недоверчиво хмурящемуся священнику и слышала свой голос, как чужой. Была непривычная для северян жара, и было тяжело.
Глядя на его лицо, девушка уверилась, что Ярмилов откажет ей. Но с тем-то и было связано недовольство иерея, что решить этот вопрос становилось очень затруднительно. Логика властно велела отказаться от шага, в высшей степени подозрительного — одна красивая и невоздержанная девица среди нескольких грубых работяг, и так не особенно внятно чувствовавших святость дела. Все это слишком осложняло и без того спорную и почти безнадежную работу.
Но разве само решение о восстановлении пустыни не принято вопреки всякой логике? Разве стиль, которому собрался следовать теперь в своей жизни отец Георгий, не зовет именно к таким, безрассудным решением, если душевное чувство не говорит против?
Он слышал, как тяжело дышит Александра, словно маленькое и испуганное существо, смотрел на ее короткие волосы, большую голову — и согласился. В конце концов, отцы-пустынники благодарили же Бога за посылаемые им искушения и за ту недостижимую другими путями благость, которая чувствуется после преодоления этих искушений.
Метрах в пятистах от раскопок находилось полуразвалившееся двухэтажное деревянное строение — бывший дом отдыха строительно-монтажного треста. Отец Георгий договорился, что приехавшие восстанавливать пустынь будут жить в нем. Здесь имелись пять железных кроватей, русская печка, застекленные окна, и на первом этаже сквозь щели в дощатом потолке падал солнечный свет.
Отец Георгий предложил переехать сюда и Савватию, но тот как-то отговорился и остался в своем сарае, и священник не стал настаивать — монашеское звание предполагает все-таки некоторое уединение.
Первые два дня Ярмилов провел вместе со всеми, раздавая указания. Мужчины разводили раствор, клали кирпичи в прорехи, устроили удобную деревянную лестницу с перилами, которая приятно пахла, как всегда пахнет свежеструганное дерево. Теперь спускаться в раскопки стало гораздо удобнее — и позднее по этой лестнице верующие пойдут на богослужение. По замыслу отца Георгия, храм должен возникнуть как самостоятельная единица как можно скорее, чтобы проще было его защищать в случае нападок с любой стороны.
Первый обед запоздал немало — Александра очень давно в последний раз готовила на печке, сперва долго не могла разжечь ее, поймать тягу, и порядком наглоталась черного дыма. Хозяйкой она была совершенно неважной — никакого влечения к домовитости не было у нее ни раньше, ни сейчас — и уха из рыбин, принесенных священнику местными рыбаками, оказалась помимо всего изрядно переперченной.
Вечером отец Георгий и рабочие-добровольцы почти сразу, войдя в корпус бывшего дома отдыха, легли спать и с Александрой бесед не вели, перебросившись лишь несколькими словами. На следующий день девушка думала, что отец Георгий вечером должен уехать, и вот он снова там, на раскопках, а она одна в этом неуютном здании, и совершенно непонятно, зачем. Хотя возвращаться домой в любом случае не было никакого желания — тем более что она уехала, ничего не сказав отцу, к его врагу, и вряд ли ее встретят спокойно.
Собираясь в пустынь, Александра предугадывала, что ее ждет много скуки, и поэтому решила взять с собой хоть какие-нибудь бедные развлечения. С ней был моток ниток и вязание, хотя девушка терпеть не могла всяческое рукоделие, а также пара книг. В самый последний момент она все решала, не взять ли плейер, и колебаниями взвинтила себя до самых злых слез, то кладя в сумку, то вынимая эту вещь, как будто именно от плейера зависело ее счастье или хотя бы спокойствие. В конце концов отбросила на диван так, что пластмассовая коробочка упала на пол.
Одна из книжек была “Собор Парижской Богоматери” — девушка решила прочитать ее из-за одноименного популярного мюзикла, по которому сходили с ума все знакомые студенты и особенно студентки. Другая книга тоже была из серьезных — по крайней мере, “Анжелику” и ей подобное девушка решила в пустынь не брать. Но все же книги не должны быть и тошнотворно-скучными, как церковное чтиво отца, — и этот компромисс заставил Александру выбрать Набокова.
По Набокову сходила с ума лишь одна ее подруга — но зато очень сильно и очень долго, и всячески агитировала Жанну приобщиться к нему. А ведь и эстрадная певица Земфира поет: “она читает в метро Набокова, я сижу около”.
Правда, подруга упоминала только одно название, “Лолиту”, но такой книги в доме Мищенок не имелось. Зато нашлась другая, и тоже Набоков — Александра, не рассмотрев ее внимательно, сунула в свою поклажу, поскольку еще предстояло думать насчет плейера.
Проводив мужчин на работу, она вышла к озеру, села лицом к нему на большой валун и открыла этого самого Набокова не с начала. Очень скоро девушка убедилась, что книга полная чушь — речь шла о каком-то дурацком мальчике, играющем в шахматы. Она уже хотела отложить, но продолжала по инерции читать.
И тут с Александрой что-то произошло. Чтение становилось все дурнее, все скучнее, все страшнее — но она не могла оторваться. Нет, ее впечатление было совершенно не то, что бывает при просмотре фильмов ужасов — тем более что ничего реально страшного в книге не описывалось. Мир как будто темнел, небо разваливалось на треугольники — а Саша Мищенко все читала и читала дурацкую книгу.
Прошло около часа, и большим усилием воли она сумела оторваться. Для этого пришлось обмануть саму себя — сделать вид, как будто она беспокоится об обеде, что нужно начать заранее, чтобы, не торопясь, расправиться с нечищенной рыбой, прокопченной старой печкой и луком, который Саша особенно не могла терпеть.
Таким образом, она смогла на секунду вновь стать собою прежней, и ярость перекосила черты девушки. Это же надо так подло писать! Так хитро уметь душу человеческую вывернуть наизнанку, что даже сам человек этого не замечает. Да это же хуже убийства, за это судить надо… расстреливать надо! Да, таких, как этот Набоков, как отец Георгий, надо расстреливать.
Жанна со всей силы кинула гадкую книжку в озеро, но в полете та раскрылась и упала на землю совсем рядом. Девушка встала с камня, немного успокоилась, взяла книгу, сложила ее — все-таки Александра была Мищенко.
Она провела детство в далеком поселке рядом с исправительной колонией, где ее отец служил лейтенантом лагерной охраны. Это была Коми АССР, и она помнила какие-то урывки — сосны, еще более низкие и более бесконечные, чем здесь, неизвестно как попавший в эти края апельсин, который она чистила зимой и смотрела, как яркие-яркие корки падают на снег, падают в мир, где все только бело да серо, как улыбались ей солдатики, и девочка не понимала, почему они такие большие, а так жалко улыбаются, и как ездили они один раз к южному морю и какая дряблая была у тетенек кожа на спинах и особенно на животах. И как потом опять вернулись, и опять на север.
Почему все это пришло к ней сейчас? Как будто в этом лагере под черным дулом автомата ее отца сидел отец Георгий, и ему было не страшно, а ей, Александре, страшно, потому что она была виновата, что он там сидит — может быть, этой своей недавней мыслью о расстреле, может, историей с Сергием, а может быть, неверием в Бога, в которого верил отец Георгий.
Озеро рассыпалось мелкими холодными волнами по мелководью. Из глубины себя оно притащило ржавый большой бакен, огромный конус высотой метра в два, и теперь само же швырнуло его на мелкий песок и качало туда-сюда. Бакен был похож на колокол, и выходило, что озеро бьет в него, и даже звон уже слышался Александре.
“Попросту я схожу с ума”, — подумала она и немного успокоилась. Да, гораздо лучше думать, что не отец Георгий, а она сумасшедшая и слабая. За себя не очень было обидно. Ей представились какие-то заботливые врачи, мягкая подушка, белоснежно чистое белье — и стало приятно.
В таком настроении Саша решилась пройти вдоль края озера.
Она вспомнила, как школьная учительница по биологии из кожи вон лезла, чтобы рассказать им о шизофрении — как будто этот урок с рассказом и был главным, ради чего она терпела всех своих несносных учеников весь год. Училка с воодушевлением рассказывала, как какой-то шизофреничке казалось, будто у нее ребенок, она качала его и сюсюкалась с ним.
“Так вот и я представлю, что Георгий меня любит… И ребенка тоже можно. Просто представлю, и все”.
Так думала Александра, а озеро бросило свою погремушку и подбодряло ее, как бы говоря: правильно придумала, лучше всех, молодец, придумывай дальше. И Саша улыбнулась озеру, его волнам и колеблемому тростнику.
Так все продолжалась и в следующие дни, когда отца Георгия уже не было рядом. Каждый день девушка не знала, выходя на берег к валуну, чего она хочет: или того, чтобы все восхищались ей, или уйти в монашки, или родить ребенка, или бросится в воду.
От скуки она немного читала “Собор Парижской Богоматери”. Скинув кроссовки, любовалась на свои узкие красивые ступни и на озеро, в сторону которого они были направлены, — а потом вновь подхлестывала тоска. Она пыталась напевать из мюзикла “Нотр-Дам” — там были такие слова: “судьбы насмешкою я в рясу облачен, на муки адские навеки осужден…”
Она думала, как неправ всемирно известный мюзикл применительно к ее ситуации: отец Георгий как раз выглядит в рясе совершенно правильно, по крайней мере так ему хорошо, а вот она, Александра, в тело женское уж точно облечена насмешкой судьбы. Иногда с тревогой вспоминала “Защиту Лужина” — хорошо ли спрятан этот пузырек с ядом, и думала, что вовремя она оторвалась: еще секунду, и вошла бы в озеро с головой, как это было в какой-то сказке: то ли в диснеевской “Русалочке”, то ли у Пушкина.
Озеро было большое, по нему проходил один из самых важных для России водных путей, там ходили баржи и белые круизные лайнеры — только это было в другой, в южной части, а рядом с пустынью никогда не показывалось судно крупнее рыбачьего бота. Александра сидела на своем камешке, как будто ждала, что один из кораблей все же завернет к ней, или озеро само смоет ее в свои глубины — только чтобы не было больше в небе черных треугольников.
На пятый день ночью она вышла из дома и пошла к яме, на дне которой создавалась церковь. Было прохладно и хорошо, и сейчас должно все кончиться, с радостью и умилением думала она.
Подойдя к самой яме, она увидела, что там копает и ищет что-то какой-то человек.
— Это я, — не тихо и не громко, а обычно сказало она, — вылезай. Пойдем к тебе.
Савватий молчаливо согласился, и скоро оба оказались в небольшом сарайчике. Монах сел, а девушка опустилась перед ним на колени — вернее даже сказать, устроилась возле него, поскольку пока не встала более или менее удобно коленками на пол, не успокоилась. Только после этого она обняла его большие ноги своими цепкими руками, обхватила удивительно крепко. Голову она склонила в сторону и сильно прикусила губу.
Этой ночью Александра избавилась от своего наваждения. Нить между ней и Ярмиловым порвалась, и, получая причитающуюся ей порцию грубого удовольствия, девушка радовалась, что есть на свете простота — в ней и в этом монахе-звере, псе отца Георгия. Почти с той же силой, как тогда, когда идущий внизу поезд сотряс до основания ее маленькое существо, отчаянно молящее о жизни, Жанна отказалась от всего черезмерного.
Но взамен вырванного в ее душе осталась только зияющая пустота.
Утром жители заброшенного пансионата на нашли свою кухарку. Вскоре Савватий усилил их беспокойство, сказав, что рано утром девушка отправилась в сторону города пешком, и только к полудню выяснилось, что Александра уже дома. Два дня она снова провела безвыходно в комнате, как затворница в келье, и то ли играла в свои страны и континенты, то ли занималась другими делами, то ли сидела неподвижно, то ли вообще спала — неизвестно. По крайней мере, изредка из ее комнаты доносилась магнитофонная музыка — и особенно “судьбы насмешкою я в рясу облачен”.
— Вот так и делается, — еще не зная ничего о происшедшем в пустыни, ворчал отец Павел за обедом без дочери, которая объявила что-то вроде голодовки в ответ на его попрек хлебом, — сперва вроде бы музыка, и вроде бы не страшно: я душу дьяволу отдам за ночь с тобой… Так люди и приучаются, особенно молодежь…
Отец Георгий говорил то же самое своим сыновьям, отдававшим еще большую дань уважения всемирно известному мюзиклу. И в этом достопочтимые пастыри были схожи.
Когда до отца Павла стали доходить некоторые слухи, которые непонятным образом рождает в провинции, кажется, сама земля, он поступил мудро — выбрал вариант, который устраивал всех: выделил дочери те деньги, которых она тщетно добивалась прежде, и Александра Мищенко надолго исчезла из жизни Винегорска.
Глава 8. Чужой монастырь
Когда о грехопадении монаха Савватия услышал сам отец Георгий, он решил образумить блудника и немедленно выехал в пустынь. Но должного разговора начать так и не смог.
Савватий, конечно же, прекрасно знал, о чем хочет говорить с ним священник, и так спокойно смотрел на него, без стыда и вызова, без наглости и насмешки, как будто был глубоко уверен, что бывший с ним случай — совершеннейшая мелочь, недостойная упоминания. Слово “грешник” так же оплывало с инока Савватия, как с многих, напротив, оплывает молитва.
Долг пастыря — пусть отец Георгий и не был духовным отцом Торопова, но все же в какой-то мере отвечал за него — подсказывал излить свой гнев, но гнев иссяк, и двое в черных рясах завели привычный разговор об их совместном творении — подземной церкви.
Когда-то отец Георгий выточил для алтаря Покровской церкви, что в селе Левица, царские врата. Однако в полугодовой промежуток между его пастырствованием в этой церкви и назначением туда предателя Сергия из епархии прислали, как прежде в Спасскую церковь, временного священника. Правда, в этот раз он был молод — не старше самого Сергия. Выпускник семинарии, он страдал большим самоуважением от собственного благочестия.
Надо сказать, что отделать весь иконостас до конца отец Георгий не успел — а тем более приобрести или написать собственные иконы. Поэтому, когда настоятель некого монастыря в соседней, Петербургской епархии неожиданно посетил храм молодого священника с предложением поменять этот иконостас на другой, молодой оказался в некотором недоумении.
Однако оно скоро рассеялось — временный священник согласился. Новый иконостас был совершенно типовым, но зато готовым, а иконы к нему хоть и на бумажной основе, созданные по типу репродукций, — зато полный комплект. Возможно, сыграло роль и то обстоятельство, что выпускник семинарии привык в ее стенах к безусловному почитанию старших по возрасту и месту в церковной иерархии.
Отец Георгий узнал об этом невскоре — да и протестовать не имел ни возможности, ни желания, хотя боль очередной утраты переживал в себе долго. Но теперь он обрел новую цель в жизни — и после произведенных вместе с Савватием обмера подземелья обнаружил, что те царские врата подошли бы идеально: и по габаритам, и по стилю, в котором отец Георгий мечтал оформить катакомбную церковь.
В полфразы он сказал об этом Савватию.
— Резной иконостас? У нас тоже есть.
— У вас — это где?
Савватий назвал монастырь.
— Так это тот и есть, о котором я говорю.
— А вы съездите к отцу Киприану. Он вам отдаст.
Георгий не ответил ничего. Они выбрались на поверхность, и Савватий неожиданно горячо продолжал:
— Съездите. Он же не знал, что это — ваше. Просить не придется. Он извинится.
— Ну как я поеду? Под каким предлогом? Он же брал его не у меня… и совершенно законно.
— Не надо предлога. Для вас отец Киприан — как будто вор.
— Я такого не говорил! — замахал руками отец Георгий.
— А в мыслях было. Вы даже должны освободить его от греха! И я поеду с вами. Он мой духовник.
Этот аргумент решил сомнения отца Георгия. Если у него самого не хватило твердости спасать душу Савватия, тем более тому нужна исповедь.
По прямой линии между Винегорском и монастырем было километров сорок — и точно на этой прямой, практически посередине, находилась восстанавливаемая пустынь. Но северные дороги, не в пример людям, хитры и изворотливы — и особенно отвратительны на административных границах, где каждая область надеется на другую.
Почти половину дня заняла дорога до вотчины отца Киприана. Монастырь лежал между двумя небольшими озерцами, словно в окладе из зеркал. Поражало, что вода этих озер как будто не имела собственного цвета, словно была предназначена Богом только для отражения большого храма и белых стен.
Обитель эта некогда была довольно известна и в этом почти могла сравняться с такими крепостями северного Православия, как Валаам или Кириллов монастырь. Во времена безбожия здесь сначала размещался трудовой лагерь падших женщин, потом — приют скорбных духом, окончательного переселения которых удалось добиться совсем недавно, так что сразу после возрождения монастыря было время, когда кельи и палаты соседствовали друг с другом.
Так же как и Антониевская пустынь, в те лихие годы монастырь лишился мощей своего святого. Нынешнему настоятелю осталось на попечение два крепких, несмотря на прошлую разруху, но не удивляющих архитектурными красотами храма.
Монастырь был невелик и ухожен. Изнутри не видно было озер. Но отец Георгий не мог забыть странного, холодного взгляда этих глаз-зеркал и поёживался, не понимая, что в нем — благодать или тревога?
Гостей ожидали, поскольку Георгий сухо и от неловкости даже невежливо, почти в приказном тоне, уведомил настоятеля по телефону о своем предстоящим приезде по важному делу.
Когда отец Георгий увидел этого человека воочию, то не мог не заметить внешнего сходства между ним и пустынником Савватием, тем паче что последний как раз встал рядом со своим духовным отцом. Конечно, играло роль и то, что оба были в монашеских одеяниях, только у одного они были победнее, а у другого побогаче. И ростом они оказались почти равны, только Савватий все же поболе, жилисты и крепки оба, только Савватий все же гораздо крепче. У игумена, отца Киприана, лицо было несомненно интеллигентное, взгляд острый и цепкий, маскировавший эту цепкость какой-то ленцой, словно обладателю его было свойственно некоторое снисхождение к людям.
Священники приветствовали друг друга, после чего Киприан сразу пригласил прибывших отобедать. Георгий внимательно следил, как именно настоятель по праву хозяина благословляет небогатую трапезу. Много можно сказать о характере иерея, белого или монашествующего, увидев его сотворяющим это невеликое действо, но Георгий не узнал о Киприане ровно ничего, кроме того, что имеет дело с человеком несуетным. Что ж, иного в отдаленном монастыре ожидать и не приходилось.
За едой игумен гостя беседой не неволил, а после отвел в маленькую келейку.
— Через полчаса, отец Георгий, будем служить акафист Иисусу Сладчайшему. А до той поры беспокоить не смею — отдохните с дороги.
Георгий сделал движение что-то сказать, даже встал со стула, на который по приглашению хозяина было сел. Но Савватий с явным нетерпением, совершенно ему не свойственным в обычные моменты, поджидал настоятеля, и отец Георгий уступил ему. Разумеется, монах хотел избавить своего спутника от тягостного момента, когда придется заговорить о цели приезда, и решил сделать это сам.
После краткого молебна состоялась беседа.
— Я должен извиниться, — первым начал игумен Киприан в полном соответствии с предвидением Савватия, — я совершенно не знал, что эти царские врата вы делали собственноручно и что они совершенно случайно оказались не в вашем храме. Конечно же, я верну их как можно скорее.
— Но вы ведь отдали взамен свой полный иконостас…
— Ничего. Это будет мне упреком. Грешен… очень хотелось мне разнообразить убранство своего собора, вот я и загорелся. Сперва мне рассказала эта монахиня… Макрида, кажется. Заезжает она иногда… помолиться. Я не очень поверил ее описанию, но тут как раз подвернулся случай в вашу епархию ехать. Зашел в храм — вижу, царские врата и люстра! Я к настоятелю — кто сделал? А он, парнишка молоденький, только глазами хлопает да на наградную камилавку смотрит, словно на погоны. Промямлил наконец что-то, не разобрать, а я, суетный человек, и рад. Надавил на него, он на все и согласен. Да и зачем ему красота, думаю? Царские врата не камилавка. Хотя грех осуждать, да, да…
На последней фразе Киприан по-стариковски ссутулился, достал откуда-то очки, стал тереть стекла, но потом очки убрал, как выбросил, и выпрямился.
— Я вам сам привезу. У нас есть фургон-УАЗ, я вам заброшу прямо к церкви.
Странное дело: по сути слова отца Киприана должны были ввергнуть отца Георгия в еще большую неловкость и через то даже в раздражение, но случилось наоборот. Отец Киприан почувствовал это и сказал еще тверже:
— Все. Решено. А поскольку я понял, что практический интерес ваш на этом исчерпывается, теперь вы — мой гость, не более и не менее. И сегодня не вздумайте уезжать! Служб у вас ведь нет?
— В субботу только.
— Вот видите! А то попытайтесь — ворота запереть велю! — улыбнулся Киприан, — а я, конечно, тоже хорош! Заставил вас стоять на службе, любоваться на собственные царские врата и размышлять — отдаст супостат-настоятель или не отдаст! Ну ладно, не будем больше об этом… Пойдемте монастырь покажу.
По устройству хозяйственной жизни обитель особенно не отличалась от известных отцу Георгию монастырей его епархии — разве что чувствовалось больше стройности. Было тут и стадо из пяти коров, и пасека — если что действительно изумляло, так это большая голубятня.
— Еще в детстве с завистью смотрел на других, которые имели собственных голубей. А тут вдруг вспомнил… кто-то скажет — баловство это, и даже прелесть опасная — параллель с образом схождения Святого Духа… Будьте мудры, как змии, и кротки, как голуби.
Отец Георгий не выдержал, улыбнулся, и тут же на самого себя удивился больше, чем на Киприана, — настолько непривычно стало его лицо к улыбке, как будто разучилось.
— Да, улыбайтесь! Сейчас подумаете — а серпентарий этот безумный игумен на завел?.. Да, птица в быту бесполезная, но когда я увидел в первый раз свою стаю над монастырем, белых малых над белым большим, я понял, что сделал дело.
Разговор продолжился в келье настоятеля, соседней с отведенной для гостя, — на улице уже становилось свежо.
— Пятнадцать душ у меня: семеро монахов, остальные — послушники, трудники. Сложно не уморить их голодом — земля северная, сами знаете, скупа. Трудно занять их, особенно зимой. Одной молитвой нельзя. Я считаю, чрезмерная молитва сушит душу человека… то есть я имею в виду, конечно, чрезмерная для него лично, творимая совсем уж свыше его сил. Не всякий монах плох, в ком молитвенный талант не дорос до гения. Хотя я рад, что и такой гений в моей пастве отыскался. Это — сомысленник ваш и, я надеюсь, помощник, брат Савватий.
— Он?
— Да. Когда-то говорил мне: научите, отец Киприан, молитвам меня побольше. Я, говорит, в Бога, может, и не верю, а молитвы про себя говорить буду. Я ему: зачем тогда? Он говорит: а тогда, может, и поверю. Я хотел сказать ему, что он путает причину со следствием, да поостерегся. И порадовался я за него — что, возможно, нашел человек путь.
— И вы постригли в иноки послушника, который говорил вам, что не верит в Господа?
— А что тут столь удивительного?.. Ни один человек в мире не верит окончательно в само бытие Божье, но ни один не в состоянии и поверить во всю полноту, что Бога не существует, — вот в чем парадокс! Об этом все Евангелие и говорит. Апостолы, ученики Христа, видели все его чудеса: но ни это, ни сама близость к Богочеловеку, ни их собственная избранность не заставили их убедиться окончательно, потому и оставили они Его в малодушии и страхе, когда пришли солдаты. Видно, попросту нет такой возможности для земного человека, и быть не может. Возможно, после смерти плотской…
— Но так заявить об этом!..
— Савватий помогал вам?
— Да, очень.
— Ну вот видите! Страсть его к молитве и аскезе велика… Вот если бы в его словах была бравада — но уверяю вас, он такой же, как вы и я, и не настолько ставит мнение людское…
Разговор снова вернулся к монастырю.
— Вы человек образованный, — сказал, как о деле решенном, отец Киприан, хотя за время пребывания в обители Георгий не сказал ничего, выбивающегося из общежитейского ряда, да и вообще по обыкновению своему не говорил много, — и знаете, наверно, что монастырь наш известен. Преподобный Паисий Величковский, возродивший на Руси умную молитву, ту, которую мирские умы называют христианской медитацией, и восстановивший близость с греческим Афоном, долгое время подвизался у нас. Некоторые иконы наши, вывезенные в двадцатых годах после закрытия, до сих пор украшают храм Василия Блаженного в Москве. А теперь — запустение и забвение… что не так уж плохо.
В глазах отца Георгия настоятель увидел одобрение своим словам.
— У меня с епархией, так сказать, любовный нейтралитет. Я не особенно нужен им… и я, человек грешный, не особенно горюю без их преосвященного внимания. Мне проще, может быть, чем вам, — наша епархия слишком занята делами крупного города, чтобы много сил уделять собственной периферии. Тем более, если это не Валаам или Тихвин, а самый край Ленинградской области…
Отец Киприан был слишком проницателен — это немного насторожило отца Георгия.
— Савватий говорил мне что-то странное. Я так понял, вы собираетесь организовать скит или что-то в этом духе.
Георгий рассказал ему про подземную церковь. Поняв всю степень прозорливости собеседника, он все же не утаил от него опасений по поводу неодобрения своих действий от вышестоящей церковной власти.
Киприан даже стал чаще дышать, он взволновался, словно подросток:
— Это замечательно! Как плохо, что у нас в церкви так редко что-то происходит… Почему у нас только одно из двух: или ересь, или омертвелость?! Ваше дело велико… и страшно. Но я верю вам и вашему вкусу, что тут нет ничего нарочитого, и вы делаете это только для себя.
Георгий взметнул брови.
— Нет, я не совсем точно сказал! Хотя, может быть, и точно. Когда мы говорим “для людей”, мы всегда очень просто попадаем в ловушку тщеславия, ожидание благодарности. Где люди, там две вещи: благодарность или неблагодарность. Первая дает скрытое самодовольство, второе — самое неприкрытое отчаяние или уныние. А сказать “для Бога”… Эти слова слишком велики, слишком опасны. Тут прельщение, самообман такой бродит… Честно говоря, жалко, что вы не Петербургской епархии. Здесь я смог бы помочь вашему делу, замолвить слово — оно что-то да значит, мое слово. А так я смогу только если практически — материалами, транспортом… А если ваше начинание удастся, я попрошу вас о милости — позволить и мне хоть раз сослужить вам в подземной церкви!
Слишком искренни были эти слова, чтобы не развеять между Киприаном и Георгием последние остатки холодности. Гость с радостью согласился с просьбой хозяина.
— Я жалею, что не слышал раньше о вас, — говорил настоятель, — может быть, если скажете свою фамилию, я вспомню что-нибудь… Ярмилов? Странно, я где-то слышал, но совсем давно, и не совсем из церковной жизни. Это, вероятно, ваш однофамилец, или я вовсе путаю… Вспоминается какая-то картина, вызвавшая сильные толки в Ленинграде, и при этом безусловно талантливая. Там был изображен патриарх Тихон…
Киприан не по годам проворно — он был немногим моложе отца Георгия — повернулся и посмотрел в глаза своего немногословного собеседника.
— Так это были вы! — воскликнул он. — И эту… рюмочную тоже написали вы?
— У вас хорошая память, — наклонившись, ответил Георгий.
Установилась молчание.
— Я был кандидатом филологических наук, работал в Пушкинском Доме, — сказал наконец Киприан, — изучал древнерусскую литературу и одновременно Серебряный век. Да, такое вот странное сочетание, которое раздражало моего учителя и забавляло весь институт… Мы ездили в архангельские края, к людям, которые не знали даже о существовании советской власти, и отбирали у них книги обманом. Показывали фотографию Пушкинского Дома — хотя подошло бы любое здание с колоннами — и говорили: это наш дом, здесь мы боремся за правильную веру. Для уточнения канонов нам нужны правильные книги. А с кем боретесь? С людьми с песьими головами, отвечали мы. Они отдавали… Счастливые, мы пешком шли десять дней по тайге до первого колхоза, где могли одолжить лошадь.
— А вы знали такого — Глушкова?
— Кого?..
— Тоже художника.
— Глушкова? Нет, не знал. Первый раз слышу. А вы не пробовали писать иконы?
— Пробовал. Я несколько месяцев перед хиротонией учился в Троице-Сергиевой лавре.
— И что?
— Ничего.
Киприан задумался, как будто краткий ответ отца Георгия содержал в себе какую-то зашифрованную истину.
— Знаете, я думаю, что совершенно зря у нас отказываются от неиконописной живописи религиозного содержания. Конечно, можно сказать, что эта идея западная, совершенно несвойственная русской культуре — но это будет не совсем верно. Вспомните Васнецова, Нестерова и многих… да что я вам говорю, вы все это лучше меня знаете! И знаете, что мне кажется — такая живопись может не только располагаться в мастерских художников или на выставках, но и в храмах Божьих. Да, я видел одну церковь у нас в Питере, небольшую церковку, а еще в Москве, более древнюю и известную, где — на заднем плане, не возле иконостаса, конечно, — находились живописные полотна. В московской церкви оно даже было довольно значительное — метров пять в длину полотно — и изображало картину Страшного Суда.
— Сложно позволить себе такое! — сказал Георгий. — Как могут находится в храме безблагодатные образы…
— Дар иконописца — совершенно особый дар. Не всем он подвластен — а в наше время, увы, не подвластен, может быть, никому. Нет соединения таланта иконописца и таланта дерзателя… А если есть талант живописца, сам по себе менее благодатный, но есть еще и талант дерзателя, то это, наверное, лучше, чем еле теплящийся дар иконописца и отсутствие дара дерзания…
Отец Георгий на проповедях, в молитвах часто говорил о помыслах лукавого, о бесах — но только сейчас впервые кровно почувствовал, что эти силы могут войти в соприкосновение с ним самим. Кто такой Киприан? Друг? Враг?
Ведь такого слога, как у него, самого разговора такого отец Георгий давно уже не слышал. Вокруг говорили или люди простые, вроде прихожан и матушек, или священники — выпускники семинарий или даже кратких курсов при этих семинариях, бывшие военные, бизнесмены, чиновники. И не разу он не слышал голоса интеллигента, сомневающегося во всём и в то же время любящего это “всё”. Таким же был некогда его учитель, покойный Глушков, к такому голосу начинал привыкать в те питерские годы крестьянский сын Георгий, к такому же теплу тихой, чуть ироничной и знающей жизни. А потом он был вышвырнут бестрепетной рукой судьбы назад, на холод, и научился кутаться и ждать, лелея тайную надежду на возвращение.
— В моем представлении, — вскоре продолжил Киприан, — само христианство и ставит человека перед непрерывным парадоксом, непрерывным соблазном. Нет религии, вероучения более странного. Когда я обратился, меня больше всего восхищала и преследовала мысль о покаянии. Я и до сих пор считаю, что именно в ней и содержится главный смысл учения Христова! Посмотрите — все эти буддизмы-индуизмы, сама ветхозаветная вера даже держится на простой логике: совершение — воздаяние. Если ты грешил настолько-то — настолько и угоден Богу, если меньше — значит, угоден больше. Вообще не грешен — праведник. И только у нас это все в сущности не важно. Одно покаяние может перевесить всю грешную жизнь! Язычество в его самых высших проявлениях — умно, христианство — мудро. Слово “покаяние” фразеологически так привычно для нас, служителей Церкви, — а вы ведь вдумайтесь, как оно звучит! Мне казалось даже, что ради одной этой истины Христос и сошел на землю, только ради нее писались Евангелия и шли на мучения тысячи, миллионы людей. Может быть, так оно и есть.
Как величественна идея: кто погубит душу свою ради Меня, тот спасет ее… Но тут и соблазн, тут и путаница! Ведь как определить — где это “ради Меня”, ради Христа, а где вовсе наоборот? Указывают на святых отцов, но и они не всегда могут разрешить вопрос, ибо бывают моменты, когда каждый остается без совета…
— Ну а вы-то как поступаете в такие моменты?
— Я? Увы, часто спонтанно. Постараюсь забраться подальше. Поюродствовать также иногда полезно — но так, не в открытую, а перед самим собой.
— Голубей разводить?
— Хотя бы. У меня ведь специальный голубятник к ним приставлен — хотя частенько его замещаю я сам. Но все равно — самодурствую потихоньку. Тоже ведь определенное юродство — хоть и далеко не высшей пробы. Ну, а на высшую пробу и почище меня люди не дерзали покусится…
— Неужели у вас так все богато, что лишние работники не нужны? Другие бьются, чтобы братия не картофельную шелуху хоть ела, а у вас хоть и по-мирскому скромно, а по-монашески почти богато. Что у вас здесь? Ремесла, что ли?
— И ремесла тоже… Но мало, конечно. Преставилась лет пять назад тетка моя, София. Ее нашей благодетельницей я почитаю.
— Почему?
— Квартиру мне оставила в Петербурге, в самом центре, две комнаты… Сдаю ее — на эти деньги и живем. Не совсем это удобно, наследство получать — клятву бессеребренничества давал все же… Но пока прощают.
— Значит, совсем особенно живете?
— Совсем. Паломников у нас практически не бывает. А так — мир любим, он нас тоже. Картошечку, бывает, покупаем. Любим — но не сойдемся. Хотя случается… Вот Макрида ваша. Не хотел говорить, но коль уж слово зашло… Любовь у нее тут. Трудник один есть. Потому не благословляю ее приезжать больше. А жаль — хоть скрипучая она и злая, а все же человек. Идет, бывало, пешком — от автобуса тут километров десять, и видишь черную точку, потом силуэт. Потом лицо ее видишь крючконосое…
Тема блудного греха, увы, получила скоро продолжение. Утром была литургия — Киприан пригласил Георгия для сослужения к себе в алтарь, а потом уже сам принимал исповедь. Исповедывались только двое, подолгу — и в том числе Савватий.
После службы Георгий увидел Киприана рассерженным. Не нарушая прямо тайну исповеди, но понимая обстановку, он сказал своему гостю:
— А молитвенника-то нашего не мешает просто выдрать!.. Жалко, что такой епитимьи Святой Церковью не установлено. Для иных натур все пути вразумления слишком суетны, кроме самых наидревнейших…
Так что не зря Савватий старался больше не попадаться на глаза своему духовнику до самого отъезда, вызвавшись рьяно помогать монахам в работе.
— Тяжело мне было его отпускать к вам, честно скажу. Это же Самсон какой-то! Яростен на работу и молитву, да и скромнее всех… Нет, скромность не то слово. Скромность — это по стеночке да по стеночке! А здесь — забвение тела. И вот теперь…
Георгий неожиданно для себя хотел оправдать инока, сказать, что Савватий всего лишь из жалости оскоромился этим грехом, чтобы убить женское отчаяние, — но вместо этого только спросил:
— А что же отпустили?
— Нельзя было иначе. Очень уж он просился к вам…
— Вы хотели сказать — в Антониевскую пустынь?
Киприан ничего не ответил и только странно посмотрел на Георгия.
Георгий остановился. Переждав несколько секунд, он начал сбивчиво рассказывать о всех своих подозрениях относительно колокола.
— Мне тяжело это говорить… И должен ли?..
Одним спокойным словом Киприан остановил Георгия:
— Знаю.
И добавил.
— Вы правы. Это он… Причем к этому греху он прибавил себе еще один — долгое время не сообщал мне на исповеди о своей краже. Потом честно сказал мне — иначе, отче Киприане, не постригли бы вы меня в иноки. И был, наверное, прав.
— Страшный грех…
— Да, и я совершенно не знал, какую епитимью наложить. Обычные меры: строгий пост, молитва, работа — он уже присудил себе сам. Расстричь, прогнать? Рука не поднималась. По древним канонам, вор оставался без причастия три года — а тут с его стороны было еще и кощунство в какой-то мере. Но на эти годы я тоже не смог пойти. Он мне сам предложил свое пустынничество. Я сказал ему в ответ: ты, грешник, еще и дерзаешь самовольно назначать тебе епитимью! Странно: чисто по-человечески именно этот новый и не самый большой грех тогда вызвал во мне гнев наибольший. А потом… я взял на себя дерзость простить его. Но к вам отпустил не сразу, задержал. Вы уж простите меня, отец Георгий, — и в этом виновен я перед вами.
— Ничего, — спокойно сказал Георгий, — нет вины во Христе.
Из окна кельи было видно, как один из иноков распахнул дверцу голубятни. Голуби, нехотя ворча, выбрались наружу, на подобие насеста. Отец Георгий видел их как-то неестественно четко: в голубях не было особенного благородства и гораздо более любви к себе. Но вдруг, как по команде, стая снялась с места. Голуби долго кружили над монастырем, они казались брызгами белой краски, случайно оставленными Богом на небе при творении, живописании мира — как будто понял Он, что и это хорошо.
Оба иерея долго следили за стаей. Наконец Киприан сказал:
— Да, мало свежих красок видим мы, северяне — особенно когда живешь в затворе. Вот я, человек грешный, извожу монастырские деньги на книги. Хоть и духовные, конечно, книги — но часто думаешь: не лучше ли на снабжение братии?.. А то такую библиотеку завел — иные столичные монастыри могут позавидовать. Хотите посмотреть что-нибудь?
Полтора часа гость и хозяин провели в сухом подвальчике, где стояли стеллажи. Чуть не силком всучил Киприан с десяток книг — впрочем, Георгий сам долго рассматривал их, но брать с собой более двух поначалу отказывался.
— Отдадите, когда сможете. Если увидите, что какой-нибудь из ваших прихожан имеет настоящую нужду в них, можете и вовсе подарить ему.
Перед отъездом отца Георгия Киприан как будто старался сказать ему побольше.
— Страшная наша беда — в нелюбви между интеллигенцией и церковью. Не говоря о духовных последствиях этого — тут и так все ясно, — даже чисто жизненно это весьма безумно! Ведь чем мы, церковь, можем привлекать на свою сторону простых людей? То есть многим можем, конечно, но сложно ответить на вопрос стороннего — чем у нас лучше, чем у каких-нибудь баптистов или новомодных сектантов? Вот скажите, положа руку на сердце! Так ли уж полны мы евангельского духа? Мы даже часто не можем следовать чисто внешней стороне, а они могут! Многие из них — по крайней мере старейшие протестантские церкви — могут приучить человека и к трудолюбию, и к трезвой жизни… И надо смотреть реально — мы, православное священство, не во многом превосходим их в области практической!
— Но только Православная церковь сохранила чистоту веры!..
— Да, к этому я, собственно, и веду свою мысль. Наша планка несравненно выше их в другом! Наша святоотеческая литература, наши иконы!.. Уверяю вас, если совершенно неверующий, но подлинно интеллигентный человек, с детства приученный строить свое мышление на слове художественной литературы, возьмет в руки Иоанна Дамаскина и какую-нибудь состряпанную сектантскую брошюрку — а иногда и не брошюрку, а целый том побольше Библии, — он с негодованием отложит это сектантство! Даже если он не увидит духовный свет святоотеческих преданий — он увидит стиль, он увидит красоту образов.
— Почему же именно интеллигенция так отмежевывается от Русской церкви?
— Страшное дело! Невозможная нелепость. Да потому, что слишком много недоумений накопилось между нами! Нужно взаимное покаяние. Понимаете: вза-и-мно-е!
— Вы хотите сказать, что Святая Апостольская Церковь должна…
— Господи, да не сама Церковь, а мы с вами — священнический корпус! Мы должны сказать: простите нас, потому что мы были грубы с вами, потому что мы так привыкли считать вас за библейских фарисеев, между тем как библейские книжники как раз и были в первую очередь узколобыми фанатиками, которые ничего, кроме бесчисленных квази-религиозных толкований, и не знали! Сказано в Евангелии от Луки: “Остерегайтесь книжников, которые любят приветствия в народных собраниях, председания в синагогах и возлежания на пиршествах, которые поедают дома вдов и лицемерно долго молятся”. Что, это сказано о нашей интеллигенции, которая шла в лагеря, которая учила крестьянских детей? Я помню, как моя мать помогала усваивать школьные знания где-то семи соседским детям, ведя с ними фактически частные уроки, долгие и неизбежно нудные, — а когда я подрос лет до десяти, по занятости передала мне некоторых из них. И если бы кто сторонний сказал: почему не берете с них денег — мы посчитали бы это плевком в душу. И подобное было массово… Разве о таком книжничестве сказано в Библии? Между тем время идет, церковь остается в своем нарочито простонародном облике, отталкивая души лучших людей за то лишь одно, что они, видите ли, смеют в чем-то сомневаться… Время идет — и исчезают традиции цельной образованности, и на смену тем, о ком я говорил, приходят новые люди, узкие специалисты однобокого знания. Такой не сможет понять красоты слова, красоты Библии: он чистосердечно скажет — я не профессиональный филолог, это вне моей компетенции!
— Простите, отец Киприан, но почему же вы сами тогда не проповедуете интеллигенции? — спросил Георгий.
— Честно скажу — по немощи духа. Не умею я проповедовать, не умею я идти против воли авторитетов — вернее, мог бы, но чувствую, что тогда сразу свалюсь в какое-то пошлое диссидентство. Некрасиво выйдет, неполезно… Вот вы — другое дело. Вы пойдете до конца.
— Боюсь, этот конец будет весьма скор.
— Да, сложно вам. Но я вам во многом завидую… А что касается меня — я иногда все же думаю, что монастырь этот, хоть я и сроднился с ним, только отпуск какой-то, вернее разгон. Да… хотел бы я иметь в сомысленниках такого человека, как вы!
Они помолчали. Потом отец Георгий парировал:
—Только ведь и сама интеллигенция сильно виновата…
— Конечно!.. Я же говорю: взаимное покаяние. Да, как чуден был бы союз церкви и людей мыслящих, пусть мирских… И почем знать, может быть именно в наших семинариях и духовных академиях тогда и возродился… и в чем-то переродился бы русский интеллигент. Ведь именно богословие и пастырство дают лучшее начало пути к пониманию мира во всей его универсальности, дают фундамент, и именно истовое служение Богу заставляет отбросить пресловутую нерешительность и маниловщину!
И уже совсем на прощание Киприан сказал:
— Теперь буду думать, чем вам помочь.
— Насчет пустыни?
— Да…
Глава 9. Обманка
Невелика была река, протекающая через весь Винегорск — метров тридцать от коряг на правом берегу до коряг на левом. Если кто-нибудь умудрился бы проплыть через город на лодке, он мог бы и вовсе не заметить его. Винегорск как будто рад был отгородиться от реки дремучими зарослями кустарника, и только три моста, еле заметный сквозь листву Спасский собор да городской пляж — небольшая песчаная полоска, наполняющаяся купальщиками лишь в выходные, при редкой солнечной погоде, — напоминали о людском поселении.
Однако некому было совершить подобное путешествие — отец Георгий припоминал, что уже лет десять не видел в черте города ни одной лодки. Жители деревень, что поближе к устью, еще ставили сети с моторок — но сюда они не заплывали. Георгий разделся на берегу повыше общего купания и вскоре вошел в воду. Сегодня как раз было очень ясно — и на пляже при небольшом, но ощутимом для жителя городка столпотворении он, почитатель одиночества, чувствовал бы себя неловко. Да и вдобавок батюшка в купальном костюме был зрелищем довольно странным, хотя у отцов церкви ничего не говорилось о невозможности входить в воду на людях и даже более — именно так крестил когда-то Иоанн Предтеча предначально.
Однако винегорская речка не Иордан, и вообще, как мудро заметил век назад ректор Петербургской Духовной академии, нельзя сделать Вологодскую область Фиваидою. Невзначай распустив в воде длинные волосы и лежа на спине, отец Георгий, как маленький ребенок, смотрел в небо, пока волны маленькой речки несли его сами.
В этом невесомом парении думал он, как славна будет его церковь, и даже засомневался — стоило ли устремлять ее вниз, когда есть небо? Но эта мысль ушла, потому что не было теперь места для сожаления и забот. Цеплялись за небо кривые ветви деревьев, некрасивых, ибо укоренились они слишком близко от реки, и река подмывала им корни. Они были похожи на тех людей, которые все-таки тянутся к Богу. Отец Георгий любил эти деревья, и ему даже казалось, что он узнает в них прямые подобия: вот это, маленькое и ветвисто-кудрявое, со сморщенной корой, напоминало Олимпиаду Григорьевну, то, побольше, его самого, а вот это молодое и гладкокожее, но слишком кривое и нелепое, предателя Сергия, к которому сейчас отец Георгий не испытывал ничего злого. А то большое, самое высокое и тяжелое, умудрившееся вырасти столь огромным, находясь стволом в самой воде, — бывшего плотника Илью, нынешнего инока Савватия. Вот уж к кому священник точно не питал никакой злобы — его поджог только помог Георгию поднять выше силу своих дерзаний, выстроить каменную колокольню вместо деревянной, не уступив в великолепии неизвестным предшественникам, творившим в спокойной давней России. Будь благословен такой огонь, Господи, будь благословен твой огонь, опаляющий слабость нашу, и прости Савватия, вора, блудника и поджигателя, человека, ненавидимого собственным отцом, — ибо такими полнится Царствие Небесное. Прости и благослови.
Так размышлял священник, между тем как его спокойное тело волнами вынесло на общий пляж. Поднялся переполох, вода вокруг опустела, и наконец Георгий увидел бородатую и испитую рыжую физиономию, похожую на разбойника из сказки. Это оказался самый смелый и бестрепетный из купавшихся, который с всеобщего боязливого согласия приготовился выволочь бездыханное тело батюшки на берег.
Выйдя на этот берег самостоятельно, отец Георгий успокоил прихожан и сам засмеялся с некоторыми из них. Такого приятного настроения не было у него уже давно, наверное, ни разу после инфаркта. Тем сильнее оказался новый удар, который вскоре нанесла судьба.
Уже потом, вспоминая этот удар, Георгий понимал, что сам виноват — слишком уж позволил надежде охватить себя. Надежде на что? На то, что невыразимо словами, на то, что теперь, после стольких десятилетий неподлинного существования он начнет жить по-настоящему. Это чувство не было изначально ожиданием какого-то конкретного чуда — но проявилось именно так.
Удар не был ударом сам по себе — не стали хуже дела отца Георгия, но не стали и лучше. Казалось бы, Георгий пребывает уже в достаточно почтенном и несуетном возрасте, чтобы такое положение вещей само по себе могло казаться несчастьем. Но молодость не так легко истребляется в человеке, как считаем мы в каждодневной жизни: можно почувствовать это на себе, и переполниться счастьем, а можно и совсем по-другому, как это случилось с отцом Георгием.
Известие передал отец Сергий. Он уже вернулся к своим прежним обязанностям настоятеля Покровской церкви, пропустив только две службы — ибо как ни плох был священник, а заменить его некем. Отец Георгий простил его, поскольку Сергий явился с самым жалким покаянием, а главное, изъявил желание работать в пустыни — верный способ получить индульгенцию от любого греха, поскольку создание подземного храма Ярмилов считал последним важным делом своей жизни.
И вдруг отец Сергий неожиданно вернулся в Винегорск и рассказал отцу Георгию, что они с Савватием при дальнейших раскопках высвобожденного подземелья обнаружили нечто, похожее на гроб. Возможно было предположить, что это и есть рака святого Антония.
— Мы без вас на смели открывать!.. — сказал улыбающийся Сергий, радуясь скорее всего не возможности обретению мощей, а удачно выпавшему шансу полностью загладить свою вину. — Только Евгений предлагал…
“Да, с моего сына станется полюбопытничать и над ракой святого, — думал Георгий, спускаясь по лестнице. — А с тебя — доносить об этом”.
И только в машине он позволил радости войти в себя. Но, наблюдая за собой со стороны, отец Георгий заметил, что радость эта несколько другая, чем была бы несколько лет назад, во время первых раскопок пустыни. Вместо ликования христианина по поводу обретения останков святого подвижника на первом плане оказались другие чувства и мысли: мощи поднимут значение Антониевской пустыни в глазах епархии, всей церкви и изрядно помогут отцу Георгию восстановить пустынь. Возможно станет даже организовать там постоянный приход и совсем покинуть Винегорск ради нового храма, что было бы существенно лучше нынешних приездов-отъездов.
Отец Георгий пытался сурово укорить себя: это опять пробуждается прежнее, несвященническое начало, искус живописца — оберегать свое творение, и больше ничье. Но упрек как-то не ложился на благодатную почву, более того — искус мог победить, так что отец Георгий быстро переместил свою мысль в другую область.
Чудо ли это? Гроб — скорее всего рака, хотя тоже может быть иное. То, что с него исчезло богатое серебро, в порядке вещей. Но ведь вполне может оказаться, что рака пуста.
И сможет ли отец Георгий сам открыть ее, хватит ли у него дерзости? Что он может узреть там? Согласно преданию Святой Церкви, нетленность мощей вполне физическая, видимая. Мощи должны представлять из себя нечто вроде мумии египетского фараона — только мумификация их достигается не с помощью процесса бальзамирования, не введением посторонних веществ хитроумными мастерами, а должна свершаться Божьей силой, преломленной через святость подвижника.
И вот отец Георгий откроет раку — а что там? Не найдет ли он там простых, тронутых разложением останков? Ну, это всего-навсего будет обозначать то, что перед ним не мощи святого Антония, а прах простого человека, например одного из монахов. И даже если гроб будет иметь внешние признаки раки, его могли использовать для перезахоронения, в конце концов атеисты-разрушители могли специально оставить там обычное тленное тело — на всякий случай.
А если откроются настоящие мощи — как страшно это будет! Окажется, что все, во что верил отец Георгий, правда, что Христос был Сыном Божьим и в образе человеческом ходил по земле сионской, и что велики все угодники и ангелы Его.
Но ведь чудес — в прямом смысле слове — жаждут лишь маловеры. А теперь именно он, Георгий, удостоится того, чтобы явлением святого Антония Бог избавит его от любых сомнений.
Но разве такая вера обладает большой ценностью для Господа — да и для самого верующего? В усмешках окружающих, в непониманиях, в кознях самих церковных людей, в пустоте и немощи телесной проходила жизнь отца Георгия — и он любил такую жизнь, и только сейчас понял, как любил.
А вдруг, подумал Ярмилов, в тайной гордыне своей я зашел в невозможную ересь: верую в Господа Иисуса Христа, в самой глубине души сознавая, что его нет и не было никогда! Не было — а я вот гордыней своей и сотворил его, и теперь дрожу перед лицом Христа Настоящего, защищая того, выдуманного.
Но к моменту прибытия в пустынь отец Георгий почти успокоился. Неожиданно к нему пришла мысль, что, дав блаженство созерцать нетленные останки, Господь готовит его к испытанием столь страшным, что и лик святого покажется не более явным свидетельством Бытия Божия, чем ныне кажутся листья на деревьях и река, по которой так спокойно плыл священник.
Рака стояла в запустелом строении, где жили воссоздающие пустынь. При вскрытии ее присутствовали, кроме отца Георгия, двое его сыновей, Николай и Евгений, также отец Сергий и брат Савватий. Священник распорядился вынести длинный гроб на улицу, под солнечный свет, после чего велел Савватию вытащить четыре толстых, ржавых гвоздя.
Они плохо поддавались гвоздодеру, и каждый из них отошел вместе с изрядным куском древесины. Наконец Савватий легко взял дубовую крышку и поднял его.
Сын Женя вскрикнул. Отец Георгий нахмурился. Рака была пуста.
В предыдущий свой приезд Георгий специально сказал Савватию, чтобы мощей более не искать. Успех этого дела начинал казаться слишком невероятным, поэтому следовало более разумно тратить силы участников восстановления пустыни. Вдобавок поиск мощей требовал начинать все новые наружные раскопки, а это могло еще ухудшить впечатление гражданских властей, которым предстояло рано или поздно узнать о состоянии дел.
Теперь священник выговаривал Савватию за непослушание. Бывший вор слушал по обыкновению молча. В первый раз эта несуетная манера начала возмущать Георгия. Он понимал, что глупо вымещать злобу на Савватии, человеке, без силы, стойкости и искренней поддержки которым каждого начинания отца Георгия не могло бы идти и речи о создании нового храма. Но мысль, что в отчаянной неудаче виновен именно Савватий своей греховностью и какой-то внутренней безблагодатностью, не покидала священника — как будто мощи и правда были в длинном ящике, но исчезли после прикосновения гвоздодера.
— Пап, но это же точно рака! Они же где-то рядом, пап! Давай мы еще немного покопаемся?.. — говорил неразумный Женя, и голос его срывался.
— Нет. Запрещаю, — громко и жестоко ответил отец Георгий, даже не обернувшись к сыну.
Каким-то образом священник понял, что Савватий действительно не будет пытаться продолжить поиски — и не позволит остальным. Насчет старых грехов Савватия всегда все становилось ясно — он был слишком разнообразный грешник, чтобы желать повторения прошлого. А предсказать новое оказывалось невозможно.
Отец Георгий вспомнил первое свое впечатление от монаха Савватия, в котором он еще не узнал бывшего своего работника Илью. Сейчас отношение к этому высокому человеку в черной рясе было точно такое же — словно что-то зловещее вторглось в тихую жизнь священника, как встает длинная кость поперек горла: и не вспомнил Георгий своего купания, и рослое дерево, и свое благословение Божественному Огню, а вспомнил только свой тихий кабинетик, и спокойную жизнь в семье, и американскую книгу с красочной картой Израиля.
И увольнение Коли, и измена Сергия, и крайне глупая, беспричинная попытка самоубийства Жени, которая чуть было не удалась несколько месяцев назад в студенческом общежитии в компании с каким-то наркоманом, о чем отец Георгий узнал от жены только как пару дней, и эта пустая рака, словно бы человек разорвал себе грудь, а сердца там не оказалась, — все это от Савватия, от бывшего плотника Ильи.
Внешне бешенство отца Георгия, человека сдержанного, практически не проявилось — разве что некоторая холодность и запрет дальнейших раскопок, мера, и так напрашивающаяся в подобной ситуации.
Кто же специально заколотил раку? Сперва вынул мощи, а потом тщательно забил тяжелые гвозди? С хвостом, не по форме будет — вспомнилось священнику Ярмилову из Достоевского.
По возвращении в город все переживания, связанные с неудавшимся обретением, и даже сами заботы, связанные с Антониевской пустынью, временно отодвинулись перед организацией крестного хода. Мероприятие это проводилось отцом Георгием каждое лето, начиная с того, памятного. Только в один год случился перебой — когда утонул сын священника, и как раз на нужные дни пришелся самый апогей долгих поисков.
Конечно, последующие крестные ходы были не так торжественны, радостны и многолюдны, как тот, что дерзновенно вымолил отец Георгий у Бога в первый раз. В последние годы с трудом даже находились хоругвеносцы — пожилым верующим сложно было пронести тяжелые хоругви и храмовые иконы шесть километров, даже если сменять друг друга несколько раз. А молодых было совсем мало.
В это время отец Георгий ожесточенно ссорился с сыновьями, у которых неожиданно находились очень важные дела, которые не позволяли им принять участия в шествии. Они не был заражены сознательным атеизмом — но ни одного из них нельзя было назвать действительно воцерковленным человеком. Здесь, как и во всем, что было связанно с человеческой натурой, отцу Георгию приходилось отступать.
Но перед крестным ходом он пытался взять хотя бы небольшой реванш. Однако и это ему мало удавалось — как-то даже стало известно, что один из сыновей вызвался дежурить в своем ПТУ весь день торжества и действительно просидел это время в пустом здании.
Когда вечером, в конце всех приготовлений, в городе появился Женя, которого теперь уже положение члена причта напрямую обязывало к участию, он сказал отцу, что Савватий тоже приехал в город, остановился у знакомых и хочет придти на крестный ход. Георгий уже остыл от прежних эмоций и подумал о пустыннике совершенно спокойно — может быть, впервые за все время знакомства с новой ипостасью Торопова. Вспомнился этот крепкий человек — без восхищения или отторжения, — и отец Георгий решил поставить его одним из прочих хоругвеносцев.
Но на крестном ходе инок Савватий не появился. Отец Георгий мимоходом отметил этот факт — он был слишком занят, вместе с Сергием приготовляя и выстраивая толпу. Особенно усердствовал младший священник — расставлял прихожан и очень напоминал какого-нибудь не в меру ретивого комсомольского работника.
После краткого молебна в Казанской церкви нестройная шеренга вышла с территории кладбища и вскоре достигла города. Здесь поджидала их машина дорожной инспекции, которая должна была ехать впереди и оповещать о шествии молчаливым сверканием синей мигалки.
Очарование того ясного дня, в который отец Георгий купался в реке, еще сохранялось, но потихоньку погода портилась — начался довольно сильный ветер, качавший хоругви в слабых руках и затруднявший движение хода.
Машина мигала, люди шли за ней. Вскоре усталость дала знать о себе — все происходящее стало восприниматься шествующими как какой-то сон, нечто нереальное.
“Преподобный отче Киприане, моли Бога о нас!” — звонким сильным мальчишеским голосом пел отец Сергий. “Преподобный отче Антоний, моли Бога о нас” — глухо, но мощно отвечал бас отца Георгия.
И все святии, в земли полночной воссиявшие, молите Бога о нас!.. Преподобный отче Кипириане, моли Бога… Преподобный отче Антоний… Киприане… Антоний…
Тяжело солнце на небе, тяжел ветер, гнувший паруса хоругвей. Навстречу крестному ходу отца Георгия вышел ход отца Павла. Второй винегорский священник не мог, конечно, ответствовать на мероприятие соперника ничем — и даже не раз делал попытки перехватить эту инициативу, но встретил неожиданно сильный отпор отца Георгия, так что озадачился и непривычно удовольствовался второй ролью. И все равно не соглашался он участвовать в крестном ходе Ярмилова, а собирал свой, меньший, который вскоре, после совместного молебна обоих иереев, частью распадался, частью присоединялся к отцу Георгию уже без отца Павла.
Киприан и Антоний были главными святыми, украсившие собой винегорский край. Им требовались возносить молитвы в первую очередь.
“Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Бессмертный, помилуй нас” — возгласила Олимпиада. Она запела неожиданно, как птица, — отец Георгий запамятовал, что ей нужно именно сейчас вознести эти слова.
Настоящие птицы смотрели на процессию изумленно — по крайней мере, так казалось Ярмилову.
На месте каждой разрушенной церкви отец Георгий читал молебен. Потом шли дальше, не чуя ног и сжимающих хоругви рук, и снова молили Антония и Киприана. Между этими двумя именами колебался мир, как маятник, — или вспыхивал, как электрический разряд между двумя стержнями. Ничего не осталось, кроме имен.
Огонь пропитал идущих — они шли сквозь жару, словно Христос сквозь пламя во время своего сошествия в ад, словно так же должны были вознестись позже.
Из-за жары и пота, застилающего глаза, они не сразу заметили пламя материальное, хотя высокий дом Мищенко показался уже давно.
Ветер вместе с недавней жарой сыграли свою роль — огонь охватил прекрасную сухую древесину очень быстро, и все три этажа запылали почти в одно мгновение. Крестный ход смешался, остановился — верующие молча смотрели на реку и пламя на высоком противоположном берегу, зрелищно отражавшееся в воде. Как будто специально на солнце накатила большая черная туча — и потемнело, чтобы огонь выписался четче.
Дом отца Павла находился неподалеку от пожарной части, и поэтому красные машины прибыли довольно быстро. Однако несмотря на все усилия, большое строение пришлось тушить долго, так что перекрытия третьего этажа уже рухнули, а второго ели держались.
Ход двинулся дальше — отец Георгий сумел укорить прихожан, справедливо заметив, что бежать до дома отца Павла через ближайший мост слишком далеко, а возможность оказать реальную помощь слишком мала. К тому же внешние обстоятельства не должны останавливать священный обряд — крестный ход или литургию.
Когда вечером отец Георгий вернулся домой, то, разумеется, все только и говорили, что о пожаре, в мгновение ока практически уничтожившем дом настоятеля городского собора. Выяснилось, что жена отца Павла, которая должна была находится дома и могла предотвратить развитие пожара — или, наоборот, сгореть в нем, — неожиданно пошла с ходом отца Георгия и что к такому поступку ее подтолкнул не столько религиозный порыв, сколько ссора, происшедшая на днях между супругами Мищенко по поводу судьбы их детей.
Позже всех дома появился Женя — никто не удивился, поскольку он очень любил проявлять любопытство, давать советы и наверняка ушел с пепелища одним из последних. Женя вошел в квартиру с каким-то непривычно взрослым, серьезным видом. Вскоре он потребовал беседы с отцом.
— Папа, я хотел дождаться исповеди и сказать тебе… но я думаю, лучше сейчас.
— Что?
— Савватий… Он в городе, но не был на ходе… а ведь я ему как-то рассказал вкратце в пустыни, что отец Павел строит против тебя козни… Он сказал еще, что отец Павел — бывший вертухай… Тогда я ему предложил — в шутку, конечно, — мол, говорят, ты сжег нашу колокольню, так почему бы тебе не сжечь и дом Мищенки? Тогда у него не будет времени строить козни, пока он свой возлюбленный терем станет восстанавливать. А то ведь отец Павел может сместить тебя, папа, и не дать достроить пустынь…
— Дурак, — сказал отец Георгий попросту.
Сын понял, что импровизированная исповедь закончилось, и быстро покинул кабинетик священника. Выражение его лица Георгий зачем-то успел заметить — оно снова стало капризным.
Священник подумал, что больше никогда не увидит поджигателя, но через пару дней узнал, что Савватий преспокойно продолжает работать в пустыни. Значит, нужно было ехать и отцу Георгию, чтобы сделать дело.
Как и ожидал иерей, ничего не изменилось ни в лице, ни в походке инока. Савватий штукатурил своды, а Георгий и Женя, который успел поучится год и в художественном училище, по свежей штукатурке расписывали подземную церковь. Все получилось, как задумал отец Георгий и как подсказывали каноны — Трифон указывал на огнедышащего пса, Антоний толкал ногой камень, на котором, по преданию, во время долгой молитвы приплыл к месту нынешней пустыни из неведомых земель, Ксения Петербургская с удивлением смотрела на город, расстилающийся перед ней, и от этого удивления чуть не выпускала палку, и одета она была в свои цвета — зеленый и красный.
Потом была трапеза — разложив на траве клеенку, ели картофель и булки, собранные заботливой Дарьей. Перед едой отец Георгий сотворил, как положено, молитву — но сомневался, что она достигла Бога, ибо в очень уж неблагостном настроении совершил ее священник.
Он чувствовал себя рядом с сыном и Савватием как подельник преступной шайки. Это ощущение было каким-то странным и не ужасало, а только удивляло, как удивил блаженную Ксению непонятный город. Отвлеченно думал отец Георгий о том, как хорошо ложилась краска — а ведь он в первый раз в жизни всерьез занялся церковной росписью — и как равнодушно осматривал он сам свое творенье, будто нечто само собой разумеющееся. Так Савватий посмотрел наверно в первый раз в яму, выкопанную им в фундаменте церкви. Наконец-то художник умер в отце Георгии — он давно этого желал, собирался радоваться и чуть печалиться, когда это произойдет. Но не было ни радости, ни печали — ничего.
От пустоты начинало сосать под сердцем.
Отец Георгий вспомнил, как лет восемь назад случайно увидел телепередачу о жизни исправительной колонии. Один из заключенных, который охотно давал интервью и говорил о себе, был верующим. Прямолинейный журналист так и спросил: как же вы убийца и верите в Бога?
Каторжник ничуть не смутился и с важным видом ответил: что, мол, сказано первым делом? А первым делом говорится — возлюби Господа своего.
И с таким убеждением это было произнесено, и такая твердость отражалась в лице убийцы, что даже бесцеремонный телевизионщик замолчал и продолжать эту тему не стал.
Подобным образом думает и другой заключенный, правда бывший, — Савватий. Наверное, так думает и он сам — отец Георгий. Почему? Разве искупается нелюбовь к людям нелюбовью к себе? То есть что в какой-то мере искупается, это Георгий Ярмилов знал уже давно — но в бесконечной ли?
Что-то муторное облепило душу священника: как будто и он сам, и посланец Бога, и посланец дьявола — все запутались в какой-то клейкой паутине, или угрязли в трясине какого-нибудь болота, коих великое множество кругом бывшей Антониевской пустыни. Небо казалось немногим выше, чем своды самозванной подземной церкви, и так же давили, и так же манили — вернее, не отпускали.
Глава 10. Второй разговор
Крайне тяжелое ощущение не покинуло отца Георгия и дома, и даже после отхода ко сну. Он беспокойно ворочался на узенькой койке, а под утро приснился отец Киприан.
Он возник из ниоткуда и тут же завел с отцом Георгием оживленную интеллектуальную беседу, как тогда, в своем монастыре. Среди прочих выплыла неожиданная фраза:
— Многие миряне, почувствовав в себе огонь веры, слишком уж прямо понимают свое служение и торопятся пополнить ряды священства.
— Уж не обо мне ли вы ведете речь? — спросил отец Георгий.
Киприан чуть кивнул головой, словно отдавая должное прямоте собеседника, и улыбнулся.
— В какой-то мере и о вас… хотя ваш случай еще более запутанный. Надеюсь, что не покажусь бестактным, сделав предположение: ваш путь — это или путь мирянина, просто воцерковленного человека, или монаха. Да, такой вот парадоксальный максимализм — а происходит он оттого, что путь белого священничества есть путь, так сказать, первичного пастырства, работа с внешними людьми, в глубине души равнодушными к истинной вере. Насколько большего бы вы достигли в келии… или в мастерской.
— Быть может, вы и правы. Но теперь я связан, у меня семья. Правда, дети уже взрослые, и им бы не помешало научится жить собственной жизнью. Но Дарья… вы же знаете, Киприане, что по церковным правилам в монастыри можем уйти только мы оба…
— Да, именно так и поступили мы с женой.
— Значит, вам повезло больше. А я связан…
— Да, вы связаны, — с грустной, иконописной улыбкой, так не похожей на настоящее выражение его улыбающегося лица, тихо и жалостливо произнес Киприан, и отец Георгий проснулся.
Лежа в полудреме, он успел укорить себя, что не сказал Киприану о Савватии — не сразу понял, что видел всего лишь сон.
Но в реальности сообщить все-таки придется. Масса дурного и тяжелого, связанного с Савватием, наконец перевесила то воздушное и святое, что давала отцу Георгию работа монаха. Хотя и сейчас священник не переставал чувствовать вину перед иноком Савватием — ведь ему лично и его церкви тот ничего дурного не сделал, наоборот, и теперь выходило, что отец Георгий выгоняет черного человека лишь потому, что исчезла практическая нужда в нем.
Но все равно — теперь Ярмилов решил твердо. Он позвонил в монастырь и услышал голос отца Киприана, услышал неестественно хорошо для их старенького телефона, для междугородней связи. Георгий поразился — как же похож этот голос, тон и манера говорить на то, что он слышал во сне, как хорошо запомнился настоятель монастыря, словно он был брат, близкий друг или хотя бы давний знакомый иерея.
Киприан не дал ему говорить.
— Я как раз к вам, так вот случилось, проезжаю через ваш город. Вы, помниться, звали меня чаю попить — вот и встретимся, если вам удобно. Тогда и о делах поговорим. Подождут ваши дела несколько часов?
— Подождут, — с раздражением на самого себя буркнул отец Георгий. Хотя его ответ имел некоторый смысл — в отличие от многих людей, винегорскому священнику всегда легче было говорить о серьезных неприятных вещах, глядя в глаза собеседника, нежели выговаривать их в бездушную трубку.
— Но как вы меня поймали, а! — в голосе послышалась радость, — я как раз собирался звонить вам. У меня тоже есть, что рассказать хорошего… ну впрочем, при встрече. Ну ладно, не смею больше задерживать — а то наговорите по межгороду целый миллион…
Что же у него есть “рассказать хорошего”? И что это за человек, зачем попустил его Бог встать на пути отца Георгия? Почему так неловко слушать его долгие речи, почему он так часто кажется правым во всем?
А ведь действия его сомнительны, неканоничны и, несмотря на всю интеллектуальность, сумбурны — в этом не могло быть сомнения. Киприан совершил один из самых опасных священнических грехов — нарушил тайну исповеди, рассказав Георгию о краже колокола. Правда, тогда в разговоре настоятель монастыря сделал обмолвку, из которой следовало, что Савватий на той же исповеди попросил Киприана ходатайствовать за него перед отцом Георгием, если представится такая возможность. В любом случае этот способ был каким-то нецерковным: ведь только сам человек ответственен за свои грехи.
Узнав из исповеди о происшествии с колоколом, отец Киприан вообще был бы должен, согласно традиции, испросить совета у правящего епископа своей епархии, прямо не называя имени грешника, — тем более что украденное имущество принадлежало церкви. Но, как понял отец Георгий, Киприан и не подумал сделать этого — возможно, потому, что пытался искусственно поддержать чрезмерную независимость своего монастыря, маленькую автокефалию. И хотя в данном случае чисто по-человечески Георгий очень даже понимал настоятеля, но давно уже приучил себя сурово бороться с подобными настроениями в собственной душе, ибо ничего нет дороже, нежели соборность Церкви, ее всеобщность.
И очень может быть, что самовольным прощением Савватия Киприан и попустил его новое, не менее тяжкое преступление. Ведь теперь жертвами могли стать и живые люди, домашние отца Павла Мищенко — разве Савватий при своем поджоге мог быть уверен точно, что огромный дом пуст?
Если бы не тот случай с колоколом, не схожесть почерков двух преступлений, отец Георгий, несмотря на слова Жени, вообще мог бы поставить под сомнение сам факт поджога. Еще вчера вечером он услышал в гостиной спор двух сыновей, которые не могли знать о произошедшем ничего больше общеизвестного.
Один из этих сыновей по вечной страсти юности ко всему жестокому и эффектному сам выдвинул идею о поджоге, но второй, более рассудительный, стал возражать. Рассудительный вспомнил, что недавно у Мищенок появилась новая традиция — выпускать, когда в доме никого не оставалось, во двор большую и свирепую собаку, которая обычно содержалась в вольере. Значит, любому злоумышленнику, покушающемуся подойти к дому, пришлось бы сперва убить эту овчарку, между тем как после пожара ее нашли в одном из сараев до смерти испуганную, но живую и здоровую.
Но священник-то понимал, что два столь разительных совпадения не могли быть случайностью. И теперь он очутился в крайне неудобном, суетном и жестоком положении — ведь если он сам, отец Георгий, узнал о преступлении от сына при обстоятельствах, которые с сильной натяжкой можно назвать подобием таинства исповеди, то Женя, будучи совершеннолетнем, обязан сообщить об известном ему признании Савватия гражданским властям, а в противном случае сам сделается уголовным преступником.
И, как будто случившихся за последнее время событий оказалось мало, еще одно неожиданность настигла отца Георгия — сыновья принесли адресованное ему письмо. К церковной жизни оно не имело ни малейшего отношения — писала престарелая тетка Георгия, живущая в Ленинградской области. В этом письме она уведомляла о том, что другая родственница Ярмилова, живущая в самом Петербурге, восьмидесятилетняя старуха, очень опасно заболела, и просила приехать.
Хорошенько обдумать это известие у священника не было времени — вскоре в его доме появился Киприан. Несмотря на все свои мрачные настроения, Георгий помнил, как вдумчиво и щедро принимал его настоятель в своем монастыре, и хотел отплатить ему не меньшим гостеприимством.
Во время обильного обеда Киприан умудрился вставить в разговор несколько замаскированных и все же прозрачных комплиментов хозяйке, которые не звучали неудобно в устах монаха и в то же время тешили естественное женское самолюбие. Он пригласил Дарью совершить паломничество — как известно, православные правила разрешают женщинам бывать в мужском монастыре, не дозволяя только заходить во внутренние кельи, — увлеченно и поэтично описал красоту обители и ее историческое значение, так что совсем очаровал матушку, которая всерьез собралась нанести ответный визит.
Затем отец Георгий повез отца Киприана в Казанскую церковь. Он хотел вести себя с гостем сухо, демонстрируя лишь внешнее гостеприимство, но неожиданно рассказал ему о своих прежних планах расписать эту церковь снаружи и о том, как в связи с восстановлением пустыни пришлось расстаться с этой идеей. Киприан заинтересовался, и Георгий сам не заметил, как начал рассказывать о своих предыдущих храмах, о том, в каком ужасающем состоянии были Спасский собор и Покровская церковь в Левицах, как много оказалось работы и как мало он, Георгий, успел сделать.
Отец Киприан оказался самым благодатным слушателем, которого только можно себе представить. Поскольку он прибыл в Винегорск на монастырском УАЗе, то настоял, чтобы они тотчас же подъехали к Спасскому храму, и осмотрел его. Вернувшись в дом отца Георгия, гость стремительно потребовал все фотографии, где были запечатлены состояния храмов, внешние и внутренние, до реставрации и после. Потом ознакомился с гордостью винегорского иерея — набором фотографий с крестными ходами, организованными в разные годы. Эти фотографии должны были вскорости выставляться в местной картинной галерее — за неимением в городе другого помещения, более подходящего.
Затем плавно перешли к коллекции старопечатной литературы: и вот ключ проторил себе дорогу в замочной скважине шкафчика, книги были вынуты, оставив, словно лыжники на снежной целине, след в белой, давно не тронутой пыли. К интересу человека, радеющему о вере и традиции, со стороны Киприана добавился еще и интерес профессионального филолога — он брал очередную книгу, как мать своего только что крещенного младенца, бережно и нежно.
Вообще это сочетание благообразности, приличествующей возрасту и сану, с глубокой эрудицией и одновременно с совершенно непосредственным детским восторгом в том случае, когда удавалось увидеть любое достижение ума и души человеческой, хотя бы самое незначительное, хотя бы кроху нового — и проникнуться искренним уважением к тому, кто это новое создал или хотя бы сохранил, — было совершенно поразительным. И опять вспомнился отцу Георгию его ленинградский учитель далекой молодости, потому что это был единственный подобный человек, которого Ярмилов знал до Киприана.
Георгий попытался отогнать прельщение, напоминая себе в мыслях, что склонившийся над книгами настоятель — самочинец и чуть ли не еретик. Вспомнил Савватия — однако вместо того, чтобы гнев к монаху перешел и на его духовного отца, явилась другая мысль. Ведь если Савватий, этот бесконечно твердый в грехах и в добродетелях человек, так трепетал отца Киприана и был рядом с ним как подлинно почтительный сын не только по церковному порядку, но и по сути — это Георгий хорошо почувствовал в монастыре, — каков же по силе духа должен быть сам Киприан!
— …вашей коллекции можно только позавидовать. Иные книги так редки и интересны, что и в Пушкинском Доме подобные хранятся в специальной секции, и получить к ним доступ так же трудно, как к рукописям самого Пушкина. Многие богатые коллекционеры из столиц и зарубежья могли бы позавидовать некоторым экземплярам! Как же, простите, вам удалось соединить воедино такое собрание?
— Еще в советское время начал… ездили у нас странные залетные дельцы, покупали и продавали. А что винегорские прихожане отдали… вот один охотник пошел как-то в лес и нашел там икону, принес ее в храм, потом он и книгу откуда-то достал…
— Да, немалое дело вы творите, отец Георгий… Дерзания ваши велики. Знаете, у меня есть к вам деловое предложение.
— Какое? — встрепенулся отец Георгий, поскольку своим более практичным тоном Киприан напомнил ему о необходимости сказать что-нибудь насчет Савватия.
— Есть у меня один знакомый священник в Петербургской епархии. Он молод, но обладает уже не только глубокими богословскими познаниями, но и достаточным жизненным кругозором. Он уже написал довольно много книг, в частности интересный, свежий и в то же время канонически выдержанный труд по церковной жизни нашей епархии в послереволюционные годы. Дерзнул он даже написать книгу о некоторых вопросах природы Божественной Софии — и получил лестные очерки из Александро-Невской и Троице-Сергиевой духовных академий. Сейчас он принялся за новый труд, капитальностью превосходящий все прежние: с благословения митрополита начал собирать сведения о восстановлении храмов в России и сопредельных стран — летопись возрождения, так сказать. Сейчас во многих епархиях издают такие книги, охватывающие только их территории — это работа полезная, благодатная, но нужно как простое перечисления фактов, так и осознание их в масштабе всей Русской Православной церкви. Нужно сделать выводы — что, какие обстоятельства мешают, несмотря на более чем десятилетие свободы действий и проповедничества, сделаться Православию главной духовной силой страны? Иные ответы на эти вопросы и так ясны, однако чтобы понять некоторые, надо смотреть глубоко. Но не только и, конечно же, не столько о неудачах будет повествовать эта книга, а главным образом о живых примерах тех приходов, в которых были восстановлены не только церкви в смысле зданий, но и главное — церковность в прихожанах.
— Боюсь, я мало чем могу здесь похвалится, — сказал отец Георгий, который начинал понимать, куда клонит отец Киприан, и беспокойства от этого понимания только прибавилось. Гость между тем все больше воодушевлялся и продолжал вести разговор своим путем:
— Есть разные типы людей, отец Георгий. Вы по характеру человек замкнутый, выражаясь современными терминами, интроверт. Ваш путь — более мистический, который реже встречается в наше время в Православии. Откуда вы знаете, как оценит Бог ваше приближение к нему? Может быть, даже наиболее несознательные прихожане ваши, которых вы не смогли смирить пастырской строгостью или одухотворить участием в их жизни, будут спасены благодаря другим вашим свершениям?.. Вы двигаетесь к красоте и думаете не о механическом возрождении прошлого, которое, кстати, не было столь уж безупречным в смысле воцерковленности народа, в том числе и простого, как это любят сейчас представлять, ностальгируя, — нет, вам, как и мне, более близко стремление к преображению, подобному тому, что испытал Господь наш на горе Фаворской. Но я, увы, продвинулся в этом направлении меньше, хотя отец Артемий, о котором я говорил, счел нужным и наш монастырь включить в свою летопись, и соседний женский, где игуменьей моя бывшая жена. Поэтому уж совсем несправедливо будет, если после нас там не будет вас и ваших церквей!
— У меня одна церковь — Казанская.
— Но вы же ими занимались — вы и никто больше!.. Я как раз хотел через пару недель пригласить Артемия к себе, и мы непременно заедем к вам. Между прочим… я, как и обещал, много думал о том, чем смогу помочь вашей идее создания подземного храма. Я думаю, статья о вас в издании нашей епархии может облегчить вхождение этой идеи, крайне необычной и могущей вызвать некоторое недоумение и даже раздражение и среди церковного клира, и среди мирских людей. Поместить такую статью будет возможно — вы ведь у самой административной границы, ближайшие соседи, можно сказать…
— Спасибо, что вы такого высокого мнения обо мне, — тихо сказал отец Георгий, — боюсь, у меня для вас не столь замечательные новости. Я хочу попросить вас, отец Киприан, забрать насельника вашего монастыря, инока Савватия. У нас нужда в нем уже не столь велика… поэтому мы очень благодарим вас, но мне кажется, что в вашем монастыре, когда-то столь значительном, теперь каждый человек на счету. Да вы мне сами говорили, что очень цените Савватия.
Объяснение получилось путаное и какое-то грубое, как будто речь шла о рабочей лошади. “Ну хорошо, что я хоть так сказал наконец, — думал отец Георгий, — а говорить или не говорить духовнику о своем новом грехе… это уж дело Ильи, то есть Савватия, здесь я и не имею право вмешиваться”.
Реакция Киприана удивила Георгия. Можно было ожидать, что после восторженных и, скорее всего, полностью искренних речах отца настоятеля смысл и тон ответных слов вызовут впечатление большой грубости — но можно было подумать, что Киприан заранее знал о просьбе Ярмилова.
— Да, конечно, заберу, — не меняя тона, продолжил он, — прямо сегодня позвоню в монастырь и отправлю кого-нибудь из братии за ним. Так вы не против визита отца Артемия?
“В крайнем случае, отказаться всегда успею” — мелькнуло в голове у Георгия, и он согласился, хотя и без особенной радости в голосе. Впоследствии он попытался всячески компенсировать эту невежливоть и перед отъездом Киприана даже попытался, довольно неуклюже, подарить ему рукописную книгу из своей коллекции, одну из тех, которые бывшей работник Пушкинского Дома так хвалил. Помимо значительной ценности для знатока, книга обладала немалой денежной стоимостью — и конечно же, Киприан очень тактично, сглаживая неловкость отца Георгия перед самим собой, отклонил подарок.
— Знаете, недавно произошел такой случай, — сообщил отец Киприан, уже встав со стула и выходя из гостиной, в которой происходили все беседы, — освободилось вакантное место в одном из питерских приходов, и митрополит попросил благочинного подобрать кандидатуру. Благочинный был в некотором затруднении… а я как раз был тогда в Петербурге, и он обратился за советом в том числе и ко мне. Он жаловался, что образованных молодых кандидатов хватает, но желательно подобрать человека еще и с немалым опытом делания… И должен признаться, отец Георгий — первая моя мысль, хоть и отвлеченная, была о вас. Но я, конечно же, сразу понял, что это невозможно — у вас здесь семья, вы не монах, как я. И главное — ваше новое начинание… Но вы знаете, как не хватает и не хватало всегда в Петербурге людей подлинно православных — и какие высокие требования должны быть в бывшей столице православной империи. Да, такой вот парадокс!..
Визит Киприана не мог не оставить радости в душе отца Георгия — если есть на свете человек, который бескорыстно и беспричинно радеет о тебе, сложно не испытать к нему доброе чувство. Но как и в прошлый раз — только гораздо быстрее — приятность схлынула с сердца, и осталась тревога.
Гласности и известности отец Георгий не любил — когда-то он слишком бурно отболел этой болезнью. Теперь судьба давно уже не искушала его подобными соблазнами: в этом смысле жизнь в маленьком городке, который не был даже родным Ярмилову, уроженцу Псковской области, вполне устраивала священника.
Правда, знакомые журналисты из области как-то сделали репортаж и о нем, и о весьма многодетной семье, и об “образцовой матери” Дарье — но это было давно, единократно и после долгих дружеских просьб. Здесь же речь шла о каких-то посторонних людях, хотя и церковных, — однако ощущение церковной организации как братства, увы, давно покинуло винегорского иерея. Сложно было, несмотря на все евангельские каноны, считать братом отца Павла — а главное, тот сам в первую очередь отвернулся бы от отца Георгия. Он не чувствовал здесь близких по духу людей — и хотя в беседах с Киприаном это чувство неожиданно и спонтанно было возникло, немало удивив Георгия, но все же оно еще не проверялось временем, а теперь, ввиду новых обстоятельств, и вовсе могло быть признанно ложным.
Любая реклама, пусть даже в церковном издании, — а возможно, и какая-то подковерная борьба — совершенно претили священнику. А ведь основа для подозрений здесь могла быть — из некоторых слов отца Киприана выходило, что он очень уважительно относится к начальству той епархии, где подвизался отец Георгий, да еще именно здесь оказался монастырь, которым управляла его бывшая жена, — значит, может существовать некоторая личная заинтересованность.
Тут уже отец Георгий одернул себя: что же я думаю, как какой-нибудь следователь? Этот человек был у меня, ел за моим столом, брал в руки мои книги, радовался им и мне — а я смею подозревать его в лицемерии и подлости.
Нет — здесь вопрос в другом. Киприан несомненно хотел добра отцу Георгию — по крайней мере в обычном, человеческом смысле. Намекнув, что может устроить перевод Ярмилова в Петербург, настоятель действительно желал только благого воздаяния человеку, с его точки зрения, достойному — так же как и в случае с этим церковным литератором.
Но является ли добро с точки зрения отца Киприана таковым с точки зрения отца Георгия? Может ли чужая помощь помочь в деле служения Богу? Сказано у святых отцов: любое благое дело, заповеданное тебе, твори в тайне. И разве сама подземная церковь — не аллегория тайны? Она и есть образ совершенной келии, отрицания даже света солнечного, освещающего красоту мира дольнего, ради сохранения чистоты и удаления от слов людских.
Иными словами: не тем ли лучше, чем хуже? Нужно честно попросить у предстоятеля церкви — в данном случае у своего правящего архиерея, у архиепископа владыки Варлаама — дозволения на сложное и спорное дело. И не делать себе никаких послаблений, не устраивать никаких подпорок.
А подземная церковь?
Сам Киприан говорит — иначе скачусь в пошлое диссидентство. Значит, для отца Георгия он такой путь считает позволительным?
Сложнее с Петербургом. Этот город всегда был для иерея Георгия тайным соблазном — ведь с тех пор, как он покинул его тридцать лет назад, покинул с показной ненавистью и отрясанием праха с подошв, мысль о возвращении жила и не умирала.
Через десять лет для обросшего многочисленной семьей священника она стала окончательно нелепой — а все же жила.
Теперь она немыслима, согласно любой логике, — а все-таки жива.
Петербург был картиной — вот в чем дело. Он не был просто крупным городом, площадкой для какой-нибудь карьеры — если бы дело обстояло именно так, отринуть эту манию стало бы проще простого.
В душе Ярмилова Петербург был единственным храмом, способным спорить с церковью.
Между тем, пока внутренний мир священника колебался, судьба и во внешней жизни внесла его на самую вершину рокочущего и сминающего вала перемен, сомнений и сует. В воскресенье сразу после вечерни он увидел, как к храму подъехал на велосипеде отец Сергий. Вид иеромонах имел запыхавшийся — поспешно перекрестившись, он зашел в церковь, пробившись через толпу выходивших верующих, и отправился прямиком в алтарь.
— Батюшка, дело срочное. Я очень прошу ехать со мной в Левицу.
— А что за дело-то? — спросил отец Георгий, с неприязнью глядя на юношеский здоровый румянец, пробившийся на щеках иеромонаха.
— Там увидите. Нужно ехать.
Такая секретность, театральность не могла понравиться отцу Георгию, и уже в автобусе он пожалел, что поехал, не потребовав сперва категорично разъяснить ему цель поездки. Но было поздно настаивать, и вскоре оба священника очутились возле Покровской церкви.
В нескольких метрах от колокольни они увидели в земле что-то вроде небольшой воронки. Стало понятно, что некто раскопал землю — только вот зачем? У отца Георгия мелькнула мысль — уж не захотел ли отец Сергий по его примеру искать мощи святого? Только вот никаких святых в селе Левице никогда не было.
Сергий пригласил старшего священника заглянуть внутрь. Сделать это было нетрудно, поскольку яма имела в диаметре около метра и в глубину немногим больше.
В ярких лучах заходящего солнца отец Георгий увидел верхнюю часть колокола, полузакопанного в землю.
— Это наш колокол, — подал голос иеромонах Сергий, — помните, в этой церкви был, и пропал, когда сгорела деревянная колокольня?
И он рассказал, что сегодня, идя из храма после литургии, он услышал женский крик. Оказалась, что одна из пожилых прихожанок задержалась у церкви, зачем-то бродила вокруг нее и провалилась в какую-то яму. Женщина полагала, что сломала ногу, но когда собрался народ, решили, что ее страхи сильно преувеличены. Отец Сергий произнес маленькую проповедь, вернее отповедь, предостерегающую прихожан бессмысленно шляться среди церковных построек и пестовать собственные страхи вроде сломанной ноги — он любил с важным видом поучать свою паству — а потом, когда люди удалились, заглянул внутрь и увидел что-то блестящее. Вдохновленный работой в пустыне и своим всегдашним любопытством, Сергий взял в ближайшем сарае лопату и откопал верх колокола. Как сказал ему один старый прихожанин, здесь когда-то давно был колодец.
Теперь, после эффектного представления отцу Георгию, Сергий собрал несколько причетников, и довольно быстро откопали весь колокол. Не было сомнения — это тот, прежний.
— Видимо, при пожаре он упал с колокольни, пробил небольшой слой земли и ушел в колодец, — объяснял Сергий, очень довольный собой, — а высокая трава его скрыла. А осенью, видимо, дождь снова нанес земли, и он скрылся совсем.
Отец Сергий с радостью объявил всем, кому мог, что завтра состоится большой молебен по поводу обретения колокола, и чтобы всем быть. Отец Георгий отбыл к себе.
Все окончательно перепуталось. Зачем Савватий оговорил себя? Как понять этого дикого человека? Зачем так солгал перед духовником — и солгал не грешным, но по-человечески извинительным способом сокрытия греха, а солгал противоестественно и духу, и логике?
Может быть, он чувствовал, что все кругом считают его виновником — и добровольно принял вину на себя? Может, сам допускал возможность кражи своими уголовными товарищами — и посчитал, что именно он доставил им тот соблазн?
Здесь что-то фантастическое, напоминающее скопчество или самосожжение, что-то страшное плеснуло в жизнь отца Георгия — нечто, до времени таившееся в придонном иле, а теперь вынырнувшее, как скользкое чудовище. Ведь это же человек, он такой же, как и я: значит, я должен его понять! — возопил в душе отец Георгий.
Может, Савватий просто иным путем не надеялся отпроситься у Киприана в пустынь? За то время, которое прошло после визита монастырского настоятеля в дом Ярмиловых, матушка Дарья очень заинтересовалась им, через неделю собиралась в его обитель и отыскала в городе мирскую женщину, которая была духовной дочерью отца Киприана и часто ездила к нему.
Женщина эта рассказала, что Киприан — духовник весьма строгий, хотя по-человечески и очень заботливый. Когда женщина заболевала и долго не появлялась, он звонил ей и вел довольно долгие утешительные разговоры по междугородней связи, и из монастыря не выпускал без гостинцев. Но один раз, когда духовная дочь шла туда вечером в темноте под дождем семь километров, поскольку случайно забыли прислать машину, Киприан, хотя и велел затопить баню, распек забывчивого монаха и всячески извинялся, после исповеди гостью до причастия не допустил, назначив епитимью на месяц.
Дарью эта строгость от отца Киприана не отвратила, а отца Георгия, накладывающего епитимью на своих прихожан очень редко, заставила задуматься, что вывод о чрезмерном добродушии настоятеля он сделал, пожалуй, преждевременно. Видимо, понятия греховности, меры покаяния и вообще отношения к своей пастве у Киприана попросту были крайне оригинальны и отличались от принятых большинством священников. Не он ли сам утверждал, что христианство — это непрерывный парадокс?
Отец Георгий понял, что окончательно теряет надежду разобраться — и сам может впасть в ненормальное состояние, происходящее от кого-то из этих двух монахов, или от обоих вместе. Верно: теперь они казались двумя ипостасями одного и того же человека, совместившись в восприятии отца Георгия.
Он бы и не думал обо всем этом, оставив загадки на попечение их создателям, — но оставалась Антониевская пустынь. И почему-то так случилось: люди, которые работали на восстановлении пустыни и вроде были согласны работать дальше, с уходом инока обрели массу более важных жизненных дел и исчезли.
А у сына Жени сегодня медкомиссия в военкомате.
На Сергия надежды нет.
У самого отца Георгия силы уже не те.
И очень может быть, что если Савватий не поджигал тогда, он ни при чем и теперь — а слова Жени так и остались просто глупой шуткой.
А может быть, Савватий достал деньги и купил на них новый колокол — или выкупил старый. Странно, с житейской точки зрения из всех вариантов этот был самый правдоподобный, но он позже всех пришел в голову отцу Георгию.
Потому что не был бы подобный поступок в привычках Савватия.
Да и денег колокол стоит немалых — а вряд ли таковые остались у инока от прежней бездомной пьяной жизни, вряд ли появились они и в пору монашества.
Если только Киприан не дал деньги или колокол.
По крайней мере, иконостас от него Георгий скоро получил.
Глава 11. Возвращение
И все-таки сразу отвергнуть Киприанов соблазн не удалось — устанавливая своими руками врата иконостаса, а вверху их размещая в нише большую икону Господа Вседержителя, которую настоятель монастыря преподнес в дар подземной церкви, сложно было не поверить в мудрость и красоту этого человека.
Отец Георгий отслужил молебен, забрал с собой икону — мало ли какие лихие люди набредут на пустынное место — и отбыл в город. Вот если бы Савватий по-прежнему находился здесь, священник не побоялся бы оставить в храме и саму Святую Троицу Рублева.
Икона из монастырского собрания была очень красива, хоть и не имела прелести старины совсем уж древней — она была написана, очевидно, немногим более ста лет назад. Смущало только, что лик Спаса несколько походил на лицо самого дарителя. В салоне автомобиля икона, обернутая в белую ткань, стояла на сидении рядом с самим священником и прижималась к его боку, а он еще крепче прижимал ее рукой.
И все-таки слишком укоренилась в отце Георгии привычка к одиночеству, отчужденность от любого человека — в том числе и такого подлинного, как Киприан. Даже в соседстве с Савватием душе Георгия бывало слишком шумно — он приходил к пустыннику как другой пустынник, по крайней необходимости.
Но о Савватии теперь вспоминать было слишком больно. Бог рассудит нас — только одно это и мог твердить сам себе отец Георгий.
Георгий должен был ехать к тяжелобольной тетке, ибо не только долг родственный, но и тем паче иерейский звал его к одру умирающей: хотя нигде это и не сказано прямо, все же многие верующие, имеющие в родне священника, высказывают понятное и законное желание, чтобы все таинства над ними, а особенно самые важные — предсмертные и посмертные, — совершал именно он.
Однако отец Георгий хотел по церковному обычаю поздравить своего епископа с годовщиной хиротонии — возведения в сан — а годовщина эта как раз ожидалась через несколько дней. После сего праздника священник собирался первый раз переговорить с владыкой по поводу своего сокровенного замысла, подземной церкви, рассчитывая грешным делом на большую благостность и доброе настроение преосвященного Варлаама.
Проведя дни в обычных трудах, перед самым отъездом отец Георгий вдруг получил из Петербурга телеграмму о смерти тетки. Само по себе это событие не особенно сильно опечалило его: Георгий видел покойницу последний раз несколько лет назад, да и до того встречался с ней лишь на редких семейных праздниках. Однако подлинно прискорбным для иерея был тот факт, что тетка ждала именно его как вестника благодати Христовой, внятно говорила об этом на их последней встрече — а теперь, может быть, даже умерла без покаяния, и в таком случае только Григорий может быть виновен в смерти ее души, гораздо более страшной, чем та смерть телесная, о которой извещал мятый бланк телеграммы.
По обе стороны шоссейной дороги тянулся лес, сосны высились на песчаных дюнах, и отец Георгий думал, что иглы на них отливают желтизной, что сами сосны малы, потому что на севере все малое, кроме расстояний. Однообразно шуршал под колесами асфальт — дорога до областного города занимала несколько часов даже по качественной магистрали общероссийского значения. Тот тут, то там стену дюн обрывали многочисленные озера — говорят, на каждого десятого жителя области приходится свое озеро.
Мысли были бессмысленные, обрывочные. Сын Николай молчал — вид у него был по обыкновению угрюмый, но отец Георгий знал, что в душе Коля радуется возможности побывать в крупном городе. А когда Георгий сказал, что придется ехать оттуда в Петербург, сын и вовсе замер в благоговейном молчании, хотя и привлекали его не красота этого города, а материальные возможности. Что ж — пусть хоть так.
Вот поворот к монастырю отца Киприана, вот высится маленькая церквушка молодого священника, когда-то поменявшего царские врата отца Георгия, вот следующий районный центр — и опять рокот мотора да безмолвие дороги. Не написал бы на этой дороге Гоголь про свою Тройку: быстрая езда или медленная, все едино для безлюдных неизменных северных пространств, где движения не замечаешь вовсе. Так в жизни иногда осматриваешься на все сделанное — и видишь, что ни на йоту не удалился от начала пути, но почему-то не горестно, а только по-легкому печально. Трех храмов Божьих касалась рука отца Георгия, и если не выполнил священник свой обет, то его вины здесь мало — а кажется, что и не было никаких церквей, потому что не нужен человек и его жалкая любовь Богу, создавшему бессмысленные мириады деревьев и незрячих озер.
К годовщине архиепископской хиротонии собрались практически все священники епархии. На архиерейской службе некоторым из них позволялось подать “возглас” — один стих из Литургии, однако отцу Георгию возгласа не досталось. Особенно обойденным он почитать себя не мог, поскольку священников было раза в два больше, чем возгласов, — но все же осадок начинал опускаться на сердце.
А после произошло то, чего так опасался отец Георгий. В беседе с глазу на глаз владыка резко, даже в насмешливом тоне, указал Георгию на несообразность его затеи.
— Мне доносили об этих раскопках… хотел вас вызвать сам, да вот вы приехали… Не могу я этого одобрить. Вижу здесь какое-то модничанье, тягу к экзотике.
— Однако традиции церкви позволяют…
— Мы живем, отец Георгий, не в древнюю эпоху изобилия духовного, когда подобные эксперименты могли быть позволяемы, но в эпоху безверия. Кого привлечет ваша подземная часовня? Людям церковным, священствующим, монашествующим нужно больше думать о служении духовном, чем о внешней необычности, — а из колеблющихся, коим сложно и на Пасху под причастие подойти, привлечет лишь охочих на любопытство. Еще телевизионщики приедут, какой-нибудь дурацкий репортаж снимут, и все начнут верещать: ах, отец Георгий, отец Георгий… Не ожидал от вас, честно говоря, тяги к подобному роду известности! Мне казалось, вы человек как раз блюдущий себя… да и возраст уже не тот для подобных экзерсисов.
— Но…
— Да, таково мое мнение. Я бы настоятельно рекомендовал вам оставить это… не знаю, сколько вы сделали… или хотя бы заморозить. Я, конечно, не могу вам запретить — каждый христианин, даже мирянин, может печься о Боге и доме Его, как он считает нужным, если нет прямого впадения в ересь. Но когда церковь нужно будет освятить, вы поставите меня в неудобное положение. Вы вели раскопки, не предупредив гражданские власти, комитет по охране памятников, с которым у нас и так есть трения… Когда все это выйдет наружу — не будет ли чрезмерной суеты?.. Нет, отец Георгий, не то вы затеяли дело! Посмотрите лучше на ваш приход — достаточно ли у вас благополучно? Живут ли прихожане полноценной церковной, литургической жизнью, не часто ли остаются дома в воскресенье и даже в праздники? Да и в быту… полна ли их жизнь церковностью? Да и вообще… этот ваш отец Сергий был недавно у меня. Вроде бы отрок сей стал исправляться — но помощь и помощь, работа и работа духовная с ним необходимы!..
Владыка Варлаам поднял вверх палец — какой-то совершенно нецерковный жест. А затем на последнюю робкую попытку Георгия оправдаться сказал с ложной мягкостью в голосе:
— Все это, отец Георгий, было бы простительно человеку искусств и богемы, но никак не иерею, радеющему о твердости Православия!.. Ладно. Спасибо, что приехали меня поздравить.
Архиерей знал, как ударить. Беседа была окончена.
Покинув его покои, Георгий тихо спустился в епархиальную гостиницу. Под каждым словом епископа он готов был бы подписаться сам — все верно говорил Варлаам. Но неужели, справедливо заметив черты отрицательные, нельзя было заметить красоты? И что толку говорить о традиции и новаторстве, оперировать этими двумя словами, годными лишь для школьных сочинений! Разве не живет всякий настоящий христианин, ежесекундно готовя себя к тому моменту, когда “времени больше не будет?”.
Все подлинное человек творит лишь тогда, когда чувствует, что до него никто не населял шар земной, и что он — Адам, что есть только он и Бог. И если приходит это чувство, нужно отбросить нерешительность и делать, а если нет — то не делать, будь за тебя все возможные традиции или, наоборот, новаторства.
Почему архиепископ Варлаам был так настроен против него? Даже тогда, когда он отдал Георгию под опеку Сергия после очередных безобразий последнего, владыка так не гневался на духовного отца заблудшего иеромонаха — хотя имел больше оснований. Может статься, Варлаам был болен — в последний год он выглядел неважно — или его раздражение накопилось от какой-то посторонней причины, а может, создать у владыки неблагоприятное впечатление по просьбе своего брата постарался епархиальный секретарь Мищенко? Все это могло быть.
“Лучше бы владыкой был отец Киприан, а не ты”, — невольно подумал о своем архиерее отец Георгий и тут же начал по привычке вразумлять себя. Не Варлаам ли призвал его к священническому престолу? Разве не Варлаам сделал его избранным, превратил, по святоотеческим словам, жизнь в служение, а быт — в бытие?
Может быть, причиной отношения владыки к Георгию отчасти и есть Киприан? Может, они с Варлаамом знакомы и относятся друг к другу не лучшим образом? Почему-то Георгий был уверен, что при встрече эти двое монашествующих иерархов не понравились бы друг другу. Варлаам в своей мирской жизни, как слышал Георгий, тоже был научным сотрудником, гуманитарием — но на кафедре местного, областного института. И манеры архиерея на состоявшейся между ним и Георгием встрече напомнили последнему манеры отца Киприана — но какие-то скомканные, бледные и чуть ли не пародийные.
И возможно, что Варлааму донесли — Киприан тоже принимает участие в восстановлении церкви? Тут отец Георгий остановил себя в совершеннейшем негодовании: ведь подобными рассуждениями он не только дерзает обвинять предстоятеля церкви, но идет уже прямо против логики! Ведь сам он, Георгий, не дитя, а Варлаам не мамка, которая указывает своему ребенку — с кем водить компанию, а с кем нет. Киприан тут совершенно ни при чем!
Он-то ни при чем — но отцу Георгию от этого не легче. После тяжелого сна в гостинице священник отправился в город, на условленное место встречи с сыном, однако тот умолил отца дать ему еще часа три на какие-то очень важные дела. Это время Георгий бесцельно гулял по городу, и лишь однажды его мысли оживились — когда он случайно оказался возле храма и услышал сквозь приоткрытую дверь звуки литургии.
Настоятеля собора Георгий вчера видел мельком, но лично знаком не был. Тот тоже не узнал винегорского иерея, по крайней мере никак не выделил его взглядом из массы молящихся. Снаружи церковь производила впечатление старой и почтенной, разве что чересчур обшарпанной — но тем неприятнее было попасть внутрь и увидеть стены без росписи, убогое подобие иконостаса из какого-то гипсообразного материала да десяток дурных картонных иконок.
Тем не менее Георгий понял, что не уйдет отсюда, пока не достоит до конца. Он привычно повторял слова литургии про себя, словно служил сам. Когда-то, в первые годы священства, отец Георгий отправился с семьей отдохнуть на юг, в Крым. Он помнил, как зашел в храм в обычный одежде и ничем не выдал своего сана, но мгновенно появился перед ним с улыбкой местный батюшка, проводил в алтарь, предложил сослужить с собой — а потом пригласил в дом, врезанный прямо в склон горы, и его матушка кормила северного гостя какими-то чудесным образом приготовленными мягкими грецкими орехами и поила вином домашней выделки. А еще через день группа веселой молодежи, увидев рядом с пляжем отца Георгия, одетого уж вовсе не по-иерейски, в шорты и майку, задорно крикнула: “ей, поп, на кого приход оставил?”. И как приятно было тогда даже в подобных шутливых словах слышать признание собственной избранности, принадлежности к великому братству — и как мало осталось этого чувства сейчас.
Отец Георгий встрепенулся, отвлекся от мыслей. На амвон взошел мальчик лет восьми и стал читать Евангелие. Голос у мальчика был просто поразительно сильный, но какой-то злой. Он чеканил слова Святого Писания, заполнял ими беленые просторы храма — и отец Георгий увидел, как из-под стихаря выглядывает воротник цвета хаки. Бросив взгляд в сторону гипсового иконостаса, он увидел, как там истово бьет поклоны юноша лет четырнадцати, и тоже в пятнистой форме. А на клиросе стояли трое детей, еще меньших, чем чтец Евангелия, и их тоже обволакивал цвет хаки, а над стрижеными головами торчали большие уши, делающие похожими детские головы на обезьяньи.
Наверное, местный настоятель, выражением лица похожий на отца Павла, заключил договор с военным училищем, и вот воспитанников-кадетов стали отправлять на службу в храм — и они стоят, и ни испуга, ни радости нет на детских лицах, как при всякой привычной и долгой армейской работе.
А пономарь тем временем неистовствовал, читая Евангелие, как приговор. В этом маленьком человечке, напоенном чужой или своей силой, бушевала странная музыка, яростный приступ — и мир подчинялся, в испуге жался к стенам храма, и отец Георгий, который столько мечтал об этом отступлении мира, стоял возле самого амвона и не знал, что думать.
Впрочем, неожиданно пришла одна мысль. Георгий столько лет молился “о стране нашей, о властех и воинстве ея” — и прекрасно знал, что Русская церковь всегда одобряла воинский дух, а в годы вражеских нашествий первая подавала голос к защите отечества и его святынь. Но ведь сам Христос, этот главный и в сущности единственный идеал православного человека, странствуя по земле иудейской, нигде не призывал к борьбе с иноземными поработителями, хотя Израиль и был покорен римлянами. И в знаменитой фразе “кесарю кесарево” имелся в виду именно римский император, глава чуждого иудеям народа и государства. Оккупант.
Еще позавчера отец Георгий спорил с сыном, не желающим идти в армию осенним призывом, как выходило ему по годам, — и с некоторой досадой встречал разговоры Дарьи о том, что мальчика необходимо от службы освободить любыми путями. Тогда в ответ он пробормотал что-то вроде эпиграфа к “Капитанской дочке” и ушел, раздраженный, к себе в кабинет. Ведь сам Ярмилов служил когда-то, и именно тогда увидел остатки подземной церкви Вавилова Дола. А что он увидит теперь?
Бесконечный путь продолжался. На дороге в Петербург пейзажи стали более унылыми, чаще выплывали серые деревни по бокам трассы да окатывали стекло черным дымом чужие огромные машины. Георгий как будто только сейчас вспомнил о бланке телеграммы, лежащем в кармане, который послужил оправданием его столь дальней отлучки. Вины перед теткой он больше не чувствовал — попытался вспоминать остальных своих родственников, детство, бедную семью с многими ребятишками, оставленную скрывшимся невесть куда отцом. Отчетливо вспоминалось лишь то, как недовольна была его родня, когда он из члена союза художников превратился в священника. Ведь художнику полагались слава, деньги и льготы, а кто такой поп и не раскулачат ли его завтра снова, было в восьмидесятых годах не очень ясно.
А недавно, как Георгий узнал случайно, какой-то его троюродный племянник тоже решил стать живописцем — и родственники теперь обрушились уже на него, требуя определиться к профессии более денежной. Можно только поразиться, как скоро люди даже в самых отдаленных деревнях проникаются быстро меняющимися велениями времени.
К моменту, когда появились первые дома Петербурга, Георгий пребывал в успокоено-апатичном состоянии. Он думал, как отпоет покойницу и вернется назад.
Но по мере приближения к центру настроение Ярмилова менялось. С тех пор, как Георгий покинул этот город, он бывал здесь несколько раз — и не понимал себя прежнего, не чувствовал ничего из ряда выходящего. И вдруг теперь, когда автомобиль замер в пробке и можно было смотреть на карнизы неправдоподобно черного дома с огромными атлантами, как будто написанного углем, провинциальный священник парадоксальным образом ощутил, что он — дома.
После тридцати лет разлуки Георгий Ярмилов вернулся домой.
Когда-то, очень давно, здесь протекала его жизнь.
Еще не успели отрасти волосы после короткой армейской службы — Георгий равнодушно слушал насмешки более утонченных однокурсников, считавших, что художник непременно должен носить прическу длиннее, чем у обычного человека — а он уже вошел в святая святых, его картины смотрят настоящие знатоки искусства, именами которых небрежно подписаны висящие в высоких светлых залах полотна. Впрочем, через полгода после поступления радость несколько снизилась, а на втором курсе сменилась тревожным ожиданием.
Педагог постоянно хмурился на работы Ярмилова и говорил какие-то скучные, неинтересные вещи. Георгий готов был к жестокой критике, даже злой насмешке, но он не понимал этих бесконечных придирок к технике и особенно того, почему внимание мастера сосредотачивалось всегда именно на мелких недочетах картин, совершенно не касаясь общего замысла, словно цель художника — только положить на полотно определенное количество мазков, а не создать композицию.
Особенно обидно было слышать такое мнение о картине, которую Ярмилов написал летом, в промежутке между двумя курсами. Тогда, несмотря на отчаянное безденежье и бескормицу, он остался в городе и даже отбросил мысль о подработке, всецело сосредоточившись на поисках сюжета. У него даже мелькнула тогда весьма нелепая, но извинительная в юном возрасте мысль — если я собираюсь писать о ленинградской блокаде, так испытаю на себе какое-то подобие ее.
Но вместо блокады Георгий изобразил обычное ленинградское кафе, где казенные столы несли на себе пластмассовые стаканчики, а салфетки походили на обрывки туалетной бумаги. Центр полотна занимали двое посетителей, сидевших за единственным приличным столом, покрытом подобием красной бархатной скатерти. Перед ними на этой скатерти стояла шахматная доска.
Первый из игроков был огромный мужик лет сорока, человек-гора. У него была рыжая борода и глаза почти такого же цвета. Второй, который находился в полутьме, был одет в серое сутулое пальто, старомодное уже по тем временам, — над поднятым воротником торчали серые спутавшиеся волосы, плечи выдавались вперед, глаза горели, а подбородок окаймляла совершенно идиотская бороденка, тем более нелепая на лице юноши двадцати с небольшим лет.
Человек-гора подносил к губам рюмку, казавшуюся в его руках наперстком, и было ясно, что он выпьет ее мельком, не заметив. Второй тоже держал рюмку — но как-то странно, перевернув ее, и тут можно было заметить, что на доске уже стояло несколько перевернутых рюмок, что они заменяли играющим шахматные фигуры. С одной стороны от доски несколько чарок уже валялись на боку, перекатывались — это были съеденные фигуры; с другой стояли бодрым строем неповрежденные, еще не введенные в атаку посредством водочного окропления.
И саму ситуацию, и людей Ярмилов извлек из глубин собственного воображения — он никого не просил позировать. Однако преподаватель обрушился на внешние обстоятельства картины — обозвал ее разнузданной пропагандой алкоголизма, да и в художественном отношении погоней за грубыми эффектами, и потом долго и скрупулезно, не жалея, как подлинный педагог, сил своих, находил мелкие неточности техники.
Георгий неожиданно вспылил и молча ушел, не дослушав мастера и оставив свое полотно в студии.
На следующий день он еще перед занятиями увидел, как учитель издалека указывает на него своим большим красным пальцем какому-то старику невысокого роста, с желтыми глазами. “Ругает за непочтительность и неуспеваемость, может быть, сейчас вызовут в деканат и отчислят”, — почти без эмоций подумал Георгий. Старик действительно подошел к студенту, и Ярмилов увидел, что тот не так уж стар — слишком мал и легок, как мальчик, и профиль с римским прямым носом странно сочетался с густыми, но рваными седыми бровями.
— Вы — Ярмилов? — властным официальным тоном спросил он, как будто подтверждая опасения Георгия.
— Я.
— А “Игру” вы написали?
— Я.
— Пойдемте.
Вдвоем они вошли в мастерскую, где не было больше никого и стояла картина Георгия. Странный старик посмотрел на нее и сказал:
— Ваш преподаватель — полный осел.
Юношу очень поразило столь откровенное неуважение к признанному мэтру — к тому же старик нарушил вечный принцип армейской и любой другой иерархии: при солдате ругал его офицера. Георгий еще привык представлять мир людей искусства свободным союзом, насыщенным помимо прочего глубоким уважением друг к другу.
— Меня зовут Глушков, Иван Алексеевич. Хотите у меня учиться? Я вам мигом это устрою…
Глушков был не очень сильно известен в официальном мире, зато имел другую славу — немного подпольную, диссидентскую. Впрочем, сам он относился снисходительно к любой политике.
На сборищах, куда почитали за честь попасть иные номенклатурные сынки, поигрывающие в модное и запретное, Георгия больше всего привлекало то, что долго не нужно было идти в общагу, что можно было впитывать уют дома — хотя вообще-то хозяина называли анахоретом, а дамы шутливо ругали его “берлогу”, как они сами говорили, за неопрятность. Но можно было пить кофе в неограниченном количестве, и месяцами этот кофе был почти единственной пищей студента Ярмилова.
Глушков поразительно мало занимался с ним собственно живописной техникой.
— Читай учебники, ходи на занятия. Научить рисовать и обезьяну можно, а вот думать — вряд ли, хотя есть данные…
И Глушков начинал говорить о новейших экспериментах над мартышками в каком-то калифорнийском университете. Он совершенно не любил держаться в разговоре одной темы, и зацепившись за какое-нибудь случайное слово, уходил к нему, на какую бы тему это слово ни было — от микробиологии и ядерной физики до истории южных сарматов. Иван Алексеевич был не просто эрудитом, который держит под спудом сундуки со знаниями и чахнет над ними, — он был энциклопедистом, он был из породы людей универсальных.
Потихоньку он открывал Георгию мир, закрытый официальной пропагандой: потихоньку не только для того, чтобы не шокировать своего ученика, но и чтобы не вогнать его в другую крайность — в отрицание всего того, что сохранилось и приумножилось благого в современной России.
Например, о сталинских репрессиях Глушков говорил так:
— Бывают в истории времена, когда всякая необычность служит предметом государственного преследования и экзальтированного общественного порицания. Почему так случается? Кивают на общественный строй, но если разобраться, он тут, в сущности, ни при чем. Во времена святой инквизиции средневековые города пользовались довольно широкими правами самоуправления, но это не помешало кострам гореть на их площадях. Есть возможность полагать, что в обществе всегда есть некоторый процент людей, принципиально отличных от большинства… даже не процент, а промилле, тысячная доля. Когда их количество вдруг резко повышается — а это редко, но бывает, — включается инстинкт самосохранения этого общества, и большинство начинает их поголовное избиение. А поскольку в Серебряный век, а потом и в первые годы после революции таких людей было слишком много, мы получили тридцать седьмой год. Сейчас все относительно успокоилось — потому что все стали тошнотворно нормальными. А дальше, наверное, успокоятся и вовсе… Что хмуришься, Георгий? Не нравится моя аполитичность? Или обилие наукообразных терминов? А это я специально с тобой так говорю — с другими так не говорю. А ты слушай, крестьянский сын… привыкай и учись.
И Ярмилов запомнил — даже слишком хорошо, так что многие длинные монологи своего учителя мог бы повторить и теперь, через три десятилетия. А тогда больше всего молодого Георгия поражали с непривычки рассказы о Гражданской войне — Глушков вообще большое значение придавал русской истории и хотел в молодости учиться на истфаке, да не приняли из-за подпорченной анкеты. Иван Алексеевич одинаково восхищался и красными, и белыми, не позволяя создать образ ни лояльного гражданина, ни матерого антисоветчика.
Тогда Георгий и написал с его благословения серию исторических портретов, из которых лучше всего получилось полотно “Патриарх Тихон и уполномоченный НКВД Тучков”. Два человека не в штатских одеяниях — один в черной рясе, другой в зеленой форме — беседовали между собой, сидя вполоборота к зрителям. Случайно пробившийся сквозь плотные шторы луч света заиграл и на футуристических жестяных кубиках, заменявших уполномоченному погоны, и на митре патриарха — и оба они с неудовольствием посмотрели на свет, а уполномоченный даже протянул руку, чтобы задернуть занавесь.
Разумеется, зрители обратили внимание только на его недовольство, только его жест. Картина была выставлена в одном полуподпольном салоне и вызвала большой резонанс среди соответствующих людей. Ярмилова даже вызвали в первый и последний раз в жизни в КГБ. Вряд ли бы могущественная организация так уж заинтересовалась его картинами в обычное время, но как раз в те годы в Ленинграде готовился известный судебный процесс против социалистов-христиан.
В Большой Дом Ярмилов явился довольно спокойно — и там его встретили довольно вежливо, беседовали долго и вкрадчиво, словно на приеме у психиатра. Георгий искренне и без всякой неприязни, но довольно отвлеченно отвечал на их вопросы — потому что сам смотрел, как ложится на пол свет из окна, какое лицо у чекиста и обстановка кабинета. Он бы мог теперь кое-что переделать в своем Патриархе Тихоне, в своем полотне, и невольно жалел, что не попадал сюда раньше.
Прямые и честные ответы Георгия, видимо, понравились следователю — тот даже извинился за то, что потревожил этим вызовом. “Не все такие цельные и настоящие, как вы, знаете ли, — сказал он, — в богемной среде есть много людей двуличных… с ними мы и боремся, а не с подлинными художниками”. Да, в те годы Георгию умопомрачительно везло — даже следователи делали комплименты его дарованию.
Подобралась и невеста — такая, какой положено быть невесте начинающего преуспевать провинциального художника: барышня из очень приличной семьи, с милыми рассеянными привычками, дочь известного искусствоведа. Будущие супруги гуляли, обнявшись, возле Летнего сада, и немного осталось до ленинградской прописки, отдельной мастерской и почетного членства в союзе художников.
Однако где-то в глубине души манеры кандидатки в супруги вызывали слишком сильное отторжение, и на своей персональной выставке Георгий среди прочих представил картину под названием “Невеста провинциала”. Полуобнаженная женщина, в которой несложно было признать реальную невесту Ярмилова — хотя черты лица и были изменены, — стояла посереди комнаты, капризно и карикатурно надув губки, а мужчина сидел, сгорбившись, на заднем плане, на разобранной постели, и видна была только его маленькая фигурка. Над всем этим царствовал свет, вырывающийся из большого, причудливого окна, полукруглого сверху, — и виднелся кусок соседнего угольно-черного дома в стиле модерн.
На стене комнаты висел портрет какого-то человека эпохи Ломоносова, с завитым париком, — однако если вглядываться, можно было заметить, что профиль на портрете слишком уж похож на профиль отца-искусствоведа.
Картиной этой, вроде и не содержавшей ничего обидного — некоторая вольность наряда вряд ли могла быть дурно истолкована девушкой, с детства преклонявшейся перед античной культурой и уж явно лишенной дремучего целомудрия простонародья, — Ярмилов расстроил свою личную жизнь. А вскоре неожиданно умер Глушков — и начавший было входить в моду художник канул обратно в безвестность. Сам Ярмилов не имел и не завел самостоятельных связей, а с незнакомыми официальными или, наоборот, рафинированно-диссидентскими деятелями не умел находить общего языка — а если и пытался заводить разговор, то неприятно становилось обоим, как петуху и лисе, посаженным в одну клетку остолопом-ученым.
По окончании высшего училища Ярмилов даже не противился распределению, забросившему его в тот областной центр, где ныне находилось его епархиальное начальство, — а ведь хотя бы на это оставшихся после Глушкова знакомств могло хватить. И только попав в Винегорск лет в тридцать, он вступил в пресловутый союз художников и получил большую и единственную в городе мастерскую напротив краеведческого музея, то есть Спасского собора.
Приехав наконец в дом умершей родственницы, отец Георгий узнал, что уже договорились об отпевании в местной церкви, и не стал возражать. И тут же выяснилось, что по завещанию покойной комната в небольшой коммуналке возле Обводного канала теперь принадлежит ему, Ярмилову.
Георгий равнодушно вдыхал запах смерти и осматривал неуютную и бедную обстановку своей комнаты. Единственным светлым пятном здесь был белый полуразбитый телефонный аппарат, склеенный ядовито-синей изолентой, — и тот не работал, поскольку в последние месяцы у тетки не было ни сил, ни средств идти платить.
Теперь включить его будет, пожалуй, трудно — в бумагах начнется чехарда, связанная со вступлением в силу завещания и переоформлением документов. Что ж, тем замечательней.
Однако равнодушие вызывала бедность комнаты, а не она сама. Отправляясь в Петербург, Георгий догадывался, что может оказаться наследником, и еще в Винегорске решил продать комнату — чтобы из полученных денег часть отдать Дарье, которая мечтала отселиться от непутевых детей и жить в деревне, вернувшись к своему детству, а остальное потратить на строительство подземной церкви.
Но никому об этом плане он не сказал, потому что не был уверен, что комната достанется именно ему, — а говорить другим о своих надеждах не привык. И теперь эта молчаливость сослужила ему хорошую службу.
Потому что новая идея все больше заполняла его существо. Потому что вырисовывался новый путь, вернее, новый крутой поворот на небольшом оставшемся отрезке жизненной дороги.
Отец Георгий снова станет просто Георгием. Он оставит священство и вернется к живописи — и к Петербургу.
Однако Церковь он не оставит. В душе он будет продолжать считать себя иереем, служителем христианства. Отец Георгий был плохим священником и не мог поддержать Бога в те краткие моменты, когда Он на мгновения просветлял души людей, как просветлил Александру. Художник Ярмилов вспоминал ее серые требовательные глаза — и волосы, мягкие, словно у ребенка, наивно выспрашивающего у взрослого, как выглядят Бог и ангелы.
Георгий сам себя отведет за штат, ибо просить у владыки снятия с себя сана немыслимо, а исполнять дальше чужую роль, хуля этим Бога, невозможно. Может быть, Ярмилов догадался бы поступить так и раньше, но только сейчас он понял, как при том избежать соблазна и дьявольской путаницы.
Скоро — смерть, в этом Георгий не сомневался. Уже под звуки резкого кадетского голоса остывало сердце, судорожно пытаясь доработать последнее. Инфаркт близится — сомневаться в этом не приходилось. Но, возможно, Бог даст рабу своему Георгию еще немного времени.
Он будет писать ангелов и пророков — не иконы, а живописные полотна — но не будет ставить под ними свою подпись. Авторство — вот свидетельство гордыни, свидетельство сатаны. Отказываясь от подписи, художник уничтожит пошлость самого слова “искусство” и оставляет только самое высшее его значение. И никогда — ни при недолгой жизни, ни после смерти — никто не вспомнит безыменного иерея. И то любо!
Сложно только будет устроить, чтобы коллекцию картин передали церкви таким образом, чтобы, с одной стороны, они не были потеряны, а с другой — авторство Ярмилова на выплыло на свет Божий.
Если передать их Киприану и подобным ему, можно не опасаться первого — зато возникает опасность второго. Хотя понял же Киприан Савватия, понял и не стал мешать — так что скорее всего стоит довериться настоятелю.
Можно ли будет написать святого мученика Трифона с лицом отца Сергия? Ведь Трифону было еще меньше лет, чем Сергию, и был ли святой сильным человеком в обыденной жизни, когда не касалось его пламя веры, неизвестно.
Отцу Георгию казалось, что можно.
А вот с Олимпиады Григорьевны написать кого-нибудь нужно обязательно. Тут даже нимб не нужно дорисовывать — ее волосы и так светятся.
Сколько ангелов и архангелов напишет он, сколько святых — и даже лицо отца Павла подойдет кому-нибудь из них, ибо святые так же многообразны, как грешники.
А если Бог не даст сил? Что ж, тем лучше, тем блаженнее — значит, Он посчитает силу образов, созданных в душе отца Георгия, сильнее и достаточней образов на холсте.
А что есть Бог? Тетка, которая написала отцу Георгию письмо и отправила телеграмму о смерти, немного побыла у одра своей сестры, испугавшись нового настроения бывшего священника и исчезла, уехала. Теперь можно было спокойно быть в комнате одному — или ходить по городу — и думать.
Кто такой Бог? Ходить было тяжело, как будто сердце все сжималось и сжималось, а с ним уменьшался и сам Георгий, все больше чувствуя огромность Божьего мира. Но он видел Смольный собор, сахарный и снежный, разноцветные и грязные шатры на Сенной, маскирующиеся под торговые ларьки, чумазых нищенских детей, большую черную собаку во дворе Васильевского острова, сидящую на цепи возле большой конуры — как будто ее хозяин упрямо не желал признавать, что живет в огромном городе, а не в деревне, и для охраны этого своего убеждения и завел свирепую видом собаку, впрочем, весьма смиренную; видел парадные достопримечательности, спрятанные в леса, молодежь возле Двенадцати Коллегий, связанную с каким-то неведомым собственным центром антеннами маленьких сотовых телефонов, видел большие суда в Морском Канале у Гутуевского острова, корабли с какими-то огромными исследовательскими шарами на палубе, как будто северный город решил вернуть южной птице рух ее огромные яйца и привезти их на ее дальний остров, видел колокольню Никольского собора, тонкую, как шприц наркомана-морфиниста, видел пьяных и трезвых, туристов и местных, знал, что где-то живут художники, даже имелись их адреса, написанные ручкой многие годы назад и уже поплывшие, но различимые — и можно было зайти, и его напоили бы петербургским чаем в фарфоровых чашках и на белой скатерти, или дипломатично сказали бы заходить позже.
Бог — во всем необычном, вернее, он сам и есть это необычное. Наверное, он создал мир, в котором не было многого из того, что есть сегодня, даже большей части — но преумножились копиисты и откровенные плагиаторы, исказив Его творения. Бомж на Сенной, поющий непонятные песни, трава, пробившая асфальт, Смольный собор, монах Савватий, укравший и не укравший колокол, поющая на клиросе Олимпиада Григорьевна, Александра, варившая ненавистную уху и стоявшая в храме, — это Бог. Петербург, основанный вопреки всякой логике в мелководном и неудобном заливе, который морем-то назвать сложно, имевший каналы вместо нормальных улиц, и сама Россия, забравшаяся зачем-то в такие холода, где человек не может существовать, — это Бог.
И если, как говорил когда-то Глушков, люди начинают бить Бога, когда Его становится слишком много, — может статься, не стоит их так уж и винить, потому что чересчур благодати быть не должно, потому что многое перестает являться Богом.
Нужно благодарственно молиться, что нам выпала именно такая полоса, когда Бога так мало, и случайный прохожий не осквернит Его, поскольку не заметит.
Ярмилов успел начать только свою первую картину, положить краску лишь на половину холста. В пустой коммуналке еще несколько дней не было больше никого — а когда вернувшаяся с дачи соседка по запаху вызвала милицию и вместе с ней открыла дверь, отец Георгий лежал на полу, а рука его все-таки предательски тянулась к телефону, но не дотягивалась. Да и телефон был отключен.
Москва — Калуга, 2003 г.