Четвертый квартал 2003 г.
Опубликовано в журнале Континент, номер 119, 2004
1. Художественная проза
“Дружба народов”, “Звезда”, “Знамя”, “Москва”, “Наш современник”, “Нева”, “Новый мир”, “Октябрь”, “Урал”
К концу года — такое складывается впечатление — журнальная проза как будто выдохлась. Известно, что в критические периоды литература тяготеет к мелкотемью и сосредоточению на всевозможных частностях личной жизни. То же наблюдается и теперь: характерно внимание авторов СЕМЕЙНЫМ САГАМ и прочим ПОРТРЕТАМ В ИНТЕРЬЕРЕ. Большинство попавших в наше поле зрения текстов не выходят за рамки БЫТОПИСАНИЯ, выполняя роль в лучшем случае простого зеркала, в худшем — зеркала не столько кривого, сколько мутного и со здорово поврежденной амальгамой. Сколько-нибудь отчетливое отражение современника и окружающих его проблем узнать в таком зеркале довольно проблематично.
Одно из заметных событий в прозе сезона — повесть Валентина Распутина “Дочь Ивана, мать Ивана” (“Наш современник”, № 11). Случилась семейная драма. Жили себе и жили, люди не сильно далекие, но хорошие, кое-как выживали в трудные времена. Но раз пропала Светка, шестнадцатилетняя девочка, дочь. А когда нашлась, оказалось, что ее изнасиловал парень. Азербайджанец с рынка. Писатель растравляет язвы, входит в детали. Чтоб и читатель прочувствовал драму момента. Родители пытаются искать справедливость в прокуратуре, но скоро мать решает, что нет там никакой правды и все продажно. Не верит больше Тамара Ивановна в правосудье. Находит на нее мысль самой свершить суд. Да по максимуму. И, ни с кем не советуясь, Тамара убивает обидчика дочери. Вот такая история случилась в городе на Ангаре. А в связи с нею Распутин выкладывает свои мысли о жизни. В повести много авторской дидактики, стандартной риторики. Даже мальчишка Иван думает здесь, как сам В.Г. Такой юный старичок. Впрочем, симпатичный. Весь в автора. А у автора откровенная тенденциозность и неприятие новой жизни — даже в мелочах, как будто в ней одни пороки. Подспудно — страх перед кавказцами, их организованностью и силой. Живешь как бы уже почти в оккупации. Всех покупают “азеры”. Не любит и не понимает Распутин эту свободу; одни от нее беды. Вот и героиня его — женщина твердых правил, традиционного воспитания. Жить, как заведено, — вот ее мораль. И горяча: не понравилось, что показывают по телевизору, — грохнула его об пол… Иной вопрос, что писатель не может скрыть от себя горькую истину: традиция и норма не выдерживают натиска пестрой новизны современного мира. Да и беда ведь послана семье в испытание, чтобы каждому лучше понять себя, сделать выбор и принять его последствия. И что? Ответ: убить обидчика. (А что будет с Иваном и этой Светкой — не подумала дура.) Автор, по всему, склонен понять грешную Тамару и даже, пожалуй, оправдать ее. Да и “зал стоя устроил ей овацию”. А по христиански — как? А неизвестно как. Разве что так: натворила — отвечай. И Тамара безропотно идет в тюрьму. И хотя эта повесть напоминает лучшее, что было у писателя — “Деньги для Марии”, Распутин все-таки, как всегда, не умеет найти выхода, выйти на какую-то духовно емкую мысль и художественно ее воплотить. Женское отчаянье и безнадежность — вот что получается у него лучше всего. Тут дело не в историческом моменте, а в специфике душевной жизни автора. Есть у него и острота непосредственного переживания хаоса: “Как много страха, безумия, безнадежности!” Но нет и не было никогда прорыва в новое измерение жизни, в полноценный духовный поиск. Ближе к финалу Ваня отправляется с артелью строить церковь. Дело, конечно, хорошее. Но… Есть ощущение, что он едет потому только, что хватается за всякую всячину на пробу, наобум. Распутин заводит жизнь в тупики, но, кажется, не умеет выводить ее на простор. Впрочем, есть у него беспокойство, есть тревожность. Это уже немало. Люди не на месте. Людям плохо и они не могут согласиться с чем-то слишком мелким и пошлым, чего так много в окрестной жизни… Еще в повести много ярких подробностей. Забавно, например, как Иван в словах копается: что значит “бездна” да как называются первые огурцы. Или наблюдения за душевной жизнью героини: “Ее волновала женская тайна, в ней же заключенная, но не то физиологическое, тоже непонятное, жуткое, но и одинаковое для всех, а то невидимое, нутряное, более чувственное, чем физиология, запаленное особым духом: или тихое, сонное, едва шевелящееся, нежно перебирающее грудь, или вдруг окрыляющееся, распирающее ту же самую грудь, поднимающее от волнения на цыпочки. Словно что-то, не смеющее открыться, жило в ней, что-то счастливое уже тем, что его чувствуют и ищут. Песни она слышала из себя не однажды, и все того же тонкого тоскующего голоса. Она терялась от мысли, что она совершенно себя не знает. Все видимое имеет какую-то функцию, все пойдет в дело, для жизни и продолжения жизни, но нельзя же всю женщину, сколько ее есть, определить в постель и на кухню. Она вся туда не поместится, и не все будет принадлежать мужу. А что же есть то, что останется свободно, что-то сверхчувственное, не плотское, держащее себя в чистоте, устраивающее хозяйский обход, ласкающее женщину, когда не хватает ласки, и тихо-тихо перебирающее ее струны? Бывало, Тамара Ивановна стыдилась себя перед этой сокрытой в ней частью, где она возгорается не огнем желания, а огнем чистого вдохновения и вся-вся порывисто и неудержимо приготавливается для счастливого подвига”. Да неужто ж убийство — подвиг? Блуждает по свету и во тьме душа. Бредит, мерцает, ждет.
Неотразимо обаятельны два новых рассказа из книги “Высокая-высокая луна”, которые опубликовал в “Новом мире” Владимир Маканин. В рассказе “Могли ли демократы написать гимн…” (“Новый Мир”, № 10) писатель изобразил очередные приключения своего горячего старикана, известного нам уже по повести “Без политики”. Манит его луна над дачным поселком. Вечно влюбленный старый бесстыдник, свободный от комплексов и норм, он уже в постели — с тридцатилетней замужней прекрасной Лилей. А тут является муж, политический деятель либеральной ориентации, и едва не застигает парочку. Но отвлекается на теледебаты. “— Лёльк. Ни-че-го!.. Что-то… Хоть что-то! Хоть что-то в жизни может перемениться?.. Я кричу, я спрашиваю вас, жопы, может хоть что-то перемениться в нашем любимом отечестве?”. Может быть, эти риторические вопрошания мужа-рогоносца и намекают на то, откуда у Маканина взялся такой герой и такой сюжет. Далее, впрочем, следует пьяная исповедь политика-“демократа”, где он признается себе и жене в том, что ему нечего воспеть в родной стране (а значит, и гимн у него не вышел бы) и вообще все ему здесь осталось чужим, да и сам он не на месте, а в соседней комнате старичок снова берется за свое, испытанное… Этот фарсовый перехлест ведет к предельному заострению ситуации и в итоге главным планом в рассказе становится именно покаяние русского либерала, который не справился с эпохой и с собой, и даже над женой не властен. И как своевременно это прозвучало. Маканин не судит, он понимает, воспринимая всякого человека в его жизненной сложности, не как картонку. Скандальность ситуации только оттеняет новизну темы. Ничего на таком уровне мы не видели пока в современной словесности о провале поколения, в режиме рефлексии. Острая форма провоцирует осмыслить нестандартно судьбы либеральной идеи и позицию Маканина — между сочувствием и насмешкой… Писатель виртуозно владеет искусством косвенного говорения, когда смысл рождается от интонации, от незначительной, казалось, бы детали, от сшибки действий… Неадекватная проза неадекватного времени о кризисе надежд и мертвых социальных горизонтах.
А с напечатанного в № 11 рассказа “Боржоми” книга “Высокая-высокая луна” должна бы начинаться: старик шел в комнату — попал в другую. Прямо к спящей девице. “Я получал радость по высшему разряду. В моем возрасте радость особенна. (Все равно завтра инсульт или что-нибудь еще.) Так что я все взял”. Живая, умная, скандальная даже по нынешним временам проза. В размер ли она автору? Открытый вопрос. Только как-то всё больше смущают у Маканина героини. Неотразимо милые и прекрасные, они все-таки слишком напоминают чудесных зверушек.
Очередные “опыты” Марины Вишневецкой опубликованы в “Знамени” (№ 10). “Опыт иного” “У.Х.В.” представляет собой речевой поток, приписанный немолодой женщине из простонародья. Героиня удивляется, сколь сильно они с сестрой друг на друга непохожи. Опус виртуозно-бессмысленный, хотя предметность, как всегда, завидно густа, а героиня — симпатичный человек, душевный. Другой опыт, “опыт исчезновения” “Я.А.Ю.” — это довольно болезненный переполненный женской патетикой монолог некоей юной высококультурной особы, которая, узнав, что у любимого мать сошла с ума, передумала выходить замуж и даже вычистила плод. Вообще, в монологи эти, в эти очерки трудных женских судеб вложено немеряно души, эмоций, чувств. Но к чему это все — не вполне ясно. Эмоциональное заражение без духовного обогащения, без интеллектуального обобщения.
Алексей Чуманов в романе “Три птицы на одной ветке” (“Урал”, № 9, 10) выводит на сцену екатеринбургскую семью — мать, бабушку и внучку. Удивляет неспособность автора вычленить какие-нибудь сюжетно значительные события, чтобы читатель не ломал голову, зачем ему все эти сведения из ничем не примечательных биографий чужих и малосимпатичных людей. Все три женщины эгоистичны, мелки душой и озабочены лишь сиюминутным личным комфортом. Особых материальных проблем не испытывают. Легко сходятся и расходятся с мужчинами, в том числе, и мужьями. Особенной стервозностью отличается внучка. В какой-то момент она ухитряется охмурить австралийца и отбывает с ним на далекий материк. Через год приглашает мать нянчить народившегося ребенка и третирует ее как прислугу. Впоследствии оставляет ребенка матери и отбывает в Америку. Ребенок грозит вырасти в такое же эгоистичное чудовище. Мать, похоронив, наконец, бабушку, вместо того, чтобы заняться воспитанием внука, мечтает побыстрее окончить собственный жизненный путь.
Немногим отличается от этого романа повесть “Плот” Михаила Немченко (“Урал”, № 10). Здесь, правда, семья победнее: главная героиня — внезапно овдовевшая уборщица, вырастившая без посторонней помощи двоих детей. И ведь как обидно: только стали на ноги, получили квартиру, построили дачу — как муж-шофер погиб в аварии. Выпивал, правда. Но денег-то приносил немало. Теперь все мечты о новой мебели и прочих приметах благополучия пошли прахом. Дочка сбилась с пути, бросила школу, погналась за длинным рублем да за красивой жизнью, вот и осталась в конце концов с дочкой и сожителем-алкоголиком. А сын, хозяйственный, но слишком скромный, сошелся с корыстной шалавой, которая обобрала недотепу, да и выгнала вон. От всех этих расстройств бедная женщина слегла, мучаясь перед смертью, что без нее некому будет бороться с пьянством в семье.
Более изысканный вариант предлагает Елена Холмогорова в повести “Трио для квартета” (“Дружба народов”, № 10). Женщина бальзаковского возраста, в молодости недолго побывавшая замужем, вынуждена ухаживать за впадающий в старческий маразм бабушкой, проводить у нее все больше и больше времени, “заражаясь” духом царящей вокруг смерти. А жить-то хочется. У нее самой все налажено — ухоженная квартирка, комнатные цветы, состоятельный любовник… Вот любовник познакомил ее со своим старым другом-врачом, и чувствует бедная женщина, что духовно-тонкий врач ей куда милей грубоватого любовника, и у врача-то лежит к ней душа, но решимости разом переменить жизнь нету. Ей хочется не счастья, а покоя. Но покоя, как назло, все нет и нет. Племянница, на которую обращена нереализованная любовь к детям, стала чудить и сторониться семейных проблем (хотя тетушка охотно спонсирует ее аборт), а брат старается уклониться от ухода за умирающей старушкой. Но потом вдруг как-то разом умирают и бабушка, и врач. А женщина сидит, пишет дневник, раздумывает — что же такое счастье…
Валентина Ерофеева в рассказе “Влюбленные” (“Москва”, № 10) от имени праздной моралистки поведала о любви уличной торговки и нищего-инвалида, просящего подаяние на паперти. Всюду жизнь. Всюду эрос. Всюду — повод нагрузить читателя вагоном благонамеренной дидактики.
Удивительно, как мало заграница отличается от родных осин. Во всяком случае, к такому заключению можно прийти благодаря “Музыке бдения, или Вполне тривиальному рассказу” Бориса Хазанова (“Дружба народов”, № 11). Некий писатель, русский эмигрант (потому ограниченный в средствах), знакомится для известных нужд с продавщицей из местного магазина. Девушка легко соглашается и на ресторан, и на интимное продолжение ужина. Писателя вроде бы тоже устраивают ни к чему не обязывающие отношения. Впрочем как личность, не чуждая высоких материй, он старается отрефлектировать всё — даже мимолетные постельные утехи. Рефлексия помогает ему прийти к мысли, что мужчина и женщина — две несоприкасающиеся вселенные.
Рассказы Нины Горлановой и Вячеслава Букура (“Урал”, № 10), как всегда, предлагают вниманию частную жизнь супружеских пар — в разных обстоятельствах, но с удивительно похожими реакциями, речевыми особенностями, однотипным чувством юмора и т.п. Как всегда, авторы смело делятся с читателем образчиками творчества своих персонажей, каковое, кажется, представляется им чем-то вроде модного художественного примитива:
О сверхужасный геморроид,
Ты поразил меня во сне!
И, как из бездны астероид,
Пронзил внезапно недра мне!
Однако…
Близки к предыдущим по тематике рассказы Петра Ореховского из подборки “Бутылка, законченная питьем” (“Октябрь”, № 11). Однако этот автор все-таки чуть-чуть приподнимается над текстом, да и пишет жестче и лаконичнее, благодаря чему рассказы держатся хотя бы конструктивно. Кроме того взаимоотношения между мужчиной и женщиной получают здесь подобие “концептуальной” оценки, к тому же у Ореховского эти взаимоотношения несколько разнообразнее по формам.
“Трилогия”, рассказы Бориса Телкова (“Урал”, № 12) всё о том же. В ходе мирной домашней беседы муж заподозрил, что жена ему изменяет. Поссорились. Дело идет к разводу, хотя оба такому обороту не рады. А в новогодний вечер — по телефону — удалось-таки сделать шаг навстречу друг другу, муж на радостях бросился домой, да на беду попал в вытрезвитель. Финал оставлен открытым.
“Восемь узбекских халатов” Розы Хуснутдиновой (“Знамя”, № 12) — подборка рассказов, объединенных теплой интонацией. Автор не скрывает своего любовного отношения к простым и милым героям. В рассказе “Рауза и Заужян в Москве” выведена супружеская чета, чем-то напоминающая гоголевских старосветских помещиков. В “Птицах” переговариваются птицы-души умерших. “Анна Сергеевна” — рассказ об армянской старушке былых времен в Баку… Трогательная проза.
Молодой автор “простых рассказиков” “О жизни и смерти” Петр Епифанов (“Звезда”, № 12) живет при одном из монастырей. “Зайчик милый” — история о том, как пожилая медсестра ненароком в Чистый четверг услышала ругань из уст тяжелобольного. И не о наказании богохульника она печется, а о том, как бы его помыть да заставить испить святой воды. “Двоеданка” — об овдовевшей староверке, добившейся-таки отпевания своего мужа-старовера в православной церкви. Герой “Паломника по святым местам” тоже старовер, по зову души снова и снова приезжающий в монастырь приложиться к мощам святого инока, жившего в XVI веке.
Обширной “провинциальной фантазией” “Сны Апорья” делится с читателями Владимир Шпаков (“Нева”, № 12). В маленьком городке, как в капле воды, отображаются события, сотрясающие страну, — только как бы искривленно, и в сильно уменьшенном масштабе, отчего видней становится что серьезность их, что откровенная глупость. В “фантазиях” почти нет сюжета, но они небезынтересны: автор с удовольствием выписывает провинциальные характеры и нравы, памятуя, что Россия это и есть многочисленные провинции, а не столицы.
Людмила Агеева в рассказе “Бедная Лиза” (“Звезда”, № 10) описывает беспросветную жизнь женщины, в старости оказавшейся никому не нужной. Была когда-то Елизавета Павловна невенчанной женой старого профессора, но тот на склоне лет женился на молоденькой аспирантке. Теперь та выживает из квартиры несчастную старуху, у которой нет своего угла. Потихоньку-полегоньку оказывается “бедная Лиза” на заброшенной даче в полном одиночестве и умирает загадочной смертью.
Трагическую историю поведал Николай Остожин в рассказе “Стадион” (“Звезда”, № 10). У мальчика-очкарика Пети, ребенка застенчивого и “книжного”, жизнь не задалась с малых лет. В детстве его дразнили, а повзрослев, стал он заурядным учителем, живущим на копейки, да и влюбленность в смазливую девицу кончилась ничем. Оно бы и ладно, но пришла настоящая беда. Как-то за собственными невзгодами проглядел он сына. А сын — наркоман и гибнет при попытке ограбить магазин. Героя уже ничего не привязывает к жизни — остается ему только на стадионе, в диком одурении, вместе со всеми вопить: “Го-о-о-л!”
К этой теме примыкает и повесть Евгения Лобанова “Птенцы асфальта” (“Урал”, № 12) о провинциальных беспризорниках, оказавшихся на улице благодаря неурядицам в семье и школе и неспособности к социальной адаптации. Автор как-то слишком уж идеалистично смотрит на мир маленьких бродяг — дети, годами живущие на улице, изъясняются почти нормативным языком, почти не тронуты цинизмом и даже практически не воруют. Шестнадцатилетняя барышня, уже отбывшая срок, грозит ровеснику: еще раз “сматеришься” — зарежу. Реализм на всех парах…
Разные бывают люди на свете, разные случаи, нечего и говорить. Вот и в рассказе Ларисы Клецовой “Шарик” (“Москва”, № 10) героиня — инспектор по проведению предрейсового медицинского обследования на наличие алкоголя в выдыхаемом воздухе — воюет с шоферюгами. Которые без водки жить не могут. “Не забывайте меня, дяденьки. Дышите. Да нет, не так, а как будто шарик надуваете…”
Представлена оказалась не только городская среда, но и деревенская.
В повести Петра Краснова “Пой, скворушка, пой” (“Москва”, № 10) немолодой мужик Василий вернулся в брошенный было отцовский дом в деревне — жить. Успел повоевать в Приднестровье. Натерпелся. Остался один-одинешенек. Но ведь надо жить и выживать. Невеселая история. Нет, не цепляет красновское многословье, длинные его, вялые, холодные фразы. И ладно бы глубокий смысл таился в подтексте, так ведь нет никакой глубины. Другим берет Краснов. Вниманием к житейскому обиходу и, возможно, сентиментальным сочувствием к герою. Но как все-таки далеко ему… ну хоть до Екимова! Зато только у Краснова найдешь публицистическое определение нашего местожительства: “сраная Эрэфия”. И мысли о русской смуте — тяжелые, основательные.
В рассказе Сергея Фролова “Коммунариха” (“Москва”, № 10) рушится колхозный сельский мир, горюет председатель. И безысходна жизнь, и хочет всё это бросить к чертям доярка Коммунариха. “Коммунариха… семижильная баба, волочившая за всех, как проклятая, несчетные воза колхозные… Всю жизнь несуразная — безответная, бестолковая, безотказная… И в самом деле — Коммунариха… На работе свихнутая, чуть не колхоз, чуть не коммунию эту заместившая… Всем селом, огулом, осмеянная. О себе понятия не имеющая. Бессменная… у коровьих грязных хвостов… Сама вечно в навозе, в сенной трухе… в каком-то немыслимом, заскорузлом до ломкости одеянии, многими слоями обмучненном серой пылью дробленки, отрубями. Лицо, брови, выбившиеся неряшливые кудлы — тоже в муке. Пугало, страшила. И все же — небом… небесами… скотинья заботница…” Нет, не бросит она ферму, где осталась одна-одинешенька, “пожизненная скотница, доярка… поилица-кормилица скотинья”. И автору больше нечего к этому добавить.
Усиленно нагнетает краски Ольга Белова в рассказе “Егорка” (“Октябрь”, № 10). Доярка родила без мужа, зато по любви. Вот и пришлось одной рвать жилы на непосильной работе. В итоге — рак и малолетний сын-сирота. На похороны приехали из города сестры, избу продали, деньги забрали себе, а бабушку с внучком поселили в затхлой каморке, без деревенского воздуха, без средств к существованию.
Не вдруг поймешь, к чему клонит Борислав Васильев в рассказе “Девятины” (“Урал”, № 12). Родители присоветовали дочке идти не за любимого, а за богатого. На беду свадебный кортеж попал в аварию и невеста погибла… Широко, по-деревенски, гуляет родня на поминках. Прибывший с соболезнованиями несостоявшийся жених вызвал было подозрения и недовольство, но “выпил по-нашему” — и настало всеобщее примирение. Присутствующая богомолица, увидев залетевшую пчелу, догадалась, что это — душа усопшей.
“Короткие истории” кубанца Николая Ивеншева (“Москва”, № 11) — на разные южнорусские темы. Случаи, анекдоты. Старики-сердечники в больнице и их палатный обиход. Умерла станичная дурочка, на похороны приехал сын-декан из Сибири. Сельские анекдоты времен войны и оккупации.
“Время московское” приморца Николая Шадрина (“Москва”, № 11) — подборка набросков. История об обаятельном дурачке. Новая робинзонада и общение с медведем. Дедушка Никита приготовился умирать, а смерть-то не спешит.
Лена Гулыга взяла на себя труд составить некий “сборник” сельских баек на тему контакта с нечистой силой (“Вологодские были” — “Дружба народов”, № 12). Два разноприродных мира прекрасно уживаются друг с другом. Такая вот разлюли-малина.
И все-таки некоторые не оставляют попыток найти какую-то более сложную ФОРМУЛУ ЖИЗНИ. Когда за текстом прочитывается нечто большее, чем просто задача — рассказать историю. И нечто более сложное, чем однозначный диагноз социального плана существования.
Повесть Славы Сергеева “Путем актера” (“Дружба народов”, № 12) — легкий, ироничный и очень неглупый текст — по видимости о разных пустяках, на самом деле — о жизни. Рассказчик, легко отождествляемый с автором, делится впечатлениями о дурацком приключении на съемках фильма, куда попал совершенно случайно и почти против воли. Собственно, сами съемки отменились, зато возникла спонтанная компания молодых людей, которые, узнав, что их надули, решили поддержать попранную честь единственным возможным способом — выпить. Отличная наблюдательность автора и свободный слог создают из мозаики впечатлений полноценную картину жизни как она есть. Блестяще поданы диалоги.
В повести Александра Вяльцева “Ферапонт. Дневник художника” (“Нева”, № 10) изложена история героя, который ни в искусстве себя не нашел, ни с женщинами не смог разобраться на рандеву. Урок и опыт сына века, представителя поколения сорокалетних, к которому принадлежит и сам автор. Причем урок и опыт неутешительные. Повесть вливается в тот ряд литературы, который связан с острым переживанием исторического провала молодых людей, для которых в 90-е годы открылись новые горизонты самореализации. Вяльцев прочерчивает прямо-таки модельную ситуацию, хорошо прописывая контекст, среду. Но повести недостает убедительности. Пафос капитуляции чрезмерно заострен и никак не гармонирует с глубокими и остроумными размышлениями героя об искусстве и о жизни. Эти иногда просто сногсшибательно оригинальные и интересные мысли никак не свидетельствуют о бесталанности, которой автор обременил героя. Выходит, что неуспех Ферапонта скорее случайность, но зачем тогда нагорожен этот огород? Да и неудачи с любимыми… Материя это, конечно, тонкая, но сложный драматический план взаимоотношений, которые изображены писателем, не предполагает того приговора, который выносится сюжетно… Впрочем, в финале герой стоически вооружается мужеством жить дальше. Красивая и умная, как всегда у Вяльцева, вещь.
Главная примета рассказов Александра Филимонова (к сожалению, покойного) из подборки “Ничего не случилось” (“Октябрь”, № 12) — какая-то сквозная безнадежность. Описана жизнь в провинциальных городках и поселках. “Самая красивая в мире женщина” — о грустной любви рассказчика к эгоистичной и неглубокой девушке, для которой он существует лишь на периферии сознания, тогда как она для него — вся жизнь. Остальные — о глухой тоске существования, которую герои даже не пробуют выразить на словах. И все — без малейшего надрыва, только через полутона и намеки. Очень точные штрихи и детали.
Еще одна история человеческого одиночества: “Вдоль дороги” Валерия Нариманова (“Москва”, № 11). Герой, Ахмет, сначала все потерял, потом кое-что нашел. Лишился работы и квартиры — получил по наследству корову. Идет с коровой по дороге, попадает в переделки, пытается где-нибудь перезимовать… Не “Кот в сапогах”, конечно, но похоже. И — очень точно прописанный социальный задник. Хорошая вещь.
Другие авторы ищут путь из плоскости бытового существования иначе — через привнесенную в текст экзотику. Не важно, в чем она будет заключаться — в нестандартной интриге или нестандартном приеме. А, бывает, и сам выбор объекта внимания выводит авторов за пределы обыденности.
Несколько запоздавшую сказку “Новый год” представила Нина Катерли (“Звезда”, № 12). Написана она еще в 1980-м. Под наступающий праздник где-то в пустой квартире сходятся пожилой Старый год и молоденький Новый. За Старым числилось немало грехов, которые унаследовал и Новый, вроде пьянок на работе или выпуска никчемных товаров (каково-то читалось бы это в свое время!). Старый год знакомит молодого собрата с человеком в ватнике (1937-й) и парнем в гимнастерке (1941-й). Все усилия Нового года устроить жизнь в соответствии с правилами ни к чему не приводят. Богатый урожай частью сгноили в хранилищах, частью оставили в земле. Мораль: люди живут по-своему и почти ничего от усилий начальства (в сказке — Нового года) не зависит.
Давид Маркиш в романе “Белый круг” (“Октябрь”, № 10, 11) предлагает авантюрный сюжет. В основе — история о некоем гениальном художнике-авангардисте, при жизни практически не известном — советская власть признала его сумасшедшим и выслала в Среднюю Азию. Мотором для развития действия и служат поиски бесценного наследия, производимые — исключительно ради выгоды — непрямыми потомками художника. Ретроспекции в его биографию, а также в семейные предыстории позволяют автору путешествовать по миру и во времени, попутно излагая вульгаризированную историю современного искусства. Увы, сочинение весьма поверхностно и явственно отдает духом коммерческой литературы. Характерен финал с миллионными ценами, по которым “ушли” первые из обретенных шедевров.
В повести Екатерины Салмановой “Точка необратимости” (“Нева”, № 11) интеллигентная женщина с не сложившейся судьбой обретает долгожданную любовь в чужом краю. Героиня живет в Америке нелегально, поскольку бывший муж не соглашается расстаться с дочерью. В конце концов конфликт разрешается и появляется шанс получить вид на жительство. Но тут оказывается, что новый муж для разрешения своих финансовых проблем связался с ее давним приятелем, занятым отмыванием каких-то сомнительных денег. ФБР, естественно, не дремлет. Впрочем, повесть развивается отнюдь не по детективному сценарию, хотя питерский бизнесмен и погибает от рук сотоварищей. И даже не по набухающему психологическому, связанному с очевидным охлаждением нового мужа к героине. Волнует автора другое. Еще живя на родине наша Вероника по-матерински опекала мальчика из интерната, а накануне отъезда клятвенно обещала вернуться. И вот она приезжает в Питер. Но мальчик вырос, он уже другой человек. Мало того, в последнее время его опекал тот самый убитый бизнесмен. Володя подкарауливает бывшую учительницу в темном подъезде, решив поквитаться с ней за свою никому ненужную жизнь. Но в последний момент так и не решается нажать на курок. На том к недоумению читателя повесть и завершается.
К этой же теме примыкает роман Любови Аксеновой и Евгения Вертеля “Европад” (“Нева”, № 1l, 12). Поначалу авторы лихо закручивают детективно-фантастическую интригу. Из дорогого отеля на берегу Средиземного моря таинственно исчезает один из постояльцев. Это бывший россиянин, а ныне американец Алекс Пивоваров. Исчезает, но с тем, чтобы спустя какое-то время объявиться уже в другом обличье. Точнее, почти в другом. Брат исчезнувшего бизнесмена не без труда распознает в немолодом господине сильно состарившегося Алекса. Словно в его тело вселилась чужая душа. Но вроде бы и тело не совсем его… Больше всего от неясности страдает юная подруга Алекса, имя которой авторы установили не до конца: она именуется то Элеонорой, то Эльвирой. По профессии она журналистка, но судьба ее непроста. Случай ненадолго сводит ее с другим богатым бывшим соотечественником. Этот господин оказывается крутым пройдохой, ловко использовавшим ее для обделывания каких-то сложных финансовых махинаций. Интрига с перевоплощением Алекса так и не проясняется. Он то предстает в виде пожилого джентльмена с другой фамилией, то объясняет по телефону, что после авиакатастрофы страдает амнезией. Распутать этот клубок не под силу даже прорицателям. Где уж тут разобраться читателю!.. Труднее всех Эльвире-Элеоноре. Из газеты ее увольняют, и она вплотную сталкивается с трудностями эмиграции. Но едва впав в отчаяние, обнаруживает на своем банковском счету миллион евро — и сразу решает купить виллу в Ницце. И вот на земле Ривьеры изумленную героиню поджидает роскошный дом, а в одной из комнат лежат неизвестно кем приготовленные махровый халат и полотенце… Мистика продолжается. Вдруг возле дома появляется Алекс… и тут же гремят таинственные выстрелы, и оба героя погибают. Надо сказать, единственное, чему веришь в этом романе, — горестные сентенции героини относительно трудностей эмигрантской жизни.
В рассказе-страшилке Евгения Эрастова “Муравейник” (“Москва”, № 11) старый вор Рябой бежит из лагеря, прихватив с собой паренька Сашку. Незавидное будущее у парнишки: “…предстояло покончить с Сашкой, расчленить его тело, развести костер и съесть первую порцию мяса. Надо было спешить, пока парень не проснулся. Рябой не хотел тратить силы на борьбу, к тому же и для самого Сашки смерть во сне была бы лучшим уделом”… Однако в момент убийства на Рябого нападает голодная волчица. Итог: два трупа. Далее в действие вступают муравьи. В общем, борьба за существование… В другой же страшилке Эрастова, “Уроки английского”, опознается уже недавно читанная — не в “Нашем современнике” ли? — история про учительницу, которую обманули демократы и сжили со свету бандиты. Где появится она в следующий раз?..
На нечто значительное замахнулся Д. Тарасов в рассказе “Потерять и найти” (“Звезда”, № 10). Был некогда у рассказчика добрый знакомец с непомерно сложной фамилией, которую для удобства превратили в “Перов”. Многообещающий был парень, и теория у него имелась соответствующая: каждый человек, мол, уже рождается либо бедным, либо богатым, так что без толку все ужимки-прыжки несчастных бедняков. Спустя годы тот же Перов встретился рассказчику в облике небритого бедолаги, сдающего пустые бутылки. Но — метаморфоза: незнамо откуда вдруг взялся у Перова роскошный “Мерседес” и собственный двухэтажный дом. Дело просто: он получил наследство от американского дядюшки. Ан судьба на то и судьба — она снова отвернулась от Перова: у дядюшки отыскался более близкий родственник. Богатству пришел конец, а несчастный Перов повесился. Мораль, однако же, из этого следует отнюдь не тривиальная. Именно благодаря Перову, написано в тексте, открылся рассказчику совершенно иной мир — лишенный возни и суеты вокруг денег…
Рассказы Ольги Кучкиной “Собрание сочинений” (“Знамя”, № 12) посвящены разным предметам. Придумки, упражнения. Любовь и музыка. Беззаботный шабашник с криминальным прошлым в московской квартире. Случайная влюбленность и череда других случайных совпадений. Метафизический смысл баньки.
В рассказе Елены Шварц “Трогальщик” (“Знамя”, № 10) художника Никодима посещает некая вышняя Сила, понуждающая его мотаться по свету и трогать рукой святыни. Так, в Милане он трогает фреску Леонардо, в Дельфах — камень, возле которого стоял треножник Пифии, в Париже — чернильницу Марии-Антуанетты и так далее. “Иногда Никодим пытался сопротивляться этому настоятельному голосу. Он отворачивался, медлил, но все кончалось тем, что все-таки он трогал, трогал и трогал. Это был фатум”. Вернувшись в родной Питер, Никодим той же рукой тронул нищего — и тот повалился мертвым… Чего только не бывает на свете — и что только не придет в голову петербургским поэтессам!
Девушка Саша, героиня рассказа Натальи Смирновой “Хорхе” (“Знамя”, № 11), становится подружкой горячего влюбленного кавказца Феликса, но у нее в воображении обитает еще и некий циник Хорхе, который насмешливо комментирует все с нею и Феликсом происходящее. Фантастическая примесь к банальным вещам. Женским причудам посвящен и рассказ “Плавная, редкая”.
Роман Светланы Максимовой “Хождение за три солнца” (“Дружба народов”, № 10, 11) — это смесь галлюцинаторных фантазий на темы Латинской Америки и столь же экзотичных меморий о Петербурге 90-х годов. При известной изощренности стиля (Максимова более известна как поэт), проза кажется довольно манерной, а главное — герметичной. Автор смело вводит в текст ключевое понятие “психоделический”.
Татьяна Алферова, автор рассказов “Неомифологический словарь” (“Нева”, № 11), дабы предать своим житейским историям дополнительный смысл, соотносит их с древними мифами. Она то спорит со своими персонажами, то соглашается, словом — вступает с ними во взаимоотношения, как с живыми существами. “Бавкида” — о супругах, сначала бурно любивших, потом изводивших друг друга бесконечными ссорами, а в конечном счете не мыслящих жизни один без другого. “Цирцея” — о разгневанной на мужа женщине, которая идет к проходной его завода с обрезком трубы, чтобы наказать его, “изменщика”. “Орландина” — о совершенно идеальной женщине, которая, в силу своей идеальности, так и не смогла произнести слово “нет”. “Сфинкс” — исповедь мужчины, женившегося по страстной любви, но, как оказалось, на женщине-“дьяволе”, бывшей подруге своего приятеля.
“Юрьев день” Ирины Поволоцкой (“Новый мир”, № 12) — стильная дамская проза о красивых и важных мелочах жизни. Женский список, нитки судеб. Простой, душевный народ.
В рассказах Андрея Ильенкова (“Дружба народов”, № 12) сведено воедино как минимум три разнородных пласта: реалистический (дело происходит в армии, все бытовые детали, вплоть до речевых характеристик — подчеркнуто натуралистичны), абсурдистский (к середине каждого текста реальность искажается до полного несоответствия представлений о ней) и текстуально-игровой (автор не без блеска пародирует фрагменты известных классических текстов — от Гоголя до Булгакова). Забавно, но быстро приедается.
Семен Файбисович в рассказе “Кепочка” (“Знамя”, № 11) пространно рассуждает о том, как он (наверняка сам автор, а не абстрактный рассказчик) не может вспомнить, идентифицировать и не сумел бы опознать встретившегося ему как-то мальчика. С массой необязательных, докучных подробностей. Ох, многовато на сей раз у него, как выражается сам автор, “словесного поноса”. Есть забавный — про съемки Москвы на фотокамеру. Есть так себе: о банкете-фуршете с участием опознаваемых вип-персон… Что ценно: безжалостность Файбисовича к самому себе и высокоразвитая, до самой крайности, рефлексия. Мальчонка же появляется снова почти в финале некороткого рассказа, чтобы стащить у автора бумажник. По этому поводу — снова турусы на колесах.
Повесть Игоря Черницкого “Ай эм эн экта!” (“Москва”, № 11) — монолог актера. Нищий украинский актер нанимается в кинопроект к богатеньким итальянцам. От комплексов наглеет… Будни киносъемок. Смешные иностранные затеи. Безразмерный актерский треп.
Подборка Александра Образцова “9 /2 рассказов для Дженнифер Лопес” (“Звезда”, № 11) отдает некоторой надуманностью. Своим маленьким историям автор придает нарочитую незаконченность: вот вам, господа, сырье для будущих сценариев, для познания российской души. Актриса Дженнифер Лопес в этих рассказиках — почти такое же действующее лицо, как и другие герои, то есть не столько реально существующая дама, сколько бутафорско-кукольная фигурка. Каждый рассказ рисует чаще всего какую-то одну из черточек живой Дженнифер. Материал частенько сопротивляется однозначному прочтению.
Рассказы ученого-зоолога Петра Стрелкова “Гюрза” и “Эрик” (“Нева”, № 11) — о змеях из Туркменской пустыни, перевезенных в Питер, в квартиру путешественника. Автор повествует о них с теплотой и даже уважением. “Законные степные жители, с могучим инстинктом свободы, который не пропал и вдали от родины…”
Из солидных размеров повествования “Шепот звезд” Александра Старостина (“Москва”, № 12) мы процитируем такой вот пассаж: “Все помнят случай, когда коммунисты и комсомольцы во главе с президентом и группой наиболее юрких идеологов марксизма-ленинизма рвали свои членские билеты и швыряли в лицо того, кто для них еще вчера олицетворял ум, честь и совесть. Тогда же — это многие помнят — в городе N принялись сдергивать памятник самого человечного, и Ильич пришиб своей кепкой трех комсомольцев; один из них оказался племянником Софьи Марковны — не то Сеня, не то Миша. Трех героев, которые перед гибелью смело порвали билеты, провожал весь город. Цветы, музыка, шествия, песни рок-групп. Новые властители по привычке несли с высоких трибун слова, в которые сами не верили, а президент не то Газпрома, не то просто президент сказал со слезой в голосе: “Простите нас, мы вас не уберегли…””. Надеемся, хватит?
Как всегда представлена проза и ВОВСЕ НИ О ЧЕМ
Тексты Сергея Солоуха “Метаморфозы. Три лета” (“Знамя”, № 12) — опыты в манере лирического наива. “Лев Алексеевич Кулешов в столярке. Дверь распахнута. За порогом блестят стружки. Светятся. На солнцепеке. Время от времени свежий ворох ложится новым слоем. Осыпается. Будто перья в курятнике. В детстве дед гонял голубей. А теперь строгает. Летает рубанок. В бане будет новый полок”. И далее в той же надоедной манере.
Сочинение Алексея Слаповского “Жили-были” (“Знамя”, № 11) имеет огромный подзаголовок: “Книга о современной жизни, о ее людях и обстоятельствах, о ее сложностях и заботах, ее печалях, трудностях, радостях, неожиданностях, парадоксах и закономерностях, а также о том, что в этой современной жизни случается”. Умозрительно сконструированные анекдоты. Игровые подмены. Современной жизни ни на один процент. Есть свидетельство писательского истощения-изнурения. Уже ничего, кажется, там нет, а он все дергает и дергает за сосок, пытаясь выдоить еще каплю-другую вдохновения.
“История” Олега Дивова “Запомним Таню мертвой” (“Знамя”, № 12) — бестолковый поток речи по поводу смерти, суицида и прочих неприятностей. Глазами психоаналитика.
Рассказ школьника из Оренбурга Алексея Гнеушева “Один час” (“Москва”, № 10) — проба пера. Герой просыпается и собирается в школу. Воюет с котом. Пришивает пуговицы к рубашке. И т.п.
В рассказе Антона Уткина “Брейгель-младший” (“Новый мир”, № 10) кропотливо передан ход различных незначительных соображений героя, который носит фамилию голландского живописца, а живет в современной Москве. Герой никуда не спешит, писатель никуда не спешит и предлагает читателю тоже никуда не спешить. Читателю скучно. Вялая, анемичная проза.
Рассказ Татьяны Немковой “Чайник” (“Москва”, № 10) — про посуду. Между Андерсеном и поздней Петрушевской. “В кухню принесли новый французский чайник и поставили на салфеточку в центре стола. Вся посуда уставилась на него, как на невиданное зрелище. — Bonjour, — заговорил чайник. — Je suis la vaisselle de la generation nouvelle”.
“Конспекты романов” главного редактора альманаха “Петрополь” Николая Якимчука “Феллини, Гоголь и другие” (“Знамя”, № 10) — миниатюры от имени тонкого и умного человека, друга поочередно Басе, Андрея Белого, Блюмкина, Бюнуэля и т.д. Изысканные, иногда не без манерности, упражнения.
Рассказ Кима Бакши “Под синевой небес” (“Знамя”, № 12): видение Бунина в Ельце.
О ПРОШЛОМ.
Повесть Бориса Иванова “До свидания, товарищи!” (“Знамя”, № 12) — о военных летчиках 40-х. Красавцы и умницы.
“Хроники частной жизни” Александра Кабакова “Все поправимо” (“Знамя”, № 10) — вторая часть романа, который полностью будет издан “Вагриусом”. Московская фарца начала 60-х годов: образ поколения. Тряпки, пьянки, гулянки, чуждость всему советскому. Герой — студент. Дела молодые, сложный рельеф довольно, впрочем, мелкой жизни. Детали, детальки, дух времени, ликующая плоть. Молодая ревнивая жена, горячая любовница, измены, бурные объяснения и еще более бурные совокупления. Моральное, так сказать, разложение, разбавленное вольнодумством… Плюс: умирающая мать в соседней комнате, ее предсмертные наставления, ее тихая мудрость. Плюс: нелегальный мелкий бизнес. Иностранный прикид как способ побыть иностранцем в СССР и чувствовать себя выше убогого советского отстойника, способ скрыться от глаз милиционера и власти. Быть иным. Далее — персональное дело на комсомольском собрании и нарастающие угрозы, вплоть до разговора с человеком из органов. Вербуют. Одно спасение — уйти в армию на три года… В общем, портрет юноши шального поколения в суховатой ретрорамочке. Могло бы, наверное, быть и красиво. Но вышло иногда интересно, а в целом скучновато. Текст написан опытной рукой, но — инертный, персонажи мелкотравчаты. Возможно, тем, кому за 60, кто сам угробил юность на охоту за “фирмой”, это и будет интересно. Особенно бесконечные периоды про заграничные шмотки с тщательным их описанием. Типа: “Он натянул, прыгая на одной ноге, обнаруженные под столом свои любимые американские брюки, успев привычно им порадоваться — таких, настоящих дакроновых Brooks Brothers с узенькими манжетами, без складок у пояса и с правым задним карманом без пуговицы, в Москве было по пальцам пересчитать. Надел рубашку, свою лучшую голубую Arrow button-down pin-point, вчера к вечеру выбирал самое лучшее, хотя ничего особенного не предполагалось, но так, на всякий случай. Пиджак и галстук висели за дверью, но он надел прямо на рубашку чешский длинный рыжий муттон с поясом и белым воротником мехом наружу…” Или: “От скуки он начал снова бродить по комиссионкам, выискивая интересные тряпки себе и Нине, — другого применения деньгам найти не мог, копить на “запорожец” почему-то расхотелось. Поиски были удачными, летом комки переживали мертвый сезон, а зимой всегда начиналось оживление. На Герцена наскочил на новенькое американское пальто, мягкая бежевая верблюжья шерсть, разрез сзади на пуговичку застегивается, под воротником петелька, рукава спереди реглан, а сзади вшитые — в общем, настоящее “айви лиг”. На подкладке под внутренним карманом лэйбл made in Philadelfia, вышито красным по черному, а в кармане еще один, белая тряпочка с маленькой, напечатанной черным швейной машинкой — в общем, все настоящее. И всего заплатил сто тридцать рублей да продавцу, который вынул из-под прилавка, дал червонец”. Поражает память автора, который в новом веке старательно и даже вдохновенно воссоздает номенклатуру и прейскурант подпольной фарцы. Но до чего же это все бедно, думаешь, и убого, и неизвестно зачем написано, если сравнить хотя б с социологическим дискурсом Уэльбека! Может быть, это попытка сурового суда и над подлым временем, и над пустоватым молодым человеком? Или косвенная исповедь сына века?
Роман Александра Мелехова “Чума” (“Новый мир”, № 9, 10) — о мальчике Вите из 60-х годов, из отдаленного ленинградского пригорода. Занятные подробности: посещение зоопарка, впечатления от чтения “Юности”. Борьба за жизнь, потом эйфорическое студенчество. Сначала — океан вязкого многословья, но потом история начинает выстраиваться вокруг чудесной девочки Ани. Эта юная аристократка аккумулирует в себе восторги впечатлительного, тонко чувствующего мальчика из простонародья. Счастливый роман, счастливый брак. Дальше повествование устремляется вперед галопом. Прелестный этюд о милом мальчугане сменяется историей душевного надлома. Сын-наркоман разрушает жизнь родителей. Финал этой поучительной истории мрачен.
Мемуарный роман Ксении Ершовой-Кривошеиной “Русская рулетка” (“Звезда”, № 12) носит ностальгический характер. Не по застойным годам, а по молодости, хотя и прожитой в атмосфере лжи, всеобщей зависти и засорения мозгов. Собственно, героев в романе двое — рассказчица, по профессии художница, и ее отец, тоже художник, человек неординарный, талантливый, но, что называется, без царя в голове. Не любить его она не может, но знает и цену ему — человеку в жизненных перипетиях ненадежному однако, неизменно обаятельному, до последних дней способному снова и снова влюблять в себя женщин, всякий раз увиливая от семейных уз. Роман вполне может быть прочитан и как еще одна история мятущегося таланта, который не вписывается в заурядные житейские рамки. Конечно, дочери тоже непросто с таким отцом, тем паче, что он когда-то бросил семью. Но, наконец-то обретши семейное счастье во Франции, она устраивает в родном Ленинграде посмертную выставку отца. Бурный успех, восторженная пресса, телепередачи, затем новая выставка — уже в Москве… Однако значительная часть работ куда-то сгинула: не в личные ли коллекции чекистов брежневского времени, все-таки знавших цену подлинному искусству?.. Впрочем, суть в другом — в том, что жизнь талантливого человека оказалась не только растраченной на пустяки, но и пущенной под откос. На борьбу с какими только запретами ни тратились силы!..
“Вологодский конвой” Александра Цыганова (“Москва”, № 12) — о лагерных буднях охранника. “Вологодский конвой шутить не любит: шаг влево — агитация, шаг вправо — провокация, прыжок вверх <…> А прыжок вверх — попытка к бегству”. Нечто в духе “и конвоиры любить умеют”. Кто бы сомневался. “Я начальник отряда осужденных, или отрядник, как говорят все, кому не лень: и сотрудники зоны, и сами осужденные, и родственники, приезжающие на свидание… Конечно, порой не удержишься и поправишь, но проку в этом нет: люди проторили, люди и ходят. А наш-то почет для них, выходит, совсем и не впрочет, потому как наша честь с утра и до позднего вечера — в зоне. Воспитатель, советчик, начальник, отец, старший брат, вершитель судеб — все в одном лице. И здесь только сердце — вещун, а душа твоя мера…”
Двумя рассказами представлен в 10-м номере “Звезды” Борис Вайль. В “Жалобе” дело начинается с давней, еще послевоенных времен, обиды маленького мальчика на учительницу, напрасно поставившую ему двойку. “О жизни после смерти” — милый пустячок о переселении душ, точнее, о том, что душа не испытывает ни сожаления, ни тоски о брошенном ею теле.
Повесть прозаика из Оренбурга, уральского казака, эмигранта из Кахзахстана Николая Корсунова “Закрытые ставни” (“Москва”, № 10) — история любви. Послевоенная печаль. Алексей любит замужнюю Наталью, а та ни тпру, ни ну. Наконец, соблазнил, получил свое. А муж-то возьми и удавись. Совестно Алеше. Искренняя беллетристика невысокого полета.
Аж в XIII век отправляется Игорь Ефимов в романе “Новгородский толмач” (“Звезда”, № 10, 11). Почти весь роман разворачивается в письмах, лишь иногда перемежаемых отрывками из дневника героя. Герой, Стефан Златоброд, свободно владеет двенадцатью языками. Сам он немец, уроженец Любека. В Новгородской республике он и гость, и работник, и домашний учитель в семье богатого купца Алольцева, и миссионер. Миссионерская деятельность направлена на возвращение “восточных отступников” в лоно католичества. Но как раз об этом в романе сказано немного. Зато форма писем в Любек позволяет автору развернуть любопытное повествование о нравах и обычаях древней Руси. Новгород и Псков как раз в эти годы теряют свою самостоятельность, перейдя под покровительство Москвы. Это обернулось жесточайшими войнами, свидетелем которых автор делает толмача Стефана. В одном из сражений погибает его хозяин вместе с сыном. Стефан, давно в тайне любивший жену Алольцева, женится на вдове. Но та не может оправиться от горя и умирает. Вновь ставший одиноким Стефан, уже на склоне лет думает о браке со своей, давней, еще детской любовью, очаровательной Гретой, тоже успевшей овдоветь. Здесь повествование заканчивается, и место предоставлено историкам. Отрывки из книг Карамзина, Ключевского, Борисова, Соловьева, Скрынникова и др., которыми заканчивается роман, кажутся его естественным продолжением.
Мемуары
В “Новом мире” (№ 11) — воспоминания Александра Солженицына “Угодило зернышко промеж двух жерновов. Очерки изгнания” (часть четвертая, последняя; 1987 — 1994). Вехи перестройки. Игнат и Ермолай в Англии. Старые счеты. Замучили докучные визитеры, мешают работать. Отношения с Сахаровым — очень осторожно. Наконец публикации на родине… Вплоть до момента возвращения в Россию. Неподражаемая интонация бойца и героя. “…А в друзьях своих числю — русские просторы. Русскую провинцию. Малые и средние города. Что-то еще успею сказать и сделать?”
В рубрике “non fiction” в “Знамени” (№ 10) публикуется текст смоленского литературоведа Вадима Баевского “Сны моего детства”. Приведем выдержку: “Посреди обеда великий стилист (Ю.К. Олеша — ред.) внятно произнес, внимательно разглядывая приезжих дам: “Говно абсолютное”. После внезапного всеобщего потрясения Лидия Карловна первая пришла в себя. Она воскликнула: “Юрий Карлович! Что вы такое говорите! Как можно? Извинитесь сейчас же, ради всего святого!” Он встал, невысокий, плотный, с крупной головой, поклонился двум тонным гостьям, расшаркался и сказал: “Простите, если можете, что я сказал ▒абсолютное’””.
В “Новом мире” (№ 12) завершается публикация “Книги о жизни” Анны Василевской (начало в № 2, 3). Записки девушки из простонародья на фоне истории первой половины ХХ века. Из деревни в Ленинград в начале 30-х. Фокус — жизнь семьи. Заботы, случаи, эксцессы. С ощутимым элементом беллетризации.
“Правда останется” Лазаря Лазарева (“Знамя”, № 12) — содержательные, добросовестные воспоминания о Василе Быкове.
В “Нашем современнике” (№ 12) Алексей Вульфов (“Теперь лишь вспоминать. Записки”) рассказывает о своих встречах с композитором Георгием Свиридовым. Много любви и нежности.
Воспоминания профессора университетов Линкольна (США) и Тренто (Италия) Владимира Фридкина “Лицеисты советских времен” (“Знамя”, № 11) воскрешают события из жизни старшеклассников московской 110-й школы в Мерзляковском переулке начала 50-х годов — своего рода оранжереи, где выращивалась культурная и научная элита. Дух времени, всяческие забавности. Автор когда-то написал выпускное сочинение “по мотивам” постановления об Ахматовой и Зощенко. Он правильно заранее угадал одну из тем и получил медаль. Но потом, когда он прочитал стихи Ахматовой, ему было стыдно. “Стыд этот, липкий и жгучий, преследовал меня всю жизнь”.
В рассказе (или, точнее, повести) Людмилы Черной “Главная книга” (“Звезда”, № 10) воспроизведено советское время: конец 50-х — начало 60-х годов. Уж, казалось бы… Шлюзы открыты, повеяло свежестью, романтически настроенная часть интеллигенции впала в очередные иллюзии. Тема, за которую взялись тогда Черная вместе с мужем, профессором-историком Даниилом Меламидом, казалась им абсолютно свободной от любых подозрений идеологических верхов. Авторы задумали исследовать природу фашизма. Подспорьем им должна была стать огромная библиотека — подарок Генриха Бёлля. Но тут тоталитарная машина спохватилась. На тему было наложено табу. На страницах воспоминаний Черной разыгрывается карнавально-драматическая ситуация: ведь впрямую разъяснить бестолковым историкам, что анализируют они не столько гитлеровскую империю, сколько сходство тоталитарных систем, советские идеологи не могли. А сходство было просто кричащим. И обнаруживалось не только в методах подавления инакомыслия, в руководстве экономикой, опоре на систему доносов и т.д., но и в психологических характеристиках Сталина и Гитлера. С публикацией книги в “Новом мире”, у Твардовского, ничего не вышло — наступил август 1968-гo. Книга ушла в самиздат. Непосредственным душителем ее стал Альберт Беляев, тогдашний работник ЦК, позднее ставший главным редактором “Культуры”. Но в этой истории и тут рано ставить точку. Не так давно отрывок из уже напечатанной книги послужил послесловием к изданному в России гитлеровскому труду. Однако адвокат, к кому обратилась Черная, откровенно сознался, что в суд подавать остерегается…
В “Знамени” (№ 12) — продолжение “Дневника военных лет” литературоведа Леонида Тимофеева (начало в № 6 за 2002 г.). Это фрагменты Дневника, относящиеся к 1942 и 1943 годам. “Объявлен закрытый конкурс на гимн для Союза: нормального (?!) советского содержания. Привлечены поэты крупного по нашим масштабам калибра. Упорный слух о сокращении нормы хлеба: 300 иждивенцам, 500 служащим, 600 рабочим. Вступил в борьбу за лучшую квартиру, расположенную рядом. На нее выдан уже кому-то ордер, но Союз писателей хлопочет за меня в Моссовете”. Много живописных деталей, переданных с осторожно-предусмолтрительным чувством дистанции по отношению и к великому, и к мелкому.
Текст Дмитрия Шеварова “Пушкинский бульвар” (“Новый мир”, № 12) — очерковые заметки-припоминания на тему “я и Пушкин”.
ДРАМАТУРГИЯ
В “Новом мире” (№ 11) в кои-то веки напечатана пьеса — “Первый мужчина” молодого драматурга Елены Исаевой. Женские истории “про папу”. Это эксперимент. Автор объясняет его суть так. Пьеса сделана по методике “Verbatim” в рамках проекта “Документальный театр”. Техника “Verbatim” появилась в Англии, в Лондонском театре “Роял Корт”. Драматург определяет для себя социально значимую тему, проблему, идею. Если этой темой он “заражает” режиссера и актерскую команду, то начинается совместный труд. Актеры сами “идут в народ” с диктофонами в руках и опрашивают на заданную тему энное количество человек (чем больше — тем лучше). Записывая беседу, актеры попутно внимательно наблюдают интервьюируемых, запоминая характерные черты поведения — языковые особенности, жесты и так далее. Весь собранный материал передается драматургу, который “расшифровывает” его, не редактируя и оставляя оригинальные свойства так называемых “информационных доноров” вплоть до пауз, охов, ахов, придыхания, заикания, “вредных словечек” и тому подобного. Затем на основе этого материала драматург пишет пьесу. Сложность в том, что автор не имеет права редактировать текст своих персонажей. Он может только компилировать и сокращать. Но придумывать свои истории “по мотивам” услышанного, добавлять, где надо, саспенс или, скажем, недостающий “драматургический узел” — не имеет права.
В этом сезоне сразу два журнала — “Октябрь” и “Урал” — сделали по молодежному выпуску. Акция эта, как показывает опыт, полезна не только начинающим авторам (дебютировать в нашей печати довольно сложно), но и самим журналам, как, впрочем, и литературной ситуации в целом. Рассмотреть прозаические опыты нового поколения мы решили отдельным блоком — прежде всего, потому, что у “новой прозы” есть немало характерных черт, на которые стоит обратить внимание. Во-первых, это очень заметная языковая раскрепощенность и вообще — свободное владение разговорным языком, что придает текстам необходимую достоверность. Во-вторых, — и это свойственно решительно всем авторам — лаконизм, заметный даже на уровне фразы, часто укладывающейся в одну строку: минимум эпитетов и вообще никаких отвлеченных рассуждений плюс стремление перенести смысловую нагрузку на диалог (отсюда — значимость прямой речи). В-третьих, не менее заметная тяга к определенной сюжетной “виртуальности”, когда реалистическое письмо свободно перетекает в явную фантастику, а потом столь же свободно дрейфует обратно. И в-четвертых, категорический отказ от какой бы то ни было сентиментальности. Молодые пишут жестко, как правило, точно и весьма натуралистично. При этом иной раз поражает какая-то вопиющая безграмотность пионеров литературного фронта умудряющихся даже написать “Селленджер”, то есть с тремя (!) ошибками.
Молодежные выпуски — “Урал” № 11 и “Октябрь” № 12.
Повесть Сергея Агафонова “Девочка, ты хочешь слетать на Марс?” (“Урал”) — в высшей степени показательный образец наиболее характерных черт “новой прозы”. Легкое ироничное письмо, при всем том не лишенное “идейного содержания”. Сугубые приметы современной обыденности наложены на самый фантастический сюжет: некий старик-профессор и случайно встреченная девочка-подросток отправляются на Марс, который, оказывается, давно уже приспособлен к жизни — как колония, где изжиты все недостатки пришедшей в упадок земной цивилизации. Характерно, что упадок касается не технической стороны, а как бы “гуманитарной” — ценности общества потребления, помноженные на общее тупоумие, не удовлетворяют не только некоторых представителей человечества, но даже саму планету, готовую вот-вот “стряхнуть” с себя дискредитировавшую себя расу. Но и “марсианский рай”, вынужденный скрывать свое существование, планомерно уничтожая направляемые на Марс научные спутники, описан автором — при всех симпатиях — отчасти в ироническом ключе. Это совсем не похоже на фантастику 60-х годов — если это и манифест, то изрядно приправленный сарказмом.
Олег Зайончковский предлагает нечто вроде гибрида семейной саги с воспоминаниями о детстве (роман “Петрович” — “Октябрь”). Ребенок рассматривает альбомы со старыми фотографиями, а дед что-то отрывочно ему сообщает. “Детский” взгляд позволяет автору вырваться из плена опутывающих сознание взрослого стереотипов и создать эффект если не инобытия, то, по крайней мере, свежести восприятия.
В рассказе Лидии Шевяковой “Жара” (“Октябрь” ) тоже использован довольно простой прием — но использован эффективно. Последовательно заглядывая в салоны томящихся у железнодорожного переезда машин, автор дает моментальные “срезы” разных социальных слоев, представителей которых объединяет одно — ищущая и, в конце концов, находящая выход агрессия.
Повесть “Спящие” Анны Кармановой (“Урал”) — это погружение в бездну безнадежности методом жестокого натурализма. Основной эффект достигается за счет умело провоцируемой сюжетной “неожиданности”: уже к середине текста начинаешь подозревать, что странная, изломанная душой и серьезно больная женщина, с которой живет молодой студент, на самом деле — мужчина. Мрак, в котором живут эти люди, непреодолим, поскольку источник его — в них самих. Морали здесь нет — только эмоции, в которых персонажи пытаются укрыться, как в убежище. Убежище оказывается ловушкой.
В пьесе Александры Чекановой “Нулевой километр” (“Урал”) безнадежность бытия передается через гиперболизированное разрушение быта: проживающая вместе пара (но не семья — это несколько раз подчеркнуто в тексте) пытается обменять по объявлению в газете квартиру, в которой беспрестанно прорывает канализацию, в подъезде — орут и дерутся, а из окна видны завод и кладбище. В финале они, естественно, понимают, что им никогда и никуда не выбраться.
Похожий мотив и в пьесе Антона Валова “Рецидив трусости” (“Урал”). Подросток, ощущающий себя поэтом, хотя и не пишет стихов, все время пасует перед миром, оборачивающимся к нему то лицом озверевших гопников, то агрессивных обитателей дурдома, то ополоумевшей от одиночества учительницы, то малолетней шлюхи, в которую он без памяти влюблен… В финал, впрочем, заложена попытка катарсиса — через волевое приятие невозможного мира.
Вообще, любовная тема в “новой прозе” решается довольно экзотично. Точнее было бы сказать — методом от противного.
Герой в рассказе Александра Карасева “Наташа” (“Октябрь”) испытывает все большее и большее раздражение к проживающей с ним барышне. Хотя та изо всех сил старается ему угодить, и, вообще, он отчетливо сознает, что никаких внятных претензий сформулировать не может. Единственное, что может хоть как-то объяснить нарастающее отвращение — смутное подозрение, что девушке во что бы то ни стало надо зацепиться в городе до окончания института…
В повести Данила Гурьянова “Глупая улитка” (“Урал”) изображена гораздо более жесткая ситуация. В молодого красавца, женатого на красавице (оба вступили в брак скорее по необходимости, чем по любви), влюбляется нелепая и нескладная сотрудница, на которую он даже смотреть не может без отвращения. Однажды в пылу пьяной агрессии он овладевает ею и в дальнейшем, боясь уголовного кодекса, имитирует нежные чувства. Одновременно он разыгрывает целый спектакль, чтобы дискредитировать в глазах жены приятеля, к которому она неравнодушна. В конечном счете этот странный герой оказывается у разбитого корыта.
В молоденькую девушку из рассказа Евгения Гуфа “Дракончик” (“Октябрь”) влюбляется домовой — завязывает ей на голове странный узел из волос и начинает осыпать подарками — то кошелек на дороге подбросит, то еще что. Девушка сперва из страха терпит роль “невесты”, но потом решает состричь магический узел. Не тут-то было — едва попытавшись освободиться, она тут же почернела и умерла.
2. Литературная критика
“Ex libris”, “Арион”, “Дружба народов”, “Знамя”, “Москва”,
“Наш современник”, “Неприкосновенный запас”, “Новый мир”, “Октябрь”, “Урал”, Сеть.
В критике сезона есть один лейтмотив. КРИЗИС ЛИБЕРАЛЬНЫХ ЦЕННОСТЕЙ, выход на арену врагов свободы.
В “Знамени” (№ 10) Наталья Иванова в статье “Новый агитпроп: в “правом” интерьере и “левом” пейзаже” замечает, что в литературе поразвелось немало разного толка реваншистов. Тут и старый конь Проханов, и некий Елизаров из Ганновера, и мрачный питерский маньяк Крусанов. Кругом и всюду — неприязнь к либерализму, “попытка реванша”, беззаветная любовь к “советскому”, позиционирование ненависти ко всему “демократическому”… “все собственно литературные газеты обнаружили вполне ретроградные настроения”. Либеральный критик пытается дать этому объяснение. В середине 90-х “правые” интеллектуалы, иронически, при помощи стеба используя советский бренд, невольно способствовали его оживлению. Шутили-шутили — и дошутились, как неразумные дети, смехом-смехом, но вызвавшие монстра из небытия. “В единый пучок смыкаются три, казалось бы, совершенно отдельных и даже противостоящих направления: 1) консервативно-советско-реабилитационное; 2) необуржуазное; 3) леворадикальное”.
О том же в “Неприкосновенном запасе” (№ 4) публикуется аналитическая статья профессора Университета Майнца-Гермерсхайма Биргит Менцель “Перемены в русской литературной критике. Взгляд через немецкий телескоп”. Нерв статьи — попытка понять, отчего постмодернист Иванов издает в “Ad marginem” “национал-патриотического демагога” Проханова. Автор отмечает, что альянс “анархо-либералов” и “национал-патриотов” подпитывается образом общего врага — “politicаl correctness”. Бывшая духовно-литературная элита тяжело переживает утрату своего социального значения и регрессивно ностальгирует по мэйнстриму массового сознания. “…Критики чувствуют себя обманутыми политическим руководством, но и не видят возможности самим организовать свою жизнь, чувствуют себя брошенными или “уволенными” государством; бывшие идеалы перестройки — демократизация и реформы — дезавуированы, преданы и высмеяны; а литература, которая отображала эти процессы, обвиняется в их создании и отвергается”. Вот так это видится извне.
Когда коричневый цвет входит в моду, появляются его поклонники и в литературных кругах. Новейший критик-идеолог нацистского толка Лев Пирогов (“Архипелаг Pasternak”: “НГ Ex libris”, 2 октября) пространно рассуждает о впечатлившей его книге Михаила Елизарова “Pasternak”. Художественные достоинства произведения критика “вообще не потрясают”: “это не роман, а теорема”. Два героя — русский язычник и русский православный вместе борются против “объединенных сил всех чужебесов”. Пирогов, как можно понять, на стороне автора и обоих молодчиков, он только уточняет направление удара: “либеральная энтропия” и “разъедающий всякую живую душу “плюрализм””. Заканчивает же Пирогов разъяснениями, что искусство — вспомогательная (служебная) часть жизни и книжки нужно читать не для комфорта.
В “Неприкосновенном запасе” (2003, №5) напечатана статья экономиста Евгения Сабурова “Постлитературоцентричная общественная жизнь”. Что-то вроде фельетона, где в нашей ненормальности автор винит русскую литературу. “До сих пор в обществе не изжиты экономические бредни Льва Толстого и не менее бредовые представления Федора Достоевского о политическом развитии России”. И далее: “Ничего рационального и полезного сделать невозможно, пока общество озабочено поисками “духовности”, “самобытности” и судорожно ищет в избирательных бюллетенях нового “властителя дум”. Мы не можем отказаться от своей национальной самобытности. Мы не можем “жить не по лжи” не потому, что мы такие уж патологические вруны, а потому, что это не интересно. И это противоречит всему тому, что воспитала в нас вся русская литература. Демократия посягает на “наше все”, на литературоцентричность русской общественной жизни, в конце концов, она посягает на самое дорогое — на фигу в кармане”. Молодые люди не перестали читать, просто они перестали вычитывать из книжек “правду жизни” и указания на то, как “сеять разумное, доброе, вечное”. И, лишившись поддержки литературы, политика потеряла ореол сакральности, перестала быть осуществлением идеалов и превратилась либо в шоу, либо предельно рационализировалась. Сабуров тихо надеется, что наступит совсем нормальная, совсем постлитературоцентричная эпоха.
СКАНДАЛЫ СЕЗОНА
Лев Гурский в статье “Лена — киска баскервилей” (“Русский Журнал”, 8 декабря) рецензирует скандальный бестселлер — книгу Елены Трегубовой “Байки кремлевского диггера”. “Думаю, многим из героев рецензируемой книги ныне остается лишь перелистывать страницы, бессильно бормоча: “Дрянь. Дрянь. Дрянь!” Собственно, этими тремя словами рецензию на мемуары Елены Трегубовой, бывшей представительницы “кремлевского пула” московских журналистов, можно было бы, пожалуй, и ограничить”. “Молодая дама, несколько лет допускаемая на открытые и закрытые кремлевские тусовки, а потому обладающая кое-какой конфиденциальной (хотя и несекретной) информацией о тамошних чиновниках, теперь с удовольствием несет по кочкам всех, кто ей встречался в коридорах власти и был с ней более-менее откровенен. Киска заранее придумала себе оправдание: мол, кремлевские обитатели “напоминали людей, но в действительности — совсем не люди”. А раз это “мутанты” (определение автора), то их не жалко и перед ними не стыдно. Наоборот: приятно, что царапины, оставленные кошачьими коготками, долго не заживают”. “Люди, оцарапанные злой киской, известны всем, кто интересуется современной политикой. Фигуранты эти (фамильярно называемые автором Валей, Володей, Лешкой, Славкой и т.п.), быть может, заслуживают презрения, негодования, увольнения по статье или даже уголовного дела по другой статье. Но циничного предательства не заслуживает никто… вопреки желанию автора, читатель невольно начинает чувствовать нечто вроде мужской солидарности <…> даже с Путиным (коему инкриминируется не столько авторитаризм, сколько умение “ловко прятать ухмылку” плюс “идиотские шутки подзаборного пошиба”)”. Чтобы окончательно убедить читателя в ничтожестве кремлевских экс-приятелей, Трегубова то и дело подчеркивает собственное величие. Уже к середине книги кажется, будто российская политика вращается исключительно вокруг Трегубовой…
Обзор новых книг о Путине и его окружении производит Константин Мильчин в “Русском Журнале” 6 декабря (“Кремлекопание”). Вышло два тома биографии Путина, написанных журналистом Олегом Блоцким. Вещь обстоятельная, никаких “специфических” подробностей в книге (кстати, написанной в тесном сотрудничестве с женой президента) искать не стоит. Общий пафос — ребята, учите немецкий, занимайтесь спортом, прилежно работайте, не унывайте, забудьте об алкоголе и курении и, может быть, когда-нибудь и вы станете президентами. Книга Елены Трегубовой “Записки кремлевского диггера” — для любителей сенсаций и сплетен. Одна сплошная изюминка, правда, дурно пахнущая. Книжка “Питерское окружение президента” Алексея Мухина написана с пропрезидентских позиций. Андрей Колесников создал панегирик под названием “Неизвестный Чубайс. Страницы из биографии”. Нельзя хвалить политика столь страстно. Андрей Фадеев (“Тень Чубайса над ЖКХ”) написал памфлет-брошюрку о том, как из-за Чубайса российский народ поставлен на грань физического исчезновения. В книге Николая Анисина (“После Ельцина. Картинки путинской поры”) есть историческая концепция: во всем виноваты Чубайс и Путин, которые не дают бизнесу развиваться, а простому человеку жить по-человечески.
В сентябре-декабре прокатилась волна публикаций с обвинениями по адресу Александра Солженицына. Одна из самых заметных — статья Марка Дейча “Бесстыжий классик. Александр Солженицын как зеркало русской ксенофобии” (“Московский комсомолец” 24 — 26 сентября и 24 ноября). См. также: Семен Резник. “Солженицынская трагедия”. — “Еврейское слово”, № 45 (http://www.e-slovo.ru). В защиту Солженицына выступили Андрей Немзер (“Черные дни”, 29 октября) и Павел Басинский (“Потемщики сраму не имут”: “Русский Журнал”, 12 декабря). Оба упрекают коллег-писателей за молчание в тот час, когда оскорбляют великого собрата. Немзер: “…не нашлось в России писателя, который бы внятно и громко сказал: лгать — стыдно (… даже если мы полагаем его сегодняшнюю позицию “реакционной” и “опасной”); позоря Солженицына, вы, клеветники, позорите Россию, писательское сообщество и меня, сочинителя такого-то, лично; все минется — одна правда останется. Не нашлось в России такого писателя”. Басинский: “Бульварная газета (с тиражом, между прочим, два с лишним миллиона экземпляров) нагло, по-хамски и последовательно травит крупнейшего русского писателя. Издевается над ним, как хочет, как урки когда-то издевались над интеллигентными “политическими”. Травля, издевательства эти сознательно приурочены к 85-летию писателя”.
Сам Солженицын остро и болезненно отреагировал на обвинения в прессе. В своей статье “Потемщики света не ищут” ( “Литературная газета”, № 43) он ответил: “кто прочел мои книги — всем их совокупным духовным уровнем, тоном и содержанием заранее защищены от прилипания таких клевет”.
КРИТИКА О ПРОЗЕ И ПРОЗАИКАХ
Любопытный — и весьма неожиданный — взгляд на отечественную литературу предлагает статья итальянского слависта Марио Карамитти “Мода и перспективы. Сегодняшняя русская литература в Италии и из Италии” (“Октябрь”, № 10). Прежде всего приятен ее доброжелательно-ироничный и беспафосный тон — Европа в который раз дает урок хороших манер. В общем, так: в Италии русскую культура не знают совершенно (кто бы сомневался), что, по мнению автора, чести европейцам не делает — оказывается, мы даже не подозреваем, какими сокровищами обладаем. У нас сохранилась масса реликтов, которые не только ценны сами по себе (институт толстых журналов, например, или способность к горячим литературным дебатам — итальянский автор с нескрываемой грустью замечает, что там, у себя, он не мог бы даже мечтать о столь запальчивых литературных склоках), но и могут дать плоды, спасительные для всего мирового (sic!) культурного процесса. Внимание: “… в России <…> до сих пор присутствует нечто вроде предубеждения по отношению к десакрализации литературы, к тому, чтобы бросить ее в большой котел долларизированного искусства. Ведь именно таково положение литературы во всем мире, одинаково отвратительное и губительное, и ему не позавидуешь. И именно от России следует ожидать славной и антиисторической реакции.” Автор перечисляет несколько направлений, которые обещают дать значимые художественные результаты. К таковым, по его мнению, относятся: “анахроничный” авангард, реализм, готовый впитать наработки романтизма и постмодернизма, “эго-романистика”, абсурд и, как ни странно, “сетелитература”, которой на Западе, оказывается, просто не существует.
Сергей Беляков, с упорством мономана доказывающий превосходство прозы Проханова над всей остальной словесностью, вновь берется долбить свое дупло — в третий раз за год и в том же самом журнале. Разобравшись ранее с недоброжелательной к Проханову критикой, в обширной статье “Дракон в лабиринте: к тупику нового реализма” (“Урал”, № 10) автор сводит счеты со всеми, кто, по его мнению, может составить конкуренцию его герою на почве реалистического письма. Все поголовно “новые реалисты”, к которым автор почему-то причисляет Бабченко, Сенчина, Шаргунова, Плужникова плюс несколько малоизвестных имен (не объясняя, что между ними общего и почему за бортом оставлены те, кого критика сопрягала с понятием “нового реализма” до Белякова), никуда не годятся. Приводятся удивительные аргументы, заставляющие недоумевать, из каких литературоведческих источников господин Беляков черпает свои теоретические постулаты.
Критик обратил свои взоры и в сторону повести Марии Ремизовой “Москва — Питер и обратно”. По мнению Белякова, Ремизова принадлежит к “поколению next” — однако не по возрасту, а по художественной манере. Критик находит, что в этой повести “минимум вымысла, минимум фантазии”, если упомянутый вымысел есть вообще. Ведь скучную жизнь своих персонажей “…автор предпочитает передавать <…> как можно более точно, не выдумывая затейливой фабулы”.
Елена Иваницкая в соавторстве с дочерью — Надеждой Иваницкой — предпринимает экскурс в дебри коммерческой литературы (“Masslit”: “Дружба народов”, № 10). Написанная не без иронического блеска, статья, увы, доказывает очевидное: коммерческая литература — мусор. Впрочем, авторы настаивают на том, что и в “занимательных жанрах” могут работать качественные писатели: Акунин, Юлия Латынина, Лев Гурский, Михаил Успенский и другие.
Ряд статей посвящены отдельным прозаикам.
О новейшей прозе Анатолия Азольского (“Глаша”; “Севастополь и далее”) пишет в статье “Тихие герои” сыктывкарский критик Владимир Цивунин (“Знамя”, № 12). Критик актуализирует известную аналогию: Азольский — Грэм Грин. Глубинная основа сходства: их герои не столько делают что-то, сколько… просто живут.
Марина Абашева в “Новом мире” (№ 11) в статье “Биография свободы. Свобода биографии” рассуждает о прозе Нины Горлановой и Вячеслава Букура (“Нельзя. Можно. Нельзя” в “Знамени”, “Лидия и другие” в “Континенте”). Биография автора, о которой читатель только догадывался, в новых произведениях стала творческим заданием, а что было доселе главным — сюжет, приключения яркого, “устного”, живого слова героя, — уходит в скобки. Изменяется статус слова: биография, непридуманное становится собственно текстом, “фикциональная”, художественная проза — комментарием к нему, заметками на полях. О чем роман Горлановой? О свободе. Это взросление, становление женщины, обретение писательницей умения по-своему видеть мир. Сюжет романа-монолога может прочитываться как осознанная перемена властных инстанций: отец народов — собственно отец — Бог Отец. Не сложилась пока, утверждает Абашева, современная биография как культурная форма. Но произведения Горлановой и Букура — шаг к такой форме.
Александр Агеев в своей русскожурнальной рубрике рассуждает о финалистах Русского Букера (“Голод 86”, 13 октября). Ругает жюри, не включившее в шорт-лист романы Быкова, Шарова, Полянской, Юрьева. У жюри вышел “кислый список”, и выход тут только один — дать премию “Юпитеру” Леонида Зорина.
Петра Аретина в статье “Между Юпитером и быком” (“Русский Журнал”, 12 ноября) тоже анализирует роман Леонида Зорина. “Я думаю сходно с Зориным — и о личности, и об истории, и о стране с ее стариками, пожилыми и молодыми людьми, и о Юпитерах всех мастей я думаю так же, как Леонид Зорин. А чувствую… Чувствую, что роман всецело подчинился публицистическому высказыванию. Что новый Юпитер зажал синтетический, сложный мир — хотя и романный — в схему, безоговорочно подчинил своей цели, своему внятному высказыванию”. Зорин — мастер афоризма. Многословие ему не идет. Та же Аретина в статье “Герр Штурм, кровать с Ниной и уши Каренина” в “Русском журнале” 20 ноября весьма критично пишет о романе Афанасия Мамедова “Фрау Шрам”, также вошедшем в шорт-лист Русского Букера. “Пишет Мамедов на редкость закомплексованно и неумело. Подворовывает у Набокова…”. Есть примеры. А в статье “Те же и покер” (“Русский Журнал”, 28 ноября) Аретина пишет о финалисте Русского Букера Наталье Галкиной с ее романом “Вилла Рено”: “прелестный роман”.
Татьяна Сотникова в статье “Напрасный детектив” (“Русский Журнал”, 6 ноября) делится соображениями об еще одной вошедшей в шорт-лист Букера книге — романе Леонида Юзефовича “Казароза”. По прочтении этой детективной книги запоминаются не перипетии сюжета, а какие-то едва уловимые даже не тона, а оттенки жизни, увиденные автором. Юзефович попал “в очень распространенную повествовательную ловушку. Суть ее состоит в том, что в острый сюжет якобы хорошо ложатся глубокие мысли и образы и что читатель лучше воспринимает их в одежке этого самого острого сюжета. Между тем беллетристическая динамика, пресловутый драйв, принципиальным образом отличается от динамики художественной прозы. Беллетристическое — в том числе детективное — напряжение создается не просто за счет иных повествовательных приемов, а за счет иного типа писательского дарования”.
А вот нашумевшая “Орфография. Опера в трёх действиях” Дмитрия Быкова в шорт не вошла. В “Знамени” (№ 10) Дарья Маркова в статье “Вальс-опера” азартно цитирует это произведение. И приходит к выводу, что роман-то скучноват и легко сводится к философизмам, слабо поддержанным образной логикой. Исторические декорации привлечены, чтоб поставить “оперу идей” Быкова. Неудивительно, что “исторический” ряд читатели и критики, не без помощи вездесущего автора, дополняют ассоциациями с современностью.
Об этом же произведении Быкова пишет и Максим Кронгауз в статье “Игра в роман и вопросы языкознания” (“Новый Мир”, № 12). Кронгауз полагает, что налицо книга-игра — игра автора с читателем, с критиком, причем не на интерес, а на вполне определенную ставку. Это игра в роман, в которой автор начинает и постоянно выигрывает. Главная из игр — игра в угадайку, отгадывание прототипов. Сами персонажи всего лишь пародии, в массе своей крайне несимпатичные. В целом текст стилизован под классическую русскую литературу вообще. Еще одна игра и еще один парадокс связаны со столкновением “тогда” и “сейчас”. Отдельное восхищение критики вызывает тот факт, что такой роман — безупречный этически и вообще серьезный и большой — написал человек с неоднозначной репутацией, а попросту говоря, борец с либерализмом, enfant terrible сегодняшней культуры. В действительности речь идет об игре Быкова с читателем. Писатель конструирует правильный текст. Сегодня слово “правильный” формирует новый стиль поведения, следовать которому должен “продвинутый” человек. Можно сказать, что речь идет о создании нового русского дендизма, особого свода правил, “как себя вести”, “какую одежду носить”, “что есть”, “куда ходить” и в числе много другого — “что читать”. Наше время, констатирует Кронгауз, замечательно тем, что “литературными чемпионами” становятся не банальные бестселлеры, а исключительно правильные тексты. К ним и относится “Орфография”, которая будет переиздаваться, быть может, получать премии и считаться серьезным большим романом. Единственным ее, впрочем несущественным, недостатком оказывается то, что ее неинтересно читать.
А у Михаила Эдельштейна в статье “Назову себя Клингенмайер” (“Новый Мир”, № 12) роман Быкова оказывается чуть ли не гениальным творческим парадоксом. Все тот же Быков — живой, настоящий, узнаваемый в каждой строчке. И стихи, и роман Быкова написаны для тех, кто все еще верит, что книга не просто черные буквы на белой бумаге, но горе и радость, смех и слезы. “От “Орфографии” получаешь удовольствие в самом прямом, до-бартовском, смысле <…> Закрадывается совершенно неприличное для критика желание просто сказать автору “спасибо” и перечитать текст еще раз”. Быкову удалось создать идеологический роман без диктата авторского голоса. Это роман об игре, в которой не бывает победителей; об истории, не имеющей ни конца, ни смысла (как брех собак в ночном Гурзуфе). О том, что жизнь скользит вниз, в “первичный бульон”. О том, что каждый всегда стоит перед выбором. И о том, что выбора нет — с одной стороны петля, с другой удавка… В какой-то момент Эдельштейн просто переходит на пенье.
Павел Басинский в статье “Космополит супротив инородца” (“Русский Журнал”, 31 декабря) пишет о книге Бориса Акунина “Алмазная колесница”. Он задается вопросом, как это стопроцентный западник, стопроцентный глобалист и стопроцентный праволиберал, автор насквозь идеологичных романов умудряется иметь в России успех, когда страна выблюнула либерал-интеллигент-западников, над нею издевавшихся. А потому что дьявольски талантливый литератор. Акунин — состоявшийся проект. Состоявшийся — потому что все его части сработали.
Рецензируя роман Владимира Кантора “Рождественская история”, Александр Люсый (“Дружба нардов”, № 11) сосредотачивается на медицинской составляющей текста (действие происходит в больнице). Обширные цитаты из Мишеля Фуко. Медицина как метафора современного мира. Восприятие героем современной больницы как “остаточного ГУЛАГа”. Заговор врачей против пациентов, которому Кантор придает почти сакральный смысл, выводит его к идее невольной жертвы (введен мотив жертвенной святости Бориса и Глеба). Благополучное разрешение судьбы героя кажется критику “реализаций исконной российской мечты об истинном ревизоре и его силах быстрого реагирования, которые смогли бы обеспечить тихое человеческое счастье”.
В “Русском Журнале” состоялось очередное обсуждение вечной темы. Теперь ее формулировка такова: “о “женском”, или, если угодно, “дамском”, чтиве”. 22 октября Ася Фисейская в статье “О брачных играх гиппопотамов и не только” рассуждает о романах “по любовь”. Ругает “сиропную прозу” Анны Берсеньевой и ставит ей в пример Ноэль Шатле, Сигрид Унсет. Этой последней “удалось описать любовные отношения героев так, что они не ассоциируются с брачными играми гиппопотамов”. Юля Беломлинская в статье “Будет чисто и светло” пишет о сочинениях Петрушевской и ей подобных ярко и с чувством, режет правду-матку: “Вот эта, поколения наших родителей, бедная, горькая, наполненная пахучей, тяжелой, неблагополучной физиологией женская проза <…> После этих книг остается ощущение, что тебе в рот запихнули бурую от крови менструальную вату <…> Тошно оттого, что женщины-писательницы этого поколения избрали жанр “Книги жалоб” — любимым и единственным”. Еще Беломлинской не по нраву Улицкая (“у нее физиология сгущена до невыносимости”, “бульварщина, написанная великолепным стилем”). “В ней есть еще какая-то невероятная безнравственность, запутанная, не сразу заметная, выдаваемая даже за христианское всепрощение. <…> При этом Улицкая позиционируется критиками и литературоведами как представитель Классической Русской Литературы. Наследница и проч. и проч. Это не какая-нибудь Таня Толстая, которая хоть и твердит на каждом углу, что она хорошая, всем ясно, что плохая и гуманизм с ней, чисто по генокоду, рядом никогда не ночевал. Там, в общем-то, все честно. Веселая порочная Барынька, внучка веселого порочного Барина. А эта? Она такая вся Своя-Наша! Еврейская девушка, с понтом гуманистка”. Приводятся доказательства. Из писательниц критикессе нравятся Денежкина и Наташа Медведева. Еще Дашкова — за то, что не притворщица. О них сказано мельком.
Татьяна Сотникова размышляет в “Русском Журнале” (17 октября, “История приглядчивой женщины”) о романах Ольги Новиковой. Женская проза приглядчива — возможно, это и есть главная ее характеристика. Новикова выявляет связь между характером и поведением. Кто во что одет и почему; как сложены блузочки в шкафу юной девушки и что это означает; какая пропасть лежит между женщиной, кладущей в песочное тесто маргарин, и женщиной, кладущей туда же масло…
Галина Ермошина тоже анализирует три романа Ольги Новиковой (“Отвернувшись от зеркала”: “Дружба народов”, № 11). Находя в них определенные художественные достоинства, связанные почему-то скорее с социальной направленностью, — критик, тем не менее, делает Новикой упрек в известной схематичности и однотипности фабульных построений. Однако третий роман вышел, по впечатлениям критика, более глубоким, чем первые два, точнее, может служить чем-то вроде синтеза — взаимоотношения мужчины и женщины, главная тема Новиковой, получили здесь новый смысл, как проблема, которую следует окончательно доразрешить читателю — где-то вне текста.
Сергей Чистихин в статье “Раздраконенный мир” (“Знамя”, № 11) характеризует недавно вышедшую раннюю вещь Анатолия Королева “Дракон: Представление” в самых комплиментарных выражениях. Хоть сейчас ему Нобелевку выдавай. Любопытно, что сам автор, кажется, относится к своему давнему опусу снисходительно.
Никита Елисеев в статье “Желание взлететь” (“Русский Журнал”, 7 ноября) пишет о фантасте Вячеславе Рыбакове. Его антиутопия названа вызывающе и провоцирующе: “На будущий год в Москве”: дескать, погубили наше государство, наше общество, но ничего, ничего — мы не теряем надежды. “Дьявольская трудность писать рецензию на книгу, которая тебе пондра эстетически и психологически, и совсем не пондра идеологически”. “…основа, эмоциональная основа повести: высоколобые — опять не у дел, вот и несется жизнь вразнос”.
Новые и относительно новые имена в фокусе критики.
Мария Ремизова в “Знамени” (№ 12) в статье “Здравствуй, проза молодая…” размышляет о прозе новых авторов. Заметим для порядка, что еще вчера критик Ремизова тоже считалась представительницей молодого поколения. Теперь она смело меняет статус и умудренно поглядывает на начинающих. Среди которых, кстати, не такой уж молодой литератор Андрей Геласимов. Статья предлагает законченную версию вхождения в литературу молодого автора (Сергея Шаргунова, Анны Матвеевой или того же Геласимова). Выясняется, что автор этот — довольно профессиональный беллетрист. ““Новые беллетристы” исходят вовсе не из абстрактных литературных задач — они пишут так, как пишут, просто потому, что ощущают громко звучащий запрос времени. А время требует качественного продукта для любой экономической ниши. В этом смысле они, конечно, первые цивилизованные литературные бизнесмены”. Динамичная, энергичная, написанная разговорным языком проза. Этому и многому другому Шаргунов учился у Лимонова, а Геласимов — у западных собратьев по перу. Есть в статье и смысловые характеристики. Довольно сурово охарактеризован Шаргунов: “Перед нами <…> тинейджер, примеряющий разные прикиды — вот это мне пойдет? А это? А в этом я как смотрюсь?.. Собственно личностного здесь почти и нету — так, дешевенький маскарад <…> Он просто-напросто красуется в очередной своей роли, наслаждаясь сознанием того, что ни на кого не похож. Путь, между тем, чреват опасностями — прежде всего той, что с каждым новым переодеванием эпатировать будет все сложнее. Да и экстравагантных амплуа не так уж много”.
О прозаиках — Станиславе Львовском и Ольге Зондберг — пишет Андрей Урицкий в статье “Тонкие круги одиночества” (“Дружба народов”, № 10). Проза Львовского предназначена для очень узкого круга — и пишет он о всяких “необязательных” мелочах, впрочем, тонко и стилистически интересно. Однако тоскует о читателе, в чем и признается. Зондберг тоже сосредоточена на “фрагментах” — это “цепочки микроисторий, цепочки полупортретов <…> мелькающих и исчезающих … силуэтов”. Основная тема для обоих — “экзистенциальное одиночество”. Но — “изощренности, ума, вкуса — в избытке, а силы недостает”. Считать ли это изъяном? — задается вопросом критик. И изящно уходит от ответа.
Валерия Пустовая в “Русском Журнале” в статье “Воскресить “умруна”” 10 ноября пишет о книге Дмитрия Бортникова “Свинобург”. Возражая Павлу Крусанову, Пустовая пишет: “… нет повести гуманнее на свете, чем та, в которой отверженному, немоватому, невзрачному мальчику дают, наконец, исполнить давнюю мечту: высказаться. “Свинобург” написан для того, чтобы мы смогли понять этого мальчика… И когда мы понимаем, что жирный нелюбимый ребенок Фриц в действительности имел право на жизнь — и основания для отказа от нее, гуманизм в повести Бортникова торжествует”.
Владимир Елистратов в статье “Он — Она — Оно — Они, или Заговор подсознания” (“Знамя”, № 12) высказывается по поводу романа “бельгийского писателя”, “члена фламандского ПЕН-клуба” Александра Скоробогатова “Земля безводная”. То ли это психологический триллер. То ли нет. Наблюдения критика фиксируют кучу всяких диковин. Как будто Скоробогатов написал классическую итоговую прозу, венец литературного развития. Как можно понять, Елистратов был бы не прочь получить от прозаика вещи более здорового тона, без тошноты и чернухи.
В свою очередь Александр Агеев (“Голод 93”: “Русский Журнал”, 22 декабря) о другом романе Скоробогатова, “Кокаине”, замечает: “…Скоробогатов в “Кокаине” попросту непроходимо скучен. Да он и сам про это знает, и даже говорит в одном месте: “Господа. Автор — усталый человек. Автору страшно надоело размахивать топором”. Так и не надо размахивать. Надо отдохнуть”.
Александр Люсый в статье “Чемодан смысла” (“Знамя”, № 12) пишет о романе Ольги Ляшенко “Собиратель чемоданов”. Вывод таков: “Ляшенко смастерила едва ли не самую вместительную упаковку духовно насыщенной творческой пустоты со своими увлекательными пустотными сюжетами”.
В статье Артема Каратеева “Невидимый фронт” (“Знамя”, № 12) речь идет о прозе поэта и автора религиозных эссе Регины Дериевой. Тема борьбы с придурками — центральная для всех ее повестей. Критик и пытается вникнуть в перипетии этой борьбы. Если расшифровать иносказательно-притчевый язык, то обнаружится много соответствий с жизненными обстоятельствами автора. Здесь зашифровано и былое диссидентство, и крещение в Римско-католической церкви, и эмиграция в Израиль, и лишение тамошнего гражданства. Все отрицательное и сатанинское фокусируется для Дериевой в понятии Предательства. Для критика неясно, в какой степени получившееся у Дериевой в результате можно отнести к настоящему искусству.
Руслан Миронов в “Русском Журнале” 21 октября (“Пересолил, или Катарсис наизнанку”) представляет книгу Ильи Масодова “Небесная соль”. Садомазо. Крутой замес. Критик к мастеровитому автору снисходителен, но в финале и он замечает: “…есть у Ильи Масодова все возможности писать так, чтобы не было причин ассоциировать его героев с существующими в великом множестве под лозунгом “все дети делают это” Егоркой-трупоедом и Алешей Мертвосековым”.
Ирина Тарасова в статье “Война Закона и Любви” велеречиво и едва не косноязычно нахваливает исторический роман-дилогию Михаила Крупина “Рай зверей. Окаянный престол”. Вот так, к примеру: “Автором воссозданы пласты столь глубинные и сокровенные, что они способны взволновать именно нашего современника — любой авантажно-фантастический выкрутас а-ля Пелевин был бы избыточен. Смотрелся бы пустяшным и нелепым украшательством на общем фоне прозы Крупина, и без того облекающей самой тканью своей нечто достоверно-фантастичное…” Или: “любовные сцены выстроены в романах как положения единой теоремы — призванной доказать законы глубинного родства грешного человеческого естества и “государственного комплекса” чувств человеческих, а также эффектно опровергнуть известную теорию Фрейда”.
Ирина Дедюхова в статье “Прогулки с Вергилием. Заметки о сетевой “голубой” прозе” (“Русский Журнал”, 20 октября) производит обзор таковой словесности. “…С авторов голубой прозы спрос особый. Здесь пустяками не отбрешешься, здесь нужен иной уровень правды и образности языка, чтобы объяснить недоумевающим присутствующим, как это докатился до жизни такой и вместо девочки полюбил мальчика”. “…что же отнести к собственно голубой прозе? Непременное наличие момента совращения. Если его нет, то это всего лишь проза — можно снять бронежилеты и противогазы”. Дедюхова рассказывает, как она организовывала конкурс рассказа и что из этого вышло. Цитирует. Процитируем и мы. Например: “Серега рожал. Он лежал на земле, широко расставив согнутые в коленях черные от кровищи и грязи ноги, и тужился, дико кряхтел, мелко дрожа опавшим вдруг животом. Серые, обычно тихо-усмешливые его глаза закатились и теперь страшно белели на черном, искаженном мукой лице”. Это В. Бондаренко. Про колхоз гомосексуалистов.
Евгений Яблоков в статье “Тревожный постскриптум” (“Русский Журнал”, 26 ноября) пишет о книге Бориса Стругацкого “Комментарий к пройденному”. Это мемуарного плана повествование о братьях-писателях. По вехам их жизни идет и Яблоков, с большим пиететом фиксируя достижения Аркадия и Бориса Натановичей.
В отзыве же Романа Арбитмана “Пикник на двух обочинах” (27 ноября) отмечается и подробность описания того, как простые советские парни постепенно стали чуть ли не внутренними эмигрантами, как трудно рукопись превращалась в книгу (в 70-е у Стругацких не вышло ни одной новой книги — при том, что новые вещи были и кое-как протискивались к читателю в тонких научно-популярных или региональных журналах), — и странность появления книг Стругацких в “Амфоре” с ее симпатиями к Проханову—Крусанову. “…похоже, Стругацкие нужны “Амфоре” в качестве банальной индульгенции, лукавой отмазки, дабы совсем не утопить свое реноме в глазах чистоплотного читателя”. Как живой щит. Но оборачивается это небрежной подготовкой книг к печати. “…произвол составителя бросается в глаза с первых же строк”. “И тут нам скрепя сердце приходится задать неизбежный и неприятный вопрос: для чего Борис Натанович вообще связался с этой “Амфорой”? Теряемся в догадках”.
О мемуарах плодовитой детективщицы Дарьи Донцовой “Записки безумной оптимистки” пишет в статье “Коротко, красиво и отлично смотрится…” в “Русском Журнале” 22 октября спец по жанру детектива Роман Арбитман. Для начала он отмечает, что Донцова Дарья Аркадьевна — лицо вполне реальное. Что уже хорошо. Но она же есть и высшая и последняя стадия издательских манипуляций. Был человек — стал проект. Свежевыпущенная автобиография писательницы призвана лишь утвердить эту схему в последнем чтении, окончательно пришпилив мираж к пустому горизонту. На выбранный имидж народной любимицы работает все, начиная с имени на обложке. “Невинная дамская графомания, поставленная на поток, усилиями издателей превращена в эталон pulp fiction, а страстотерпица Дарья Донцова из фигуры частной делается фигурой общенациональной…” Не удержался злой критик и от толики разоблачений. Вот вам: о папе-писателе сказано лишь, что “отец был человеком щедрым и добрым”. “Читатель от литературы далекий и не узнает никогда, что секретарь СП и член многочисленных редколлегий Аркадий Васильев, автор романа “Есть такая партия!”, был, мягко говоря, не самым достойным представителем писательского цеха, а говоря грубо — литературным погромщиком”. Арбитман полагает, что в “образе ДД” мы имеем пролегомены к национальной идее. “У нас удача улыбается не слишком умной, не слишком талантливой, не слишком амбициозной, хотя бесспорно трудолюбивой пожилой женщине”.
Светлана Селиванова, “Эсхатологический реализм Анатолия Афанасьева” (“Москва”, № 11). Некролог. Начало и финал: “Перестало биться сердце прекрасного русского писателя, автора нашего журнала Анатолия Владимировича Афанасьева. Его проза последних лет явно “выламывалась” из общего потока литературной продукции. На первый взгляд, он писал типичные “триллеры”… Только перед правдой бессилен оборотень, только пониманием можно преодолеть зло. Своими книгами Анатолий Афанасьев сделал бесстрашный шаг по пути такого преодоления”.
КРИТИКА ПОЭЗИИ
В статье “Смерть поэтического диалога” (“Знамя”, № 11) Юлия Качалкина горюет о том, что “нет ныне почти ни одного русского поэта, который бы сделал героем своих стихов другого живого иноязычного поэта. При том условии, что они не будут лично знакомы”. Нет диалога, нет… Но зато каждый отдельный наш поэт стремится стать метафизиком. А “метафизическим сегодня называется тот поэт, который пишет, нарушая законы метра и ритма, тяготея к верлибру, умело пользуясь арсеналом архетипически сильных понятий (вводит в строку абстрактные категории бога, времени, пространства, человека, всех человеческих чувств, названных с большой буквы). И стихотворение получается похожим на подстрочный перевод с какого-то несуществующего языка. А вернее — на перевод смысла из области философии, психологии, любой гуманитарной дисциплины — в область поэзии”.
Поэтическое открытие фиксирует Владимир Губайловский в “Русском Журнале” в статье “Визуальная рифма” 20 ноября. Он пишет о книге Владимира Гандельсмана “Новые рифмы”. Гандельсман “убедил меня своей книгой …что у русской рифмы есть неиспользованный ресурс: это — давно и хорошо известная в английской поэзии визуальная рифма”. Гандельсман рифмует: зимы — невыразимо, побелку — белку. Если читать эти стихи вслух, они звучат как слегка ритмизованный верлибр — на рифму нет и малого намека. Но мы привыкли читать стихи с листа, проговаривая. И наступает неожиданное рассогласование: глаз видит одно — слух различает другое. Глаза видят зимы — невыразимо, а слух напряженно вслушивается, но созвучия, которое явно должно быть не находит. Это не новые рифмы, это — антирифмы. Они существует только на отзвуке, точнее, на противозвуке. Постоянно возникающий диссонанс, почти какофония, создает впечатление вторгающегося в стихи хаоса. Но этот хаос регулярен. Этот хаос похож на ощетинившуюся гвоздями доску. Гвозди разной длины, даже формы, одни — меньше, другие — большие, но все они колют, о каждый можно пораниться. В стихах смещается центр тяжести. Они колеблются, но не относительно какого-то отдельного текста, а относительно всей стихотворной традиции, и сама традиция оборачивается новой гранью.
Алексей Алехин в статье “Поэзия как поэзия” (“Арион”, № 3) утверждает, что приходит время жизнеутверждающей поэзии. Что быть пьяницей и забулдыгой уже не модно.
Там же Дмитрий Бак в статье “Generation-30?” пишет об антологии “10/30, стихи тридцатилетних”. Пространно рассуждая о каждом из авторов сборника, он радуется приходу нового поколения. Довольно вяло Баком сформулирован “общий знаменатель творческих задач большинства “тридцатилетних” поэтов”: “поиски соответствий и различий между традиционными поэтическими практиками и современными, с их точки зрения, задачами и проблемами поэзии”. Прочитаешь такое — и не потянет прочь от эдаких скучных схоластов-пиитов…
Евгений Ермолин представляет в рубрике “Знамени” (№ 12) “nomenclatura” взгляд на творчество поэтессы Инны Лиснянской (статья “Зима и лето Евы”). В последние два десятилетия Лиснянская становится большой фигурой в нашей литературе. Правдолюбие и правдоискательство кажется сутью ее поэзии. Равно как и романтическое неразличение поэзии и жизни. Жизнь и творчество Лиснянской во многом формировалось как результат сюжета “Метрополь”, когда она поступила бескомпромиссно и заплатила за это по самому большому счету. Состоять на учете только у Бога. Это маршрут жизни. С этим связано и национальное чувство, оно вводится в рамки христианской прописки. Поэтесса нашла смирение. Ее рефлексы покорности иногда уже запредельны. Освобождение от личного, очищение. Это приводит к очень сосредоточенному и локальному зрению, к очень лаконичному стиху. Слово бедное, скупое, голое. Только суть. Короткий стих. Строфа из 10-15 слов. Включая предлоги. Изжитые страсти, преодоленное эго. Она переименовывает себя, входя в Библию. Ева и Суламифь, оглянувшаяся жена Лота — как формула душевной боли и признание в неспособности отказаться от памяти. Взгляд Лиснянской исполнен сострадания, в стихах 2000 г. оно выражено особенно сильно. Поэзия благословения.
В статье Владимира Губайловского “Глубина неподвижности” (“Новый Мир”, № 12) речь идет о лирике петербуржанки Галины Гампер (“Что из того, что лестница крута…”). Важнейшее качество поэзии Гампер, по Губайловскому, глубина неподвижности. Эта неподвижность — абсолютная точка стояния, точка Предназначения. Это акцентированный выбор.
Анастасия Ермакова в статье “Рог изобилия” (“Знамя”, № 12) рассуждает о стихах Эллы Крыловой (сборники “Цветок пустоты” и “Простор”). Есть в книгах Крыловой стихи, которые можно назвать “шикарными”, уж слишком они цветистые, и порой им попросту не хватает вкуса; не слышна озвучивающая настоящие строки тишина, нет проникновенности, говорящей о том, что переживания искренни. Это шумный пестрый поток, эдакое словесное барокко с подобающими данному стилю помпезностью и витиеватостью. Прихотливые образы, торжественность (не всегда уместная) интонации, излишняя патетичность и театральность переживаний не дают пробиться тому хрупкому и затаенному, чем живет лирическое стихотворение. Слова заглушают сами себя. Стихотворения слишком густо населены персонажами греческой и славянской мифологии; из книги в книгу кочует Будда Амида; часто призывается к ответу Иисус Христос.
Александр Уланов в статье “Заключенный в пустоте” (“Русский Журнал”, 24 ноября) пишет о новых стихах Михаила Айзенберга. “С советских времен Айзенберг занимает достойнейшую позицию частного лица. Не ложный пафос, а постоянный самоотчет. Отказ быть хозяином жизни — и глубокое понимание того, что у жизни и не должно быть хозяина. Не православная надежда на то, что Боженька все простит и спишет, а жесткая европейская ответственность”. Айзенберг “не учит, не призывает, не врет”. Утешение в его мире только одно — детство, сказка. “Это есть у братьев Гримм”. Золотой век всегда позади. В мире, увиденном так, действительно только и остается — выживать.
Елена Невзглядова в статье “Диезы для тонкого слуха” (“Новый Мир”, № 12) представляет книгу Ивана Дуды “Разлинованная тетрадь. Фрагменты”. “Иван Дуда — человек мягкий, застенчивый, свой ум выказывающий как бы по необходимости, живущий нелегкой жизнью, любя ее “от противного” тайной, запретной любовью”. Его стихи доказывают: “лирический герой — вовсе не непременное условие лирики”.
Прочувствованный панегирик “Жить не по лжи” посвятил Дмитрию Пригову Псой Короленко (www.polit.ru: 10 ноября). “…новому поколению авторов надо было прожить эти восьмидесятые годы с Приговым, чтобы сквозь весь этот видимый миру стёб расслышать невидимые ему пафос и катарсис. И получить свободу, позволяющую “после постмодернизма” писать стихи, выходить на настоящие смыслы, на предельный интерес и глубину существования”. Вот и так, оказывается, можно воспринимать вклады Пригова.
Михаил Крупин в статье “Игла в бисер” (“Москва”, № 11) пишет о книге стихов Виктора Широкова “Иглы мглы”. Это отчет Широкова за сорок лет поэтической работы. “Удивителен сегодня поэт Виктор Широков прежде всего незаемной интонацией, своеобразной тональностью, которую я бы определил как шутливую пафосность”.
В “Немзересках” Андрей Немзер пишет о стихах Максима Амелина (“Возвращение славного Брюса”, 17 октября). Он находит в книге “Конь Горгоны” все хорошее. Здесь невозможность поэзии (все слова сказаны — если не Овидием, то Хвостовым, если не Языковым, то Хармсом) ратоборствует с ее неизбежностью, греховность всякого человека и его избранность, отчаяние и по-детски нежная любовь к бытию. Потому в ювелирно “сделанных” стихах слышен гитарный надрыв, а за чуть приправленными иронией хвалами золотой середине слышится безмерность истинного поэта.
Владимир Бондаренко пишет о Глебе Горбовском в обширной статье “Покаяние грешного Глебушки…” (“Наш современник”, № 12). Отчасти это вялый обзор, отчасти попытка вписать судьбу поэта в свой идеологический концепт. (Заунывное: “Почвенники и космополиты — два вечно соперничающих, часто перекрещивающихся, дополняющих друг друга мира русской культуры <…> Глеб Горбовский нашел себя в русской национальной поэзии. Расширил свое индивидуальное “я” до народного “мы””). Впрочем, жизненная и творческая эволюция Горбовского давала к тому поводы. Настойчиво Горбовский противопоставляется всем своим современникам-питерцам Бродскому, Кушнеру, Бобышеву, Рейну, Найману (ведь те, утверждает Бондаренко, не любят родину — “мастера поэтических конструкций, почитатели словесной игры”) и предельно сближается с Беловым и Рубцовым (эти родину любят). “Его путь — это был путь расставания с самим собой, изживания себя — былого, мерзкого, окаянного, умирания самого себя”. “Горбовский перешагнул через свою полупокойницкую сложность мира”. Бондаренко хвалит поэта за стремление к простоте в творчестве, приближение к истине, покаяние. Что-то здесь так, а что-то и не так. Политическая поэзия 90-х у Горбовского являет нам уже далеко не яркий талант, а только ожесточенного версификатора.
КРИТИКА О КРИТИКЕ.
В “Русском Журнале” (www.russ.ru) в рубрике “Это критика” (выпуск 18) опубликована беседа с главным редактором “Континента” Игорем Виноградовым. “Континент” — в первую очередь, журнал интеллектуальных рубрик, которые здесь, как правило, богаче, чем в других толстых журналах — преимущество ежеквартального издания. “…с моей точки зрения, настоящая критика возникает тогда, когда критик способен быть публицистом на литературном материале. Это не значит, что он должен заниматься политической пропагандой,.. но если критик не обладает цельным мировоззрением, если у него нет индивидуального взгляда на важнейшие проблемы бытия, он не может быть и критиком, превращаясь в простого эксперта-оценщика. Сейчас как раз и настало время такой экспертной критики…Человечество все активнее строит цивилизацию без Бога. Необходим новый взгляд, чтобы осмыслить этот процесс, чтобы понять роль культуры в изменившемся мире. Увы, в русской литературе сегодня не видно сколько-нибудь серьезных, значительных примеров выхода на этот уровень духовной проблематики”.
В 15 выпуске рубрики “Это критика” Михаил Эдельштейн беседовал с Сергеем Боровиковым, который рассуждал о возможности литературного журнала в провинции и о критике вообще. Эдельштейн отмечает, что главная заслуга Боровикова — безвременно скончавшийся журнал “Волга”.
В 19 выпуске был представлен еще один редактор, Андрей Василевский. Он говорил о “Новом мире”: журнал — своего рода “золотая середина”, условная ось, по отношению к которой (не обязательно осознанно) позиционируются другие журналы. По одну сторону этой “оси” — “Знамя”, по другую, скажем, “Москва”. Ничего общего между собой не имеющие, эти журналы имеют нечто общее с “Новым миром”. То есть “Новый мир” среди толстых журналов наиболее универсален. “Принцип “Нового мира” — печатать не все, но замечать все и по возможности писать обо всем. То есть мы должны видеть и обозревать все литературное поле, независимо от того, нравится оно нам или нет”. Эдельштейн отметил, что как литературный критик Василевский последние несколько лет практически не выступает. Превратился в публициста. Остается вспоминать его достоинства: завидный полемический темперамент, впечатляющий диапазон возможностей.
В 20 выпуске гость рубрики — петербуржец Никита Елисеев, которого Михаил Эдельштейн назвал критиком-диагностом. “Рискну утверждать: нет никаких оппозиций в современной русской литературе. Современная русская литература от канализованного состояния при соввласти (самиздат-тамиздат и просто-издат, традиционалисты и радикалы, либералы и почвенники) перешла к состоянию диффузному, болотистому, атомизированному”. “…самая мощная традиция современной русской литературы и критики — розановская. А коль скоро она (эта традиция) столь мощна, то, стало быть, в ней плодотворного ровно столько же, сколько губительного”.
Вместо несостоявшегося интервью с Александром Генисом Михаил Эдельштейн в 17 выпуске представил 20 собственных тезисов. “Эссе Гениса читаются с удовольствием. При этом когда по прочтении пытаешься восстановить в памяти прочитанное, то не можешь вспомнить ничего”. “Генис не является критиком. Темперамент не тот. Откуда у дзен-буддиста критический темперамент?”
С Леонидом Бахновым беседует Эдельштейн в 16 выпуске. О писательских семьях, о критике 70-х и нынешней. “Серьезные, основательные критики столкнулись с тем, что почти не осталось площадок для полноценного высказывания <…> Появилась в толстом журнале интересная вещь, вызвала водопад мыслей — куда их скачивать? Тоже в толстый журнал? Но “толстяки” не слишком любят замечать друг друга, исключения составляют разве что “Дружба народов” и “Континент””. “Парадоксальный факт: обсуждение толстожурнальных публикаций переместилось в Интернет, там это как-то отслеживается, об этом пишут. А в газетах — разве что Андрей Немзер мужественно продолжает тянуть свою колонку во “Времени новостей”. В других газетах все свелось к коротышкам-анноташкам и к сдобренным здоровым скепсисом заметкам о премиальных сюжетах”. Михаил Эдельштейн: Леонид Бахнов участвовал в литературном процессе последних лет в качестве не только (не столько) критика, но и редактора. Именно работа в “Дружбе народов”, до того в “Литературном обозрении”, еще раньше — в “Литгазете” — основное критическое высказывание Бахнова. Мне кажется, бахновское ретро — это сознательная позиция, ощущение своей миссии, если угодно. В Бахнове интересно это сочетание своеобразного эстетизма и откровенной социально-политической ангажированности.
Александр Агеев в “Голоде 90” (“Русский Журнал”, 24 ноября) злопыхательски оценивает происходящую в “Литературной газете” дискуссию “Критика: самоубийство жанра?”. ““Литгазета” вообще стала каким-то похоронным бюро — то литературу на ее страницах хоронили, а теперь вот и критику закапывают”. Дальше Агеев переходит к “Ex”libris’у”, чтобы учинить выволочку Сенчину и Шаргунову. Прочая газетная литпериодика удостаивается не меньшего презрения. “С горя заглядываешь даже в бондаренковский “День литературы”, но первый же случайно открытый текст оказывается людоедской рецензией на людоедскую же книжку: Марина Струкова пишет о творении Дмитрия Нестерова “Скины. Русь пробуждается””.
Алла Латынина в новомирской рубрике “Комментарии” в статье “Андерсеновский мальчик — роль навсегда” (“Новый Мир”, № 12) пишет о книге критики, публицистики и эссеистики Наума Коржавина “В защиту банальных истин”. Правдивость — имманентное свойство личности Коржавина. Книга, где собраны работы едва ли не за сорок лет, свидетельствует: взгляды автора могут меняться, но пафос правдоискательства — всегда остается. Давно достигшему совершеннолетия андерсеновскому мальчику все неймется раскрыть глаза заблуждающемуся большинству. В связи с рассуждениями Коржавина о Бродском, опубликованными впервые в “Континенте”, Латынина пишет: “Область воздействия поэзии на читателя — это сфера, где трудно приходится правдолюбцу, уверенному в “органической связи искусства с Высоким и Добрым” (и не обнаружившего у Бродского этой связи). Коржавин признает, что Бродский оказал большое влияние на современную поэзию, “но вряд ли оно было благотворно”. Справедливость требует признать, что противоположная точка зрения на вклад Бродского в поэзию имеет не меньшее право на существование и что ценители его поэзии не “пребывают в заблуждении”, а просто имеют мнение, отличное от коржавинского”.
Елена Иваницкая в “Знамени” (№ 12: “Весело и убедительно, точно и смешно”) пишет о книге эссе критика Никиты Елисеева “Предостережение пишущим”. Свои чувства и мысли она передает словами “интеллектуальная веселость”.
Андрей Немзер (31 октября сравнил публицистику Михаила Безродного (“Пиши пропало”) и Максима Соколова (“Чуден Рейн при тихой погоде” и “Новые разыскания”). В итоге у великого миротворца получилось: “почвенник и государственник, апологет культуры и “критик отвлеченных начал” Максим Юрьевич так же одинок, как скиталец и деструктор мифов, враг всех гимнов-знамен и собиратель-истребитель цитат Михаил Владимирович… Не почва, так судьба”.
Статья Алексея Кожевникова “Не величие, а — уникальность…” (“Наш современник”, № 12) — почти насквозь цитатна. Цитаты взяты из мемуарных очерков Валентины Ивановой “Записки литературного раба”, некоторые из которых почти дословно пересказаны.
Обзор подготовили Евгений Ермолин, Мария Ремизова и Евгения Щеглова