Опубликовано в журнале Континент, номер 119, 2004
Леон АРОН — известный американский публицист, специалист по внутренней и внешней политике России и российско-американским отношениям. Закончил аспирантуру Колумбийского университета (политическая социология). Директор Отдела русских исследований в American Enterprise Institute (Вашингтон). С 1990 года сотрудничает с «Голосом Америки» в программе «Глядя из Америки». Автор книг: «Ельцин» (2000), «Новая российская международная политика» (в соавторстве, 1998), «Становление российской международной политики» (редактор, 2000), а также многочисленных статей по современной российской внешней политике. Живет в Вашингтоне.
«Теперь наступает другое время, чреватое многими трудностями. Настает время, когда юношу на пороге жизни уже не встретит готовый идеал, а каждому придется самому определять для себя смысл и направление своей жизни, когда каждый будет чувствовать себя ответственным за все, что он делает, и за все, чего он не делает… Будет то, что и в семье, и у знакомых, и среди школьных товарищей подросток не услышит ничего определенного… Выбирать ему придется самому, притом безотносительно к какой-либо внешней цели, а только в соответствии с запросами и склонностями собственного духа, и, следовательно, самою силой вещей он будет приведен к тому, чтобы создать самого себя и осмыслить свое отношение к миру, — а мир будет лежать пред ним весь открытый… И потом, вырастая, он будет собственной личностью отвечать за каждый свой шаг, и ничто ни разу в течение всей жизни не снимет с него этой свободно сознательной ответственности» (М. Гершензон, «Творческое самосознание»)1.
«Для русской интеллигенции предстоит медленный и трудный путь перевоспитания личности, на котором нет скачков, нет катаклизмов и побеждает лишь упорная самодисциплина. Россия нуждается в новых деятелях на всех поприщах жизни: государственной — для осуществления «реформ», экономической — для поднятия народного хозяйства, культурной — для работы на пользу русского просвещения, церковной — для поднятия сил учящей церкви, ее клира и иерархии. Новые люди, если дождется их Россия, будут, конечно, искать и новых практических путей для своего служения и помимо существующих программ, и — я верю — они откроются их самоотверженному исканию» (С. Булгаков, «Героизм и подвижничество»)2.
Одним из самых интересных феноменов на сегодняшнем русском литературном рынке, без сомнения, является популярность детективов об Эрасте Фандорине, принадлежащих перу Григория Чхартишвили (пишущего под псевдонимом Борис Акунин). Несмотря на то, что по русским меркам эти книги стоят довольно дорого (средняя цена около 3 долларов), спрос на них увеличивается: в 1999 году было продано 50 тысяч, в 2001 — 3 миллиона3. В июле 2000 года двести тысяч экземпляров последних двух детективов серии были распроданы за две недели и к началу августа выдержали третье переиздание. К концу 2000 года Чхартишвили стал «самым читаемым современным автором в России».
Между тем, ни одна из книг Чхартишвили не содержит элементов, которые обычно связывают с успехом на пост-тоталитарном, постцензурном рынке. В них нет «бывших запретных плодов», которые, как многие думают, производят на свежеосвобожденного покупателя неотразимое воздействие. Очень мало описаний секса, а те, что имеются, по-викториански сдержанны. Жестокие и действительно подробно выписанные драки случаются нечасто. Язык не просто очищен, но изысканно старомоден.
В отсутствии готовых объяснений можно только предположить, что успех фандоринских детективов отражает определенные моменты в развитии самой русской культуры и общества начала второго постсоветского десятилетия.
* * *
В каждом фандоринском томе можно найти несколько «стратегически» размещенных страниц с цитатами из хвалебных рецензий, опубликованных в ведущих российских изданиях. Это и вправду приятное и увлекательное чтение, которое поражает энергичным ритмом, точностью характеристик и верной разработкой деталей, чуткостью, иронией, изяществом. Язык аккуратно и со вкусом смоделирован по образцу классической русской прозы XIX века. В романе «Любовник смерти» московское «дно» — район Хитровки с его ворами, бандитами и проститутками, переговаривающимися на искусно реконструированном блатном жаргоне столетней давности, — показан через восприятие осиротевшего мальчика. Печальным тоном и мягким юмором эта книга напоминает «Оливера Твиста». Каждый новый том автор посвящает «памяти XIX столетия, когда литература была великой, вера в прогресс безграничной, а преступления совершались и раскрывались с изяществом и вкусом».
В этих мастерски выстроенных, приключенческих и несмотря на это весьма правдоподобных историях один и тот же симпатичный герой начинает с расследования убийств и самоубийств и оказывается вовлеченным в противоборство с кровожадными маньяками и садистами, с королем шпионов, со всемирно известным наемным убийцей, с левыми террористами (списанными с русских революционеров), или с бандой международных преступников, которые похищают Великого князя накануне коронации Николая II. Одновременно Фандорин вынужден участвовать в дипломатических играх и придворных интригах.
Чхартишвили считает, что его книги представляют собой коктейль из «языка Достоевского с добавкой Умберто Эко и сюжетов, сработанных по типу «Остатков дня» Кацуо Ишигуро. Его цель — преодолеть пропасть, разделяющую «литературу возвышенную и литературу мусорную». «В России никогда не было коммерческой литературы для среднего класса, отчасти потому, что не было среднего класса, — заявил Чхартишвили в одном из интервью. — Была либо дешевка, которую интеллектуалы стеснялись читать, либо — заумное чтиво»4.
Процесс, вознесший книги Акунина на вершину российского литературного рынка, вписывается в законы гегелевской диалектики, знакомые всем образованным россиянам старше сорока по обязательным курсам истории марксизма. Сначала идет тезис: цензура защищает приевшийся классический образец, с одной стороны, и пропагандистскую чушь — с другой, от любой конкуренции и любых новшеств. Затем — антитезис: безоглядный прыжок в самую сердцевину «запретного плода» — то есть обнародование произведений запрещенных писателей и очеркистов (которых довольно много набралось в России с 1918 года) в пору горбачевской гласности (1988-1990) и последовавшее за этим резкое удешевление литературных вкусов, характерное для всех пост-тоталитарных культур. Синтез произошел после того, как национальная классическая традиция была воскрешена и обновлена путем введения экспериментальных, непочтительных и подрывных приемов.
Успех акунинских книжек свидетельствует о растущем присутствии в российской культуре постсоветского среднего класса, у которого хватает вкуса, чтобы воспринимать новую «синтезированную» литературу — и хватает денег, чтобы за нее платить. Как выразился один литературный критик: «Это напоминает Клондайк. Чхартишвили обнаружил страшный голод на хорошую популярную литературу, и читать дешевку стало неприлично»5. Следуя акунинскому триумфу, крупнейшие коммерческие издательства «АСТ», «Эксмо» и «Олма» начали дополнять свое состоящее из боевиков и сентиментальных романов меню серьезной прозой современных русских писателей.«Мы поняли, что упустили из виду большую группу читателей, — признался представитель одного из издательств. — Люди устали от триллеров, им хочется серьезной литературы»6.
Надо заметить, Чхартишвили — не первый писатель, вознесенный этой волной. Характерный синтез традиционной формы и постмодернизма отличает также работы Михаила Бутова, Эргали Гера, Дмитрия Липскерова, Владимира Маканина и Виктора Пелевина.
* * *
В соответствии с законами жанра, книги Акунина в значительной степени привлекательны образом главного героя, великого сыщика. Фандорин — потомок- немецких рыцарей, крестоносцев и джентльменов удачи, один из которых — фон Дорн — прибыл в Россию в XVII веке и сделался капитаном дворцовой охраны при царе Алексее Михайловиче. ( Каждая из этих деталей важна, поскольку рано или поздно всплывает в ходе сюжета.) Фандорин — опять-таки в соответствии с жанровым каноном — умен, трудолюбив и бесстрашен. Он ежедневно упражняется в японской борьбе, и это искусство вызволяет его из многих затруднительных ситуаций. (Параллель с пристрастием моложавого и широко популярного президента страны к дзюдо явно не вредит продаже книг).
Фандорин — высокий, широкоплечий, стройный брюнет с яркими голубыми глазами и аккуратными усиками. Он безупречно одевается и в своих идеально скроенных костюмах с белоснежными воротничками и манжетами выглядит, как «манекенщик из последнего парижского журнала мод». Исключая моменты, когда необходима маскировка, он никогда не является на людях без перчаток, цилиндра и элегантной трости, в которой, разумеется, таится острейшее лезвие. Последний штрих — седые виски, не вяжущиеся с живостью и энергией героя, который на наших глазах достигает сорокалетней черты и переваливает через нее. Эта деталь неизменно вызывает у читательниц любопытство и жалость — убийственное сочетание для женского сердца. Седина — результат трагедии, пережитой Фандориным в конце первой книги. Его невеста погибла при взрыве подложенной террористами бомбы, и Фандорин стал убежденным холостяком, что позволило автору время от времени разнообразить детективную линию всевозможными боковыми сюжетами, посвященными интенсивным, но строго платоническим отношениям Фандорина с волевыми, независимыми, умными и феминистски настроенными юными красавицами.
Если обратиться к литературному пантеону великих сыщиков, Фандорин более всего напоминает героя Дороти Сойерс лорда Питера Уимзи, спортивного, смекалистого и очаровательного плейбоя-аристократа (оба также увлекаются автомобилями). По крайней мере — лорда Уимзи той поры, когда он еще не женился на Гарриет Уэйн, изменив своим холостяцким принципам. Чхартишвили хочет, чтобы на экране его героя изображал Хью Грант.
* * *
И все же очарование Фандорина не сводится к уму, храбрости и внешней привлекательности. Изысканные, многоплановые и полные аллюзий книги Чхартишвили построены таким образом, что обаяние героя усиливается за счет описания эпохи, в которой он живет и действует.
Чхартишвили четко указывает временные рамки повествования. Фандорин родился 8 января 1856 года, первое преступление расследует в 1876 году, последнее — в 1900-м. Его юность и зрелость падают на годы, непосредственно следующие за первой и единственной до Горбачева русской либеральной «революцией сверху», которая началась отменой крепостного права в 1861 году и закончилась с убийством автора реформ, царя Александра II, левыми террористами (1 марта 1881 года). В царствование преемников царя-освободителя — Александра III и Николая II — произошел отход на более консервативные позиции.
В придачу к отмене крепостного рабства, реформы Александра II включали радикальную децентрализацию страны и введение местных органов управления, составленных из выборных представителей; отмену или ограничение особых привилегий; учреждение суда, где «все субъекты равны»7 перед законом, и суда присяжных для особо серьезных случаев; установление судебной процедуры, при которой защита (адвокаты) могла свободно состязаться с обвинением (государственным прокурором) за голоса присяжных (последнее нововведение чудным образом привело к оправданию террористки, убившей начальника русской секретной полиции); увеличение количества начальных школ, которые финансировались и управлялись местными властями и были открыты для детей любого социального положения и национального происхождения; введение высшего образования для женщин и евреев, а также обеспечение растущей автономии и самоуправления университетов.
Огромное — в сравнении с царствованием Николая I — расширение личных свобод включало свободу выезда и въезда в страну. Газеты, журналы и книжные издательства были освобождены от предварительной цензуры. Русские периодические издания и книги последней четверти XIX столетия были одними из самых полемичных в мире. Количество изданий и объем книготорговли достигли небывалых масштабов. Высочайшую точку развития русской культуры знаменовало творчество композиторов Мусоргского, Римского-Корсакова и Чайковского; писателей Чехова, Достоевского, Льва Толстого и Тургенева, театрального режиссера Станиславского
После убийства Александра (рассказывали, что незадолго до смерти он раздумывал об учреждении конституционного собрания, а затем и конституционной монархии) политические свободы и самоуправление были ограничены. По словам историка, последовавший за головокружительными изменениями и радикальными реформами «период политической стабильности и нормальности»стал возможен благодаря «усилению государственного контроля над самоуправлением и, в целом, благодаря росту престижа и мощи исполнительной власти»8. Тем не менее, основные газеты по-прежнему не подлежали предварительной цензуре, интенсивные социальные и политические дебаты продолжались и гражданское сообщество нельзя уже было принудить к полному подчинению.
Русский капитализм быстро созревал. Банки, сберегательные и кредитные общества множились как грибы. Иностранные вложения прибывали. Экономика России стала одной из самых быстро растущих в мире. По мере того как бывшие крепостные становились рабочими новых заводов и фабрик, города обогащались. Прокладывались тысячи миль железных дорог, включая Транссибирскую магистраль, впервые соединившую европейскую часть России с Дальним Востоком. Крупное капиталистическое фермерство сделало Россию одним из крупнейших в мире экспортеров зерна.
Плебейское выпячивание благополучия, характерное для нуворишей, пришло на смену сдержанному сибаритству старой аристократии и скрытности хватких купцов. Остальные сословия равно страдали от нищеты и беззакония. Тысячи становились жертвами банковских и биржевых махинаций. Коррупция, которая неизменно сопутствует переходу от государственной экономики к капиталистической и которая веками была неотъемлемой составляющей Российской империи, сделалась невыносимой.
Как это бывает, за реформами последовали усталость и разочарование. Растущее горькое разочарование интеллигенции в том, что свобода ведет к сытому достатку, вызвало кризис либеральных идеалов, сомнение в том, что Россия когда-либо станет частью того, что тогда называли «Европой», а теперь — «цивилизованным миром». Ускоренный государственными репрессиями распад прежней этики породил неприятие новых нравов и отчаянный поиск замены как старого, так и нового. Как отмечал Чехов, чья карьера в чем-то повторяет фандоринскую: «мы были все влюблены, все разлюбили и теперь ищем что-то новое…»9.
Именно этот поиск «чего-то нового», наложивший роковую печать как на время Фандорина и Чехова, так и на нынешний день России, придает особенную, внелитературную важность поразительной популярности героя Григория Чхартишвили.
* * *
Как тогда, так и теперь поиск «нового» в России по традиции отводился на долю класса, который с 1830-х годов монополизировал подобные начинания; класса, игравшего центральную роль как в лучшие, так и в худшие моменты русской истории. Разумеется, мы имеем в виду интеллигенцию. Уникальное значение фандоринской серии состоит в том, что она предлагает реальную альтернативу как средствам, так и (что еще более важно) целям, лежащим в основе того, что можно назвать интеллигентской традицией социальных преобразований.
В 1909 году лучшие умы России, современники Фандорина, издали непревзойденную летопись этой традиции в форме сборника очерков под названием «Вехи». Вошедшие в «Вехи» философские, исторические и политические статьи, от первой до последней страницы глубокие и превосходно написанные, до сих пор представляют наиболее тонкий, полный и подробный портрет того, что можно определить как символ веры, как Weltanschauung радикальной русской интеллигенции.
Вплоть до большевистского переворота сборник оставался предметом яростных споров. В течение семидесяти лет советской власти он был запрещен на территории СССР, но продолжал оказывать влияние на русских мыслителей за границей. До 1917 года «Вехи» выдержали четыре переиздания и спровоцировали появление около двух сотен книг и статей. Все интеллигентские партии, от конституционных демократов до эсеров, меньшевиков и большевиков, — поспешили издать собственные сборники. (Из семи участников «Вех» пятеро были бывшими марксистами.)
Но прежде чем обратиться к портрету русской интеллигенции в «Вехах» и попробовать сравнить его с акунинским героем, вспомним историю класса, ответственного за те черты общественного сознания, что столь ярко описаны в «Вехах».
Появление светского образования в России совпало и, в сущности, явилось следствием укрепления государственной власти при Петре I — укрепления почти в тоталитарных масштабах (к примеру, каждый тогдашний аристократ становился военнообязанным). В отличие от университетов Западной Европы, российские университеты — колыбель интеллигенции — никогда не были частными и независимыми. Их основателем было государство. Университетские профессора получали государственное жалование. Именно государство давало интеллигенции образование, и подавляющее большинство интеллигентов служило на государственных должностях — в бесчисленых «комитетах», «комиссиях», «архивах» или министерствах (несколько величайших русских поэтов — Грибоедов, Пушкин и Тютчев — служили в одном и том же Министерстве иностранных дел). Советская Россия добавила к этому списку государственные «исследовательские институты», а также официальные «творческие союзы» писателей, композиторов, архитекторов, художников и журналистов. Отзыв Набокова о Николае I, который вызвался в личные цензоры к Пушкину, точно характеризует общий характер отношений между Российским ( и Советским) государством и интеллигенцией: «он пытался быть всем по отношению к русском писателям — отцом, крестным отцом…»10. (В другом месте Набоков заметил, что все царствование Николая I «не стоило единой стопы пушкинского стиха»11.)
И все же узы, соединявшие интеллигенцию и государство, шли дальше вопросов образования и трудоустройства. Несмотря на то, что оппозиция государственному строю всегда была отличительной чертой интеллигенции ( сам термин «интеллигенция» возник в царствование Александра II в разгаре яростных нападок на самодержавие со стороны либеральной прессы, в пору возникновения первого в мире идеологически направленного террористского движения «Народная воля»), раздражение и сопротивление интеллигентов всегда было направлено на конкретный политический режим, а вовсе не на идею государства как главного орудия политической и экономической реконструкции12. Большую часть времени большая часть русской интеллигенции считала, что разрешить российские проблемы можно лишь под эгидой государства. Никакой национальный прогресс невозможен до тех пор, пока государство не станет полностью «европейским» или «цивилизованным», — процесс, который займет максимум несколько лет и совершится с помощью декретов просвещенного правителя, ведомого советниками-интеллигентами.
Анализируя поражение революции 1905-1906 гг., авторы «Вех» указали среди множества отмеченных недостатков один, который, по их мнению, доказывает несостоятельность интеллигенции в качестве силы, способной направить и возглавить борьбу за либеральную демократию в России. Этот недостаток — приверженность идее «внешнего» прогресса, столь сильная, что она приводила к почти полному исключению индивидуальной составляющей человеческого прогресса и счастья. По словам Петра Струве, «В основе тут лежало представление, что “прогресс” общества может быть не плодом совершенствования человека, а ставкой, которую следует сорвать в исторической игре…»13. Сначала это — гегелевский Дух, неустанно продвигающийся к открытию себя и Абсолютной Идеи, а заодно к Царству Разума («отец» русской интеллигенции Виссарион Белинский, начинавший свою деятельность в 1830-е годы, был фанатиком-ге-гельянцем); а четыре десятилетия спустя — столь же некритически воспринятая- марксистская материалистическая метафизика классовой борьбы и пролетари-ата — двигателя такого же неостановимого марша к коммунизму. Но и в 1830-40-е годы — в пору возникновения интеллигенции как сознательной духовной и политической силы и в пору созревания ее в революционный класс — убеждения интеллигентов были проникнуты надиндивидуальным, механистическим пониманием прогресса, заимствованным из западноевропейской романтической метафизики идеализма и атеистического социализма. (Как Гегель, так и Маркс в русской версии выглядели одинаково догматично, консервативно, грубо и пошло, поскольку тотальная цензура не дала развиться той утонченности ума и духу скептицизма, которые в Европе явились результатом свободных публичных дебатов.)
Привлекательность подобной модели развития для интеллигентов была, без сомнения, усилена отсутствием русского варианта Реформации, которая напрямую связала частные поступки каждого западного человека (а в случае кальвинистов и других протестантских фундаменталистов — не только поступки, но и деловые успехи или поражения) со спасением души.
Таким образом, частные человеческие ценности и личные поступки затерялись в гигантской тени «конечной цели»14, состоявшей в радикальной перестройке политической и экономической структуры общества во имя «народной воли», «всеобщей справедливости», «социализма» или «диктатуры пролетариата». Неиз-бежный триумф затеянного интеллигентами эсхатологического проекта должен- был одним махом погасить все моральные, этические и политические долги и дать отпущение всех личных и общественных грехов, не говоря уже о проступках.- Отпущение грехов рассматривалось как награда за борьбу на «правой стороне» истории. Как писал Сергей Булгаков — «Так как все зло объясняется внешним неустройством человеческого общежития и потому нет ни личной вины, ни личной ответственности, то вся задача общественного устроения заключается в преодолении этих внешних неустройств, конечно, внешними же реформами»15.
Итак, в то время как слово «общественный» (по выражению Булгакова) имело «особенный, сакраментальный характер», мораль, индивидуальное развитие были среди интеллигентов «чрезвычайно непопулярными», а «личное самоусовершенствование» вызывало у них презрение. Самоотверженность, которой по праву славились некоторые представители интеллигенции, также «…не означает вовсе признания идеи личной ответственности… управляющего личной и общественной жизнью»16. Безусловный героизм некоторых представителей интеллигенции состоял в готовности «…к спасению человечества своими силами и притом внешними средствами… »17, и, в конечном счете, «отсюда и проистекает непригодность его для выработки устойчивой, дисциплинированной, работоспособной личности, держащейся на своих ногах, а не на волне общественной истерики… ». Со временем «героическое «все позволено» незаметно подменяется просто беспринципностью во всем, что касается личной жизни, личного поведения, чем наполняются житейские будни. В этом заключается одна из важных причин, почему у нас при таком обилии героев так мало просто порядочных, дисциплинированных, трудоспособных людей»18.
* * *
Привязанность интеллигенции к эсхатологическим проектам и социальным переворотам, с одной стороны, и ее же презрение и небрежение к личному совершенствованию и личной ответственности — с другой, взимали убийственно тяжелую дань. Первой жертвой пала компетентность — качество, которое приобретается только путем личной увлеченности и тяги к совершенству. «Рядовой российский интеллигент не любит или не знает своей работы», — свидетельствует еще один участник «Вех», Александр Изгоев: «…средний массовый интеллигент в России большею частью не любит своего дела и не знает его. Он — плохой учитель, плохой инженер, плохой журналист, непрактичный техник и проч. и проч. Его профессия представляет для его него нечто случайное, побочное, не заслуживающее уважения. Если он увлечется своей профессией, всецело отдастся ей — его ждут самые жестокие сарказмы со стороны товарищей, как настоящих революционеров, так и фразерствующих бездельников»19.
Увлечение абстрактными «массами» и счастливым будущим (которое достигается одним махом в результате надиндивидуального революционного усилия) не позволило интеллигенции заняться улучшением участи близких и постепенно превратить свой дом, округу и, в конце концов, страну в пригодное для жизни и работы место. По жестокому выражению Гершензона, «полвека толкутся они на площади, голося и перебраниваясь. Дома — грязь, нищета, беспорядок, но хозяину не до этого. Он на людях, он спасает народ — да оно легче и занятнее, нежели черная работа дома. Никто не жил — все делали (или делали вид, что делают) общественное дело… Ни малейшей дисциплины, ни малейшей последовательности даже во внешней; день уходит неизвестно на что, сегодня так, а завтра, по вдохновению, все вверх ногами; праздность, неряшливость, гомерическая неаккуратность в личной жизни, грязь и хаос в брачных и вообще половых отношениях, наивная недобросовестность в работе…»20
Одержимость интеллигента политикой вытекала из убеждения, что счастье может быть достигнуто только с помощью преобразования внешней среды. Он был «рабом» политики, «…только о ней думал, читал и спорил, ее одну искал во всем — в чуждой личности, как и в искусстве, и проживал жизнь настоящим узником, не видя Божьего света»21.
Однако в отсутствие политической культуры, которая достигается лишь упорным и постоянным самообразованием, политика русской интеллигенции имела ма-ло общего с либерализмом — его терпимостью, доверием и уважением к оппо-ненту. Пользуясь формулировкой Сергея Булгакова, русская интеллигенция всегда стремилась не к «обеспеченному минимуму, но героическому максимуму»22.
Максимализм, недостаток самодисциплины, нелюбовь к упорной и повседневной работе делали политические воззрения интеллигентов «мечтательными, неделовитыми, легкомысленными» (Струве), а также — нетерпимыми и фанатичными, отмеченными чертами «…героического ханжества и безответственного критиканства», всегдашней «принципиальной оппозиции», преувеличенного «чувства своих прав» и ослабленного сознания обязанностей и вообще личной ответственности (Булгаков). Среди депутатов Третьей Думы только три-четыре дюжины либеральных кадетов (конституционных демократов) и правоцентристских октябристов (членов «Союза 17 октября») «обнаружили знания, с которыми можно было бы приступить к управлению и переустойству России» (Изгоев)23.
Невзирая на все толки об «освобождении народа», личная свобода не считалась среди интеллигентов делом первой важности. Упоминание прав человека вызывало в лучшем случае безразличье, в худшем — враждебность. Личная свобода, как и все прочие общественные блага, приносилась на алтарь грядущего «народного благоденствия». Николай Михайловский, известный гуру интеллигенции последней четверти XIX столетия, называл свободу «великим соблазном» («Мы не хотим свободы, если она… только увеличит наш вековой долг народу»). В качестве альтернативы Михайловский призывал своих сторонников «относиться к свободе скептически» и «не домогаться никаких прав для себя» ради того, чтобы обеспечить непосредственный переход «к лучшему, высшему порядку, минуя среднюю стадию европейского развития, стадию буржуазного государства»; чтобы Россия сумела «проложить себе новый исторический путь, особливый от европейского»24.
Поскольку, отмечает Кистяковский, «свобода и неприкосновенность личности» составляет фундамент «прочного правопорядка», интеллигенция «никогда не уважала права, никогда не видела в нем ценности». Причем имеются в виду не только репрессивные и зачастую абсурдные законы полицейской державы Николая I и его реакционных преемников, но законы как таковые, любые законы. Человек, «дисциплинированный правом», и личность, «наделенная всеми правами и свободно пользующаяся ими», были «чужды сознанию нашей интеллигенции»25. Поэтому и не хватило сорока лет, чтобы развить революционный Судебный Устав 1864 года, в котором содержались начатки судебной системы с такой организацией, что пригодна «для насаждения истинного правопорядка».
Кистяковский цитирует речь одного из учителей Ленина, основателя и главного теоретика русской социал-демократии Георгия Плеханова, произнесенную на съезде РСДРП 1903 года (речь эта вызывала сочувствие большей части интеллигенции): «Успех революции — высший закон. И если бы ради успеха революции потребовалось временно ограничить действие того или другого демократического принципа, то перед таким ограничением преступно было бы остановиться… О пригодности такой меры можно было бы судить лишь с точки зрения правила salus revolutiae suprema lex26, «…если партия, состоящая из интеллигентных республиканцев, не может обходиться у нас без осадного положения и исключительных законов, то становится понятным, почему Россия до сих пор еще управляется при помощи чрезвычайной охраны и военного положения»27. (В этом контексте не кажется удивительным, что на том же съезде в результате раскола фракций родилась партия большевиков.)
Принципиальное и безусловное предпочтение «социального» «индивидуальному» весьма предсказуемым образом определило отношение интеллигенции к экономике: «превознесение распределения насчет производства»28. Проповедь социализма и не могла обернуться ничем иным: по словам Франка, «социализм и есть мировоззрение, в котором идея производства вытеснена идеей распределения». Распределение — «душа» социализма, сердце его — «морально-общественный дух». Конечная цель «социализма сводилась к тому, чтобы отобрать добро у одних и передать его другим».
Для того чтобы создать богатство, надо его любить, продолжает Франк. Но русская интеллигенция «не любит богатства». Она «…любит только справедливое распределение богатства, но не само богатство». Более того, интеллигент богатство «ненавидит и боится его».Таким образом, его любовь к «бедным» пре-вращается в любовь к «бедности». Франк подозревает, что в глубине души интеллигенты верят, что «есть только одно состояние, которое хуже бедности, и это — богатство».
* * *
Рекомендации «веховцев», так же как и сформулированный ими диагноз, были четкими и щедрыми. Вернуть свой моральный авторитет и право вести Россию к «европейскому» («цивилизованному») стандарту законности, свободы и благосостояния интеллигенция сможет только в том случае, если признает внутреннюю жизнь личности единственной творческой силой и отвергнет идеологию «безусловного примата социального обустройства». Авторы сборника призвали собратьев к «перенесению центра внимания на себя и свои обязанности»; к отказу от «…фальшивого самочувствия непризнанного спасителя мира и неизбежно связанной с ним гордости… » ( Булгаков). Интеллигенция должна совершить «внутреннюю работу» ради «обновления»; должна «прийти к признанию наряду с абсолютными ценностями — личного самоусовершенствования». Только тщательная и мучительная переоценка усвоенных догматов позволит интеллигенции избавиться от желания «в этом распространенном стремлении успокаиваться во всех случаях на дешевой мысли, что “виновато начальство”», в чем «сказывается оскорбительная рабья психология, чуждая сознания личной ответственности и привыкшая свое благо и зло приписывать всегда милости или гневу посторонней, внешней силы» (Франк).
«Диктатура внешнего» прекратится тогда, когда с «внутренним рабством» будет покончено; когда интеллигенция научится брать «на себя ответственность» и перестанет «во всем винить внешние силы»29. Этому страстному призыву вторили голоса всех остальных авторов (которые никак не согласовывали заранее своего участия в сборнике.) Если же интеллигенция откажется от самоанализа, не захочет взять на себя ответственность за себя, свои семьи, свою округу и страну, последствия чреваты катастрофой, предупреждают «Вехи». Присущая интеллигенции «в общественных делах необузданная склонность к деспотизму и совершенное отсутствие уважения к чужой личности»(Гершензон), «фанатизм и нетерпимость… невыносимая склонность к фракционным раздорам» (Франк), нежелание учиться самим и обучить народ искусству обыденной демократии, которое начинается с мелких шагов и компромиссов, подвергли Россию огромной опасности, ибо «вне идеи воспитания в политике есть только две возможности: деспотизм или охлократия» (Струве). «Во времена кризисов, народных движений или даже просто общественного возбуждения, — пишет Александр Изгоев, — крайние элементы у нас очень быстро овладевают всем, не встречая почти никакого отпора со стороны умеренных».
Сборник заканчивается пророчеством Франка, которое, будучи произнесено за восемь лет до большевистской революции, является одной из самых поразительных иеремид в истории человечества: «…из великой любви к грядущему человечеству рождается великая ненависть к людям, страсть к устроению земного рая становится страстью к разрушению, и верующий народник социалист становится революционером».Для интеллигенции «политическая деятельность имеет целью не столько провести в жизнь какую-либо объективно полезную, в мирском смысле, реформу, сколько — истребить врагов веры и насильственно обратить мир в свою веру…»30.
* * *
Задавшись целью отыскать философскую антитезу интеллигентской (в интерпретации «Вех») сосредоточенности на политических и социальных реформах, трудно сделать более удачный выбор, чем указав на направление мысли, признаки и рецепты которого столь замечательно предугаданы в сборнике, — направление мысли, которое десятилетия спустя назовут экзистенциализмом.
Мало походящие друг на друга проповедники экзистенциализма — от Ницше с его «Бог умер» и Хайдеггера с его «оставленностью»; от блестящих намеков Достоевского в «Записках из подполья»31 и кафкианских парабол одинокой схватки с бесчеловечной абсурдностью бытия до Сартра и Камю, фактических основателей экзистенциализма, при которых он расцвел, — настаивали на безжа-лостной прямоте в описании хаоса реальности. Будучи людьми мрачными, печа-льными, часто глубоко пессимистичными и временами впадающими в отчаяние, они говорили об отсутствии универсальной этической нормы и об одиночестве человека перед лицом чрезвычайно болезненной и тяжелой задачи: признать себя полностью ответственным за свою жизнь и выбор пути. Бремя это нельзя облегчить, и ни История, ни Герой, ни Иисус, ни Маркс не могут помочь. (Сизиф Камю послужил идеальной метафорой этого бесконечного поиска.)
С характерными заиканиями изложенное в «Коронации» кредо Фандорина могло бы принадлежать Сартру или Камю: «Знаете… в чем ваша ошибка? Вы верите, что мир существует по неким правилам, что в нем имеется смысл и п-порядок. А я давно понял: жизнь есть не что иное, как хаос. Нет в ней вовсе никакого порядка, и правил тоже нет… Да, у меня есть правила. Но это мои собственные п-правила, выдуманные мною для себя, а не для всего мира. Пусть уж мир сам по себе, а я буду сам по себе. Насколько это возможно. Собственные правила… это не желание обустроить всё мироздание, а попытка хоть как-то организовать пространство, находящееся от тебя в непосредственной б-близости. Но не более. И даже такая малость мне не слишком-то удается».
В лице героя Чхартишвили мы находим последовательное экзистенциалистское развенчивание зафиксированных «Вехами» отличительных черт интеллигенции. Как и в сегодняшней России, после десятилетия революционных волнений с опаской пожинающей плоды хрупкой экономической и политической стабильности, в России Фандорина все прежние устои были разрушены. Противостояние режиму не могло более служить единственным мерилом морали, и миллионы мужчин и женщин пытались изобрести и сохранить собственные нравственные каноны. Фандорин, как истый экзистенциалист (и подобно миллионам современных россиян), мог рассчитывать в этом отношении только на самого себя.
Если верить «Вехам», то тогда, как и теперь, экзистенциальный поиск достойных и честных способов каждодневного существования — как в масштабах страны, так и в масштабах личности — перевешивал по важности все прочие социальные задачи. В соответствии с экзистенциальным учением, процесс важнее цели — как химический состав воды в стакане важнее, чем уровень воды в нем. Пользуясь формулировкой Сартра, «экзистенция предваряет суть». Или скорее — экзистенция становится сутью.
Фандорин противостоит всему, что представляет собой интеллигенция, — как частным характером устремлений (устройство пространства «в непосредственной близости»), так и, в еще большей степени, установкой на одиночество в работе, предполагающее постоянное следование им самим изобретенным и установленным правилам достойной жизни. Как бы услышав предостережение «Вех», Фандорин стремится изменить не Россию, а самого себя; вернее, Россию через себя. Попутно он и другим помогает измениться. Его определяет не отношение к государству, а отношение к согражданам, многих из которых он выводит на верный путь или прямо спасает. Государство для него не является ни подлежащим уничтожению орудием реакционеров, ни двигателем прогресса; Фандорин не оглядывается на государство ни с ненавистью, ни с надеждой.
Добродетели Фандорина есть добродетели частного человека, и не только потому, что они не рекламируются, но прежде всего потому, что они не зависят от кратковременных государственных задач или течений моды. Герой Чхартишвили далек от свойственного интеллигенции окончательного и бескомпромиссного деления всего на свете на черное и белое; от ее врожденной депрессивно-маниакальной потребности то и дело фанатически привязываться к тому или иному политику или философу — и через некоторое время проникаться к нему же столь же фанатичной ненавистью. Фандорин пытается применить на деле радикальную для России идею, впервые высказанную Чацким, вставшим на сторону тех, «кто служит делу, а не лицам». И — «служит», а не «прислуживается». Рискуя жизнью при выполнении долга, Фандорин доводит до сознания окружающих, что делает это по собственной воле.
Используя предоставленные свободой возможности, герой Чхартишвили предлагает не что иное, как экзистенциальный прорыв, альтернативу интеллигентскому modus vivendi, в рамках коего молчаливое противостояние господствующему режиму и отчуждение от государства породило смирение, суровый цинизм, пассивность и небрежность в работе. Фандорин же действует как честный и свободный человек: он предлагает государству свои добросовестные услуги в тех случаях и до тех пор, пока сущность работы не вступает в противоречие с его этическими установками.
Фандорин не скрывает, что он служит не начальнику полиции, не мэру Москвы и даже не царю (как узнает читатель «Коронации»). Он служит стране.Его патриотизм силен, но носит сугубо личностный характер. Порой может показаться даже, что герою не дорога честь России. Но честь страны в его понимании равняется суммированной чести всех ее граждан, и не может превышать этой суммы. В «Любовнице смерти» Фандорин и его спутница наталкиваются на демонстрацию: националисты, ликующие по поводу какой-то мелкой военной победы, несут портреты царя, иконы, хоругви, выкрикивают патриотические лозунги. И для героя Чхартишвили эта встреча служит прекрасным поводом заметить, что истинный патриотизм, как истинная любовь, никогда не кричит о себе.
* * *
Оценивая вызов, брошенный Фандориным интеллигентскому сознанию, нельзя не призвать на помощь писателя, чье имя неотделимо от образа русской интеллигенции в литературе. То ли по случайному совпадению, то ли по умыслу — но жизнь и карьера литературного героя Фандорина уподоблены жизни и карьере Чехова.
Чехов-художник, наиболее интимный, тонкий, и к тому же — благодаря своей отстраненной иронии, нелюбви к дидактизму и манере скрывать авторское отношение к персонажу — наиболее «современный» и «не-русский» из русских писателей, тщательно маскировал свои симпатии и антипатии, допуская многообразие интерпретаций. Так что чеховский интеллигент иногда раздражает, иногда кажется невыносимым, но по большей части вызывает сочувствие. Зато в частной жизни Антон Павлович многократно отмечал те качества интеллигентов, которые считал губительными для России. Чехов активно не любил, более того, не выносил интеллигенцию как класс, как образ жизни и тем более — как пресловутую «главную надежду» России. Об этом свидетельствует, в частности, его переписка32. Чехова отвращала умственная неряшливость интеллигентов, их привычка к отрицанию, даже их внешний вид. Раздражала вечная апатичность, ленивое философствование, выдающее вялую душу33. Суть этих претензий совпадала с эмоциями, вызвавшими к жизни сборник «Вехи».
Чехов верил, что дорога к счастью пролегает не столько через внешние препятствия, сколько через решимость каждого отдельного человека найти свой путь и следовать ему честно и неуклонно. В «Доме с мезонином», предвосхищающем «Вехи» на 13 лет, Чехов сталкивает Лиду Волчанинову с типичным интеллигентом. Лида — сельская учительница, в придачу к этому она раздает крестьянам лекарства, ратует в местном земстве за устройство больницы и с успехом ведет кампанию за смещение продажного и деспотичного земского главы на уездных выборах. Ее оппонент — молодой человек, по его собственному признанию, «обреченный судьбой на постоянную праздность». Жизнь его «скучна, тяжела, однообразна», поскольку он «художник, странный человек, издерган с юных дней завистью, недовольством собой, неверием в свое дело». Он задумал «освободить людей от тяжелого физического труда» путем распределения ручной работы поровну между городскими и деревенскими жителями — «всеми без исключения». Тогда рабочее время сократится до «двух-трех часов в день», а всеобщий досуг будет отдан «наукам и искусствам». По его мнению, больницы, школы и библиотеки «при существующих условиях служат только порабощению», так как вносят в жизнь людей «новые предрассудки» и увеличивают «число их потребностей…». «Скажу вам только одно, — отвечает на это Лида, — нельзя сидеть сложа руки. Правда, мы не спасаем человечества и, быть может, во многом ошибаемся, но мы делаем то, что можем, и мы — правы. Самая высокая и святая задача культурного человека — это служить ближним, и мы пытаемся служить, как умеем» 34.
* * *
В то время как в искусстве Чехов избегал высказывать свое мнение, в частной жизни он, без сомнения, занимал позицию Лиды: щедро давал на благотворительные нужды; строил школы и сельские больницы, лично наблюдал за работой плотников, укладчиков, печников35. Он собирал книги для библиотек и тысячами рассылал их по отдаленнейшим уголкам России, вплоть до Сахалина; он собирал деньги на помощь крестьянам центральной России во время чудовищного голода 1891 года и ездил по голодающим деревням в лютые январские морозы; он лечил крестьян бесплатно. Во время эпидемии холеры, летом 1892 года, он оборудовал больницу близ собственного незадолго до того купленного имения Мелихово и оттуда навещал 25 соседних деревень, борясь не только с холерой, но и с сифилисом, дизентерией, глистами и туберкулезом. В Ялте он организовал туберкулезный санаторий, куда съезжались больные со всей России.
Враждебное отношение радикальной интеллигенции к Чехову было столь же неизбежно, сколь и неуемно. «Прогрессивные» критики обвиняли его в безразличии к вопросам борьбы и протеста, в отстраненности от важнейших событий, которые волнуют русскую интеллигенцию, в равнодушии к общественным интересам, к жгучим проблемам времени. Ему вменялось в вину «отсутствие принципов», сосредоточенность на «мелких» проблемах повседневной жизни и «сердечных тайнах» вместо общественных проблем. Михайловский оплакивал «печальнейшее» зрелище, напрасно растраченный» талант Чехова и его «холодные» сочинения.Либеральная «Русская мысль» обвинила писателя в том, что он является «проповедником беспринципной литературы»36.
Чехов в ответ не пытался объяснить свою «общественную позицию». Он защищал цельность своей личности: в конце концов, первая существовала только в воображении обвинителей, в то время как последняя являла собой непреложный факт. О других Чехов судил таким же образом — «наизнанку». Независимо от степени значительности, общественное лицо человека было для него второстепенным по отношению к частному; общественное никогда не могло извинить или заслонить частного. Когда недавний петрашевец, поэт Плещеев, указал Чехову на его предполагаемое «безразличие и неучастие», тот снова подтвердил свое предпочтение «личного» «общественному». Чехов говорит, что, не являясь «ни либералом, ни консерватором», «политические ярлыки» считает предубеждением. В противовес всему этому его «святая святых» — человеческое тело, здоровье, интеллект, вдохновение, любовь и абсолютная свобода — свобода от насилия и лжи, какие бы формы они не принимали37.
Как и Фандорин, который начал свой путь без связей и денег, Чехов воспитал себя путем сосредоточенного усилия воли и постоянного самоусовершенствования. Сын разорившегося лавочника из Таганрога, он подрабатывал писанием рассказов в промежутках между экзаменами в медицинской школе и практикой в больницах.
Характер Фандорина безусловно совпадает с характером Антона Чехова: не пессимист и не оптимист, но прагматичный скептик, с осторожностью относящийся к грандиозным социальным проектам; твердо верующий в самолично установленные и хранимые принципы честной жизни. Герой Чхартишвили практикует четыре добродетели, в которых, считал Чехов, заключается единственная надежда России: приличие, достоинство, профессиональную компетентность и трудолюбие.
Легко представить, что Фандорин был задуман как воплощенная противоположность отрицательному интеллигентскому стереотипу. Он практичен, прагматичен, внимателен к деталям, энергичен, компетентен, спортивен, дисциплинирован. (На досуге занимается конструированием и испытаниями автомобилей и ставит несколько рекордов дальности в автомобильных путешествиях. Среди прочего он путешествует из Москвы в Париж.)
Наружность и манеры Фандорина также напоминают Чехова. Писатель был «довольно высок», «худощав» и «мускулист» (пока туберкулез не разрушил его тело), широкоплеч, отличался «легкостью и изяществом движений».Он любил кофе, чистые, просторные помещения и женщин, которые также находили его неотразимым (одной из его тайных обожательниц была младшая дочь Толстого Татьяна). Его никогда не видели «небрежно одетым»; он «не одобрял расхлябанности» — например, не любил, когда ходят днем в тапочках и ночной рубашке; всегда садился за письменный стол безукоризненно одетым. Современники описывают его как обаятельного, спокойного и сдержанного человека, который никогда не раздражался и соединял в своем характере мягкость, деликатность и доброту с полнейшей прямотой обращения38.
Фандорин обладает теми же качествами хорошо воспитанного человека: уважает людей, всегда деликатен, мягок, вежлив и любезность сочетает с полнейшей искренностью. Фандорин, чья компетентность и разборчивость в частной жизни распространяется на жизнь общественную и профессиональную, являет собой отрицание национального русского стереотипа невежды-лентяя, безразличного к низшим и подобострастного в обращении с высшими. Он любит свою работу и превосходно с нею справляется; ценит людей по таланту и старанию, а не по рангам. Вокруг царит коррупция, Фандорин же взяток не берет. В стране, где как власти предержащие, так и подчиненные постоянно попирают закон, он скрупулезно законопослушен и от других требует того же. Он окружен пошлостью, но сохраняет изысканный вкус.
Чехов, как и Фандорин, ставил личную свободу превыше всего. На два десятилетия предвосхищая Бердяева и Франка с их осуждением «внутреннего рабства» и «оскорбительного рабского мышления», в письме к Алексею Суворину Чехов на примере своей собственной жизни и жизни своего отца показывает, что столь ценимая им свобода не приходит извне; она является результатом изнурительной и продолжительной работы над собой, направленной на избавление от тех качеств, которые несовместимы с образом свободного человека39.
Поминая это письмо, создатель Фандорина отметил, что выдавливание раба из человеческих душ стало главным достижением последних полутора десятилетий, что люди, наконец, распрямились. Наиболее драгоценный плод этой эволюции — достоинство, качество, которого в российской истории всегда «катастрофически не хватало» ( и его нехватка — «главная проблема» страны), но которое возродилось в постсоветском поколении40.
* * *
В продолжение почти двух веков русская литература предвосхищала и ярко высвечивала трансформацию и разрывы в эволюции русских ценностей и чаяний, сильно опережая в этом властителей, тайную полицию и социологов. Есть основание рассматривать успех Фандорина как знак того, что, несмотря на жесткую конкуренцию со стороны «интеллигентских традиций» этатизма и политики «спасения души» под девизом «все или ничего»41, новая Россия, разрабатывая модели постреволюционного существования, дает шанс на выживание и чеховско-«веховской» идее прогресса, который основан на индивидуальном усилии, постепенных изменениях, терпении и упорном труде.
Знак этот явился как нельзя вовремя. Романтическая эра революции миновала. Яростные схватки вокруг приватизации, появление конституции, утвердившей частную собственность и демократию; дебольшевизация и де-милитаризация страны и экономики — все это позади.
Быть может, чеховские принципы — именно то, что требуется путинской России, где индивидуальные усилия миллионов граждан (чеховские «мелкие дела») имеют больший вес, нежели свершения избранных. Работай честно и упорно, не бери взяток, плати налоги, изобретай, рискуй, соблюдай законы и требуй того же от других. Особенно важно в этом контексте фандоринское настойчивое стремление принять на себя ответственность за страну, которой он служит. Эти качества — ключ к возникновению гражданского общества, без которого России никогда не сделаться либеральной демократией.
Люди, порожденные новым временем России, люди с совершенно новой ментальностью, полагающиеся более на себя, нежели на власть, наверняка симпатизируют стремлению Фандорина навести порядок «на пространстве, находящемся от тебя в непосредственной близости». Стремление же это в свою очередь перекликается с девизом средней буржуазии — на очередную речь о великих планах следует простой и здравый ответ: «надобно возделывать собственный сад»42. Эти настроения хорошо согласуются с тем, что можно назвать «приватизацией» национальных интересов: впервые в русской истории критерии национального величия начинают измеряться не военной и державной мощью, а благосостоянием граждан.
Возможно, успех фандоринской серии знаменует исторический водораздел — начало превращения интеллигенции, на протяжении двух веков состоявшей на государственной службе и верившей во всесилие социальных реформ, в класс самодостаточных интеллектуалов, часть постсоветского среднего (а иногда и верхнего) класса. Среди прочего авторы «Вех» задавали и такой вопрос: что если, пересмотрев свои ценности и приоритеты, интеллигенция оставит априорное противодействие властям и попытается изменить Россию изнутри? Что если она «органически-стихийно втянется в существующий общественный уклад, распределившись по разным классам общества»43? Что если впридачу интеллигенты расстанутся со своими «антибуржуазными настроениями», порожденными презрением к «банальной, филистерской стороне жизни»? Иными словами — что если интеллигенты царству будущего предпочтут реальный мир?
Способна ли интеллигенция наконец понять, что свойственные умеренный «эгоизм, самоутверждение — великая сила», которая делает западную буржуазию «могучим б е с с о з н а т е л ь н ы м орудием Божьего дела на земле» — в то время как «фанатическое пренебрежение ко всякому эгоизму, как личному, так и государственному, которое было одним из главных догматов интеллигентской веры, причинило нам неисчислимый вред»44.Да и будет ли такая перемена равносильна «обуржуазиванию» интеллигенции?
В России 1909 года фандориных было, очевидно, немного, и времени до 1917-го оставалось мало. Осмелимся предположить, что читательский прием, оказанный герою Чхартишвили девяносто лет спустя, указывает на то, что мышление, необходимое для превращения России в либеральную капиталистическую демократию, на этот раз укоренилось и завоевывает себе все новых и новых сторонников.
Перевод Марины Георгадзе
Сноски:
1 Сб. «Вехи», 1909.
2 Там же.
3 Guy Chazan. Russian Authors Start to Eschew Potboilers, Wall Street Journal-Eu-rope, 22 февраля, 2002 (сайт: wysiwyg://338/http://asia.news.yahoo.com/020222/5/3ymg/htm).
4 «Писатель» номер 065779, интервью с Григорием Чхартишвили (Борисом Акуниным), Огонек, ноябрь 1999.
5 Arkady Ostrovsky. Taking Literature to the Middle Classes. — Finantial Times, April 9, 2001.
6 Chazan. Russian Authors…
7 Платонов С. Ф. Учебник русской истории (СПб., Наука, 1994), с. 371 (Первое издание опубликовано в 1909г.).
8 Adam Ulan. Russia’s Failed Revolutions (New York: Basic Books, 1981), p. 134, 390.
9 Цит. по: Donald Rayfield. Anton Chekhov. A Life(London: Flamingo/Harper-Collins, 1997), p. 111.
10 Цит. по: Nabokov. Lectures, p. 3.
11 Vladimir Nabokov. Nikolai Gogol (New York: New Directions Books, 1971), p. 29.
12 Или, как в случаях с «ранними» Александром II, Горбачевым и Ельциным, — кратковременная горячая поддержка. Как замечает герой Достоевского, в России есть только герой или грязь, среднего не дано….
13 Струве П. Интеллигенция и революция. — «Вехи».
14 Булгаков С. Героизм и подвижничество. — «Вехи».
15 Там же.
16 Струве П. Указанная статья.
17 Булгаков С. Указанная статья.
18 Там же.
19 Изгоев А. Об интеллигентной молодежи. — «Вехи».
20 Гершензон М. Творческое самосознание. — «Вехи».
21 Гершензон М. Указанная статья.
22 Булгаков С. Указанная статья.
23 Гениальная проницательность «веховцев» проявилась еще и в том, что и сегодня, почти девяносто лет спустя, эта характеристика точно описывает состояние интеллигентской политики первого постсоветского десятилетия, особенно в применении к партии «Яблоко», состоящей из интеллигентов par excellence.
24 Кистяковский Б. В защиту права, с. 116, 117.
25 Там же, с. 115.
26 Благо революции — высший закон. Ср.: salus populi suprema lex — Благо народа — высший закон (Цицерон ).
27 Кистяковский Б., с. 121 — 127.
28 Франк С. Этика нигилизма. — «Вехи».
29 Бердяев Н. Философская истина и интеллигентская правда. — «Вехи».
30 «Этика нигилизма».
31 Где право человека на «мое собственное, свободное желание», даже на «дичайшие», «сумасшедшие капризы» противопоставляется принесению «индивидуальности» в жертву строителям «хрустальных дворцов» научно рассчитанного рая.
32 См., например, письма А.П. Чехова к Н. И. Орлову 22 февраля 1899 г. и А.С. Суворину — 30 декабря 1888 г. и 27 декабря 1889 г.
33 Причина того, что угнетатели интеллигенции выходят из ее собственных рядов, кроется, естественно, в том, что государство — основной поставщик образования и трудоустройства (бюрократический аппарат). За 35 лет до Чехова Достоевский в «Записках из подполья» уже указал на странную способность интеллигенции вить гнездо под сенью враждебного ее идеалам режима, не переставая при этом в частных разговорах присягать на верность этим самым идеалам.
34 Ср. с тем, как Семен Франк поясняет взгляды интеллигенции на «малые дела», — вопрос, который горячо обсуждался в чеховское время: интеллигента «уже не может удовлетворить непосредственное альтруистическое служение, изо дня в день, ближайшим нуждам народа; он упоен идеалом радикального и универсального осуществления народного счастья — идеалом, по сравнению с которым простая личная помощь человека человеку, простое облегчение горестей и волнений текущего дня не только бледнеет и теряет моральную привлекательность, но кажется даже вредной растратой сил и времени на мелкие и бесполезные заботы, изменой, ради немногих ближайших людей, всему человечеству и его вечному спасению. … отвлеченный идеал абсолютного счастья в отдаленном будущем убивает конкретное нравственное отношение человека к человеку, живое чувство любви к ближним, к современникам и их текущим нуждам…» (Франк С. Этика нигилизма. — «Вехи»).
35 См.: Vladimir Nabokov. Lectures on Russian Literature (New York: Harcourt, Brace, Jovanovich, 1981).
36 Чехов. Письмо к А. М. Лаврову 10 апреля 1890 г.
37 Письмо к А. Н. Плещееву 4 октября 1888 г.
38 См.: Alexander Kuprin. To Chekhov’s Memory. — In: Maxim Gorky, Alexander Kuprin, and Ivan Bunin: Reminiscences of Anton Chekhov (New York: B.W.Huebsch, 1921).
39 Ronald Rayfield. Anton Chekhov. A Life.
40 «Борис Акунин: В ближайшие месяцы должно определиться, по какому пути пойдет Россия», интервью с программой «Итоги» на канале НТВ, 29 апреля 2001 (сайт: www.ntv.ru/itogi).
41 Гершензон М. Указанная статья.
42 Вольтер, «Кандид»: Çela est bien dit, mais il faut cultivеr notre jardin.
43 Струве П. Указанная статья.
44 Гершензон М. Указанная статья.