(Окончание, начало в №№ 114, 117)
Опубликовано в журнале Континент, номер 118, 2003
Из переписки*
Получил ваше письмо. Ужасно рад, что вы меня вспомнили. Но не рад вашему настроению. Оно явно пессимистическое, утомленное.
Я не испытываю этого ощущения, вероятно, потому, что тяжелые личные утраты выращивают на мне какую-то буйволиную шкуру, сквозь которую не могут пробиться самые отчаянные, на первый взгляд, переживания.
Вы можете это считать своего рода истерией, но все же я должен сказать, что никогда не был так убежден, что Россия займет подобающее Ей место, — как сейчас. Это ощущение происходит от всех тех впечатлений, которые я впитал в себя в течение минувшего года. Общий итог этих впечатлений: убеждение в необычайной живучести русского тела, убеждение в том, что процесс жестоко-го прессования, которому подвергнуты русские и Белой, и Красной России, — даст в итоге фалангу людей, необычайно закаленных, т.е. именно то, чего нам недоставало. Ибо я убежден, что причина всех несчастий была изнеженность руководящего класса, неспособного «вести», то есть нести на себе, бремя власти.
Этот процесс, повторяю, идет в обеих половинках России — как Белой, ныне эмигрантской, так и Красной, оставшейся на родине. Разумеется, в настоящую эпоху эти две половинки весьма противоположны по своей идеологии. Но в значительной мере эта противоположность только кажущаяся. А кроме того, ничего нет на свете более непринципиального, чем принципы. Все эти взгляды и рассуждения могут легко измениться, но характеры останутся, и это самое важное. Словом, для меня настоящая эпоха есть не более как та суровая школа, которую необходимо было пройти нашей совершенно обабившейся (да простят мне это слово поклонницы вашего таланта) интеллигенции.
Разумеется, я понимаю, что на все это вы весьма кисло улыбнетесь и ответите мне хохлацкой поговоркой «пока солнце взойдет, роса очи выест». И тем не менее, это так.
Значит ли это, что я предложил бы абсолютно бесстрастное выжидание событий? Нет…
Мое мнение сводится к следующему.
Есть в настоящее время два русских народа. Один — здесь, по заграницам: этого народа два миллиона. Другой — это русские, оставшиеся в России.
Если предположить, что вы правы, что какая бы то ни была интервенция не состоится, то что следует нам, людям, в настоящее время принадлежащим к заграничному двухмиллионному народу, — что следует нам делать?
Тут может быть два случая. Допустим, вещь совершенно недопустимая, что мы никогда уже больше не вернемся в пределы России. И в этом случае нам совершенно необходимо держаться друг друга как можно тесней, для того чтобы не перестать быть русскими.
Что значит держаться друг друга? Это значит иметь такой центр, к которому мы, русские, находящиеся во всех странах, тяготели и которому повиновались. Пока такой центр имеется в лице Главнокомандующего, т.е. генерала Врангеля, и, я думаю, было бы величайшей ошибкой валить этого бога…
Во всяком случае, я считаю твердо установленным, что всякие «учредительные- собрания» парижского типа уже похоронили друг друга. Откровенно вам скажу, что двухмиллионный эмигрантский русский народ все эти затеи в грош не ставит.
Итак, даже если мы здесь застряли навек, то все же нам нужно организоваться, хотя бы по примеру евреев, рассеянных по всем странам земли.
Однако эта наша заграничная организация, если она только будет создана действительно, как настоящая руководящая сила, будет именно тем, что может потребовать от нас Красная Россия в ту минуту, когда она побелеет.
Что могут просить у нас? Ведь ясно, что захотят «призвать варягов» в ту минуту, как убедятся, что красный или розовый порядок невыносим. Но для того, чтобы призвать варягов, нужно, чтобы они были. Варягами же будут те, кто сумеет в ближайшее время стать во главе двухмиллионного русского заграничного народа. И так «стать», чтобы ему повиновались, кто за совесть, кто и за страх. Словом, нам нужно наше эмигрантское правительство, признаваемое всеми державами, и в особенности Лигой Наций, которая, надо думать, крайне обрадуется этому делу, за неимением другого. Словом, предлагаю вашему просвещенному уму подумать над проектом персонально-национальной автономии. Заимствую эту идею у «моих друзей» иудейского вероисповедания, так как сама жизнь принуждает нас испытать их судьбу. Симпатичнейший Винавер, кажется, он меня особенно жалует за мою статью «Пытка страхом», которую он, впрочем, вряд ли читал, может в этом отношении дать вам очень полезные фактические указания.
Каким другим способом мы могли бы выработать тех «варягов», которых у нас могут потребовать? Ведь, в конце концов, России нужны будут люди, способные ею управлять. Каким процессом выявить этих людей, как не на опыте самоуправления Белой Россией, очутившейся за границей? Если и этот процесс не даст этих людей, то значит, их нет вообще в природе, т.е., вернее, среди нас. Тогда мы успокоимся и поставим точку.
Разумеется, дело может произойти и иначе. Варягов призовут из своей собственной среды по испытанному рецепту бонапартизма. Весьма возможно, что это именно так будет. В этом случае, разумеется, Белая Россия потянется на роди-ну, ибо не приемлющих Бонапарта окажется немного. Но и в этом случае, чтобы пройти, если не в варяги, то в «подваряжки», все же надо этих последних в своей среде отыскать. А каким иным путем это можно сделать, если не в процессе по-литической работы над изгнанным за грехи двухмиллионным русским народом?
Я был бы очень рад убедиться, что в Советской России действительно существуют в наличности те, которых Вы называете словом «они». «Они», думающие о будущем России, «они», хотя служащие большевикам, но имеющие свой определенный план и знающие, куда они идут. К сожалению, я убежден, что «их» нет. Процесс идет, и процесс грандиозный. Большевики воображают, что они насаждают социализм в России, а вместо этого выковывают будущую страшную, крепкую, сильно спрессованную и национально, до шовинизма, настроенную Россию. «Так тяжкий млат» и так далее… Но делается это стихийно, по каким-то неведомым никому законам, а вовсе не по воле мистических «их», которых нет.
Впрочем, насколько это зависит от меня, я буду «их» искать. Если найду, немедленно вам отпишу. Смотрите, отпишите мне также. Только не по почте, ибо письма читают все, кому не лень.
Резюмирую мой план.
1) Держаться Врангеля «до судорог».
2) ………………..
P. S. Обстоятельства с виду переменились, когда я подписываю это письмо, но, по существу, все то же. Не знаю, чем кончится это восстание, на которое, по-видимому, рассчитывает дуумвират Керенский-Милюков. Убежден в одном, что эсеры совершают самый наглый плагиат, ибо восстание идет отчасти стихийно, а частью под лозунгом «большевики против коммунистов». Эта формация мне хорошо знакома. Я наблюдал ее еще год тому назад в кавалерийской дивизии некоего Котовского, к которому попал в плен почти весь отряд полковника Стесселя. Эта публика произвела на меня впечатление той гущи, из которой со временем образуется воскресший «Союз русского народа». Во всяком случае, если в России будет период анархии, восстаний, мятежей всякого рода, нечто, что сохранит дисциплину, будет иметь все шансы, чтобы выплыть в этой каше. Здесь, около Константинополя, мы имеем ядро (галлиполийский лагерь), которое в этом смысле сейчас очень подтянуто: настроение его превосходно. Посещение Главнокомандующим лагеря было сплошной овацией. Не верьте всему тому, что говорят о «лагерных ужасах». Всё — сплошная ложь. Я был там лично и имею постоянную связь. Эта армия не только не кончена, а находится в расцвете своей боевой способности. Чтобы не было недоразумений, имейте в виду, что я говорю сейчас о 22 тысячах, находящихся в Галлиполи. Остальные лагери, где находятся казаки, легче разложить и поссорить с ген. Врангелем. Друзья Керенского и Милюкова стараются об этом изо всех сил, за что когда-нибудь, в особенности вашего друга Павла Николаевича, «проклянет всякий сущий в Ней язык».
Во всяком случае, я Милюкову никогда не прощу этого второго Выборгского воззвания. Разрушать из-за каких-то идиотских (ну, скажем, не идиотских, но, во всяком случае, проблематических) соображений реально существующую русскую силу и уже созданную организацию — это значит еще раз проделать трагический фарс под заглавием «что имеем, не храним — потерявши плачем». Между тем мы здесь думаем, что последняя добивающая политика французов (предъявлено категорическое требование ехать или в Бразилию или в Совдепию, и с 1 апреля прекращается паек) — это дело наших же русских в Париже.
Вы знаете, что я не легко монтируюсь. Но я в бешенстве. В таком же бешенстве, в каком я был, когда я видел бессмысленное разрушение «невознаградимых ценностей», о которых говорил Милюков. Скажите же ему, этому странному человеку, такому умному и такому в самых важных вопросах неразумному, что он именно и разрушает «невознаградимую ценность» — несколько десятков тысяч людей, покоряющихся одной воле. И притом воле весьма и весьма приемлемой и стоящей головой выше всякой керенщины. И ради чего это? Ради эсерских банд, подпольной шпаны, которая никогда не избавится от своего первородного греха и не способна править в положении легальной власти. Они ничего не дадут и даже в том случае, если победят большевиков, — кроме жесточайшей кровавой анархии, которую все равно придется прекращать белым. Я допускаю, что между Красной и Белой Россией будет какой-то промежуточный период кровавого месива. Но пусть с ним возятся все эти савинковы, балаховичи, военноначальники из бомбистов и наемных убийц. Но зачем понадобилось Павлу Николаевичу петушком бежать за Александром Федоровичем, не возьму в толк? Я так живо вспоминаю июнь 1918 года, когда он приехал в Киев и говорил мне, что мы накануне «второго Седана» и что «Германия поставит Францию на колени».
Напрасно я умолял его не губить свою политическую репутацию и творил заклинания при помощи телеграммы, которую, помните, передавал по радио через Москву. Но милюковское упрямство победило несомненный ум этого человека. Он пошел разговаривать с Эйхгорном… «Докончить ли старую песню?.. Звучит так печально она…»
И опять будет то же самое. А все потому, что он не понимает лучшей из французских поговорок:
— Fais ce que dois, advienne que pourra…1
Я расчувствовался, значит, пора кончать. Напишите мне.
(Подпись)
Константинополь 22/9 марта 1921 г.
Париж, 5 апреля 1921 г.
Спасибо за письмо. И пишите еще, и я буду писать, чтобы не вовсе перестать понимать друг друга: а кроме того, может быть, в этих писаниях кое-что покажется полезным друг для друга. Пока я могу констатировать одно: мы думаем в совершенно разных плоскостях. И это может быть понятно; мы в эти годы варились в разных котлах, и у нас не только разные выводы. Но и разные исходные точки. Вы жили в России; даже когда стали эмигрантом, продолжаете жить в русской атмосфере, не эмигрантской; я эти три года живу исключительно с иностранцами и эмигрантами. И любопытен результат этой разницы; я интересуюсь почти исключительно тем, что делается в России; на эмиграцию вовсе не надеюсь и даже мало ею интересуюсь. А вы думаете специально об эмиграции, о двух миллионах зарубежной России, которая что-то сделает в будущем и должна что-то делать в настоящем. Каждый надеется на тех, кого не знает. Для меня неясно, что происходит в России, которой я интересуюсь. Сведения, которые оттуда приходят, противоречивы; они сходятся в одном: на «нас» в России, т.е. на буржуазию и интеллигентов, рассчитывать не приходится, мы там или деморализованы, или развратились, или погибли, мы ничего не сделаем. Если кто-либо может там что-то сделать, то это «низы». Вы тоже рассчитываете на стихийные процессы. Да, конечно, они будут и не могут не быть. Я на них тоже рассчитываю. И это меня не радует. Если Россия будет спасена стихийным процессом, это будет ужасно; стихийный процесс поведет нас не торной дорогой и приведет к плачевным результатам. Во-первых, он будет страшно медленным; большевики погибнут, но погибнут последними; раньше их погибнут остатки нас и все то, что было интеллигентного и инициативного в массе. А во-вторых, в известной стадии этого стихийного процесса в России появится вмешательство иностранцев, специфических иностранцев, обнаружится новое отношение иностранных государств к России. Вы и сейчас негодуете на них, и во многом это негодование я и понимаю, и разделяю; часто я чувствую его полнее, чем вы. Но это негодование сейчас вызвано тем, что иностранцы нам недостаточно помогают или помогают не так, как хотелось бы; но в известной стадии разложения России появятся иностранные акулы, которые поймут, что из России можно кое-что вытянуть, что это можно вытягивать не навсегда, а на продолжительное время и что на это стоит рискнуть; начало такого отношения уже замечается в Англии в вопросе о торговых сношениях и концессиях. Нам говорят, что это только новая политика борьбы с большевизмом; что, когда начнут торговать, завяжутся те постоянные отношения Европы с Россией, при которых большевизм, особенно в теперешних формах, не сможет существовать; иногда объясняют, что это просто внутренняя политика, что английскому правительству необходимо показать рабочей партии, что из торговли с Россией ничего не выйдет, покуда он находится под большевистским гнетом. Обе эти причины все-таки политика, хотя и ошибочная; но я боюсь того времени, которое, может быть, уже началось, когда это будет определяться вовсе не политическими, а гораздо более простыми соображениями… «Мы не сторож над братом нашим», какое нам дело до того, что происходит в России, на ее счет можно поживиться и нужно это делать как можно скорее; а если кто-либо будет иметь цинизм так открыто заявить и поступить, то за ним последуют и другие по правилу: «не я, так другой», и тогда в России появятся иностранцы как хищники и эксплуататоры. И как только они появятся и наберут от большевиков всяких концессий, то иностранные государства будут уже заинтересованы в том, чтобы сохранить то правительство, которое роздало эти концессии. И подобно тому, как сейчас одним из препятствий к признанию большевиков является их нежелание платить русские долги, так и тогда во всех попытках заменить большевистские государства будут ставить предварительным условием признание всех выданных им концессий. Конечно, это будет не всегда, а может быть, и ненадолго; но это все же грозит периодом, когда в России не будет большевизма в настоящем смысле этого слова, когда будут уважать собственность, будут торговать, будут все благополучия буржуазного строя, но будет все-таки нечто вроде dette Ottomane, режима капитуляции и других прелестей этого сорта.
Я боюсь этого периода больше всего потому, что он представляется наиболее правдоподобным. Мы все жили в ожидании чуда. Нам мерещился какой-то Минин, который в известный момент соберет за собою русских людей и пойдет выгонять «воров» и иностранцев. Чудом была бы и победа Колчака, и победа Деникина, и победа Врангеля; чудом было бы избавление России кровью и доблестью Добровольческой Армии, чудом была бы победа Кронштадта, когда бы из какого-то центра разлился бы вдруг революционный процесс, который смел и сбросил власть большевиков. Все это чудеса; но чудес не бывает, потому что всякое чудо делается верой, а веры больше нет.
А если не будет чудес, то процесс пойдет иначе. Большевики увидят, что идти прежней дорогой невозможно, что надо идти на уступки и, конечно, по линии наименьшего сопротивления. Этой линией наименьшего сопротивления, при этом той, которая больше всего обещает выгод, является вмешательство иностранцев. Каменев сказал правильно: «русские капиталисты сейчас же будут добиваться власти; иностранные капиталисты безопаснее, они будут добиваться только дивиденда: и потому, прежде всего, пригласим иностранных капиталистов». Конечно, в тот день, когда это будет сделано, большевики, у которых сохранится фанатизм и вера, будут видеть, что гибнет коммунизм в России, пропадают последние шансы на вынесение коммунизма в Европу; они будут кричать, бунтовать и саботировать. Их устранят.
Словом, вы меня понимаете. Все дороги ведут в Рим, и мы выйдем туда, куда хотели прийти. Этот период засилья иностранцев, может быть, будет даже гораздо короче, чем с первого взгляда кажется. Может быть, именно в борьбе с этими иностранцами создается тот национальный шовинизм, о котором вы пишете. Все это так, но дело в том, что при таком процессе не будет перелома; большевизм в целом не будет держать ответа перед Россией. В сущности, большевики и не будут низвержены; они останутся хозяевами в России; будет преемственность между Россией большевистской и Россией будущего, как была преемственность между революцией и Бонапартом. Не будет морального удовлетворения, что предатели получат возмездие от России. Они поедят друг друга сами, и сам большевизм исцелит большевизм. С точки зрения моральной потребности человека окажется большой недочет.
Но теперь я хочу сказать вам несколько слов по поводу ваших надежд. Вы еще недавно попали в положение эмигранта, сохранившего связь с остатками России, где дышат еще русским воздухом; в постскриптуме вашего письма вы приходите в бешенство при мысли, что эту ценность разбивают, что ее больше не будет. Прибавляю от себя, что тогда и вы и все остальные очутитесь в том положении эмигрантов, в котором я живу вот уже четвертый год. Не касаясь сейчас вопроса, как это вышло и что из этого следует, я только подчеркиваю, что вы настоящей эмиграции пока не видели; этим я объясняю те надежды, которые вы на нее возлагаете.
У вас в этом отношении поэтическая, но не реальная мысль. Вы хотели бы, чтобы вся русская эмиграция за кого-то держалась, дала иностранцам и Лиге Наций образчик того, как живут за границей русские люди, и вы (о судьба!) ищете вдохновляющего примера в еврействе, раскиданном по всей земле и сохранившем и связь, и организацию, и некоторую мощь. Все это очень красиво и, может быть, соблазнительно. Но это все-таки поэтическая вольность. Я не знаю, таково ли было еврейство в первое время после разрушения Иерусалима, когда оно очутилось в положении нас, людей, оторванных от родины, потерявших связь с ней, живущих в чужой стране; проявило ли оно и тогда организацию, солидарность и влияние на ход всемирной жизни, которые вы ему приписываете теперь. Об евреях того времени мы слыхали, что они плакали на реках Вавилонских. Это могут делать и русские люди. Но у нас не сохранилось преданий, как евреи жили первое время, и могут ли они служить нам примером.
Главное наше отличие от современного еврейства то, что мы вовсе не сознали, что потеряли родину, и что нужно прочно устроиться за границей, не потеряв своего русского облика. Евреи так и поставили свою задачу: устроиться на чужбине, в чужих странах, но сохранить себя как евреев, как людей одной страны, одного прошлого. Ту же задачу решают наши духоборы в Канаде, остатки некрасовцев в Турции и т.д. Но наша эмиграция с этим не мирится и не скоро помирится. И она права. Вся наша эмиграция еще имеет родину и уверена, что скоро в нее вернется. Она не отчаивается, что при некоторых условиях более или менее скоро, но туда вернется. Отличительная черта эмиграции, тех, кто бежал из России — одни вольно, другие невольно, — заключается в том, что они предпочитают переждать это смутное время в условиях спокойного и, во всяком случае, безопасного существования и намерены вернуться в Россию тогда, когда там все уладится. Мы с необыкновенной легкостью говорим, что задача сбросить большевиков лежит на тех, кто там остался. Мы знаем, что там остались не только рабочие и крестьяне или солдаты, но и наши единомышленники, люди одного с нами класса, буржуи и интеллигенты; и мы осуждаем их за то, что они мало и плохо борются. Мы предоставляем им бороться в условиях голодного существования, под риском ежеминутного расстрела, и сочли себя правыми, что мы оттуда убежали. Ведь это бегство началось, как вы знаете, гораздо раньше, до большевиков, когда в России жить было можно.
В ту жизнь попали не только те безответственные статисты, которые могут нам говорить: «что вы с нами сделали», но и те, которые в той или иной мере сознательно поддерживали нас своей деятельностью, — журналисты, промышленники, ученые — все эти люди и составляют то — что мы называем эмиграцией. Два миллиона людей, которые составились из таких элементов, и есть та эмигрантская Россия, на которую возлагают не только обязательства (вы хорошо делаете, что не возлагаете, — они все равно не исполнят) — но на которую, во всяком случае, возлагают какие-то надежды. Я эту Россию наблюдаю четвертый год, и с меня этого достаточно. Я уже предъявляю к ней одно требование: чтобы она не мешала русскому делу за границей, ибо именно эта эмиграция в ее целом повинна в том, что сейчас происходит. Я говорю об эмиграции в ее совокупности, а не о положении, которое заняли отдельные лица. В этой эмиграции, конечно, есть и исключения трогательные: я знаю людей, которые ни на что не претендуют, несмотря на громкие титулы и счастливое прошлое, которые поступают то в чернорабочие, то в прислуги, то на самые скромные должности, ничего не просят, ни на что не жалуются… Эти люди, когда их видят и наблюдают иностранцы, мирят их с Россией; они внушают и уважение к ним и доверие к нам. Они в большинстве случаев хорошо поняли свои прежние ошибки и свои прежние вины. Но их, во-первых, немного, а во-вторых, по природе своей они не бросаются в глаза, не шумят, не привлекают к себе внимания; а потому впечатление, которое они производят, ограничивается очень небольшим кругом лиц. Не они кажутся типичными для России, а кто знает, может быть, и действительно, не они типичны.
Гораздо более заметными, а может быть, типичными, являются другие. Сюда относятся и те, которые приехали сюда с деньгами, часто с большими деньгами, или настряпали деньги здесь, продавая иностранцам находящиеся у них в России имущества; эти богатые люди своего богатства не скрывают и не стыдятся. Они по-прежнему швыряют деньгами у всех на виду, демонстративно; и если иногда и платят дорого за билеты благотворительных спектаклей в пользу русских, то являются на эти вечера в таком ореоле богатства и роскоши, что от этой благотворительности просто тошнит. Конечно, этих людей всюду принимают, за ними ухаживают, но за спиной все про них же злословят и возмущаются их отсутствием такта. Другая категория — бедные люди. Это те, которые сохранили убеждение, что кто-то должен о них заботиться и их содержать; они требуют деньги то у французского правительства за то, что остались верны Антанте, то, и уже более настойчиво, от «русского государства». Когда их не удовлетворяют или удовлетворяют не полностью — они возмущаются, ругаются, обвиняют всех в казнокрадстве и т.д.
Еще гораздо больше случаев, когда эти просители просто лгут и занимаются мелким мошенничеством, столь типичным около благотворительных учреждений, комитетов, выпрашиванием денег на какой-либо билет до города, где они будто получили место, на уплату за квартиру и т.д. и т.д. Это — категория людей, которые думают только о себе, как прожить. Но не много лучше с теми, которые думают не о себе, а об общем деле, о России. Здесь обычная картина эмигрантских настроений. Каждый хочет делать все сам и от себя лично; вы помните свою статью «Пусти, — я сам». Желая делать «все сама», наша эмиграция ужасно боится, чтобы что-либо не сделали другие, вместо нее. О внутренних несогласиях она немедленно трубит вслух и торжествует победу, если успела кого-нибудь подорвать в глазах иностранцев. Это психология общая; и что бы ни говорили люди, что хотят единства, согласия, общего фронта, под этой терминологией скрывается, в сущности, только желание быть во главе этого фронта и выстроить всех за собой. Если бы дело шло о чисто идейных несогласиях, это было бы терпимо: но мотив этой деятельности гораздо более личный, конечно, не в смысле корысти. Все как будто боятся остаться в стороне, боятся, что что-то делается без них. Это опасение — быть устраненным от русского дела, остаться за дверью — достигает каких-то болезненных размеров.
Вот и судите сами, можно ли, не теряя чувства реальности, думать, что эту эмигрантскую массу вы какими-то путями приведете к одному знаменателю, заставите ее за кого-то держаться, как вы предполагаете. Конечно, если бы Врангель мог оказаться для них полезным, может быть, в мере этой пользы они бы за него держались; да и то держались бы, поскольку это им нужно, не отказывая себе в удовольствии его критиковать. Тогда, когда Врангель защищал Перекоп и когда от его успеха зависела физическая безопасность всего Крыма, в Крыму его признали… Если бы у Врангеля были в руках источники средств, которые бы шли всей эмиграции, то она, получая эти деньги и ворча, но его все-таки признавала. Но когда нет ни того, ни другого, к каким «человеческим» чувствам делаете вы призыв, чтобы они за него продолжали держаться? Что бывшие его соратники по оружию, для которых он единственный и естественный ходатай, за него держаться, это я хорошо понимаю, да, наконец, это происходит в той среде, которую не могу назвать эмигрантской, так она недавно вышла из России. Она не типична. Но как только вы отойдете от этих центров и пойдете дальше, то Врангеля могут признать вождем только из желания насолить другим; они могут признавать его только против кого-либо, как можно «любить» против кого-нибудь. Вот почему я не только не думаю, чтобы можно было спастись на вашем совете «держитесь за Врангеля», но не думаю и того, чтобы после его падения, если оно совершится, его можно было чем-либо и кем-либо заменить. Я считаю, что эмиграция сделает максимум того, что она может сделать, если она здесь за границей не будет вредить России, не будет приводить иностранцев в отчаяние и разочарование; если она просто сумела бы с достоинством жить, никому не надоедая, ни на что не претендуя. Губит ее основное желание играть за границей политическую роль; а в вашем совете это желание содержится полностью. Вы этим двум миллионам людей приписываете политическое значение. А я в это не верю. Врангель был силен, когда он был в России. Поскольку еще можно было рассчитывать, что он и за границей останется во главе войск, которые можно куда-либо бросить, он продолжает быть силой. Когда же он перестанет быть во главе такой силы и превратиться в эмигранта, и он должен отказаться от претензий на политическую роль.
Если бы русская эмиграция не смогла бы никогда вернуться в Россию, то через несколько поколений из нее, может быть, выработалась бы сплоченная сила; да и это едва ли; одни бы погибли, а другие бы приспособились к условиям заграничной жизни. Но чтобы в настоящее переходное время можно было что-либо основать на эмиграции, я считаю глубоко ошибочным. Поэтому, в отличие от вас, мой интерес совсем не в ней, а к тем людям, которые что-то делают в самой России. Я уже вам говорил, что относительно них у меня нет оптимизма, т.е. оптимизма в том, что это быстро кончится, и оптимизма в смысле торжества исторической справедливости. Там восторжествует подлость. Впрочем, в этом тоже есть и некоторая справедливость, ибо это, в сущности, значит, что мы получим по заслугам за нашу претенциозность, легкомыслие и политическую бездарность. Но эмиграция — эмиграция, живущая мечтами, что другие должны о ней заботиться, что она имеет какие-то права на эту заботу, эта эмиграция в моральном и в политическом смысле стоит на ложной дороге: не ей спасти Россию, и не ей управлять ею.
Я вам говорил, что я не верю в возможность эмиграции играть политическую роль в России; это я повторяю. Но иметь влияние заграницей, на заграничную политику, она могла. Эта возможность требовала только двух условий — ясности и единодушия. Надо бы помнить, что жизнь России от нас не зависит, что она пойдет по-своему и глупо мечтать управлять ею из-за границы. Здесь же надо было поддерживать одно: отрицательное отношение к большевизму; а для этого тоже только одно: поддерживать веру в нас нашей политической сплоченностью. Вот вся политическая программа эмиграции. И ясно, пока были антибольшевистские центры, действующие, имеющие то, чего мы не имеем, власть и территорию, все должно было сосредоточиваться около них или около тех, кого они бы признали. Они были хозяева положения. Но когда они это положение потеряли, надо было выстроить новый фронт, принимая в учет всё. Мы же — одни стали кричать: долой Врангеля. А другие: vive quand meme Врангель. Мы теперь ищем виноватых в этой сваре: бесполезное занятие. Просто мы остались тем, чем мы были, т.е. людьми, которые ссорятся. Ибо кто-то за них думает и действует. Все это я говорю, чтобы показать, что, как ни обидно то, что делают иностранцы, в этом приходится больше винить нас самих, а не их. При ином нашем поведении было бы иное к ним отношение. И я не сомневаюсь, что в тот день, когда опять появится просвет, надежда на то, что Россия выплывает, со стороны иностранцев мы опять увидим такую искреннюю готовность идти к нам на помощь, при которой то желание им отомстить, которое скапливается в наших душах, может оказаться беспредметным. Я говорю, конечно, об иностранцах-друзьях, на которых мы сейчас негодуем, а не врагах, которые хотят на наш счет поживиться.
Ну, довольно, и так я вам написал больше, чем собирался, буду ждать вашего ответа.
«Лукулл»
Я уже знал эту хорошенькую яхту: однажды мне случилось сделать на ней переход в шторм. Она держалась бодро. Но назначение ее при постройке, насколько я знаю, был именно Босфор: здесь она должна была служить для поездок нашего посла. И Судьба устроила так, что умереть суденышко пришло, так сказать, на родину. Именно на Босфоре оно выполнило свою последнюю и историческую миссию.
Впрочем, — стоя на якоре…
* * *
Генерал Врангель вызвал меня на «Лукулл» по одному делу… Дело было связано с Кронштадтским восстанием. «Кронштадтское восстание», как известно, смутило не один «горячий ум». Так вот и я тоже немножко тронулся…
В газетах были напечатаны рассказы «очевидцев» о том, что, как отзвук Кронштадта, «весь юг в огне восстаний». В частности, «лицо только что бежавшее в Константинополь из Одессы» утверждало: что в последней большевики свергнуты. Их заменил, будто бы, какой-то кишмиш из «властей» — так сказать, варьете из украинцев, ропитовцев (рабочие Русского Общества Пароходства и Торговли), немцев-колонистов и Городской Думы. Под влиянием этих сообщений у меня «созрел» план, в котором, как стало видно потом (все сообщения оказались махровыми утками), не было ничего зрелого. Поэтому об этом не стоит распространяться, скажу только, что меня магнитом тянуло в то время к этим опасным берегам. Впрочем, это объяснялось очень просто: помимо всего прочего, у меня в Крыму и в Одессе были тогда близкие люди, жизни которых угрожало два врага — один страшнее другого: голод, который неизбежно должен был надвинуться, и террор, который уже свирепствовал. По позднейшим данным, данным самих большевиков, от голода погибло в Крыму 100 000 человек. Что же касается убитых в Крыму чрезвычайкой, то число их определялось от 50 000 до 100 000.
Естественно, что при таких условиях:
«Невольно к этим грустным берегам
Влекла меня неведомая сила».
* * *
Генерал Врангель почти безвыездно жил на «Лукулле». Об этом просили его «власти». Поэтому он был как бы «Лукулловский узник». И вот почему эта маленькая яхта, болтавшаяся на Босфоре, стала как бы коробкой того сильного аккумулятора, которым был генерал Врангель. Ток высокого напряжения на «Лукулле» и был той психической энергией, которая в стиле XX-го века, т.е. «сан филь»2 , передавалось в Галлиполи, Лемнос и другие места, поддерживая и сберегая «невознаградимые ценности». Те самые невознаградимые ценности, разрушая которые, Милюков вознаграждал себя за, очевидно, слишком долгую созидательную деятельность.
Когда-нибудь психолог задумается над тем, каким образом удалось «Лукулловскому узнику» держать под своим психическим влиянием десятки тысяч людей, брошенных в условия, способные ввести в искушение самых неискушаемых. «Сознательная дисциплина», о которой мечтал Керенский, неожиданно осуществилась и облеклась во плоть и кровь в 1921 году. Причем это произошло на совершенно противоположном «полюсе» —там, где скорее были бы понятны и приложимы слова поэта:
«Но у меня есть палка,
И я вам всем отец»…
А тут не было ничего. Не только палки, но даже «радио» не было в руках у генерала Врангеля. Разве о волшебной палочке тут могла идти речь.
Впрочем…
Впрочем, тут есть маленькая поправка. Не было ни палки, ни палочки, но зато был генерал Кутепов.
Представим себе эллипсоид. Эллипсоид — это, как известно, растянутый шар. У него — два фокуса. Но свойство эллипсоида таково, что слова, сказанные шепотом в одном фокусе, ясно слышны в другом. Так вот, у босфорского русского эллипсоида 1921 года было два фокуса: Врангель и Кутепов. Между этими двумя людьми установилось такое полное понимание, что мысль, вибрирующая на «Лукулле», целиком собиралась в галлиполийской палатке и обратно: галлиполийская обедня ясно слышна была в каюте Главкома. Эти два человек находились на одной оси, как и должны быть два фокуса, и ось эта была французской поговоркой:
«Fais ce que dois,
Advienne que pourra».
А вот Милюков был всегда совершенно вне этой поговорки. И это потому, что над ним совершилось — «горе от ума».
* * *
Все несчастья Милюкова происходили и происходят от того, что он действительно умен. Поясню сие примером. Однажды у себя в деревне, в одну очень непроглядную ночь, я, «сделав великое изобретение», приспособил к своим саням сильный ацетиленовый фонарь. И вот вначале, пока ехали усадьбой и селом, все шло прекрасно. Но когда мы выехали в широкие поля, мы потеряли дорогу, совершенно занесенную снегом. Кучер стал упрашивать, чтобы я потушил фонарь. Я удивился. Но он утверждал:
— Без фонаря выеду.
Я потушил и безнадежно закрылся воротником. А он нашел дорогу.
— Как же ты?
— Он мне глаза слепил!.. Близко вижу хорошо, а дальше — ничего! А как потушили, я вот тот огонек нашел — я его знаю: это будка на шоссе.
Огонек, действительно, мерцал еле заметной туманностью. Но это была путеводная туманность.
Так вот и с милюковским умом. Он светит ярко, вроде ацетиленового фонаря, да только не дальше куриного носа. И потому направления найти не может, когда «все дороги занесены». Милюкову жалко потушить «гордый свой ум», ибо горит он ярко, уверенно, резко выявляя ближайшее. Но если бы решился и потушил он этот гореумный свой фонарь, то, может быть, в непроглядной сначала глубине своего внутреннего «я» нашел бы «путеводную туманность».
* * *
В эпоху крушения национализма, т.е. в XX веке, пора перестать рассудочным путем осиливать вещи, рассудку пока не поддающиеся. Не то чтоб логика была не верна. Нет — логика правильна. Но вопросы, над которыми приходится биться в политике, это почти всегда — одно управление с бесконечным числом неизвестных. Математик в таких случаях говорит: вопрос неразрешим. А политик, типа Милюкова, все же берется за задачу, и дает рационалистическое разрешение, будто бы основанное на логических построениях. Но в этих построениях всегда фигурируют посылки недоказанные и недоказуемые. Например, Милюков утверждает: «генералы доказали свою неспособность бороться с большевиками». Но какая же это «доказанность»? Имеет ли она что-либо общее с тем, когда геометр или алгебраист говорит: «итак, мы доказали…» — и все его слушатели совершенно с ним согласны, что «предыдущее положение» действительно доказано? Нет — Милюковская доказанность «неспособности генералов» может быть опрокинута с совершенной легкостью противоположного рода утверждением: «генералы доказали, что они были единственные, кто способен был организовать борьбу с большевиками. Ибо не генералы не сделали ровно ничего. Неуспех же генералов объясняется низкой гражданственностью русской стихии, которая испортила дело Алексеева, Корнилова и Деникина». Этот спор можно продолжать до бесконечности. Все можно утверждать, и все можно опровергнуть.
Поэтому во всех наших делах, где нельзя базироваться на точных данных, логика может быть только элементом служебным. Решающим же является «категорический императив», диктующий нам нашу линию поведения.
* * *
Почему родилось сопротивление белых? Да только потому, что в груди как вожаков, так и рядовых, с одинаковой повелительностью, в конце 1917 года вспыхнул категорический императив: «не желаем подчиниться негодяям, захватившим Россию! Желаем драться с ними до смерти!» — и больше ничего… Все остальное приложилось потом.
Такие категорические императивы выплывают из глубины нашего существа иногда совершенно для нас самих неожиданно, а иногда вполне ожиданно, как естественное последствие стройного ряда однородных стимулов. Последние случаи говорят, что здесь сыграли роль глубоко заложенные основы или традиции.
Так или иначе, но только в этих «диктовках души» человек может найти свой путь, «когда занесены дороги». Когда все кругом неясно, непонятно и темно, и разум отказывается служить, как мой ацетиленовый фонарь, тогда говорит «даймон» древних греков, внутренний голос, по-нашему. Он говорит: «Не думай о том, что выйдет из твоих поступков, ибо твой разум слаб и не может подсказать тебе результатов; везде вокруг тебя и свет и тень, и «да», и «нет» — и нет ответа; думай о том только, где твой долг, думай о том, что ты должен сделать, что бы ты был продолжением самого себя и звеном того, что из рода в род, из века в век звучит в человеческом сердце; поступи так — и тогда будь что будет».
«Fais ce que dois,
Advienne que pourra».
* * *
Так вот, когда «генералов» выбросило на босфорские берега и перед ними встал вопрос «что делать», властно зазвучал категорический императив их военной совести: «надо сберечь армию!».
Для чего сберечь — этого никто не мог знать тогда, наверное. Но категорический императив звучал неумолимо и ясно: душевную силу, собравшуюся вовремя, надо сохранить физическую, а главное — душевную силу, собравшуюся во имя спасения Родины; распустить «армию», это значит украсть у России лучшее, что у нее осталось. Этого не захотели сделать ни Врангель, ни Кутепов, ни другие: вих сердцах слишком сильно звучала заповедь — повеления: «паси овцы моя».
И они взяли на себя этот крест. Крест такой тяжести, что просто можно было удивляться, как эта игрушечная яхта, стоящая передо мной, выдерживает его вес.
* * *
Правда, тяжесть задачи облегчалась тем, что те же чувства, которые приказали начальникам сберечь армию, родили в душах подчиненных не менее энергичную волну: «не желаем расходиться; не желаем быть эмигрантами; желаем быть армией!».
На этом выросла удивительная фигура Кутепова.
Когда в декабре 1920 года я был в Галлиполи, еще недавно «обрусевшем», ох, как скулили насчет Кутепова — должен это засвидетельствовать. И до такой степени, что, когда я после этого был у Врангеля, у меня на языке все время вертелось желание предупредить его о таком настроении лагеря. Я этого не сделал: в самом этом скулении я, очевидно, уловил нечто, что меня удержало. Как я внутренне себя поздравлял с этим, когда через год галлиполийцы стали гордостью русской эмиграции, сами же они гордились своим Кутеповым! Самое интересное тут то, что всеобщая любовь и уважение были куплены генералом Кутеповым, прежде всего, неумолимой его строгостью.
* * *
Но все же это был крест, требовавший необычайных усилий и постоянного, неумолчного напряжения.
Генерал Врангель, в условиях международного переплета, проявил себя, если можно так выразиться, искусным фехтовальщиком.
Дело было, собственно, так: вся Европа, по крайней мере, все Великие Державы, желали, чтобы генерал Врангель распустил свою армию. Соображения тут были всякие, которые, однако, обнимаются двумя латинскими словами vaе victis3 , каковые слова на грубый русский язык переводятся с хохлацким прононсом: «скачи враже, як пан каже»…
Как бы там ни было, но генералу Врангелю пришлось «вести бой», или, по крайней мере, диспут один на один со всей Европой, и притом при особых обстоятельствах: не имея денег, причем от этой же Европы приходилось получать «паек», т.е. содержание армии. Правда, за паек Европа отбирала у нас корабли, но это мало принималось в расчет. Поэтому положение Лукулловского узника было особенно трудно.
Схема поединков была, насколько я понимаю, такова:
Европа: Генерал! Европа желает, чтобы вы дали приказ о расформировании армии.
Врангель: Мне очень жаль, так как я полон лучших чувств к бывшим и, надеюсь, будущим союзникам России, мне очень жаль, потому что я такого приказа не дам…
Европа: Генерал! Вы берете на себя большую ответственность. Нам совершенно нежелательно прибегнуть к мерам принуждения…
Врангель: К мерам принуждения? В отношении кого, смею узнать…
Европа: В отношении вашей армии. Мы лишим их пайка.
Врангель: Как досадно, что вы ставите вопрос так. Но в виду бывших и будущих отношений я считаю долгом вас предупредить: повиновение имеет свои границы, и я не ручаюсь…
Европа: Как это надо понимать?
Врангель: Голодные, и притом вооруженные люди… естественно… пойдут, ну скажем, «добывать себе хлеб»… Что из этого выйдет, я думаю, ясно.
Европа: Генерал! Мы можем быть вынужденными принять меры против вас лично.
Врангель: О, я буду страшно рад! Вы снимете меня с моего поста! А он не особенно приятен, как вы видите. Но я должен сказать, что добровольно я не уйду. Вы можете арестовать меня только силой. К сожалению, генерал Кутепов….
Европа: Что, это значит?
Врангель: Это значит, что если он, очень решительный человек… сочтет своим воинским долгом вступиться за своего начальника, то он таковое свое решение выполнит, и двинется… на Константинополь. Конечно, вы его остановите, но после кровавого боя. Если это желательно…
Европа: Но мы надеемся, что вы дадите им приказ подчиниться.
Врангель: На «Лукулле» я такого приказа не дам. А если я его дам из-под ареста, то его не исполнят… Ибо скажут, что он исторгнут силой.
Европа (после раздумья): Генерал! Вы не хотели бы проехаться куда-нибудь… для переговоров.
Врангель: Очень польщен и тронут, принимаю приглашение с величайшим удовольствием.
Европа: Какое условие?
Врангель: Пустячное… Я получу письмо от главы правительства той страны, которая мне сделает честь меня пригласить, в коем письме будет сказано, что я вернусь беспрепятственно обратно на Босфор и что за время моего отсутствия никаких мер против армии не будет принято…
Европа: Такого письма быть не может!
Врангель: Какая жалость. Мне надоел «Лукулл»… Я с удовольствием проехался бы… досадно.
На этом, или чем-нибудь подобном, разговоры обрывались. Европа, подумав, продолжала паек, а на Босфоре сохранялось status quo…
Что будет дальше? Об этом пока не думалось.
Довлеет дневи злоба его…
Из лагерей доносилось ясное биение русского эллипсоида:
— Не желаем расходиться! Верим Главкому!
Отразившись от всех стенок, «категорические императивы» собирались на «Лукулле»…
И крепили Главкома.
Поэтому он вел дальше свой урок фехтования — безукоризненно упрямый и очень вежливый. Относительно такой тактики сказано:
C’est commande aux chevaliers…4
Русский совет
В сущности говоря, мысль, что нужно объединиться, была жива во всех слоях и лагерях русской эмиграции… Но осуществляли мы ее, вроде как в оперетте «Вампука, невеста африканская»: «Ужасная погоня — бежим, бежим, бежим» — и ни с места…
Все кричали, что нужно объединиться. И все делали все, чтобы разъединиться. Пример этому подал русский Париж: люди, которые три года «наблюдали», — плюнули в глаза (по выражению Львова) тем, кто три года «кровь в непрестанных боях за тя, аки воду, лиях и лиях»….
Так было — так будет… Мы проиграли. Разве бывают друзья у побежденных? Кто удержится от искушения лягнуть умирающего льва?..
Русский Париж и приложил свое копыто. Приложил ко лбу тяжело раненной русской армии, нашедшей приют на берегах Босфора…
* * *
«Исполнительная власть да подчинится власти законодательной»…
Эта формула едва не погубила Россию в первую революцию. Но тогда «исполнительная» (Столыпин), разогнав две первые Думы и приспособив третью «законопослушную», — спасла себя и «законодательную»… В 1917 году Столыпина, увы!, не было, а потому «законодательная» (4-я Дума) съела «исполнительную». Но немедля после сего «с натуги лопнула»… В этот момент образовалась новая «исполнительная» (князь Львов, Керенский). Эта новая «исполнительная» стала собирать новую «законодательную» (Учредительное Собрание), коей собиралась подчиниться. Но, не собрав — лопнула… Тогда родилась следующая «исполнительная» (Ленин). Эта «исполнительная» не собиралась подчиниться «законодательной». Поэтому, когда собралась «законодательная», т.е. Учредительное Собрание, матрос Железняк ткнул ему в зубы прикладом, вследствие чего «законодательная» лопнула… Когда это совершилось, стали образовываться, кроме московской, разные другие «исполнительные» — на Севере (Миллер), на западе (Юденич), на юге (Деникин) и на востоке (Колчак). Все эти окраинные «исполнительные» предполагали в том или ином виде подчиниться «законодательной». И все четыре не выдержали борьбы с большевиками. В этой борьбе удержалась только центральная «исполнительная», т.е. московская — большевистская, которая не подчинилась «законодательной»,а наоборот,приспособила ее к себе. Приспособила в виде декретопослушных советов и удержалась. Правда, удержалась «рассудку вопреки, наперекор стихиям», поставив Россию вверх дном, но все же удержалась…
Итак, на протяжении 1905-1917 гг.все «законодательные» были неизменно биты. Биты были также и все «исполнительные», собирающиеся подчиниться «законодательной». Удерживались более-менее прочно только те «исполнительные», которые сумели приспособить к себе «законодательные». Крепко держалось Императорское правительство (при Столыпине), пока оно руководило Государственной Думой (1907-1912), и держится пока большевистское правительство, взявшее на строгий мундштук «Советы» (1917-1921).
Из этой краткой справки, казалось бы, выходит, что принцип «исполнительная власть да подчинится власти законодательной», хотя бы на время должен бы быть приостановлен. Так лет на пятьдесят…
Но русские все, по-видимому, бурбонской крови — ничему не могут научиться…
Поэтому среди жалких остатков, среди искалеченных обрубков русского тела, выброшенных на чужбину, немедленно возобновился старый спор «исполнительная да подчинится законодательной»…
Груда костей и мяса, обагренных страданием… Казалось, единственный крик, который они могли бы издавать, — единственный и единый: «Больно, больно, больно»!..
Так нет же…
Мясо шипит, заливаясь кровью: «Кость пусть подчинится мясу»!.. А кость, ломаясь и хрустя, хрипит: «Врешь, мясо, — подчинись кости»!..
Тридцать три члена Учредительного Собрания (из 8000) доползли до Парижа без зубов, выбитых Железняком, и кричат что есть силы:
— Нам поклонитесь!
А семидесятитысячная армия (из 10-ти миллионной), прострелянная, как решето, оставляя за собой струйку крови, раздетая, бездомная, кричит на голом поле Галлиполи:
— Подчиняйтесь Армии, тыловые бездельники! Довольно «нашей кровушки попили»!
* * *
Что ж! Пожалуй, они правы. Ведь опыт пятнадцати лет показал, что «законодательная» бита неизменно, а «исполнительная» выплывает, если сумеет приспособить «законодательную»…
* * *
Из этих соображений (может быть, и даже наверное, иначе формулированных), мне кажется, родился Русский Совет, т.е. попытка в условиях эмиграции власти «исполнительной» (генерал Врангель) приспособить власть «законодательную» (общественность)…
Я относился вначале к этому начинанию несколько скептически. Мне осточертели всякие Совдепы, Комиссии, Совещания — просто, и «Особые» в особенности — словом, всякое заведение, где творится что-то скопом: par depit5 мне хотелось бы, чтобы мир управлялся так:
Три лица…
I. Тот, кто думает, человек, которого никто не знает. Son eminence grise…6 Рамольный старик, прикованный к постели… Вся жизнь сосредоточилась в мозгу, совершенно необыкновенном, и в сердце, еще более удивительном. Он обдумывает и обчувствывает, что надо сделать.
II. Тот, кто приказывает. Глава Правительства, железный канцлер. Он приводит в исполнение все, решенное старцем.
III. Тот, кто говорит. Словоизвергатель — главнокомандующий. Делатель общественного мнения посредством печати и производства выборов. Он подсказывает «народу» решенное умным и добрым стариком.
Революционные правители были таковы. Князь Львов не умел ни думать, ни приказывать, ни говорить. Керенский умел только говорить. Ленин умеет приказывать и говорить, но совершенно не способен думать — он очень упрямый дурак или сумасшедший. (Позднее оказалось, что он «прогрессивный»…)
В Столыпине совмещались все три качества: думал, приказывал, говорил…
Если в Русском Совете найдутся три лица, способных выполнить эти три задания, то такой Русский Совет я бы понял:
Думающий, приказывающий, говорящий…
* * *
Но если не найдутся, а просто генерал Врангель хочет привлечь к своему делу «общественность», то и это нужно…
Но, Боже мой, как мясо зашипело…
«Белая кость… генеральско-помещичья клика»…
Точно его прижарили…
И не захотело «демократическое» розовое мясо обрасти «аристократическую» белую кость…
Так Русский Совет и остался скелет-скелетом…
* * *
Как бы там ни было, дело было поведено очень энергично, и 5 апреля нового стиля Русский Совет открылся…
* * *
Ambassade de Russie. Там есть шикарный вестибюль с белыми колонами. Так вот там это было…
Торжественный молебен. Архиерейское служение. Народом (и каким — elite!) залито все между колонами и даже величественная лестница в цветах… Голос диакона, журчащего священные слова, словно из глубины Китеж-Града; золототканая парча, говорящая о сказке, Боге и Родине; кадильный дым — как струящаяся молитва, и звуки молитвы, как кадильный фимиам… Стройные ряды молодых лиц, и высоко над ними и над всеми изящный профиль Главкома… И кругом все… все, кто верует в Бога и Россию… и даже некоторые неверующие…
* * *
Потом началось заседание. Торжественное заседание. За столом «крытым сукном» — только что родившийся Русский Совет; кругом — приглашенные…
Речи…
Вот речь Главкома. Главком (на звук) говорит смесью светского человека и «фронтовика». Выговор салонный, а фразы скандируются в короткие и протяжно заканчивающиеся возгласы — чтобы далеко было слышно и рядом… Пока идет спокойное изложение, доминирует «светскость»… Затем, когда начинаются призывы к сопротивлению… к мужеству… к борьбе… «фронтовые» нотки явственно врываются в «салонность»… Пахнет штыками, длинными рядами замерших войск, шелестящими знаменами, нависшими, как приближающийся прилив, «ура»…
— Здорово, орлы! Да поможет Бог всем нам и России!..
* * *
«Господа члены Совета. Учреждение, вызванное к жизни нашими совместными усилиями, приступает к трудам чрезвычайной важности.
Новое учреждение, созданное при такой исключительной обстановке, не может притязать на совершенство. Но, к сожалению, трудно было рассчитать, что оно образуется иным путем. Разбросанность русского населения по всем концам света, противоположные, враждующие течения, в пределах одного и того же политического толка, а также другие обстоятельства не позволяли надеяться, что русские люди сами сговорятся и создадут орган, более полно отражающий общественность. Наоборот, имелось много оснований для опасений, что важный и спешный вопрос — создание единого русского органа за границей, предоставленный своему стихийному течению, не пойдет дальше бесплодно затяжных разговоров и препирательств.
За четыре года переворота, скитаний, борьбы, попутных опытов строительства мы научились многому. Мы менее поддаемся соблазнам слова, какие бы прекрасные понятия за ними ни скрывались. Мы полностью познали ценность производительной работы, суровая же действительность научила, что не только мечты, воображение и чувства, но даже строго последовательные, казалось бы, выводы бесстрастных умозрений — в приложении к жизни могут обратиться для народа в неслыханные пытки и привести его на край гибели.
Стало ясным и другое: после своих переживаний страна не может вернуться к берегам, от которых она оторвалась четыре года тому назад. Она будет, она должна быть другой. Опыт, купленный такой ценой, не может пропасть даром. Русский народ в своих испытаниях обретает прирост гражданского сознания и дара самодеятельности. Какие бы порядки ни установились в России, во всех будущих построениях надо будет считаться с раздвинувшимися стенками народного разума и души.
Обширны задачи Русского Совета. За рубежом собралась вся вырвавшаяся из большевистского застенка Россия. Не раз уже подчеркивалось, что это мозг нации. Я думаю, что к этому ядру, выкинутому за пределы Родины, примыкает вся нация, что с нами вся нация. Не прекращаются обращенные ко мне призывы о помощи, идущие со всех концов России… Еще на днях из крупнейшего российского центра с великими трудностями мне доставлена икона и приветствие с просьбой «от всех русских людей» довести до конца дело освобождения. Не проходит недели без отлива за границу новых беженцев. Недавно ушли в изгнание новые десятки тысяч из Грузии и Кронштадта. Охвачена противосоветским движением вся оставшаяся дома Россия, стремлениями и чаяниями тесно связанная с Россией за рубежом. Россия, народная толща ее, по-прежнему едина.
На вас, господа члены Совета, лягут заботы по обеспечению многообразных духовных и материальных нужд русского населения, по сбережению живых сил для окончательной борьбы за освобождение России, для будущей работы, направленной к восстановлению хозяйственной жизни и государственного порядка.
Вам предстоит взять на себя сохранение остатков государственного достояния, для расчетливого и целесообразного использования их в интересах русского дела.
Вы будете блюстителями единого святого начала российской государственности. Вам предстоит воплощать это начало перед миром. Оно не может олицетворяться международным заговором, преследующим исключительно цели мирового коммунистического переворота.
Первый долг Совета — возвысить голос в защиту Русской Армии, над которой нависла угроза насильственного роспуска. Три года тому назад Армия отвезла в южные степи бездыханное тело русской национальной идеи и под сенью своих знамен вернула его к жизни безграничными жертвами и кровью лучших сынов России. Ни один русский человек, я скажу больше, ни один прозорливый современник, не может остаться безучастным зрителем распыления силы, сбереженной при столь трудных обстоятельствах и призванной к завершению борьбы за спасение родины и коренных устоев цивилизации.
Вам предстоит стать на страже целостности, экономической самостоятельности и сохранности хозяйственных благ России. Вы войдете в обсуждение вопроса, могут ли почитаться имеющими силу для будущего неосмотрительные соглашения с мнимым представительством России в лице Совнаркома. Совет, в первую очередь, также посвятит внимание необходимости предостеречь державы о недействительности признаний, поспешивших закрепить вызванные смутой преходящие явления временного распада России.
Деятельность Совета должна протекать вне обособленных домогательств партийных образований. Они давно обратились в пережитки, утратившие смысл прежнего своего предназначения. Но даже эти партии, как бы цепко они ни держались прошлых своих заданий и тактических приемов, свободно могли бы идти теперь сомкнутым строем к осуществлению бесспорных и очевидных задач текущего времени. Подобное слияние усилий могло бы последовать, конечно, при условиях, если в сердцах отдельных деятелей образ страдалицы Родины заслонил угасающую жизнь отживших свой век политических сочетаний.
Господа члены Совета! Русские люди ныне отчетливо сознают тяжесть утраты Родины. В то же время никогда еще столь остро не ощущалось кровная связь с родной землей. Невзирая на все ошибки и падения в нас растет гордое сознание, что мы русские и что перед Россией открывается будущее беспредельного исторического значения. Бедствие великого народа — источник его великого подъема!
Да поможет Господь Бог нашим трудам.
Объявляю действие и первое заседание Русского Совета открытым».
* * *
Многие еще говорили… В том числе и аз многогрешный.
После этой речи кто-то сказал кому-то на ухо:
— Если Милюков отец бестактности, то Шульгин — дедушка…
И правда, слабая была речь. Претенциозная ненужность…
* * *
Мораль сей басни: мансарда до добра не доведет.
И действительно: виданное ли дело — с чердака да в министры!
* * *
Может быть, поэтому (от резкости перехода) я заболел и лежал полтора месяца в постели… И мало принимал участия в работах русского Совета…
Поэтому я не берусь быть его историком…
Терапия
На мосту через Золотой Рог надо впопыхах купить орешков на пять пиастров, затем протолкаться сквозь густую толпу вниз по ступеням, чтобы взять билет, и наконец, последним вскочить на шаркет, когда уже убрали сходни… Тогда вы будете настоящим русским: русские всегда куда-то едут, всегда куда-то спешат, всегда куда-то опаздывают…
Шаркет — очаровательные суденышки… Быстрые, плавные, ловкие и даже нарядные, они совершают свою службу с удивительной аккуратностью. Изящно они несут на себе кишмиш человеческий, разноцветный, разномастный, разноплеменный… Борт шаркета обыкновенно обрамляет черная шелковая кайма турчанок, иногда открывающих свои белые-белые, сохраненные гаремом лица… Они хорошенькие — красотою несложности… красотою магнолий… красотою женщин «без прошлого»… Напрасно искать на этих лицах, сколько книжек они прочли, сколько походов пережили и сколько мужей переменили… У них большие глаза, широко расставленные, лица полудетские, угадывается еще здоровое, но уже изнеженное тело под шелком и тонкие косточки под телом… Эти тонкие косточки ca donne a penser…7 Вообще они — женственные…
Русских всегда много на пароходе… Их не трудно узнать… Мужчины всегда почти носят что-то вроде френча, дамы… Дамы, в противоположность турчанкам, узнаются по «сложности» лиц… Чего в них только нет… Красота душевного развития и безобразие физического вырождения, болезни, лишения и «плоды просвещения» провели на русских лицах почти равные черты… Рядом с прелестью побеждающего духа — маска смерти тела. Увы, я ее часто вижу на русских лицах… Молоденькое лицо, а на нем — печать смерти… Смерти не грядущей когда-то, а уже стоящей за спиной… Что это — болезнь личная, какая-нибудь чахотка, или же это грехи предков — вырождение, или же это — кокаин, пьянство, или же это — моральное падение, обуславливающее в итоге смерть, — не знаешь, но чувствуешь Ее… Она смотрит с этих «сложных» лиц так часто… И так редко попадается благородное, железно-нежное существо, которое все выдержало, все испытало, и все стерло с себя силой заложенной в нем жизни, грязь и кровь не оставили на ней следа. Задумчиво опершись о борт шаркета, она скользит по Босфору, более нежная и юная, чем эти турчанки-магнолии, сбереженные гаремом…
«Меж шумными, меж вечно пьяными,
Всегда без спутников — одна»…
Да полно, есть ли они?..
«Иль это только снится мне?..»
Если и нет, то будут…
«Не говори с тоской — их нет,
А с благодарностию — были»…
* * *
Терапия была раньше дачей английского посольства… Но еще раньше, вероятно, была загородной виллой какого-нибудь турка… Расположение комнат указывает, что, вероятно, здесь был гарем: большая общая, в которую выходит много дверей из маленьких комнат, что кругом… А если гарема не было, то очень жаль — самое ему тут место, среди буйства вьющихся роз, «душного дыхания» каких-то совершенно уже неистовых цветов и роскоши белотельных, словно выкормленных на сладком щербете, магнолий…
Теперь же, вместо магнолий и Шехерезады, здесь общежитие из русских генералов и полковников… Сюда же прибился и я отдохнуть после полуторамесячной болезни…
* * *
Утром?
Утром надо посмотреть, как купается в море (оно тут же через дорогу) «генерал от кавалерии» — К… Ему 80 лет, он старше всех здесь… Он имеет, кажется, все русские ордена и чуть ли не все иностранные… Старик бодрый, сохранил выправку и важность, и голубовато-зеленая вода Босфора с некоторым почтением принимает в себя сохранившееся розовое тело… Это бывает утром, когда тут так тихо, как будто Босфор привык вставать поздно… Вода дремотная. Ленивая, душная, томная, дымчатая… При желании можно продолжать эти прилагательные… Но лучше пойти пить чай…
За чаем старый генерал сидит за узким концом длинного стола… Генералы помоложе, не говоря уже о полковниках, приходят каждый со своей чашкой, получают от заведующего хозяйством кусок хлеба, наливают чай из больших чайников и садятся за длинным столом…
Все проходит быстро, но чинно…
Затем?..
Затем генералы и полковники разбредаются по розам и магнолиям, и туда — выше, где на крутых склонах дичающий парк…
Там в одном месте есть полусломанный домик над пустыми оранжереями…
«Там некогда гулял и я, —
Но вреден…»
Да, этот домик с уничтоженными окнами, положительно был мне вреден… Ибо в пустующую раму окна была вставлена живая картина — великолепный босфорский изгиб, центром которого был… выход в Черное море… магнитное море…
* * *
Около десяти часов утра Босфор, наконец, просыпается от своей душной голубовато-дымчатой лени…
Пробуждение начинается там, около выхода… Это бежит дыхание Черного моря… Оно темной синькой постепенно заливает пролив, снимает с Босфора мечтательную дымку и расписывает все — горы, зелень, мозаику домов, воду пролива и, кажется, самое небо — яркими до чрезвычайности красками… Струя добегает и сюда — в Терапию, нарушая «чудный сон» генералов и магнолий, встряхивая зачарованное царство буйствующих роз и обессиленных полковников…
Это дыхание Черного моря…
Оно зовет, будит, требует…
И намагниченные сердца поворачиваются к Северу…
«Но вреден Север для меня»…
* * *
Днем?
Днем — все то же…
Обед… Скромный, но достаточный… Для организмов не первой молодости…
Затем?
Затем легкая дрема… среди цветов…
* * *
И все это было бы прекрасно — этот отдых для тех, кто имеет vint cinq ans bien sonnes8 , — для полубольных, для ослабевших, для слишком много перестрадавших…
Это было бы хорошо, если бы.
Если бы все эти с виду полудремлющие люди, на самом деле, не грызлись бы всегда одним и тем же сверлящим вопросом:
— Ну, хорошо… пока… А что будет дальше?
Поэтому от времени до времени каждый из них срывается и мчится на шаркете в город… Там он бегает по бесконечным учреждениям, хлопоча занятие или визу…
Ибо магнолии отцветут, сделавшись коричневыми, как старушки Востока, розы облетят без следа, а Терапию… закроют…
* * *
Вечером?
Да, вечером, когда стемнеет, стоит постранствовать по крутым и душным аллеям…
Что это — опера?
Но почему нет звуков?.. Наоборот, тихо до чрезвычайности… И все же здесь что-то волшебное, сказочная оргия, симфония с стиле Шехерезады…
Это все делают тысячи загадочных, бесшумных, то вспыхивающих, то потухающих огоньков… Они, среди совершенно черных аллей, мятутся по всем направлениям, оставляя сверкающие, пересекающиеся обрывки кривых… Их тысячи тысяч, и они кратки, как отдельные слова «Тысячи и одной ночи»… Но их не пересказать… Тут рассказываются бесконечные истории… Таинственные, загадочные, бесшумные, бессловные, душные и несметные… Можно бы продолжить эти прилагательные, но лучше объяснить, что это — просто светящиеся летающие жучки…
* * *
Итак, жучки, старички и магнолии: вот Терапия.
* * *
Через две недели я покинул этот странный конгломерат… Нужно было ехать в Сербию… Я получил визу — мечту бессонных ночей столь многих…
* * *
Шаркет в последний раз нес меня мимо босфорических декораций…
Все было, как всегда, и все было по иному, как бывает, когда думаешь, что «в последний раз»…
И в последний ли? Кто это знает?
Есть, впрочем, одно существо, которое я видел в этот день в последний раз…
Стройная и маленькая яхта стояла на своем месте… Это был «Лукулл»…
Я смотрел на нее с пробегающего шаркета «прощальным взглядом»… Но я еще не знал тогда, что три месяца спустя огромный итальянский пароход среди белого дня «не заметит» яхты, стоявшей на своем обычном месте, и, не заметивши, пустит ее ко дну, перерезав пополам…
* * *
Пока же «Лукулл», как всегда, исполнял свой тяжкий долг…
На палубе был только один человек… Он не заметил привета — моего привета, с пробегающего мимо шаркета… Я же видел его хорошо. Высокий, тонкий, в серой черкеске, с маленькой бритой головой… Он стоял, опершись руками о борт, который (борт) казался поэтому низким, и смотрел прямо перед собой вдаль пролива…
Это был генерал Врангель…
* * *
«Fais ce que dois — advienne que pourra
C’est commande aux chevaliers»…
* * *
Эти слова шептала июньская струя шаркета, салютуя яхте… Этим же она отвечала на роковой январский вопрос «что делать?»…
* * *
Полгода списано со счетов истории…
Сноски:
1 Делай, что должен, и будь что будет… (франц.)
2 беспроволочный телеграф (франц. — sans fil).
3 горе побежденным (лат.)
4 Это приказ рыцарям… (франц.)
5 от досады (франц.)
6 его тайный советчик (франц.)
7 это наводит на размышления… (франц.)
8 немножко больше, чем двадцать пять (франц.)