Опубликовано в журнале Континент, номер 117, 2003
От редакции
В архиве Виктора Некрасова сохранилось несколько текстов его выступлений по радио и на разного рода встречах и конференциях, со стенограммами которых редакцию любезно познакомили наследники писателя, разрешив отобрать и опубликовать то, что мы сочтем нужным, если такая публикация почему-либо покажется нам целесообразной. И мы решили, что будет очень хорошим и полезным дополнением к портрету Виктора Некрасова, предложенному Марией Ремизовой, критиком совсем другого уже времени, чем то, к какому принадлежал писатель, если мы дадим читателю возможность услышать еще и самого Некрасов — познакомиться с тем, как он сам смотрел из эмиграции и на свое прошлое, и на советскую литературу, и на прошлое страны, из которой ему пришлось уехать. Мы отобрали для этого выступление по радио “Свобода” в 1982 году, вставив в него несколько дополняющих ту же тему фрагментов из более ранней его беседы со студентами в Гонолулу (они выделены курсивом).
Виктор НЕКРАСОВ
СПАСИБО ПАРТИИ И ПРАВИТЕЛЬСТВУ!
Что может сказать изгнанный из своей страны писатель о своей писательской судьбе и о судьбе литературы, из которой его вычеркнули?
Ничего хорошего, скажут мне в ответ.
Что и говорить, хорошего мало. Хотя русская литература к этому привыкла. Ей всегда было трудно. Еще со времен Пушкина. А с достопамятного 1917-го года еще труднее — этот год искусственно разделил ее на две части. И обеим частям стало несладко. По разным причинам. Одна, оказавшись на Западе и обретя свободу, лишилась своих читателей, другая, оставшись дома и имея читателей, лишилась свободы. Но обе, как ни странно, продолжали существовать, даже развиваться. Но опять-таки по-разному.
В силу сложившихся обстоятельств я хорошо знаю и ту, и другую. Был в обеих. Как и многие мои собратья по перу. И Солженицын, и Аксенов, и Войнович, Максимов, Владимов, Гладилин — все издавались когда-то у себя дома достаточно большими тиражами, а сейчас вычеркнуты из всех словарей, книги изъяты из всех библиотек, а упоминание их имен в любом контексте запрещено: не было таких и всё… Разве что промелькнет твое имя в какой-нибудь статье в юмористическом журнале о злоключениях и жалкой судьбе изменников и отщепенцев на гнилом Западе.
Что же мы, “изменники и отщепенцы”, оказавшись в столь противоестественной ситуации, можем о ней сказать — хорошее или плохое?
Много. И того, и другого.
Когда-то мы знали, что такое и слава, и почет. И сопутствующие им блага. Имели приличные гонорары, не сравнить со здешними. Могли, в зависимости от поведения, получить хорошую квартиру, построить дачу, приобрести — что у нас отнюдь не просто — автомобиль… А если совсем уж придешься ко двору, разрешат и за границу поехать. Только не задирайся, будь покладист, выполняй все, что от тебя требуют — воспевай, утверждай, пробивай новые пути к светлому будущему.
В первые годы революции те, кто недостаточно бодро пробивали эти пути, просто-напросто изгонялись за пределы родины, в сталинские времена — за пределы жизни. В нынешние, более либеральные дни нас, неугодных, наказывают, как и в двадцатые годы, изгнанием. Не исключены, правда, и тюрьмы, лагеря, психиатрические больницы, но это уже в крайнем случае.
Итак, какая-то часть русской литературы оказалась на Западе. Лучшая или худшая, другой вопрос, но во всяком случае значительная. И между ней и оставшейся повис железный занавес. Начиная с тридцатых годов почти непроницаемый.
Что знал о той, отторгнутой части нормальный советский человек? В частности, я, молодой, к литературе в то время отношения не имевший? Практически ничего. Знал, что где-то там живут и, как нам говорили, влачат жалкое существование знаменитые когда-то Бунин, Куприн, Тэффи, Мережковский, Гиппиус, Саша Черный. О Набокове и Алданове вообще слыхом не слыхивали. А о чем и как они пишут — и подавно. Они, изгнанники, были в лучшем положении, чем мы — они могли читать все, написанное и тут и там. Мы — только изданное дома. Врагов, а они были все врагами, читать не разрешалось.
Сейчас мы сами стали врагами. И не так уж мало нас. Я упомянул имена шести писателей. Но это те, которых печатали в Советском Союзе до их изгнания. А Бродский, Довлатов, Алешковский, Горбаневская, Делоне? Их прогнали, не дав даже распуститься. Расцвели уже здесь. Хотя почва оказалась не такой уж благодатной.
Короче, превратились мы в эмигрантов. Тех самых, о которых писал я когда-то в “Новом мире”. Вернувшись из Парижа (тогда меня еще выпускали за границу, было это в 1962 г.) и вспоминая судьбу Михаила Чехова, Шаляпина, Бунина, я так и писал: “Талант, оторванный от родины, гибнет. Ему нечем питаться. Тоска по дому, воспоминания о прошлом, ненависть к настоящему — это не лучшая питательная среда для художника. Гнев превращается в брюзжание, идейные споры в мелкую склоку, искусство в средство заработка. История, трудная, героическая, временами трагическая история твоего народа проходит мимо.
— Это неправда, — сказал мне на это один белоэмигрант. — Мы тоже история своего народа. Нас, русских в рассеянии, не так уж мало. Во всех концах света.
Я не стал спорить. Одна из ее страниц. Причем, трагических страниц. Но трагичных для них самих, а не для всего народа”.
Так писал я почти четверть века тому назад. Писал, будучи советским писателем, которого издавали, переиздавали, даже в школах проходили. Все это позади. В школах не то что не проходят, а читатель попросту начинает забывать, что был такой писатель, и только в одной библиотеке выдают “В окопах Сталинграда” — в Лефортовской тюрьме. Бывает и такое…
И вот, волею судеб, я оказался в положении того самого Бунина, таланту которого, оторванному от родины, суждено было, как утверждал я тогда, погибнуть.
Так ли все это? Тоска по дому? Есть. Воспоминания о прошлом? Еще бы — в нашем возрасте прошлого куда больше, чем будущего. Ну а как насчет ненависти к настоящему, как с этим обстоит? Действительно ли гнев превратился в брюзжание, идейные споры в мелкую склоку, искусство в средство заработка?
Чего греха таить — есть и то, и другое, и третье. А вот насчет ненависти, тут немного посложнее.
Конечно же, изгнаннику говорить хорошее о тех, кто изгнал его, не очень-то хочется. Самый раз сказать — как не понять вам, вершителям судьбы многомиллионного народа, что избавившись от Растроповича, Любимова, Нуриева, Барышникова, Корчного, Тарковского, Солженицына, заточив Сахарова в Горький, вы обокрали свою страну, лишившись тех, кто создавал ей славу… Нет, не поняли, потому и ненавидим мы вас. И все же, когда думаешь, сидя здесь, в Париже, о покинутой тобой стране, испытываешь не одну только ненависть, чувствуешь и гордость.
Ну как не гордиться теми, кто, живя там, продолжает работать, писать, продираясь сквозь рогатки и всяческие запреты на своем пути. Как это смертельно трудно, как опасно.
Главный редактор, просто редактор, цензор, завотделом или инструктор ЦК, всякого рода худ— или редсоветы, консультанты, даже друзья, дающие разумные советы, — всё это Сциллы и Харибды, сквозь которых ты, писатель, художник, режиссер должен продраться, чтоб труд твой увидел свет. Ох, как нужна тут и хитрость, и обман, и умение балансировать, жонглировать! И всё это сопровождается унижениями, окриками, угрозами и в довершение всего, если не послушаешься, — наказанием: набор рассыплют, фильм положат на полку, тебе самому влепят выговор, а то и исключат из Союза писателей.
О том, как Сталин расправлялся с писателями, я рассказывать не буду. Назову только одну цифру — 600 человек, 600 писателей отправлены были в лагеря и большинстве своем оттуда не вернулись. Но как ни странно — в это трудно даже поверить — именно в те страшные годы жили и даже писали (хотя одно время их старательно пытались забыть) такие избравшие свой собственный путь писатели, как Михаил Булгаков, Андрей Платонов, Борис Пастернак, как в сталинские годы появившийся Александр Твардовский — к сожалению, на Западе его больше знают как редактора “Нового мира”.
И сейчас литература есть в нашей стране, несмотря на все рогатки и Уставы, настоящая литература. Та, которой мы по праву можем гордиться.
Ей нелегко, порой невыносимо тяжело. Но она есть.
И в первую очередь я хочу назвать имена тех, кого я назвал бы героями. Тех, которые не побоялись отказаться от всех предлагаемых Союзом писателей благ и позволить себе другое благо — писать правду. Дома, само собой разумеется, их никто не печатает, а чтение их произведений, изданных за границей, приравнено к криминалу. Но читают их взахлеб, беря на одну ночь, перепечатывая, фотографируя, тайно распространяя.
Вот имена этих писателей. Я с гордостью их произношу: Владимир Войнович, Лидия Чуковская, Георгий Владимов, Лев Копелев, Владимир Корнилов.
Конечно, для страны с двухсотшестидесятимиллионным населением пять писателей, пишущих правду из общего количества пять тысяч, не так уж много. Но было бы ошибкой считать, что остальные 4995 писателей только восхваляют и восторгаются… Нет, несмотря на все регламенты и указания, исходящие сверху, есть еще немало смельчаков, которые позволяют себе не лгать. И люди это талантливые. Нет, они не позволяют себе говорить всю правду (на это отважилась только та пятерка), но они позволяют себе писать только правду. В романах, повестях, пьесах, стихах таких писателей, как В. Шукшин, Г. Шпаликов, А. Вампилов, В. Белов, Ф. Абрамов, В. Астафьев, Б. Можаев, В. Шаламов, Ю. Домбровский, вы увидите жизнь такой, как она есть без прикрас, без ретуши, далеко не всегда легкую и благополучную. А это тоже подвиг.
И вот, оказывается, людей, избравших столь трудный, столь тернистый путь достаточно много. И, конечно же, радуешься, да еще как, когда, раскрыв журнал, обнаруживаешь вдруг имена Распутина, Белова, Можаева, Астафьева, Окуджавы, Искандера, Беллы Ахмадулиной или Давида Самойлова. А в театре смотришь пьесы Володина, Рощина, Вампилова, Петрушевской. В кино — фильмы Панфилова, Р. Быкова, Климова, молодого, прорвавшегося сквозь все запреты А. Германа. Как этому не радоваться, не гордиться этими людьми, имена которых французу ничего не говорят, а для нас значат так много?! Много, потому что мы хорошо знаем, какими качествами нужно обладать, чтоб быть такими. Кроме таланта нужна еще и смелость, и честность — качества, в нашей стране, лавров не приносящие…
Ну, а мы, русские писатели, живущие на Западе — во Франции, Америке, Германии, Израиле, в странах, где можешь писать все, что тебе заблагорассудится, где успех твой зависит не от товарищей из ЦК партии, а от читателей? Что о нас можно сказать? Да, нам хорошо. Мы свободны. Можем писать, думать, говорить (не шепотом, выключив телефон, а вслух) что угодно. Все это у нас есть, но чего нет, того нет. Читателя у нас нет. Того, для которого мы пишем. До него немыслимо трудно добраться. Правда, доходят сведения, что как ни стараются власти, не все нас забыли. Прорвавшиеся за Берлинскую стену, книги наши читаются нарасхват. Тайно, рискуя, передавая друг другу на ночь, их читают. Ухитряются, но слушают нас по радио, хотя передачи глушатся. И все же читателя у нас нет. Мы привыкли к миллионным тиражам (пока нас печатали), сейчас радуешься нескольким тысячам. Да, нас переводят на другие языки, читают, иногда даже хвалят в газетах, но ей богу же, проблемы и горести наши не так уж интересуют француза или немца — у него своих дел и волнений хватает. И пишем-то мы не для него, а для тех, кто так далек от нас. А утешаем себя, что для вечности, для потомства…
И второе, не менее существенное. Обретя свободу, мы потеряли кроме читателя еще нечто, что очень помогало нам в работе и привлекало читателя. Мы не имели возможности сказать всю правду (за это-то и могли посадить), но и за ту — не всю, но какую-то — нас благодарили, жали руки. Мы ломали голову, ухищрялись, хитрили, взвешивали каждое слово, и, чтоб донести эту пусть не всю, но частичную правду до читателя, многим рисковали. Сейчас мы ничем не рискуем. И мускулы наши стали вялыми, реакция притупилась — мы можем писать обо всем, ничего не боясь. Оказывается, смелость, способность преодолевать страх перед возможным наказанием, умение быть выше всего этого и ощущение, что и твое слово сказано не впустую, а может как-то и кому-то помочь или открыть глаза, — оказывается, это нужно не только читателю, но и самому писателю. Потеряв ощущение риска, мы как бы размагнитились. Это чувствуется в каждом написанном нами слове. Это большая потеря.
Так что, как видим, нельзя бесконечно жаловаться на советскую систему, она как-то воспитывает, чему-то учит. Приучает к смелости, а не только, как многие считают, к трусости.
Итак, подведем некий итог. Ответил ли я на вопрос, который сам себе поставил, — что могу сказать о положении, в котором мы оказались? По-моему, ответил, но всё же уточню. Эмиграция — дело нелегкое: оторван от своих, своего, привычного, где-то любимого, тоскуешь, вспоминаешь, грустишь — но для советского эмигранта это еще и открывшийся перед ним целый мир. Да, был ты когда-то известным, широко читающимся и на многих языках (куда больше, чем сейчас — на тридцати, что ли…) писателем, но связан был по рукам и ногам. Сейчас ты волен ехать куда хочешь и встречаться с кем заблагорассудится. И не надо для этого никаких характеристик, что ты, мол, хороший, тебе можно доверять, и не напутствуют тебя наставлениями и указаниями, как и где себя держать, и не надо тебе отчитываться, вернувшись из Парижа или Нью-Йорка, с кем встречался, перед кем выступал. Я свободен, весь мир у моих ног, были бы деньги. Ну и что там ни говори — для вечности, для потомства, для далекого ли читателя — и пиши! Что-то утерял, но кое-что и приобрел: пишешь, о чем хочешь. Может быть, даже для самого себя. А потом выясняется вдруг, что и другим это интересно.
Ну и, наконец, еще одно. Я живу в Париже. Городе моего детства, городе, где родились первые мои слова — и не русские, а французские. Потом, в годы Первой мировой войны, мы вернулись в Россию и я забыл свой первый язык. С трудом возвращаюсь теперь к нему.
И гуляя сейчас по тому самому парку Монсури, где лепил когда-то песочные бабки, кормил уточек — Le ga-ga, как я их тогда называл, и наслаждался гиньолем, я не могу не благодарить тех, кто вернул меня в парк моего детства. Спасибо партии и правительству (как принято у нас говорить по поводу всего — хорошего и дурного), — вы подарили мне Париж. А он, как известно, стоит обедни — и советского паспорта, добавлю, которого, слава Богу, меня лишили. Показывая теперь на границе свой французский паспорт, я, перефразируя Маяковского, могу сказать: читайте, завидуйте, я гражданин Французской республики. И за это тоже благодарю партию и правительство! Изгоняя нас, они так надеялись, что мы захиреем, выдохнемся. А вышло, что Растропович и Барышников с Нуриевым собирают полные залы, Тарковский получает премии на международных фестивалях, а мы в меру своих сил, как говорили в старину, скрипим перьями. С той только разницей, что пишу я карандашом.
6 июня 1986 г.