Опубликовано в журнале Континент, номер 116, 2003
Карен СТЕПАНЯН — родился в 1952 году в Ереване. Окончил филологический факультет Ереванского государственного университета. Кандидат филологических наук, заведующий отделом критики журнала “Знамя”, вице-президент российского Общества Достоевского, главный редактор альманаха “Достоевский и мировая культура”. Автор книги “Достоевский и язычество” (1992) и многих статей по проблемам классической и современной русской литературы. Живет в Москве
Борис Тарасов. Куда движется история?
Метаморфозы людей и идей в свете христианской традиции.
Санкт-Петербург. Издательство “Алетейя”, 2002. 352 стр.
Книга известного литературоведа Б.Н. Тарасова — одно из немногих (пока) проявлений тенденции, которую можно считать обнадеживающей и многообещающей. Заканчивается период отчаяния и растерянности, когда многим казалось: Россия, после семидесятилетнего “перебаливания” своим изводом коммунизма, будет уже окончательно сбита с исторического пути неожиданно навалившимся капитализмом (в самой дикой его форме) и всеми геополитическими событиями конца минувшего века.
Ныне происходит постепенное опамятование.
Становится ясно, во-первых, что не все так страшно, как кажется: пусть шумящие на поверхности люди, радостно отказывающиеся от духовных и культурных основ, и создают порой впечатление, что они представляют подавляющее большинство, — это далеко не так. Во всех слоях общества и во всех “возрастных группах” осталось (или появилось) немало людей, помнящих, к какому могучему духовному организму они принадлежат, наследниками чего являются и какие задачи предстоит решить России в будущем. Во-вторых, понемногу становится понятно, что испытания нынешних лет — может быть, не самые тяжелые в отечественной истории. Во всяком случае, они необходимы для того, чтобы отчетливее представить свое положение в мире, свои силы и слабости, свою способность противостоять искушениям и возможные пути своего исторического выбора.
Благодаря рухнувшим барьерам нам сейчас доступны труды виднейших философов, богословов, политиков Европы, Азии и Америки. Но для верного понимания происходящего с нами и нашего будущего первейшее значение имеют все-таки труды отечественных мыслителей прошлого, ибо у России действительно свой особый путь в истории (как, впрочем, и у любого другого национально-государственного организма); как писал Пушкин, она требует “другой мысли, другой формулы”. Недаром некоторые проницательные теоретики Запада специально оговаривали неприменимость их теорий в России, — а если эти теории в Россию все же проникали, то принимали здесь нередко совершенно неожиданное осуществление. Что же до наших предшественников, духовное, культурное, интеллектуальное наследие которых мы с по-настоящему стали осваивать лишь с началом перемен в жизни России, то оно особенно для нас сегодня важно еще и потому, что многие из них имели дело, как ни странно это может показаться, с теми же проблемами, с которыми сталкиваемся сейчас и мы — потрясение привычных устоев жизни под влиянием резкой смены экономического уклада, необходимость осмысленного ответа на масштабную и ускоренную экспансию иностранных идей и ценностей, нахождение приемлемого синтеза своего и “чужого”, выработка нового курса России в меняющемся мире и т.п. Попытки наших предшественников найти какие-то пути разрешения этих проблем не были, к сожалению, приняты во внимание теми, кто реально “делал” историю России, и оттого-то проблемы и стали столь катастрофичными. Но, следовательно, сегодня, когда мы получили, наконец, нормальный доступ к русской мысли ХIХ-ХХ вв. во всей ее полноте, а не в искажающих изложениях, нам тем более важно с предельной внимательностью отнестись к ее поисках и разобраться в них. Может быть, это поможет нам, наконец, понять сущность той страны, в которой мы живем.
Заметный и крайне нужный сейчас шаг на этом пути — книга Б.Тарасова.
Она и построена, в основном, как своего рода диалог с художниками, философами и политиками русского “золотого века” — от Александра I до Льва Толстого. Внимательно слушая их, порой вмешиваясь в их споры между собой, автор ни на минуту не забывает о нашем времени, постоянно проецируя на него мысли и суждения своих великих собеседников и именно это и считая своей главной задачей.
Во вступительной главе “Новый Ренессанс или ускоренный Апокалипсис?”, полемизируя с философами, склонными и ныне видеть в историческом Ренессансе позитивное торжество человеческого духа и начало подлинной самореализации человечества, Б.Н. Тарасов справедливо указывает на то, что когда такая самореализация и такое самоутверждение замкнуты исключительно в земных границах, основой и целью своей имеют лишь земное, отрезанное от горнего первоисточника бытие, — тогда “мудрое вчувствование в мир естественно перетекает в стремление господствовать над ним, любовное понимание — в изобретательское освоение, интенсивное переживание — в экстенсивное реформаторство, философия — в науку, поэзия — в прозу, прекрасное — в безобразное, добродетель — в порок, подвиг — в преступление, титанизм — в тиранию и т.д.”. Конечно, некоторые формулировки автору стоило бы и уточнить, но и без этого, думается, никто не заподозрит его в плохом отношении к науке или к прозе как к таковым. “Красиво мыслящий неоплатонический философ Ренессанса, бесконечно человечный и бесконечно гуманистический, — продолжает автор, — мало отдавал себе отчет в том, что какой-нибудь кровавый преступник и бесстыдный насильник вроде Цезаря Борджиа тоже чувствовал за собою право своего поведения, тоже находил в нем свое самодовлеюще наслаждение и тоже был представителем своего рода платонической эстетики, которая отличалась от Платонической академии только своим содержанием, но структурно вполне ей соответствовала”. “И путь от оптимистически мажорного лозунга “Человек — это звучит гордо” до деструкции человеческого облика в пессимистически минорной формуле “Человек человеку волк” (или, как сейчас еще добавляют, — свинья) /…/ хотя и пестр и извилист на поверхности истории, но неуклонен и последователен в ее глубинных метаморфозах”. Следуя этой логике, считает автор, ренессансные идеалы, продолжая эволюционировать в современном мире, могут привести человечество к “ускоренному Апокалипсису”…
Эта — выделенная мною — формулировка требует, конечно, некоторого разъяснения, и я позволю себе остановиться на ней подробнее. Дело в том, что основное содержание этой вступительной главы книги — набрасываемая в общих чертах и энергично утверждаемая автором христианская социальная программа, суть которой — в “антивозрожденческом повороте к Богу” и коренном преображении “темной основы нашей природы”. А быстрейшая реализация этой программы применительно ко всему миру именно потому, считает Б.Тарасов, и необходима, что только на этом пути можно избежать “ускоренного Апокалипсиса”.
Мысль понятная, но кого-то способная, вероятно, и озадачить. Действительно, — не звучит ли словосочетание “ускоренный Апокалипсис” — да еще как нечто, чему следует противостоять — в контексте защищаемой автором христианской традиции слишком неточно, если и не просто-таки кощунственно? Во всяком случае, именно так и показалось, видимо, А. Мановцеву, автору статьи “Христианство без церкви и проблема будущего” — (“Москва”, 2002, №11). Ведь Апокалипсис — это, строго говоря, Откровение о грядущем Втором Пришествии Христа в мир и только тогда уже — преображении человечества и мироздания в новых людей и новую землю. Так что же в этом плохого, рассуждает А.Мановцев, даже если произойдет это хоть завтра?
Ничего — для тех, кто уверен в собственной святости и равнодушен ко всем, кроме себя. Ведь за Вторым Пришествием Евангелие обещает Страшный Суд, после которого делавшие зло пойдут “в воскресение осуждения”, “в муку вечную” (Иоан. 5:29, Матф. 25:46). Не потому ли земная жизнь большинства из нас и длится до тех пор, пока мы что-то важное, наконец, не поймем и внутренне не переменимся — или пока не иссякнет в небесах последняя надежда на это? То же, дерзаю думать, относится и к человечеству. И если конец завтра, то — как опять-таки по человеческим меркам можно предполагать, — очень и очень многих (исходя из нынешнего состояния мира) ожидает страшная участь. Тут можно вспомнить слова апостола Петра: “Не медлит Господь исполнением обетования, как некоторые понимают то медлением, но долготерпит нас, не желая, чтобы кто погиб, но чтобы все пришли к покаянию” (2-е Петр. 3:9). А потому те, кто верит Евангелию, должны не торопить приход “конца света”, а по мере сил стремиться к религиозному преображению мира.
Как бы предвидя это возражение, А.Мановцев утверждает, что “Священное Писание не говорит ничего о “преображении жизни” здесь, на “прежней земле””. И далее: “Что нам думать о всем человечестве? Нам бы выправиться самим”.
Но приведу суждение такого авторитетного богослова, как протоиерей В.Зеньковский: “Необходимость освящения “мира Кесаря” есть творческое начало в принципе симфонии. Церковь должна идти в мир, жить его страданиями и трудностями, но в то же время она должна стоять на страже правды в мире, во власти, в культуре, должна быть “детоводителем” мира ко Христу, вести его по пути покаяния в грехах и преображения мирской стихии в творческой жизни мира. Это есть задача “в о — ц е р к о в л е н и я” м и р а; в е с ь с м ы с л христианского участия в истории только в этом и заключается” (“Наша эпоха” — см. журнал “Русское возрождение”, Нью-Йорк — Москва — Париж, 1990, №52, с.30, выделено все В.Зеньковским).
Конечно, спор этот не с Б. Тарасова и А. Мановцева начался. Чтобы не углубляться очень далеко в историю, напомню, что в свое время К. Леонтьев, возражая на Пушкинскую речь Достоевского, писал: “от человечества ничего благотворного в будущем Церковь не ждет”, человечеству “должен настать когда-нибудь конец. А если будет конец, то какая нужда нам так заботиться о благе будущих, далеких, вовсе даже непонятных нам поколений? /…/ Верно только одно /…/ — это то, что все должно погибнуть! /……/ И потому — терпите и заботьтесь практически лишь о ближайших делах, а сердечно лишь о ближних людях: именно — о ближних, а не о всем человечестве” (курсив всюду К. Леонтьева).
Развернутое возражение Леонтьеву Достоевский написать не успел (это было за несколько месяцев до смерти писателя), ограничившись лишь парой несколько грубоватых (в не предназначенных для публики записных тетрадях) абзацев: “Леонтьеву (не стоит добра желать миру, ибо сказано, что он погибнет). В этой идее есть нечто безрассудное и нечестивое.
Сверх того, чрезвычайно удобная идея для домашнего обихода: уж коль все обречены, так чего же стараться, чего любить, добро делать? Живи в свое пузо. (Живи впредь спокойно, но в одно свое пузо.)” (ПСС, т.27, с.51).
Как известно, за Достоевского возражения Леонтьеву сформулировал Вл. Соловьев — в “Трех речах в память Достоевского” и в “Приложении” к ним. Вл.Соловьев напомнил, что “безусловной границы между “здесь” и “там” в Церкви не полагается. И самая земля, по Священному Писанию, и по учению Церкви, есть термин изменяющийся. /……/ Дело в том, что нравственное состояние человечества и всех духовных существ вообще вовсе не зависит от того, живут они здесь на земле или нет, а напротив, самое состояние земли и ее отношение к невидимому миру определяется нравственным состоянием духовных существ. И та всемирная гармония, о которой пророчествовал Достоевский, означает вовсе не утилитарное благоденствие людей на теперешней земле, а именно начало той новой земли, на которой правда живет”.
Но я бы обратил внимание еще на одну, еще более важную, на мой взгляд, для данной темы работу Вл. Соловьева — и не на “эсхатологические” “Три разговора”, (которые привлекает в поддержку свой позиции А. Мановцев, но которые А. Лосев, на мой взгляд, справедливо оценивает как трагедию философа, побежденного в конце жизни пессимизмом), а на более раннюю — “Духовные основы жизни” (1882 — 1884 гг.; здесь работа цитируется по отдельному изданию — Санкт-Петербург, 1995 г.). Во второй части трактата, в главе “О христианстве”, Вл.Соловьев пишет: “Христианство явилось как добрая весть спасения всему миру. /…/ Мiр или мир (космос) значит именно согласие и лад. /…/ Каждое существо /…/ только в связи со “всем” находит свой смысл /…/ и свою истину. /…/ Безусловное первоначало и источник всякого бытия есть абсолютная целость всего сущего, т.е. Бог. Это целость всего, пребывающая сама по себе в неизменном покое вечности, открывается и проявляется во всеединяющем смысле мира /…/ Древнему миру было довольно созерцать Божество как идею; новый мир, уже видевший Божество как действительное явление, не может ограничиться созерцанием /…/ Человечество обязано не созерцать Божество, а само делаться божественным. Согласно этому новая религия не может быть только пассивным богопочитанием или богопоклонением, а должна стать активным богодействием, т.е. совместным действием Божества и человечества для пересоздания сего последнего из плотского или природного в духовное и божественное. /…/ Полное воссоединение исцеленного мира с Богом или совершенное воплощение абсолютного смысла в мире как в живом организме Божества, где Бог будет все во всех, составляет конец того дела, начало которому положено воплощением того же Божественного смысла в индивидуальном существе Иисуса, Первенца из мертвых и краеугольного камня в создании живого всемирного храма. В этом деле человечество должно содействовать Богу, ибо без такого содействия не будет взаимности или полного внутреннего соединения, сочетания Бога с творением; ибо этот смысл есть не просто единство, а согласие всех или всеединство. Содействие же человечества Богу в этом деле всемирного исцеления должно состоять в постепенном, свободном и сознательном превращении плотской жизни в себе и вне себя в жизнь духовную, — материализацию духа и одухотворение материи, воссоединение материи, воссоединение этих двух начал, на разделении которых основана плотская жизнь”.
Именно о содействии, соработничестве человечества Богу, о продолжающемся творении мировой истории забывают те, у кого и прежде, и в наши дни “Апокалипсис” парализует всякую волю к социально-исторической активности. Но вспомним, как в пророчестве о бедствиях, которые должны предварить Его Второе Пришествие, Христос говорит: “И если бы не сократились те дни, то не спаслась бы никакая плоть; но ради избранных сократятся те дни” (Матф. 24:22). Значит, даже продолжительность бедствий может быть сокращена благим выбором человека, людей, ибо наличие избранных и их число — не есть ли результат свободного ответа человека на Божий призыв? И в этом продолжении творения (которое зависит от наших ответов — или неответов Богу) — основа для исторического творчества, исторической надежды (что так не нравится Мановцеву у Тарасова и не нравилось Леонтьеву у Достоевского).
Последним (по времени) примером и подтверждением тому, что божественное творение истории продолжается и направлено к преображению мира, стал для меня потрясающий рассказ о явлениях Богородицы хорватским подросткам в Междугорье (“Континент”, №115). Сразу скажу, что меня рассказ этот убедил полностью — именно реальностью всего происходившего (кто читал, поймет, о чем идет речь, причем меня вовсе не смущает, что чудо это происходило и продолжает происходить в пределах католического мира. Сто с лишним лет назад, уже в конце своей жизни, тот же Достоевский писал: “Вы скажете, что на Западе померк облик Спасителя? Нет, я этой глупости не скажу” (ПСС, т.27, с.56); слова эти безусловно верны и теперь.) Сами явления Богородицы, Ее многолетнее призывание к людям — молиться, каяться, искать мира, останавливать войны — разве не свидетельствует о том, что та часть человеческой истории, которую осталось пройти до Второго Пришествия, не предопределена фатально, что Господь и Богородица надеются на нас, на нашу свободную добрую волю? Она и Сама говорит об этом (“Я пришла, потому что здесь много преданных верующих душ”; “предстоящее наказание” уже было смягчено Господом по Ее молитвам, а также молитвами и постами верующих, и еще может быть смягчено).
Кстати, удивительное дело: в заключение своей статьи А. Мановцев, в противоречии со своим тезисом (“Евангелие не дает никакого повода к оптимизму в отношении земной истории человечества”), пишет: “в определенном смысле” “надежда на преображение жизни, выраженная в книге Бориса Тарасова /…/ оправдана!” В каком же? А вот: “Нашими святыми предсказано, что Россию ждет возрождение. Но это не безусловно, и действительно многое зависит от нас”.
Полностью согласен с этой верой и этими словами, однако если в России все зависит от нас, то почему в отношении остального мира такой пессимизм? Нет ли здесь разделения на достойных и прочих? Рискну утверждать, что в подобном отношении проявляется соблазн неверия в человека (именно в этом было основное различие между видевшим в каждом человеке образ Божий Достоевским и его идейными оппонентами, от Градовского и Леонтьева до Страхова). Кто достоин спасения — ведомо лишь Господу. И само слово исцеление (Христом и основанной им Церковью падшего человека и падшего человечества) не есть ли в корне своем — восстановление целостности?
Во время одного из Своих появлений в Междугорье Богородица сказала: “Если бы вы знали, как Я вас люблю, то вы бы плакали от радости”. О любви Бога ко всем людям, не разделяемых Им на “худших и лучших”, Богородица говорит постоянно. Но для тех, кто еще не прочел об этом (или прочел и не верит, такое тоже, конечно, может быть), напомню слова из молитвы св. Василия Великого, которая читается по крайней мере несколько раз в году, перед причащением: “Ты бо рекл еси, Человеколюбче, пророком Твоим: яко хотением не хощу смерти грешника, но еже обратитися и живу быти ему. Не хощеши бо, Владыко, создания Твоего руку погубити, ниже благоволиши к погибели человечестей, но хощеши всем спастися, и в разум истины приити”. Напомню, наконец, слова Евангелия: “Ибо так возлюбил Бог мир, что отдал Сына Своего Единородного, дабы всякий верующий в Него не погиб, но имел жизнь вечную” (Иоан. 3:16). И если Сам Господь желает спасения всем, то какое право мы имеем производить любое разделение или отбор? Памятуя о своей греховности, не забывая о ближних, мы должны, думается, делать и все возможное для спасения всего человечества.
И последнее, о чем хотелось бы сказать по поводу этой главы. Весь пафос ее в том, что материальные блага и комфорт парализуют духовное развитие и усыпляют духовные силы. Можно спросить: не грешно ли писать об этом в стране, где миллионы людей живут, буквально считая каждый рубль? Думаю, нет, ибо речь идет о сохранении основ русской культуры: духовные ценности всегда преобладали у нас над материальными (даже в бунтах и революциях: не столько идея овладения материальными благами вдохновляла шедших в бой, сколько стремление к установлению царства справедливости на земле). И если вдруг это соотношение в сознании решающего числа людей изменится, произойдет просто исчезновение России. Сначала в духовном, а потом и в государственно-политическом смысле. И чем такое развитие событий, в свою очередь, чревато для мира, трудно даже предположить. Скорее всего, тем самым “концом истории” (то есть окончательным торжеством буржуазных ценностей), который автор этого термина, профессор Ф. Фукуяма, ныне предполагает “пролонгированным”, но который, пожалуй, состоится в этом случае действительно достаточно быстро — тем самым “ускоренным Апокалипсисом”…
Оценка деятельности людей, возглавлявших большие империи и государства, редко бывает свободна от субъективности — в том числе и потому, что сложно в точности определить, совершалось ли все хорошее в стране благодаря им, а все нехорошее — вопреки (или наоборот). В открывающих книгу “персоналиях” — очерках об императорах Александре I и Николае I. — Б.Тарасов вполне отдает себе отчет в этой сложности. Так, он не скрывает своих симпатий к Николаю I — за то, что этот “рыцарь самодержавия” в своей деятельности исходил “из идеальных представлений о синтезе православия, самодержавия и народности” и был полон решимости постоянно укреплять “связи государства с народом в свете христианского самосознания”. Он признает, что при Николае I укреплялась мощь государства, увеличивалось благосостояние народа, развивались науки и искусства, да и то, наконец, что в самые критические моменты государю не изменяло личное мужество, тоже автору нравится. Но при этом Б. Тарасов понимает: полагаясь в своей деятельности только на себя, а других ценя как покорных исполнителей, стремясь постоянно проявлять непреклонную волю, Николай шел ложным путем, ибо забывал о том, что каждого из его подданых Бог создал свободной (по крайне мере, внутренне) личностью. Ставит в прямую вину ему Б. Тарасов и то, что Николай не проявил милости к вождям декабристов, не отменил казнь — тем самым, помимо нарушения Божьего закона, была заложена, считает автор, основа “героической” революционной мифологии, успешно действовавшей еще почти полтора столетия. И потому очерк завершается довольно жестким выводом: “Сила и дисциплина, лишенные существенного нравственного содержания, лишь по видимости давали действенные результаты, а на деле естественно и незаметно ослабляли государство и подготавливали его будущий развал”. Именно в николаевскую эпоху, отмечает Б. Тарасов, началось настоящее противоборство между патриотизмом казенным, корыстным, замешанным на злости, глупости и ксенофобии, и патриотизмом просвещенным, видящим главную ценность в духовных основах народной жизни, в живых традициях православия и в нравственной высоте лучших представителей нации. Добавлю, что разрушительней этого противоборства для русской мысли с тех пор, на мой взгляд, ничего не было.
Что же касается Александра I, то главную слабость его Б. Тарасов полагает в неукорененности и раздвоенности его внутреннего мира, в отсутствии четкой линии государственного строительства. Исследователь не склонен преуменьшить личный вклад Александра в победу России над Наполеоном — в ту эпоху, когда одно имя французского императора, как писали современники, “заключало в себе какое-то безотчетное понятие о силе без границ”. Но то был взлет деятельности русского государя, в остальное же время чрезмерное внимание к собственным духовным проблемам (да еще при отсутствии твердой религиозной основы) способствовало увлечению и самого царя, и “высшего света”, и значительной части просвещенного общества мистическими учениями и оккультизмом, подмене истинного благочестия притворным мистицизмом или карьерным ханжеством. Задачи же внутренней и внешней политики к концу жизни Александра I находились во все большем небрежении.
Очень разными в человеческом плане были эти два брата, два императора, но оба — каждый по-своему — продемонстрировали своей деятельностью, что благие намерения, “преломляясь сквозь несовершенный человеческий материал”, приводят совсем не к тем результатам, что ожидались, а подчас — и к прямо противоположным. Тем более, когда несовершенство это начинается с самих верховных властителей. Несмотря на всю непохожесть, и Александр I, и Николай I были — правда, этого вывода Тарасов не делает — мечтателями во власти, а мечта обычно замыкает человека в замкнутой оболочке своего “я”. Как сказал один мудрый человек, с Богом можно встретиться везде, но только не в мечтах. И в два этих царствования трагедия власти в России обрела новое измерение: власть (и ее окружение) и страна начали жить разной жизнью, объединяясь лишь в годину смертельных бедствий.
Однако главный интерес в книге представляют, с моей точки зрения, главы, посвященные анализу историософских взглядов П. Чаадаева, их потрясающей эволюции (от крайнего западничества к славянофильству, что потом повторилось в судьбе многих русских мыслителей) и глубочайшей по содержанию, хотя порою и скрытой, полемике между ним и Пушкиным. Две проблемы стояли в центре этой полемики — проблемы, значимость которых только возрастает с течением времени и к разрешению которых мы сейчас не ближе — если не дальше, — чем наши великие предки.
Первую вкратце можно изложить так. И тот, и другой хорошо видели, что есть в народе и пережитки язычества, и страшные саморазрушительные силы, но были согласны в том, что именно лучшие черты его религиозно-психологического уклада — такие, как бескорыстие и совестливость, скромность и самоотречение, терпение и самоотверженность — не раз и спасали страну от неминуемой гибели, становились залогом выживания в самых страшных испытаниях. Однако, по мнению Чаадаева эпохи первого “философического письма”, одухотворенность “высоких евангельских учений”, воспринятых Русью через Византию, при неразвитости задатков социального характера, чрезвычайно усилила в русской нации аскетический элемент в ущерб началам общественно-культурного строительства западного типа. Православие, стремясь сохранить чистоту евангельского учения, сосредоточилось в храме, оставляя в стороне все многообразие социально-исторического творчества.. Отсюда — разобщенность территорий, сословий и самих граждан, небрежение практическими делами, “правильной” философией и наукой, “синкретизм в литературе и искусстве (то самое, о чем сейчас кто с гордостью, кто с неприятием говорит как о стремлении русской литературы “быть всем”, заменяя и философию, и социологию, и публицистику. — К.С.), неразвитость деятельного внимания к экономике, хозяйству, технике как подчиненным и второстепенным элементам жизни”.
Пушкин видел, однако, в этих суждениях Чаадаева налет определенного схематизма, избыточный рационализм. В историософских построениях Чаадаева не было места главному — проблеме личного спасения человека, борьбе добра и зла в нем, помощи Господа в этой борьбе. Да и “единство христианства, станет возражать ему (Чаадаеву. — К.С.) позднее поэт, заключается не в католичестве, а во Иисусе Христе”, отмечает Б. Тарасов. Кому, как не Пушкину, с его изумительной способностью видеть глубины человеческой души, было не знать, напоминает автор, о темных и греховных сторонах русского народного характера (вспомним “Бориса Годунова”, “Капитанскую дочку”). Но одновременно он понимал, что именно личный выбор каждого человека (к Богу или от Него) определяет ход мировой истории, от малых событий до самых значимых (тот же “Борис Годунов”). Поэтому взгляд его в споре с Чаадаевым был обращен именно к сущности исторических процессов: материальные успехи европейской цивилизации вовсе не являются залогом будущей социальной гармонии, наука, отворачивающаяся, в погоне за новизной взглядов, от основ бытия, порождает лишь “жалкий дух сомнения и отрицания в умах незрелых и слабых”, прогресс сам по себе лишь заключает сознание человека в границы сиюминутных эгоистических интересов. Демократия вовсе не является панацеей от несправедливостей — “разве народ английский участвует в законодательстве? Разве власть не в руках малого числа?”; а в США демократия и вовсе предстала в “ее отвратительном цинизме, в ее жестоких предрассудках, в ее нестерпимом тиранстве” (нужна была действительно пушкинская зоркость, чтобы разглядеть то, что стало ясно многим лишь десятилетия спустя). Роль духовенства в России была совсем иной, чем на Западе: мы обязаны ему “нашею Историей, следовательно и просвещением”, “оно всегда было посредником между Народом и Государем как между человеком и Божеством”. Сформированные православием лучшие качества народа составляют своеобразие русского государства, они помогали России сохранять национальное единство; в русской культуре именно эти качества, основанные на незыблемой духовной иерархии, определили ее внутреннюю красоту, предохраняющую бытие от распада.
И вторая проблема — тесно связанная с первой — “усвоение плодов европейского просвещения на русской почве”. В последние три века эта проблема для нашей страны — одна из важнейших. Как пишет в главе об Александре I Б.Тарасов, “в конечном итоге Европа стала для России, как ни для какой другой нации, источником не только приемов и методов внешнего прогресса, но и жизненных целей и задач. На таком фоне отсутствие внимания к главным конфессиональным, духовным и культурным различиям между Россией и Европой, к принципиальным особенностям их исторического формирования и развития было чревато непредсказуемыми последствиями, химерическим сочетанием разнокоренных традиций, болезненным раздвоением народной личности, взаимным отчуждением различных сословий, забвением духовной сущности родной земли и ее истории”. В наши дни очевидность этих последствий особенно отчетлива, а ведь ситуация осложняется еще и тем, что на состав современных российских жизненных и культурных приоритетов все больше начинает влиять и Америка — третий и принципиально отличный, даже от Европы, участник процесса И дело даже не в сверкающей смертоносной лаве масскультуры, неудержимо накатывающейся через телевидение, музыку, журналы и т.п. (от чего, кстати, тоже нельзя отделаться стандартным: “возмущает тебя — не смотри”, ибо этот рецепт подходит только духовно зрелым людям). Вопрос сложнее.
Да, можно сказать, что есть две России — и два Запада. Есть Россия великих святых, гениальных писателей и музыкантов, самоотверженной и бескорыстной интеллигенции (от Лихачева до сельских учительниц), мудрых и светлых мужчин и женщин во всех возрастах и сословиях. И есть в России люмпены и хамы, пьяницы и грабители, дикий и неустроенный быт, произвол, воровство и невежество власти. Есть и Запад пошлого масскульта, лжедемократии и гедонизма — и есть Запад высочайших взлетов человеческого духа (то, что Достоевский называл “страной святых чудес”, которая для русских всегда будет “второй родиной”), подвижников духа и деятелей потрясающего практического милосердия, мудрых философов, блестящих художников и глубоко эрудированных ученых. Идеальным было бы, если бы лучшее там влияло на лучшее здесь и наоборот. Но, к сожалению, происходит иначе (и сейчас особенно — дурное оттуда усиливает и распространяет зло здесь, а носители наших социальных недугов все шире разворачивают свою деятельность там). Отсюда и вопрос вопросов — возможен ли хотя бы в будущем искомый синтез — лучшего на Западе с лучшим в России?
Боюсь, что для особого оптимизма оснований нет. И дело здесь, мне представляется, в самососредоточенности, во все еще очень малой готовности к плодотворному взаимопроникновению традиционных духовно-психологических установок западного мира и мира российского. Это, с одной стороны, установка на повседневное обустройство земной жизни (от высших научных открытий и помощи голодающим в Африке до индустрии развлечений), а с другой — привычная нацеленность только на высшее и всеобщее счастье (в идеале — Царство Божие, в земном варианте — коммунистическое “царство справедливости”; а нет его — так и пропадай все остальное пропадом). “Интеллектуальные” похохатывания над глупыми народными пословицами типа “Трудом праведным не наживешь палат каменных”, над тем, что у нас нищий всегда был более прав перед Богом и людьми, чем преуспевающий и состоятельный гражданин, которому для оправдания богатства нужно было совершить какие-то душеспасительные деяния (даже если богатство его добыто абсолютно законным путем) — пониманию и, главное, решению проблемы никак не помогут. Станет ли Россия — даже если все внешние условия будут исключительно благоприятны для нас — через несколько десятков лет преуспевающим государством с живущим в спокойном достатке народом, или это в принципе невозможно и через какое-то время народ опять рванет, как в 1917-ом, за каким-нибудь химерическим градом Китежем, сжигая и круша все вокруг? Конечно, сейчас на это ответа нет ни у кого.
Нет и у Тарасова. Но в предыдущих и последующих главах (об истории полемики западников, почвенников и славянофилов, об историософских взглядах Тютчева, о концепциях К. Ясперса и парадоксах идейно-эстетической позиции Леонтьева, о Льве Толстом как читателе Б. Паскаля) он под разными углами зрения все-таки пытается разобраться в этой проблеме и понять, в чем русская мысль и мысль западная противоречат друг другу, а в чем близки и какое их сочетание, сопряжение способно исправить пути человечества. Особенно интересен в этом отношении анализ книги К. Ясперса “Смысл и познание истории”. Немецкий мыслитель, как показывает Б. Тарасов, замечательно умеет видеть сущность явлений за их мистифицированными названиями — “революционный” и “реакционный”, “капитализм” и “социализм”. Человек, по мнению философа, призван вернуть изначальный смысл и многим коренным понятиям — таким, как истина, свобода, любовь. Ясперса принято считать одним из “столпов” экзистенциализма. Но — и это что самое интересное — подлинная глубина переживания человеком своей экзистенциальной самобытности ведет, по мнению философа, к метафизическому Абсолюту, к пониманию иерархической структуры бытия. А настоящая коммуникация (важное понятие его учения) между людьми и народами возможна только как бытийное и цельное общение в полноте истины. Вот, наверно, один из примеров возможного синтеза западной и восточной мысли, которого мы все — пусть и в некотором противоречии со сказанным выше — продолжаем желать.
Что же касается споров славянофилов и западников, то широта и спокойствие исследовательского подхода позволяют Б. Тарасову услышать и тех, и других — благо, по словам Герцена, тогда противоборствующие партии хотя и “смотрели в разные стороны” (т.е. на Восток и Запад. — К.С.), однако “сердце билось одно”. Нынешнему же времени, увы, больше соответствуют слова Гоголя о тех, кто стремится “под маской славяниста или европиста, смотря по тому, что хочется начальнику, получить выгодное место и производить на нем плутни в качестве поборника как старины, так и поборника новизны”. Но не это, конечно, главное. Главное в том, что в позапрошлом столетии полемическая заостренность мыслей Чаадаева о призвании России и Европы, о их месте в перспективе мирового религиозно-исторического развития давала толчок к внимательному и многостороннему исследованию этих проблем и в определенной степени, как показывает Б. Тарасов, способствовала формированию взглядов А. Хомякова и И. Киреевского. В то же время наиболее глубокие из славянофилов, высоко ценившие демократию, науку, право — основы христианской западной цивилизации — умели видеть в них и идущий еще из античности, из Римской империи антропоцентризм, подменявший христианскую истину прежними языческими формами (юридическими, политическими, государственными); господство же рационализма над “внутренним духовным разумом” грозило подменой живой веры Западной церкви схоластической силлогистикой. Однако оправданная в целом забота о “преемстве” исторической жизни народа нередко приводила все-таки славянофилов к недооценке подлинно ценного в западной современности, а этическая тенденциозность — к недопониманию таких явлений национальной культуры, как творчество Пушкина.
Б. Тарасов старается быть объективным и к тем, и к другим, и это радует. Но порой излишнее спокойствие Б. Тарасова начинает вызывать и несогласие — например, когда он рассуждает о религиозно-философских взглядах Льва Толстого. Здесь, правда, мне бы хотелось сначала сказать еще несколько слов о статье А. Мановцева. Он упрекает Тарасова в излишне некритическом отношении к Толстому, настаивая, например, на том, что в романе “Воскресение” много фальши и даже кощунства. Но я не могу не вспомнить, что впервые мои смутные подростковые ощущения оказались сформированы в твердую уверенность — Бог есть! — именно после первого прочтения этого романа. Конечно, впоследствии мое отношение к Толстому претерпевало различные изменения, конечно, я знаю о его трагических отношениях с православием, но то свое юношеское переживание (вероятно, определившее жизнь) буду помнить всегда. Не позволил бы себе такого личного отступления, если бы не был уверен, что в этом своем опыте чтения Толстого не одинок. Что же до самого Б. Тарасова, то его в публицистических выступлениях Толстого интересует более всего то, что прямо относится к нашему времени: “Как только человек теряет нравственные силы, так он делается особенно чувствителен к эстетическому”; “люди, не выработавшие в себе ясного миросозерцания, разделяющего добро и зло … думая, что они по ту сторону добра и зла, остаются по сю сторону, то есть почти животные”. И такие акценты возражений не вызывают. Но когда цитируются многочисленные обличительные по отношению к человеку и человечеству суждения Толстого (с позиции “сверху вниз”), — суждения, выдающие скорее его гордыню (которую великий человек так и не смог одолеть), или такие, например, мысли: “Говорят: жизнь наша — тайна. Нет никакой тайны для разумных вопросов” — хочется более эмоциональной и более решительной реакции автора книги.
Впрочем, это субъективный взгляд. А вот что действительно важно, это — кому адресована книга?
Будем надеяться, что прежде всего тем молодым, которых становится сегодня все больше — тем, кто не хочет быть Иваном, не помнящим родства. И будем надеяться, что прочитав книгу Б.Н. Тарасова, они смогут лучше понять, почему Пушкин писал: “Но, клянусь честью, что ни за что на свете ни хотел бы я переменить отечество или иметь другую историю, кроме истории наших предков, такой, какой нам Бог ее дал”. Будем надеяться, что они воспримут эти слова вовсе не как всего лишь громкую патриотическую фразу, а сумеют уловить главное в ней — не безоглядное восхваление своего отечества и его истории, а утверждение той неразрывной, кровной связи, которая должна соединять всякого человека с отечеством и историей его предков, — связи, которая соединяла с Россией и его, Пушкина, и без которой он не был бы тем, кем он был. Это исповедание Пушкиным своей национальной веры помогает и нашему сегодняшнему национальному и историческому самосознанию и самоопределению: ведь если мировой гений Пушкина констатирует свое неотменимое происхождение именно из России, то это значит, что ее историческая судьба заключает в себе действительно некий общемировой смысл, движима важнейшими для всего мира проблемами общечеловеческого масштаба. А это — обязывает и нас, потомков не только Пушкина, но и Толстого, и Достоевского, и Чехова, и Блока — всей великой русской культуры, рожденной Россией, — трудиться и дальше в этом направлении — сообразно смыслу и масштабу самобытной исторической роли России в общемировом бытии. Поэтому и закончить мне хотелось бы следующими словами автора этой примечательной книги: “благое сотворение будущего неразрывно связано с подлинным истолкованием прошлого, с действительно свободным, заинтересованным лишь поиском истины, диалогом между Россией и Западом, в котором за тяжелым занавесом страданий, ужасов, лжи, насилия, превратностей и подмен в русской истории раскрылась бы, говоря словами Тютчева, тайно светящаяся духовная красота”.