Повесть
Опубликовано в журнале Континент, номер 116, 2003
Кирилл БЕРЕНДЕЕВ — родился в 1974 году в Москве. Закончил Московский институт радиотехники, электроники и автоматики. Проза публикуется в журналах с 1998 года. Живет в Москве.
Задача поэта говорить не о действительно случившемся, но о том, что могло бы случиться, следовательно, о возможном по вероятности или по необходимости.
Аристотель
Мелкий изнурительный дождик вперемешку со снегом. Сыплет уже второй день. Дорога раскисла, покрылась свинцово-серыми лужами, разъехалась. Теперь по ней проедешь разве что на тракторе. Или, скорее, на БМП, их на дорогах встречается больше. Рядом граница. Административная, но все же граница. Блокпосты, колючая проволока, рвы, полоса отчуждения, минные поля с выцветшими, покосившимися указателями. И закопанные в землю БТРы с навечно устремленными на “ту сторону” стволами. Так здесь называют территорию, старательно отгороженную — и отгородившуюся — от остальной страны. Дождь со снегом превращает боевые машины в нелепых, вылезших из земли уродцев, жуткий урожай минувшего лета, который никто не удосужится убрать с полей.
С “той стороны” то же, что и с этой, — безлесные степи: чахлый голый кустарник, жмущийся по овражкам, по колкам, пожухший ковыль, поломанный непогодой. Но сейчас ветра уже нет, тучи не хотят расходиться, и нудный осенний не то дождь, не то снег продолжается и продолжается бесконечно.
В начале ноября всегда так. То ненастье, то морозы, то оттепель. Каждая новая смена погоды кажется долгосрочной, но не продерживается и нескольких дней. На днях было плюс пятнадцать. Сейчас столбик термометра застыл около нуля. Никакая температура. И сыпет и сыпет неизменный дождь со снегом, бьется потихоньку в окно, пробирается в щели трухлявого домика. Время выходит, пора трогаться. Тем более, рядом “та сторона”. И те люди. Ждущие.
Домик не виден “той стороне”, от него до КПП километров пять по разболтанной колее старой дороги. Она ведет из ближайшего от границы селения, станицы, и уходит, петляя, на “ту сторону” до безымянного аула. Десяток домишек, слепленных словно из грязи, два телеграфных столба с перебитыми проводами и несколько землянок. За аулом — пепелище. Еще со времен войны. Небольшая плановая операция. Не то по освобождению, не то по выкуриванию из аула бородатых вооруженных людей в камуфляже и с зелеными головными повязками. Это было, помнится, в последние месяцы войны, когда войска уже уходили с “той стороны”. Колонна тяжелой техники подошла по такой же, как и сейчас, раскисшей дороге — была середина марта — к аулу, федеральные войска оцепили село и заставили жителей покинуть жилища. Затем несколько залпов из башенных орудий, автоматные и пулеметные очереди в ответ, лениво поползшие к небу языки пламени. Затем чей-то надрывный крик… Через час колонна ушла на свою территорию. Жители вернулись в аул. Вечером, до захода солнца, как велит обычай, хоронили погибших.
Аул был последним его прибежищем на “той стороне”. Вчера он покинул его, сопровождаемый бородатыми людьми в камуфляже. Его довели до маленького домика, оставили еды и питья на несколько дней и, не прощаясь, ушли. Они молчали всю дорогу, не было желания поддерживать разговор. Инструкции даны, вытвержены, время отведено, и стрелки часов неумолимо двинулись с места.
Всю дорогу до этого дощатого домика ему казалось, что одного его на “этой стороне” не оставят. Не решатся. Но потом он понял, что сомнения были напрасны. Просто они знали его лучше, чем он сам. И полевой командир, дававший последние указания с глазу на глаз, что он посчитал для себя особым знаком расположения; да и те люди, с которыми он перешел укрепленную границу между республикой и краем. Его оставили и ушли. Не оглянувшись, так же незаметно, как появились за хорошо укрепленным кордоном.
Несколько часов после их ухода он просто ждал. Сидел на куче прелой соломы и смотрел в крохотное оконце на “ту сторону”, которую покинул впервые. Не осознавая, ни куда смотрит, ни что ощущает при этом. Недвижно сидел и смотрел в окно, последний раз увидев, как мелькнули и исчезли тени знакомых ему бородатых людей в камуфляже. Ожидание давно стало для него больше чем привычкой к пустой трате времени — частью жизни, в некотором роде определенным ее смыслом. Чем-то вроде вех, расставленных судьбой между событиями, изредка настигавшими его: ожидание перемен, ожидание конца “незаметной” войны, “официальной” войны, заточения, доверия, излечения, вестей от родных, первой вылазки… Между ними случались и другие ожидания, но совсем незаметные, такие, что не оставили следа в памяти.
Новое ожидание подходило к концу. Отмеряло последние свои часы. Вчерашним вечером, перед тем как заснуть, он еще раз напомнил себе план действий, рассчитанный буквально по минутам, до последнего движения, и расписание автобуса, уходившего от станицы к поселку — столице административного района края. Вспомнил все, о чем говорил полевой командир в те недолгие минуты, когда они остались с глазу на глаз, все незаметные, но важные мелочи.
Перед рассветом резко похолодало, чтобы согреться, он натянул на себя верхнюю одежду, зарылся поглубже в сваленную в углу скирду соломы. К ночным морозам он так и не привык. Изъязвленное тело мучительно ныло, каждой косточкой напоминая о прошлом. Он старался, как мог, не обращать внимания на боль, утешаясь, что скоро все зарубцуется вновь. Как рубцевалось уже не раз. Болезнь уйдет ненадолго, оставит на месяц-другой в покое. Он немного отдохнет от пленившей его болезни во время этой короткой передышки. Вот лицо уже начинало подживать, на него совсем не будут обращать внимания.
Все, взятое с собой, он проверил и перепроверил не один раз. Что-то ему не понравилось, он перетряхнул рюкзак заново, по-новому переложил вещи. Да, так заметно лучше.
Наутро стало заметно лучше и ему самому. Момент наступил. Собраться, уничтожив все следы своего пребывания в тонкостенном дощатом домике, было делом получаса. Сюда до весны вряд ли кто заглянет, но, тем не менее, лучше не полагаться на случай.
Вещей у него было немного, большая часть взята просто для отвода глаз. В рюкзаке, что он перетряхивал перед уходом, лежала пара полотенец, разношенные донельзя ботинки, завернутые в грубую холщовую ткань, рубашка, приемник без батареек, старый костюм, шарф, двухлитровый “баллон” из-под газированной воды темной пластмассы, жестяная фляжка с минеральной водой и полупустая пачка папирос. Он не курил, но по опыту знал, может пригодиться.
Последний раз оглянувшись на сарай, он невольно сгорбился под изнурительным дождем и побрел по краю раскисшей дороги к станице. Автобус, единственный на сегодня дневной рейс, должен уйти в поселок через два часа. За это время ему надо успеть зайти в киоск и купить поселковую газету. Необходимое для выполнения всего плана условие; хотя читать он уже давно отвык. Затем прийти на автобусную станцию и снова ждать.
Сапог увяз в грязи. Он с трудом вытянул его и продолжил путь. Примерно так же, но только с сопровождением, он уходил первый раз. Тогда — из Грозного, куда-то в неизвестность. Переговариваться и задавать вопросы запрещено было сразу, и он более всего боялся неосторожным жестом, движением обеспокоить своих стражей. Тогда тоже был ноябрь, первые его числа. Девяносто первый год. Страна еще не знала, отмечать ли ей бывший великий праздник или уже нет. И он сам, оставленный в одиночестве, в окружении безмолвных бородатых людей с автоматами, ведших его и еще нескольких человек, взятых вместе с ним, не знал.
Дорога шла по балке, затем резко поднималась вверх. Добравшись до вершины, он оглянулся. Нет, не увидят его ни те, ни другие. Пелена дождя надежно укрыла его ото всех.
Сделав еще два шага, он остановился. Бутылка легла неровно, при каждом движении ударяла в спину. Он сбросил рюкзак, поправил ее, положив между ботинками, и продолжил путь. В этот момент он напрягся, вместе с воспоминанием пришло и ожидание тычка автоматного ствола в спину и окрик “пошевеливайся!” на чеченском. В девяносто первом он его еще очень плохо знал. Его и еще несколько человек, захваченных на автобусной остановке в центре Грозного, недалеко от вокзала — а он направлялся именно туда — вывели из фургона и погнали по раскисшей степной дороге в ту самую неизвестность, которой он боялся более всего. В фургоне он лежал на полу. Рядом с другими горожанами, с завязанными глазами и стянутыми “браслетами” за спиной запястьями. Трудно было сказать, сколько времени он провел в этом положении. Над ними на скамье сидели двое в масках, один из них немного знал русский и не давал шевелиться и разговаривать, тыкая всякий раз тяжелым сапогом в живот.
Когда он выбрался на возвышенность, идти стало заметно легче. Но от непогоды разнылось плечо. Сколько тряпок он ни подкладывал под ремень, язвы все равно начали вновь гноиться, липкая влага пропитала рубашку. Ничего, идти недалеко, еще один спуск и подъем — и будет видна станица. Он хотел что-то произнести вслух, что-то сопутствующее своим мыслям, но не решился, точно рядом все еще кто-то был. Точно его все еще вели по голой степи в неизвестность бородатые люди в камуфляже. Они шли молча и так же молча подталкивали тех, кто отставал, и всё брели и брели по раскисшей проселочной дороге.
Плечо неожиданно отдалось резкой болью натруженной мышцы, когда он оступился и едва не упал. Подниматься надо было самому и как можно скорее, стражи вставать не помогали, напротив, упавшие торопились подняться на одеревеневшие от долгой изматывающей ходьбы ноги и, опасливо оглядываясь, брели дальше, ожидая короткого замаха и удара прикладом в спину.
Снова он невольно оглянулся. По-прежнему непривычна свобода. В долгом пути первый раз без сопровождения. Скорее всего, ему до конца не доверяли. Слишком много проверок было за эти годы. Сперва шла война, и они не были обязаны ему поверить с первого же согласного слова. Он вздохнул. Да, тогда было куда хуже. Постоянный надзор: ни шагу из Атагов. Потом из Хал-Килой, когда в то село все же вошли федеральные войска.
Его перевозили в одном и том же фургоне, так же завязав глаза. Все дальше на юг. До тех пор, пока федеральные войска не перестали наступать — неожиданно для всех, когда даже истово верующие перестали возносить молитвы о спасении. Они лишь угрюмо сдерживали свои позиции, а потом так же неожиданно стали сдавать и тихо, незаметно уходить. Изредка возвращаться с шумом и грохотом, снова пытаясь вернуть взятое некогда, а захватив, исчезать, сдавая захваченное без боя.
По нему стреляли из дальнобойных орудий, танков, минометов и систем “Град” те, которых он долгое время продолжал считать “своими”. До начала войны он все мечтал, видел во снах, что они входят в село, тихо, незаметно берут дом за домом, добираются до его местопребывания и… сон обрывался, выбрасывая его в иной мир. В котором понятие “свои” постепенно истерлось, потускнело. Затем и переменилось вовсе. А после войны осталась лишь “та сторона” и “эта”. Для тех, кто жил здесь, в крае, он был с “той стороны”, для себя и своего командира — с “этой”.
Иногда он и его неизменные стражи действовали вместе, иногда воины просто сопровождали его через границу, и он делал свое, ставшее привычным, дело под прикрытием их автоматов, а после вместе уходили обратно. “К себе”, говорили те. Назад, соглашаясь, отвечал он.
Ныне же неизвестно точно, когда состоится его возвращение обратно. Срок, конечно, есть, но не все зависит от сроков. Хотя на первых порах ему сильно повезло. И с переходом границы и с погодой, под прикрытием которой он собирался уйти как можно дальше. И с болезнью, что, наконец, оставила его ненадолго в покое. Только ненадолго, на месяц, может, немного более. Лучше в такое время не смотреть на собственное тело, лучше совсем не смотреть, тогда разложение будет почти незаметно. И не чувствуется, пока не поднимешь изъязвленные руки к лицу. Оно есть, оно продолжается, каждый день и час, отдаваясь то мучительной болью, то тошнотой и температурой, то новыми язвами, возникающими все в большем и большем количестве где угодно и когда угодно. Сейчас болезнь вновь затаилась, точно набираясь новых сил. А он вышел, обретя временную свободу, почувствовав, как его зверь ушел на краткий отдых в берлогу.
Снег постепенно прекратился, мелкий дождичек усилился и хлестал все время в лицо. Он шел уже долго, но станицы еще не было видно. Огни терялись в туманной степной дали. Мир вокруг сузился до десятка метров. Дождь полил косой плотной стеной, сбивая с дороги, заставляя спотыкаться и падать. С дорожной колеи он сошел, медленно бредя рядом с раскисшим трактом. Земля вокруг казалась грязно-белой от пелены дождя и не желающего таять снега.
Когда-то он был здесь. Еще до болезни, до войны, до независимости. Кажется, с тех пор прошло бесконечно много времени, целая эпоха, затерявшаяся в тумане забвения.
Он брел по дороге, пытаясь вспомнить свое, тогда еще вместе с супругой, пребывание в этом степном крае. Что-то, кажущееся ныне просто невероятным: путешествие на экскурсионном автобусе из Грозного в составе маленькой группы, неделя блаженного ничегонеделанья в комфортабельной гостинице, поездки за город, в бесконечные степи. Тогда они считались молодоженами, и потому всюду их встречали по-особому. Как… Странно, он не мог вспомнить. Картинка эта никак не хотела пробуждаться из глубин памяти. Как и многие другие из того давнопрошедшего времени, просто память констатировала факты: были перебои с сахаром, табаком и водкой, выдаваемыми по талонам; он “выбил” — странное слово из тех времен — в своем институте эту поездку на двоих, и они с женой были счастливы. Странная констатация наподобие летописной: “того лета бысть нибоше”1. Что ж, в последующие года действительно “бысть нибоше”. Все они слились в череду лет без воспоминаний, без памяти, различающиеся лишь все той же отстраненной летописной констатацией.
Да и события самого последнего времени, прошедших дней ли, месяцев, не отличались иным восприятием. Дни просто проходили мимо него: наполненные ли событиями, совершенно пустые ли, как серое безветренное небо в плотной пелене туч, — он не запоминал их, старался не запомнить каждое утро, ожидая наступления вечера, а вечером уж тревожился о новом дне. Он давно старался проживать. Не жить, именно проживать.
Нет, положение его заметно изменилось в лучшую сторону. Взять для примера эту “экскурсию”, как назвал доверенное ему одному путешествие командир отряда. В тот день, когда он уходил и командир давал последние наставления с глазу на глаз. Невысокий, крепко сбитый мужчина средних лет с незапоминающимся лицом и вечно скрытыми за темными стеклами очков глазами. Глаза эти, серые, бесконечно уставшие, довелось ему увидеть лишь раз, когда командир одиноко творил подле землянки вечерний намаз. Он тогда был совсем рядом с командиром, так близко, что протяни руку — коснешься его колен. Но командир не видел его, сняв очки и осторожно положив их в нагрудный кармашек камуфляжной куртки, он встал на коврик и стал молиться, словом смывая с себя грязь дорог. Тогда они впервые оказались наедине. И он, не осмелившись обеспокоить командира или просто не решившись выдать свое присутствие во время намаза, все это время, пока слова текли с губ, неотрывно смотрел в лишенные обычного своего укрытия, обнаженные глаза. В те минуты он чувствовал нечто странное, доселе неизвестное; впервые ощущал удивительное единение, почти слияние с тем человеком, что подле него, не замечая ничего вокруг, творил обычный намаз, и с теми словами, что медленно, плавно, без усилий стекали с его губ, спокойные величавые слова, содержащие в себе всю мудрость мира.
Командир один из всего отряда был тем, кем называл себя — ваххабитом. Молился, постился, жил то в землянках, то в грязных зачуханных домишках, покинутых жителями селений на “этой стороне” или в соседней республике, что зовется Страной гор, свято исполняя заветы Всевышнего: не укради, не убей, не возлюби… в равной степени правоверных и гяуров. Газават как одну из ступеней джихада за него исполняли другие, он же ограничивался усердием, направляемым на духовное самосозерцание, на искупление грехов своего воинства и на разработку планов маленьких “священных войн” по освобождению братьев по исламу, притесняемых неверными на берегах священного Каспия. Прожив всю жизнь в горах, он прекрасно ориентировался на местности и ориентировал других, посылая свои отряды — группки в дюжину человек, лучших его людей, — в те или иные села, проповедовать чистый ислам, салафийю, словом и делом. Хотя им, в отличие от командира, проповеди только мешали исполнять конкретные задания, джихад был для них лишь “священной войной” без соблюдения когда-то в незапамятные времена установленных правил, проповедуемых пророками: о женщинах и детях, о неверных, уверовавших во время битвы в истинного Бога и воскликнувших об этом…. Командир принимал их грехи на себя, они знали это и с этой верой уходили в свои “священные войны”. С ней же и возвращались.
Он не знал, где его командир брал деньги, оружие, литературу — словом, все необходимое для проведения операций. Он ни с кем не сотрудничал, презрительно относясь к полевым командирам, чьи эмиссары приезжали к нему порой с тем или иным заманчивым предложением на роскошных внедорожниках, всеми доступными способами избегал навязываемых услуг и отказывал в просьбах о помощи людьми.
Командир был носителем истинной веры. И потому только он сам обучал новичков Корану. Плохое прилежание наказывалось палками, бегом вокруг лагеря либо иными физическими упражнениями, — ведь воины ислама должны быть сильными и ловкими, знающими, что борются они лишь ради единого Аллаха и только во славу Его. Когда он говорил, казалось, глаза, спрятанные за темными стеклами очков, пылают ненавистью к нечестивцам или горят жаждою благодати, точно он там, за стеклами очков, явленно зрел пред собою ангелов.
И потому еще, быть может, он никогда не снимал очки, чтобы слушавшие его не могли заглянуть ему в этот момент в глаза, а следовательно, и в душу.
Лишь только он был случайно удостоен этого. Лишь он один увидел пепельную пустоту глаз своего командира, творящего намаз в одиночестве пред столь же пустыми беззвездными небесами. И успокоился, ощутив это удивительное единение, родство, о котором он никогда прежде не смел задумываться. И успокоение это, а вместе с ним и уверенность в человеке, чьи глаза напоминали ему небо, не покидало его уже никогда.
Как и сейчас. Дождь, непролазная грязь дороги успокаивали его, но тело все еще болело, а вместе с телом болело и то, что обыкновенно именуют загадочным словом душа. Иной раз одиночество невыносимо. Особенно сейчас. Быть может, потому и его командир страшился оставаться надолго наедине с собою, старясь всегда быть на виду, в центре, в кругу знакомых лиц, привычных разговоров, обыденных дел.
Дорога свернула, стала подниматься на новый холм. Дождь не переставал, но сапоги уже не вязли в грязи. Когда он поднялся на вершину, вдали, в туманной мгле появились едва заметные огни, размытые стекавшей с небес влагой. Станица.
Год назад он появлялся здесь с двумя сопровождающими. Тогда, в сентябре, в самом начале осени, зрелище, открывшееся с этого холма, показалось им удивительным. Один из сопровождавших, остановившись на секунду и махнув рукой вперед, произнес тихо на чеченском: “красивое место, ничего не скажешь”. Его спутник кивнул, мгновение полюбовавшись на вырисовывающуюся в легкой утренней дымке станицу — островок зелени среди пожухшей степи, едва заметные домишки под высоченными деревами, спускающиеся с холма в балку огородики, на которых возятся селяне — среди грядок мелькнет то чье-то платье, то необъятные шаровары. Дорога входила в станицу с края, как бы врезалась в нее, телеграфные столбы, связывающие ее с аулом на “той стороне”, сразу же терялись среди необъятных тополей, отсюда, с вершины, казавшиеся венчиками цветной капусты.
Сейчас он видел лишь несколько фонарей у околицы да отблески света из окон крайних домов. Теперь ему оставалось только спуститься в лощину да преодолеть долгий подъем. Несколько сот метров непролазной грязи, последнее препятствие к намеченной цели. Намеченной его командиром.
Странно, наверное, но его уже очень давно не беспокоила мысль о побеге. Только изредка — сны, оставлявшие с некоторых пор ощущение чего-то неприятного — чего именно, он не мог сказать точно. И потому, должно быть, боялся этих беспокоящих его снов. Хорошо, что те, как правило, заканчивались ничем. Разум его давно не доверял ненадежным ощущениям и бесполезным надеждам. И особенно главной и самой безумной фантазии из всех — надежде на возвращение в минувшую жизнь.
Потому что минувшего не осталось. Возвращаться в родной город, откуда его вывезли когда-то, не имело смысла. Более того, могло закончиться печально. Город давно уже находился под контролем другой, многочисленной и уверенной в себе группы, относящейся с явной прохладцей к его командиру. По меньшей мере, с прохладцей. Пусть новые ваххабитские паспорта у всех были едины, но маленькая республика, лишившаяся последних признаков светской власти и обретшая им на смену признаки власти религиозной, давно была незримо разделена на множество мелких и крупных зон. Границы пролегали между родовыми группировками, тейпами, во главе которых стояли военные или духовные, но чаще и те и другие в одном лице. Человеку с юга непросто было попасть на север, разве что по особой договоренности. Без нужды он не продвинулся бы дальше одной из автономий. Был бы непременно схвачен и, скорее всего, оставлен там в интересах нового командования в качестве живого товара.
Да и куда и зачем идти в неизвестность? Главное, к кому? Он сжился с теми, кто давал ему возможность существовать, привык к нынешнему окружению, как привыкают к чему-то неизбежному, к чему проще приспособиться, нежели сопротивляться. Привык и усвоил уроки, полученные за годы пребывания на юге еще у прежнего полевого командира. Спустя несколько месяцев — сколько именно, его мало интересовало, — когда выяснилось его положение заложника без надежды на выкуп, он был передан нынешнему своему хозяину в качестве предмета взаимовыгодной сделки. В детали которой его, конечно, не посвящали. Он принял относительность своего нынешнего существования, принял как должное и не решился бы поменять его. Даже раньше, будучи простым заложником, не имея нынешнего статуса почти свободного человека, он не осмелился переступить незримую на карте черту административной границы и уйти к тем, кого прежде считал “своими”.
До войны, расставивший все по своим местам. До того, как оказался у полевого командира, которого считал своим и который стал считать своим и его — поставив простое условие, проверив его на лояльность. Невыполнение которого… впрочем, об этом речь даже не заходила.
Меся глинистую почву лощины и поглядывая вверх на приближающиеся огни домов, он думал о том, что его похищение с автобусной остановки не было столь уж случайным. Те, кто его взял, были осведомлены о месте его работы, о должности и о многом другом. Он артачился и спорил с собой поначалу, как спорил бы на его месте всякий, попавший в такую ситуацию, строил несбыточные планы и надеялся. Потом решил спасать себя сам. Кроме него едва ли кто озаботился бы его судьбой. Разве что жена… но по прошествии стольких месяцев в этом он не был столь уж уверен. Ведь когда его голова была оценена, он, скрепя сердце, дал номер телефона, по которому его похитители могли бы связаться с супругой.
Она уехала к родным, потому что они поссорились. Конечно, из-за какого-то пустяка, забытого спустя день после ссоры. Еще она решила отдохнуть от него — в их жизни в то время не все ладилось. Переждав некоторое время, по его мнению достаточное, чтобы утихнуть страстям, он решил отправиться за женой вслед, заранее зная, что будет прощен, как бывало не раз и не два.
Его и еще нескольких человек, малознакомых и незнакомых вовсе сотрудников одного грозненского НИИ, связанного с проблемами нефтепереработки, сорвали с остановки, забросили в фургон и отправили на юг. Бесконечно давно, вечность, восемь лет назад.
Может быть, она искала его. Искала деньги на освобождение. Не нашла — не смогла, не сумела — и сейчас уже успокоилась и забыла. Столько лет прошло. Может быть, живет еще где-то здесь, может, по тому же адресу, что и ее родители. Или снова вышла замуж и стала совсем не такой, как прежде, не такой, какой он ее знал. Как и он сам.
Ему только сейчас пришла в голову мысль: как она там, на “той стороне”? Вернее, уже тут. Где-то тут, он никак не мог вспомнить название поселка, в котором проживали родители его жены. Если она по-прежнему у них.
Подъем закончился, он остановился немного передохнуть, поправил в рюкзаке бутылку — она вновь стучала по спине. Язвы на плече снова загноились: он начал натирать плечи лямками. Лучше, чем неделю назад, поступи приказ тогда, едва ли бы он смог нести хоть что-то в рюкзаке. Да и вообще в эти дни он чувствовал себя не в пример лучше. В любом смысле. Может, потому, что позабыл обо всем, когда получил это задание, большую часть которого должен был исполнять в одиночестве. И тогда стало уже не важно, что на дворе такая скверная погода.
Сколько с ним эта болезнь? — наверное, все это время. Он даже мог сказать наверное, откуда она, ведь, кажется, иного пути подхватить ее просто не было.
Тогда еще, восемь лет назад, у прежнего полевого командира, отдавшего приказ на похищение — ведь это почти всегда приносило прибыль. Спустя месяцы пребывания в положении ниже уровня земли, в подвале. После того, как он дал телефон, по которому им, должно быть, не смогли ответить. В его подвал — все же человек может назвать своим даже то место, где его жизнь не зависит от него самого, — была спущена женщина, наверное, лет тридцати. Может, меньше, ведь ничто так не старит женщин, как услужение. Этим способом и раньше его навещали “гости”, всегда на малый срок, чаще всего люди, за которых могли заплатить родственники или те, кто нуждался в бесплатной рабочей силе. Их забирали через несколько дней, максимум — неделя, он же оставался долгожителем этого подвала. И вот, неожиданная гостья. Он узнал женщину, прежде она была кухаркой в их лагере, сперва приходящей, потом оставшейся насовсем. Что ж, слухи о происходящем там, наверху, по крупицам доходят и сквозь кирпичные своды подвала. Видимо, что-то случилось, в ее услугах перестали нуждаться: тех услугах, что она могла предоставить, помимо стряпни. И она стала не нужна. И была отправлена к нему, снова к нему, в подвал. Тоже всего на несколько дней, хотя он надеялся, что этот срок будет столь же долгим, как его.
Они не разговаривали: ни разу, ни о чем. Лишь во сне она шептала что-то, на языке, незнакомом ему. И вскоре исчезла.
А через недолгое время после ее исчезновения его продали нынешнему полевому командиру. И тогда, все время до своей продажи, он предавался мучительным размышлениям о посетившей его женщине. В его воспаленном от разбившихся крупиц надежд мозгу мучительной болью горел единственный вопрос: не было ли появление этой женщины неслучайным. Испытанием, устроенным ему его хозяевами. И прошел ли он это испытание? И как прошел?
Потом его выдернули из подвала, снова посадили в фургон, снова повязали глаза — все это время он ждал неизбежного завершения, — но его снова отправили в неизвестность.
В то время он не обращал внимания на свои болячки. Главное было — протянуть нынешний день и дождаться завтрашнего. Насколько это возможно в душном подвале прикованному натиравшими руку “браслетами” денно и нощно к неработающей батарее отопления. Два раза в день — скудная пища, доставляемая вечно молчащим стражником с редкой, точно выщипанной бородой и худым птичьим лицом. Миску он ставил на пол, у самой лестницы, затем медленно поднимался на семь ступенек; хлопала тяжелая дверь, лязгал замок. И снова одиночество.
Новый полевой командир, которому он был продан, вспомнил неожиданно о его прежней работе. Как он узнал, в то время новая власть изгоняла федеральные войска из ставшей независимой республики, заставляя солдат покидать казармы, уходить не оглядываясь. И оставлять все, что находилось за двойным забором, поверх которого была натянута в несколько рядов колючая проволока.
Ему осталось идти всего ничего. Остановка автобуса находится от въезда в станицу метрах в двухстах, рядом с продмагом, напротив сельсовета — единственных двухэтажных каменных знаний в поселке. Он взглянул на часы. До приезда “пазика” оставалось еще с полчаса. Есть время обсушиться под навесом остановки да купить положенную планом газету.
Едва он вошел в станицу, сапоги перестали чавкать. Дорога была покрыта щебенкой, сочно хрустевшей под подошвами кирзы. Насыпали ее очень давно, проезжающие через поселок машины уже разбрызгали большую часть по краям дороги, но идти было не в пример удобнее. Ему вспомнилось, что кое-где и в Грозном, все больше на окраинах, конечно, в закоулках Заводского района, встречались такие же, покрытые щебнем, дороги. Когда-то он хорошо знал свой город. Часто бывал по разным надобностям в самых разных его уголках, и лишь длинный рукав Старопромысловского района города, аппендиксом цивилизации уходивший далеко в степь, был ему мало знаком.
Грозный, Грозный… Он остановился, снова взглянул на часы. Теперь он называется по-иному, ныне имя ему Джохар, в честь первого президента независимой республики.
Джохар обрел власть лет восемь назад… да, как раз перед тем, как его захватили на остановке. А весной девяносто второго стал полновластным — иного слова и подобрать нельзя — хозяином республики. Месяц тот ныне ему невозможно вспомнить, к тому же известие дошло до него с большим опозданием. Помнится, он вначале и предположить не мог, чему так радуются полонившие его люди. Тогда, кажется, или чуть позже, — ему попалась в руки газета, которую, видно, хотели использовать по иному назначению, как обычно используют газеты в глуши, — был разогнан парламент республики, расстрелян горсовет, возглавляемый недавним ставленником первого президента, а в возмущенные новыми порядками северные казачьи станицы с юга республики стянуты верные генералу Джохару войска. Это оказалось началом: кровь, пролившись, стала расползаться по республике алым пятном, марая города и села. И в столице, и в Аргуне, и в Урус-Мартане….
Странное все же название у поселка, снова подумалось ему. Для себя он вольно переводил его как “русскому — секир башка”. Это уже потом оказалось, что не только русскому, потом, когда он не просто находил интересным название, увидев его на карте, а реально оказался в нем, когда был “отфильтрован” от прочих пленных, взятых в тот день, неделю, декаду, и поступил в распоряжение к своему первому полевому командиру.
Кровь, это известно всем, не высыхает. Люди Книги говорят, к примеру, что она вопиет к небесам. Люди его веры утверждают, что она взывает к оставшимся в живых.
Тогда уже, в те далекие времена, в город начал вкрадываться страх. Нет, раньше, еще за год до явления легендарного генерала. Тоже осенью — мерзкой, дождливой, слякотной — госсовет республики принял свою знаменитую декларацию о суверенитете. Кажется, маленькая, не разделившаяся еще тогда на “своих” и “не своих” вайнахов, республика тогда была первой, кто осмелился. Ему помнилось, отлично помнилось, как народ был счастлив, собираясь на улицах и площадях, как ликовал, отмечая столь знаменательное событие: незнакомые люди поздравляли друг друга, как с великим праздником, казалось, еще немного и, освободившись от прогнившего, отжившего свое имперского центра, они заживут так, как не жили еще никогда. Сколько же искренности было в тех поздравлениях…
Вот только стало опасно выходить вечерами из дома. Появились люди в униформе со странными нашивками, изображавшими прилегшего на минуту белого волка, люди с оружием в руках. Люди, ставшие противовесом официальным органам правопорядка и вершившие свой, тайный и оттого куда более страшный суд. Поначалу на них не обращали внимания: народ собирался на ставшие привычными митинги и требовал выхода из состава, новых выборов, всего того, что по обыкновению требуют на митингах. На один из таких они с женой отправились как на гуляние.
Когда подобные выступления приелись и самим митингующим, они, осмелев, отправились на радио, где долго требовали выступления деятелей вайнашского движения, пришедших с ними. Народ не был услышан, и кто-то из знаменитых деятелей разрешил, нет, настоял на разгроме непокорного радио. Люди в униформе с волчьими нашивками сопровождали демонстрантов, но не вмешивались ни в погром ни в мародерство, ждали, когда все разойдутся по домам. Так же терпеливо ждала и милиция.
А после ночи стали безлюдны и пусты, и в их пугающей тиши порой слышна была торопливая, захлебывающаяся стрельба на улицах. Он тогда согласился с женой, что — на время, конечно, — надо переехать к ее родителям в станицу, пока все не утрясется, но все чего-то ждал, ждал. Кажется, даже с прежней надеждою…. Так и не собрался: то одно, то другое, сначала неотложные дела в институте, потом командировка, а под конец эти ссоры….
Осенью был низложен Верховный Совет. Из уст в уста, шепотком передавали, будто сопротивлявшегося низложению председателя люди в камуфляже попросту выбросили из окна. Кто-то слышал, что власть перешла в руки мафии, кто-то, напротив, утверждал, будто это позорная месть центра, за которую еще надо поквитаться. Но затем появился сам генерал. Выступил с обращением к вайнашскому народу, убеждая, что все под контролем, волноваться нечего, скоро мы освободимся ото всех, кто стоит над нами и мешает нам жить — генерал говорил по-чеченски с заметным акцентом, как человек, плохо знающий родной язык, — а пока не митингуйте, подождите и все сами увидите. Митинговать, в самом деле, после этого предупреждения не посмел никто. В столице наступила мертвящая тишина, не прерывавшаяся и днем. И в ней стали пропадать люди. Его соседи, знакомые, знакомые знакомых, персонажи случайно подслушанных в транспорте разговоров. Уходили — на работу, в магазин, просто погулять. И не возвращались.
Много месяцев спустя — уже у нынешнего полевого командира, — получив возможность безбоязненно покинуть подвал, он узнал о том, что происходило после его пленения. В девяносто втором состоялись всенародные выборы первого президента независимой республики. Однако сразу же после подсчета результатов голосования к зданию избиркома подкатило несколько БТРов со все теми же людьми в камуфляже с белым волком на рукаве. Прямой наводкой здание было расстреляно, а результаты всенародного волеизъявления исчезли. Однако президент, как считалось, все же был переизбран — уже не разогнанным Советом, а всенародным волеизъявлением. В тронной речи он поблагодарил вайнахов за доверие. И первым делом сообщил о своих счетах с государством, в состав которого некогда входила республика, которую противоправно провозгласили его неотъемлемой частью. А в заключение добавил уже как бы между прочим, что ежели Москва не пожелает выплатить замученному ею вайнашскому народу контрибуцию за все века неволи, то он объявит ей священную войну.
Участником дальнейших событий был и он сам. Пленившие его впервые решили испытать заложника в деле, а после выполнения части работы, что была отведена ему, он даже услышал похвалы в свой адрес. Смысл слов был ему тогда не очень понятен, но по выражению лиц говоривших можно было определить их явное расположение к нему. Его дружески похлопывали по плечу, затем усадили за общий стол, где обходились с ним, как с равным. Наверное, так загнанный в угол зверь получает первую, непривычную ему порцию ласки, все еще чувствуя под горлом лезвие остро отточенного ножа.
Дело, что было поручено полевым командиром, оказалось совсем простое, и он справился с ним легко. Ведь это входило в его компетенцию, в прежний круг обязанностей, хотя и чисто теоретических. В определенном смысле он должен был это сделать, к тому его обязывала квалификация, и вначале даже не понял, за что его благодарят, одобрительно цокая языками и поднимая большой палец вверх.
Обратно в свой полевой лагерь они возвращались “с подарками”, как пошутил представитель самого президента, прибывший для проведения совместной операции и подготовки общего плана с их командиром. Все проблемы разрешились быстро и к обоюдному согласию, и так же быстро была проведена операция.
Представитель прибыл тогда в “мерседесе”, вспоминал он, чувствуя, что одежда его начинает подсыхать и становится волглой. Он подошел к грязному окошечку кассы и получил билет на автобус, возвращаясь на лавку и размышляя попутно, прибудет ли “пазик” к намеченному сроку или все же непогода сорвет расписание. Так, как задержала тогда представителя президента — короткий летний ливень отложил его прибытие где-то на полчаса. В поездке представителя сопровождал фургон с верными людьми, вооруженными до зубов; за ними следом шло с десяток пожарных машин. Последние более всего удивили самого полевого командира, тот высказал несколько недоуменных слов в адрес представителя, но, через минуту, вначале пожав плечами, а затем раза два резко хохотнув, уже охотно соглашался с необходимостью этого эскорта.
Машина, в которой он ехал, шла предпоследней, колонну замыкал присоединившийся позднее, по пути, пустой трейлер. Когда до ворот части, к которой они направлялись, оставалось несколько сот метров, асфальтовое полотно закончилось, дорога захрустела гравием. Пожарные машины, разделившись по дороге, узкими улочками проехали в обход и практически одномоментно подошли со всех четырех сторон к высокому забору. Машина, в которой ехал он, подошла к главным воротам. Подле них уже стояли две пожарные машины. Стволы их были направлены в глубь территории военного городка, на казармы. За каждым сидел вооруженный человек. Он успел мимолетно заприметить это, слезая с борта фургона. Представитель президента, единственный, кто был одет в официальный костюм-тройку, по виду, изрядной цены, брезгливо выбрался из неопрятно грязного “мерседеса” и потребовал командира. Тот не замедлил появиться: дверь в воротах открылась, и командир вышел, стараясь не ускорять шага, сопровождаемый тремя бойцами с автоматами наизготовку.
Теперь ему вспомнилась и картинка того события. Дождь почти перестал, превращаясь постепенно в морось. Падающие с неба капли оставляли в лужах едва заметные круги, каждый раз падая точно в их центр.
Выйдя из-под навеса билетной кассы, он подошел к газетному киоску и приобрел свежий выпуск районной ежедневки. Вернувшись к кассе, присел на лавочку рядом с только что подошедшей пожилой четой, вкруг себя поставившей несколько узлов с вещами. Старик бросил на него косой взгляд и снова отвернулся к супруге. Они принялись о чем-то тихо совещаться.
Он развернул газету, но читать совершенно не хотелось. То ли отвык, то ли просто не мог сосредоточиться на мелких строчках, напечатанных на желтой от света тусклой электрической лампочки, одиноко висящей под сводом крохотного зала ожидания, газетной бумаге. На улице было темно, но не по времени, а от низкой облачности, плотной пеленой закрывшей солнце. Точно солнечное затмение наступило, и луна, вопреки ожиданиям, не торопится открывать светоносный диск.
Он прочел одну коротенькую заметку — сводку из Страны гор — и свернул газету. Пожилая чета продолжала о чем-то спорить: мужчина разводил руками, женщина рылась в сумочке. Некоторое время он продолжал разглядывать пару, но вскоре отвернулся, изучая тонущую в дымке мороси станицу: аккуратный рядок домишек, стоящих вдоль расхристанной дороги, обсаженной кучерявыми кряжистыми тополями.
Тополя, точно такие же, росли у ворот части. Тогда они только начали покрываться зеленым пушком, и терпкий после прошедшего ливня запах распускающихся листьев висел в неподвижном воздухе. Представитель прошел несколько шагов вперед — теперь его и командира части разделяли три-четыре метра — и холодно зачитал приказ президента о немедленной эвакуации всех частей федеральных войск с территории независимой республики. Срок исполнения — один час с момента ознакомления с приказом. В случае невыполнения в ход вступят пожарные машины, в цистерны которых под завязку налит бензин. Командир в ответ усмехнулся, но как-то неуверенно, представитель кивнул, и в ту же секунду мощная струя из ствола ближайшей пожарной машины облила его и сопровождающих командира автоматчиков, отбросив к воротам. Он поднялся, медленно оглядел собравшихся пред воротами людей и молча скрылся на территории военного городка. Жалко хлопнула железная дверь в воротах.
Через полчаса фургон с безоружными солдатами выехал с территории части. Им разрешили взять с собой только личные вещи и деньги, в чем-в чем, а в этом недостатка власть новой республики не испытывала. Ее интересовало оружие. И она его получила.
Ему на равных со всеми разрешили участвовать в разграблении магазина на территории части. Спустя несколько часов колонна, в составе которой появились штук десять БТРов, с дюжину БМП и без счета стрелкового оружия, уходила на юг. Вслед им слышались далекие уж хлопки взрывов и чувствовался запах гари: военный городок горел.
Тогда он оглядывался чаще других, неприятно ежась от их довольных похлопываний по плечу и коротких, исполненных торжества, возгласов, среди которых он слышал и здравицы в свою честь. Пожарные машины, которые так и не понадобились, некоторое время следовали за колонной, потом резко свернули на одну из улочек и отправились на восток. Видимо, получив новое задание.
Тут только он расслышал, что старики, сидящие рядом с ним на лавке, спорят из-за денег, вероятно, где-то оброненных. Невеликая потеря: пятьдесят рублей, банкнота, бывшая то ли в сумочке у жены, то ли в портмоне мужа. Спорящие настолько увлеклись выяснением, чья же в том непоправимая вина, что не заметили, как он нагнулся, поднимая извлеченную из кармана полусотню и, поперхнувшись и закашлявшись от прилившей к голове крови, протянул банкноту им. Женщина отреагировала первой. Любезно улыбнувшись, она тут же приняла подарок, он так и не понял, догадалась ли она, или приняла его спектакль за чистую монету, мужчина же принялся недоумевать и возмущенно заметил, что надо было первым делом посмотреть под ноги, пока супруга ковырялась в сумке, бумажка и выпорхнула. Лишь после этого он спохватился и пробормотал слова благодарности.
Ему было как-то неловко, импульс этот — дань укоренившимся в подсознании с раннего детства нормам, остов которых, к его собственному удивлению, продолжал еще сохраняться в нетронутой глубине — заставил его действовать помимо его воли. Хотя не в деньгах дело, в кармане лежало еще пять синих банкнот на всякий случай, выданных лично командиром — все в тех же непроницаемых очках, несмотря на непогоду. Деньги были шальные, их количество не имело значения. Под контроль его группы перешла одна из небольших химических лабораторий, производящих синтетические наркотики. Плата, скрепя сердце принятая командиром в качестве компенсации за гибель его воинов в Стране гор.
И опять же он смел отнести большую часть похвал за совершенное в той стране к себе… и к тем, кто был с ним, в самом конце августа отправившись к благословенному Каспию. То ли командир решил прервать на время свое затворничество, то ли некие моральные или, не исключено, материальные стимулы оказали влияние, этого он не знал, да и не хотел знать. Ему сообщили, когда и куда он должен был отправляться, он кивнул, молча, как полагается, в ответ. В придачу ему, именно ему, а не наоборот, дали четырех воинов, зарекомендовавших себя с лучшей стороны еще во время последней войны.
Вернуться же из Страны гор довелось только ему одному. Так уж получилось, случай, слепая насмешка судьбы, под которой все ходят, — опьяненные удачей, воины ошиблись едва заметной в темноте уходящего вечера горной тропкой и взяли много левее. Их мобильную группу заметили еще до подхода к границе, войска уже были извещены о случившемся в самом центре портового городка — да и как же иначе, ведь тот взрыв грузовика у дома непосредственно касался их, их семей, родных и близких, что жили в доме, — и были немедленно подняты по тревоге.
Болячки у него большею частью уже прошли, но начали заметно дрожать руки, и покалывало сердце даже после небольших нагрузок. Непонятно, почему именно его, самого физически слабого из группы, пощадила судьба. Стечение обстоятельств, иначе объяснить случившееся, наверное, просто невозможно.
Когда до границы, обозначенной пунктиром на карте, оставалось с полкилометра, лес кончился, лишь редкие кусты вели тропу к перевалу. Где-то за ним, он не знал точно, где, лежит земля суверенной республики. Воины продолжали упорно карабкаться вверх по каменистому, осыпающемуся склону сопки, изредка останавливаясь, — он замыкал шествие, задерживая всех частыми остановками, ожидая, прижав руку к груди, когда восстановится дыхание и перестанут мельтешить огненные колесницы в глазах. Он не оглядывался больше, пытаясь в неверном свете ущербной луны увидеть то, что произошло за несколько десятков километров от этого места. Да и не думал о сделанном. Привык? — возможно, и так. Скорее, попросту перестал тревожить себя мыслями о свершаемом. Тем более, не в первый и не последний раз.
Старший неожиданно выпрямился и поднял автомат наизготовку, следующий за ним тотчас же замер, настороженно вслушиваясь. В неверном свете они казались каменными изваяниями, появившимися здесь в незапамятные времена, источенные пронизывающими ветрами и холодными дождями со снегом. “Вертолет”, — произнес старший, давая группе знак рассыпаться; через несколько томительных секунд и до него донесся далекий стрекот боевой машины.
Мгновение спустя стрекот стал оглушительным. “Ми-8” вылетел из-за сопки, на которую они торопливо карабкались. Сноп лучей прожектора враз ослепил всех, истерично мечась по склону; затем остановился, подрагивая, распознав среди мертвых скал живых людей, и машина пошла на снижение. Ударила очередь, громогласный стрекот винтов потонул в диком грохоте тяжелого пулемета; пули пропарывали воздух, со звоном вгрызались в камни, искря и разбрызгиваясь в разные стороны. От поднятой “бортом” пыли стало нечем дышать, он мучительно кашлял, хватая ртом воздух, катался по земле, уже не обращая внимания на грохот очередей, бивших то ближе, то дальше, на визг пролетавших рядом с его скорченным телом пуль, на стоны и крики терзаемых ревущим свинцом воинов. Избиение продолжалось всего несколько секунд, половина жизни, по его представлению; затем наступила насыщенная неслышным стрекотом тишина. Луч сверкнул рядом с кустом, за которым лежал он, уподобившись младенцу в утробе матери, поджав колени к груди, давясь кашлем и пытаясь сдержать дыхание, со свистом вырывавшееся из легких.
Машина развернулась и умчалась ввысь, мгновенно исчезнув из виду; только и остались в воспоминание о ней — испоротая земля да тела четырех погибших.
Сейчас он уже не мог вспомнить, слышал ли ответные выстрелы; кажется, нет. “Борт” для автоматного огня был неуязвим, попав под вертолетный обстрел, группа пыталась скрыться, рассыпаться в разные стороны, но сделать это не успела — слишком неожиданным было нападение.
Оставшись один, он подобрал автомат — своего оружия у него никогда не было — и медленно, волоча вывихнутую от неудачного падения ногу, вышел на суверенную территорию. По прошествии полусуток на него наткнулась свои, мобильная группа из семи человек его полевого командира, вызвавшаяся найти и предать земле тела погибших.
Положение его, безусловно, упрочилось, результат не замедлил сказаться: следующее задание, вот это, холодным ноябрьским днем он выполнял в одиночку. По завершении операции его должны были подобрать там, в райцентре, и на машине перебросить на “ту сторону”, где и передать командиру. Из рук в руки.
Старик о чем-то спросил его, погрузившись в воспоминания, он прослушал и был вынужден переспросить. Куда направляется? — в райцентр, в общем-то, денька на два-три, как получится. Нет, не на заработки, просто повидать сестру, давно не виделись. Недавно переехала на новую квартиру, подобрала приличную однокомнатную. Да, с мужем… Он отвечал медленно, не очень охотно, его подводил голос, давно уже хриплый, точно прокуренный, хотя такой привычки у него никогда не было. А сейчас слова давались ему просто с трудом. Да еще и этот кашель. Долгий, бронхиальный, с мерзким металлическим привкусом во рту, с клокотанием в горле. Супруга спросила, что с ним такое, он сослался на перенесенную недавно простуду; да так оно, собственно, и было. Последнее время он стал куда чаще болеть. Чаще и дольше, весной вот слег на три недели. Хорошо за ним был какой-никакой уход. В горном селе, затерянном в снегах перевала у самой границы, где они зимовали, одна вайнашка присматривала за ним, вызвавшись по собственной воле. После выздоровления он ее не видел. Возможно, заразилась от него и прихворнула сама. Скорее простудой, нежели, не дай Бог, конечно, его другой, старой болезнью. Той, что он подхватил уже очень давно.
От этой болезни его лечили и прежде: давали какие-то сборы, настойки, вот, не так давно — таблетки даже, когда ему было совсем худо, и он по три-четыре дня кряду не мог встать с постели, а тело вновь покрылось мерзкими гноящимися язвами, очень долго не заживающими. Что ему давали и помогло ли лекарство — он не мог сказать. Командир утверждал, имея на то основания — до провозглашения независимости он работал в морге, — что у него иммунодефицит. Как после рожи. А может, и собственно рожа, вспоминая учебник медицины, читанный в бесконечно давние времена, командир уверенно сказал, что рожа практически не заразна.
Последнее утверждал каждый. И, кажется, был неправ.
Довольно часто он видел крупную сыпь, то появлявшуюся, то исчезавшую на груди, плечах, лице у некоторых воинов, крестьян, таких же пленников, как он сам; папулы эти возникали на несколько дней, порой — неделю, и проходили безо всякого лечения. Изредка появлялись язвочки на губах, пальцах рук и ног, шее, подмышках, все так же со временем исчезавшие.
Ему порой казалось странным, что на это никто не обращает внимания. Но только вначале, потом, отвыкнув от необходимой гигиены, он так же перестал удивляться, считая, как и все, что “поел что-то не то” и “само пройдет”. Так жило большинство, а после ранения под Шали и сам командир, который неожиданно стал отказываться выезжать за границу — в Турцию, Крым, на Балканы — для прохождения в куда более комфортных условиях курса лечения и реабилитации.
Исчерпав набор обыденных вопросов, старик замолчал, не зная, то ли отступиться, то ли пытаться продолжить этот односторонний диалог. На выручку пришла жена. Неудовлетворенная темой беседы, она принялась рассказывать о целях их путешествия. Из райцентра они собирались попасть поездом в столицу края — к дочке на свадьбу, она намечена на послезавтра. Если ничего не случиться, тьфу-тьфу, конечно, они как раз успевают.
Он слушал, не перебивая, и не слышал ее слов. Речь женщины как-то странно успокаивала, убаюкивала его. “Проснулся” он только однажды, словно кольнуло что-то, и, незаметно взглянув на часы, обнаружил, что автобус запаздывает на десять минут. Женщина все говорила, изредка поправляя прядь волос, выбивавшуюся из-под черного платка. Ее муж сидел молча, поглядывая то на супругу, то на компанию молодых людей — трое юношей лет двадцати, не больше — рассказывали друг другу не то анекдоты, не то просто смешные случаи из жизни. У одного была на удивление светлая шевелюра, собранные на затылке в хвост волосы резко выделялись пшенично-белым мазком на фоне темно-синей джинсовой куртки. Когда юноша поворачивал голову, мазок метался по плечам, растекаясь и вновь собираясь, становясь то пепельно-серым, то вновь светлея.
Автобуса по-прежнему не было. Восемь лет назад он тоже запаздывал, но на остановке, кроме тех четверых и еще одной женщины, которую оставили там… навсегда… никого не было. Наверное, приди автобус вовремя, он сейчас жил бы в этом крае. Может быть….
С Грозным его связывали не столько воспоминания босоногого детства, но более всего знакомство с той женщиной, которую, как ему когда-то казалось, он любил и любил бы вечно, и которая, согласившись разделить с ним его годы, вышла за него. Ныне же столица республики стала чужой, как и любой другой город этой планеты, и та, что он водил когда-то поздними знойными вечерами под звездчатым южным небом по тенистым бульварам, паркам и ореховым рощам, легко, почти незаметно выскользнула из памяти, оставив после себя лишь флер ностальгии, фотографический образ в глубинах памяти, да слабый запах духов “Инфини”.
Тех, кто восемь лет назад вместе с ним стоял на остановке, он встретил неожиданно, тогда, когда менее всего предполагал. И почему-то именно запах духов “Инфини” возник в памяти, едва он увидел, а через мгновение и узнал тех троих, что работали ныне в героиновой лаборатории, подаренной его командиру. Его узнали столь же скоро; спустя несколько минут, когда охрана вышла и они остались наедине, те трое немедленно подошли к нему, а он двинулся им навстречу, каждый с намерением начать давно проговоренный в душе разговор. Они сошлись вместе, странно и страшно изменившиеся за последние восемь лет люди, когда-то поддерживавшие меж собой шапочное знакомство и испытавшие близость товарищей по несчастью на дощатом полу фургона, увозившего их куда-то на юг. С близости этой они и подошли друг к другу, произнесли первые давно заготовленные фразы приветствия, обменялись ими, как паролем, позволяющим определить степень доверия к стоявшему рядом человеку. И неожиданно замолчали.
Разговор умер сам собой, прежняя общность внезапно исчезла после первых же слов, точно они оказались людьми, ошибшимися в приветствии. Они долго молчали, пристально разглядывая друг друга, веря и не веря своим глазам да и всему происшедшему с времен остановки, фургона, путешествия на юг….
Через пять минут те трое снова вернулись к работе, а он извинился за тех, кто ожидал его за дверью. И тихо покинул лабораторию, прикрыв с превеликой осторожностью за собой дверь. После чего сел в изгвазданный внедорожник рядом с водителем; на заднем сиденьи уже находилось двое воинов. “Газик” проворно взял с места, выезжая на разболтанную колею. Сыны ислама торопились окончить свой ежедневный обход за податью, газу, как они называли свой сбор, оставалось лишь ближайшее селение, и так уже донельзя нищее и обескровленное: те, кого не увели на войну под зеленое знамя, зимой голодали.
Воинов Аллаха, конечно, тоже надлежало кормить. Много раньше, до войны еще, когда через республику шли грузовые и пассажирские поезда, а в аэропорту Грозного “Северном” приземлялись лайнеры, прожить за счет газу было проще. Теперь же все пути были перекрыты, и нынешним властителям независимой республики все больше и больше приходилось считаться с зачастившими эмиссарами исламского мира. Выданный под великое дело освобождения соседних народов от ига большого брата и основания халифата от моря до моря большой кредит — оружием, медикаментами, обмундированием и, конечно, валютой, — к коему воины быстро привыкли, — к их же неприятному удивлению, необходимо было с усердием отрабатывать, отчитываясь буквально за каждый сделанный шаг. С требованиями, непривычно жесткими, все же приходилось считаться, ибо для многих командиров это была единственная возможность доказать свою состоятельность и жить свободно и вволю, то есть так, как они успели привыкнуть за годы независимости. Ни от кого.
Так, незаметно, но неумолимо приблизилась новая война, расползшаяся по всем прилегающим к республике территориям, постепенно взявшая в заложники своей неуемной жажды боли и крови весь регион. Подобно болезни, она сначала распространила свои метастазы где-то на дальних окраинах некогда могущественной империи, не на окраинах даже, а за ними, у самых границ, безразлично далеко, о ней вспоминали лишь, когда слышали новостные сводки с полей затяжных, невыразительных и бессмысленных боев. Когда империя рухнула, растрескавшись по швам республик, она пробралась в эти осколки. А не так давно, несколько лет назад, началась и в этой беспокойной, разом взорвавшейся и втянувшейся в бессмысленную и беспощадную бойню независимой республике. От нее заразившейся и ныне гниющей заживо и гниением своим продолжавшей распространять дурную болезнь вокруг, разгоняющей ее дальше и дальше и этим надеющейся хоть как-то, хотя бы на время избавиться от нее.
Подошел замызганный “пазик”. Дверь скрипнула, с шипением отворившись. Он зашел последним, подыскав себе местечко в конце салона, подальше и от пожилой четы и от глаз прочих пассажиров. При входе в станицу он успел переодеться в изрядно поношенный костюм, куртку и старые ботинки — ту одежду, что нес с собой. Газету положил в карман брезентовой ветровки, дабы она сразу бросалась в глаза.
Он был частицей той болезни, ее разносчиком. Он болен ею давно, кто знает, скольким людям передал медленно убивавший организм вирус, сколько их, вот так же, как он, носит его в себе, передавая от одного к другому, дальше и дальше разнося по новоосваиваемым территориям, не зная, не понимая, что за миссия возложена на них.
В автобусе сидели человек десять, на него никто не обратил внимания, конечно, видели и хуже. “Пазик” дернулся с места, он устало закрыл глаза, привалясь к мокрому стеклу автобуса. Осталось совсем недолго, еще час, чуть меньше, и он доберется до райцентра.
Дальнейшее не представляло сложности. Адрес он помнил хорошо, как добраться ему подробно объяснили за несколько дней до того, как он с сопровождением прибыл на “эту сторону”. С тех пор он не раз повторял последовательность действий. Идти недалеко, минут двадцать, можно сесть на местный транспорт, “пятерку”, но лучше не ждать, не засвечиваться среди пассажиров. Перейти площадь, свернуть налево, затем прямо до первого светофора, снова налево… Конечный пункт настолько заметен, что мимо невозможно проскочить. В это время в двухэтажное кирпичное здание белого цвета с двускатной крышей заходит довольно много народа, в отличие от соседних с ним нежилых домов, занимаемых муниципальными и государственными учреждениями. И точно напротив, как ориентир, — жилая панельная девятиэтажка, возвышающаяся над зданиями окрест.
Дальше — удостовериться, что все в порядке, войти-выйти и уехать. Уже другой дорогой, в другое селение. Оттуда, как и было обещано, его отправят назад к полевому командиру. Не исключено, впрочем, что на некоторое время — для выполнения схожих миссий — могут оставить у сопредельного военачальника; назвать его полевым командиром просто язык не поворачивается — не может человек, носящий это звание, иметь роскошную дачу в три этажа под Урус-Мартаном и полдюжину внедорожников известных марок для передвижения по пересеченной местности. Тем более командир, прилюдно именующий себя ваххабитом.
Похоже, ваххабизм в республике скорее стал модным, нежели насущно необходимым. Вайнашская история свидетельствовала об отсутствии тяги к ортодоксальному исламу; стоит вспомнить, что приснопамятный имам Шамиль2 пытался в свое время объединить Кавказ именно под зеленым знаменем чистого ислама. Но ему удалось лишь поднять его на борьбу с неверными, не более; первыми, кто воспротивился новым нормам морали и права, а затем и предал его, были, увы, его соплеменники.
Ныне, во исполнение заветов Мухаммеда аль-Ваххаба, призывавшего к очищению и возврату в “истинный ислам”, в республике введены нормы шариата. Новые суды наказывают провинившихся палочными ударами, в один или несколько приемов, в особо тяжелых случаях — публичный расстрел, благо с боеприпасами в республике проблем нет и не предвидится на ближайшие десятилетия. Впрочем, кажется, это единственное, что наличествует в избытке. И иные заветы аль-Ваххаба соблюдаются с неукоснительной точностью, особенно запрет, наложенный основателем на чрезмерное почитание умерших. Так, во исполнение его, власти предержащие уже несколько лет не открывают место захоронения невинно убиенного ракетой воздух-земля первого президента независимой республики. Боязнь ли это нежелательного, неуместного в нынешнее время паломничества на могилу народного героя или страх перед именем покойного генерала из Прибалтики, чье нежданное, негаданное появление перед вайнахами — уже само по себе легенда, достойная упоминания в истории. Как, вообще, многое в республике.
Об истории сотворения этого мифа слышал в самой республике, да и за ее пределами тоже, едва ли не каждый, но верят ведь не истории, а самому мифу. Так проще и легче. Ему порой хотелось бы узнать, что об этом мифе думают люди здесь, на “этой стороне”, несколькими минутами ранее, в разговоре с пожилой четой ему показалось даже, что именно сейчас представился уникальный случай узнать об этом поподробнее. Но, конечно же, он не решился заводить подобный разговор ни с пассажирами автобуса, ни со стариками, коим он пожертвовал из мгновенного побуждения полсотни рублей.
Он взглянул на часы. “Пазик” трясся по узкой выщербленной трассе “бетонки”, окна автобуса по-прежнему заливал дождь. Водитель не спешил, опасаясь газовать на скользкой ухабистой дороге. С приездом в райцентр он сильно запоздает. Но это все равно. Ему дали большой резерв, он успеет даже в том случае, если автобус, не дай Бог, конечно, сломается по дороге и невесть сколько придется ждать помощи. А возможно, идти пешком. Ведь времени у него — до восьми вечера, четыре с половиной часа.
“Пазик” в очередной раз тряхнуло, так сильно, что рюкзак с бутылкой свалился с соседнего сиденья. Полная тяжелая бутылка глухо бухнула об пол. Он торопливо поднял свою котомку, заглянул внутрь. Нет, все в порядке, пластиковый корпус “баллона” даже не помялся от удара. Так что за содержимое можно не волноваться.
Миф обыкновенно начинался так, как и любой другой миф о человеке, положившем начало великому делу освобождения, но не дожившем до нынешнего светлого часа. Он подумал, что в этих словах, произнесенных сейчас, заключена своеобразная шутка: больше недели в небе нет ни единого просвета.
Генерал, безусловно, был выдающимся стратегом и тактиком. Воюя за империю на ее далеких южных рубежах с одними жителями бедной горной страны за свободу и независимость других ее жителей, генерал мужественно выполнял свой гражданский и воинский долг. А за его спиной, как и следовало ожидать, поминутно плелись коварные интриги имперских прихлебателей, жаждавших получить славу и награды от блестяще проведенных генералом операций. В итоге же зло, как и положено на раннем этапе истории, восторжествовало: генерала отправили в Прибалтику, на другую, сытую и покойную окраину империи, и о его существовании забыли. Все, кроме одного человека.
Второе действующее лицо мифа — фигура весьма и весьма противоречивая. Трудно сказать наверняка, какими помыслами руководствовалась она, какие цели преследовала, когда отправилась в путь за прославленным генералом, дабы позвать его с собой на родину. Миф не отвечает на подобные вопросы.
Рюкзак снова норовил съехать на пол, он положил его на колени, чувствуя под измятой тканью упругий цилиндр бутылки. Автобус резко повернул влево, на мгновение ему показалось, что тучи начали расходиться и сквозь их плотную пелену проглянуло солнце. Но нет, то был всего лишь фонарь на потрескавшемся столбе подле заброшенного в глухой степи домика. Ветхое строение вынырнуло из полутьмы, как призрак, освещенное бледным светом фар автобуса и снова исчезло, потонуло в зыбком холоде ноябрьского вечера.
Ему отчего-то вспомнилась весна этого года, столь же зыбкая и холодная. В расположение отряда его полевого командира прибыл представитель из Урус-Мартана; оба долго о чем-то спорили, порывисто показывая руками то на восток, то на запад. Командир казался жалким оборванцем в сравнении с одетым в дорогой костюм с искрой представителем, прибывшим на тюнингованном “джипе”, стоящем, должно быть, как пара зенитных орудий. Особенно запомнился конец их разговора. Последний вопрос, который они обсуждали, касался религии. Представитель был, кажется, неприятно удивлен тем, что командир предложил ему совершить намаз, и решительно, с некоторым вызовом в голосе, ответил отказом. Но более всего его поразило обращенное к востоку лицо собеседника, творившего молитву. Когда тот поднялся с колен, представитель не без доли презрения в голосе заметил, что истинный моджахед молится в сторону Мекки, а не куда попало. В ответ командир, не повышая голоса, заметил, что Мекка и Медина расположены слишком близко друг к другу и, чтобы ненароком не нарушить заповедь об излишнем почитании могил, он молится в сторону благословенного Каспия; не о том ли говорят мудрецы, что к воину, умершему за истинную веру на берегу великого моря, спустится сам Всевышний, чтобы проводить его в рай. И не за правоверный ли Кавказ от моря до моря воюют они, предавая свои жизни в руки Всемилостивейшего? На это представитель из Урус-Мартана ни ответил ничего, лишь покачал головой, хмыкнул и, не попрощавшись, уехал. А их командир вернулся к своему пополнению — пятнадцатилетним юношам, коих он обучал стрельбе из автомата с бедра на пленных кафирах3. Когда выстрелы и стоны стихли, он бродил меж трупов, подзывая по одному к себе, указывая на ошибки и особо отмечая приобретенные в последние дни молодыми воинами навыки.
За окном стало светло. “Пазик” въехал в город, стали появляться редкие огни фонарей. Бревенчатые домишки частной застройки быстро сменились панельными зданиями, мелькнуло несколько новостроек, появились ярко освещенные рекламные щиты на полупустых грязных улицах. Автобус сбавил ход, притормозил у первого на его пути светофора. Мотор неожиданно заглох, но водитель, несколько раз повернув ключ в замке зажигания, справился и с этой проблемой. “Пазик”, зашелестев покрышками по залитым дождем улочкам, стал выруливать к автостоянке.
Всё, он прибыл. Автобус остановился подле навеса у здания диспетчерской, — дождь почти перестал, — и дверь с шипением растворилась.
Он вышел, как и вошел, последним. Поправил рюкзак на плече, чтобы не задевал подживавшие язвы. Сердце торопливо застучало, стоило ему пройти первый десяток метров круто вверх по узкой улочке, ведущей от площади в центр города. Не забывай, напомнил он себе, сбавляя шаг, что спешить уже нельзя. Поднявшись на вершину, он остановился передохнуть, а затем снова, так же решительно, но уже много медленнее, зашагал вниз по склону застроенного разновысокими зданиями холма.
У самых его ног светились оконца полуподвальных помещений. Обыкновенно они были закрыты от глаз любопытных плотными занавесями, но в одном, открытом внешнему миру, ему довелось увидеть молодую семью: она готовила обед, он нянчился с ребенком, подбрасывая его на коленях, в свободной руке держа какую-то книгу, толщиной в добрый вершок. На столе рядом с шипящей сковородкой — обезглавленная пластмассовая бутылка, подобная той, что лежала в его рюкзаке, с засушенными стеблями декоративного физалиса и лунариями. Более он ничего не успел рассмотреть, ноги пронесли его мимо.
В некоторых домах окна бельэтажа находились на уровне его макушки, и тогда он видел ажурные тюлевые занавесочки и непременные герань и “тещин язык” на подоконнике. И еще зеленоватый или желтоватый свет двух-трехрожковой люстры.
Заглядевшись, он чуть было не прошел мимо поворота. Привлекла внимание цветная фотография в окне. Узкое спокойное лицо человека с Кавказа, на вид лет сорок, в пилотке и полевом мундире; в первый момент ему показалось, что он узнал этого человека: те же короткие усики, впалые щеки, яркие черные глаза, от которых невозможно увернуться. Нет, конечно, нет, спустя мгновение он понял, что ошибся. Здесь не может быть такой фотографии, это не “та сторона”, он позволил своим мыслям течь не в том направлении, вот и все.
Не останавливаясь, он повернул на нужную улочку, переходя перекресток наискосок, и зашагал теперь уже вниз, с холма.
Впрочем, не обознаться он и не мог. Слишком часто видел похожие портреты на площадях городов и селений, в окнах домов, на лобовых стеклах автомобилей там, на “той стороне”. Человека, того самого бравого генерала и первого президента независимой республики, за которого он принял военного на фотографии, вспоминали при каждом удобном случае, в каждой, достаточно длинной беседе, так или иначе затронувшей судьбу отчизны на одном из виражей разговора. И очень часто в тех беседах поминалось имя другого человека, неразрывно связанного с генералом. Имя человека, ставшего вторым президентом после смерти Джохара, человека, сделавшего многое, если не все, для того, чтобы воин с тех бесчисленных фотографий стал первым избранником вайнашского народа.
Об их отношениях, первого и второго президентов, можно лишь строить догадки. Он как-то никогда и не задумывался об этом. Второй президент (вообще-то всего лишь исполняющий обязанности президента, так и не выигравший выборы, которые последовали вскоре за смертью генерала) был писателем, членом Союза писателей империи. В стране его имя популярности не имело, но на родине его знали. Он считался знатоком — тогда еще единого — вайнашского народа, писал не только на государственном, но и на родном, чеченском, чем и заслужил приязнь жителей республики, тех, кто удосужился прочесть его творения. Но громкого успеха ни в начале, ни на исходе карьеры добиться так и не удалось, он сам менее всего считал это следствием отсутствия таланта, скорее, объяснял внешними препонами, коими всегда был и будет богат наш мир.
Литературная карьера исполняющего обязанности второго президента была резко остановлена, а затем и вовсе свернута, когда ветер перемен, проникший из-за “железного занавеса”, загулял по империи с удесятеренной силой и вайнашская республика заволновалась. Безвестный, безымянный, трибун из ниоткуда, поднимавшийся на помост вслед за умолкшим оратором, говорил на площадях о новой свободе, о грядущих переменах, которые не придут сами и не будут заслужены — которых надо добиться самим. Люди слушали и внимали с упоением. Он сам слушал и внимал… с тем же упоением, что и все, с праздником, жившим краткий миг в его уставшей душе. Выслушав, собравшиеся требовали перемен, обещанных и быстрых… и еще больших, чем обещанных. Декларированный Советом суверенитет от империи было воспринят с радостью, с искренним восторгом, с песнями и плясками на площадях, но уже через неделю после провозглашения о нем рассуждали как о должном. К нему привыкли столь скоро, что быстрота эта удивила самих жителей республики. Впрочем, было понятно, что вайнахи жаждали чего-то иного, но чего именно — пока еще и сами не понимали. В то время понял только один он, писатель, даже не понял — почувствовал, наверное. Интуиция, присущая людям творческим, сработала в нем. И писатель отправился в далекое путешествие за народным кумиром, за обожаемым героем, за златым всемогущим идолом, по которому истосковалась мятежная республика.
В те беспокойные дни к вайнашскому народу и прибыл генерал из Прибалтики. Усилиями уговорившего его писателя согласный взять на себя роль кумира и для скорейшего достижения этой цели спешно выучивающий родной язык и знакомящейся с родной культурой. Тот-то наверняка рассчитывал на определенное влияние на своего ставленника, влияние, к его несчастью, так и оставшееся мечтою… а иначе, если рассуждать рационально, какой был прок ему в этой поездке?
Меж тем, народный герой, неутомимый боец с огромной империей, Давид, победивший Голиафа на глиняных ногах, с успехом справлялся с новой, непривычной для себя публичной ролью. Это видели все, это чувствовали, и за это генерала любили особенно. Воистину, он прославил себя сам. И не одним деянием, а многими. Он вскоре понял, что вайнахи не умеют жить друг с другом в мире в обретшей суверенитет республике, более того, они не могут жить в мире с ним, народным любимцем одних и проклятием других вайнахов. И тогда территория бывшей автономии была поделена на две неравные части, и меньшая утихла, едва только крупнейшее в ней село стали именовать столицей. Большая, оставшаяся за генералом, осталась по-прежнему беспокойной. Как и сам генерал.
Он искренне жалел, что видеть генерала живьем ему так и не довелось. Прежде — лишь на экране телевизора, в новостных выпусках, после похищения с автобусной остановки — и вовсе лишь благодаря просачивающимся в подвал слухам, он узнавал о деяниях вайнашского президента. Во времена эти были и низложение Верховного Совета за очевидное соглашательство с империей, и штурм здания избирательной комиссии, и подавление путча, в котором оказалась замешана злыми своими кознями империя, помогавшая оружием и людьми предателям вайнашского народа. А после подавления генерал убедительно, с фактами, против которых не попрешь, доказал — и он, уже освобожденный из подвала, получивший помилование нового полевого командира, исполнивший не одну его волю, видел это своими глазами — как сильно оказалась замешана империя в кровавых событиях того времени. И не мог не поверить истине. И не мог не уверовать в правое дело, данное генералу свыше. И был согласен с ним душой, уверовав в то, что дела его, как и дела его командира, столь же правые. Ибо впереди была война, которую выиграл его народ. Правда, уже без своего убиенного президента. Где-то в перерыве между всеми этими событиями было знаменитое объявление генералом большого газу на весь проходящий через республику транспорт как контрибуцию, наложенную на империю за все: и за многовековой гнет вайнахов, и за поддержку недавнего путча, и депортацию народа перед Великой войной далеко-далеко за море, в казахстанские степи.
Перед самой войной жители республики, с легкой руки генерала и его муфтиев, и к собственному, кажется, удивлению, враз стали правоверными вайнахами, носителями великой культуры и древнейших традиций, идущих от времен старика Ноя. Новые учебники истории запестрели славными датами. Новые учителя стали по новым заветам учить мальчишек. Светская власть окончилась вместе с имперским правлением в республике. Народ, истосковавшийся по истинной культуре, по традициям прошлого, склонился пред нормами шариата, о коих многие старики знали лишь понаслышке, и принял заповеди аль-Ваххаба. Заповеди распространялись бесплатно новыми учителями — и он не был исключен из общего числа, получив двуязычную зеленую книжицу в подарок: на чеченском и арабском.
Перед лицом всегдашней недреманной внешней угрозы со стороны империи, неизменной из века в век, вайнахи приняли новую веру и новые ее символы и новыми заветами оградили себя от греха. Став долгожданно провозглашенным единым народом, а не сообществом тейпов, как в прежние века, в душе вайнахи почувствовали себя настоящими борзами4 — а иным и не место в суверенном государстве, борющемся с имперским гнетом, международным сионизмом и растленной культурой, насаждаемой Западом. Иные тут и не остались. А тем же, кто остался, то есть правоверным мусульманам, хранителям истинных знаний, было позволено многое в награду за верность зеленому знамени; и позволение это обязывало всех замкнуть уста и склонить спину. Каждый вкусил позволения, каждый, кто мог, получил то, что хотел… или того, кого хотел, в полное владение. Рабство стало модным в республике, рабство стало насущно необходимым ей. Всякий, имевший дом, должен был иметь раба: из пленных ли, из бедняков соседнего тейпа ли, заложника ли, как он сам, не имеет значения. Это было новой и, одновременно, старой традицией суверенной республики. Как когда-то прежде, в далекие годы свободной жизни, до прихода генерала Ермолова и солдат империи, вайнахи славились среди прочих народов набегами, разбоем и грабежами, похищением невест — тем, что ныне именовалось вольным вайнашским духом. А ведь за заложника, томящегося в зиндане или прислуживающего женщинам на кухне, можно, в случае нужды, потребовать и получать выкуп…
И это связывало всех посильнее стальных цепей. И тех, кто владел, и тех, как он, вынужден был с удивлением признаться самому себе, кем владели. Связывало, чтобы защищать с оружием в руках или без оного саму основу, сам принцип позволения…
А ныне еще и воспоминание о прошедшей войне. У каждого оно было своим, надежда в нем перемешивалась с горем, порой с отчаянием, ожидание со страхом, муки боли с муками радости. Для каждого, отождествляясь с этим словом, возникала картинка из памяти двадцатимесячного противостояния. Он не был исключением, ему виделась своя. И эта картинка была его символом, его болью, из-за которой он все терпел, служил и творил то, что требовал его полевой командир.
Где-то на востоке республики. Год девяносто шестой, самое начало. Еще холодно, по утрам лужицы талой воды сковывает узорами мороз. При ходьбе, разговоре изо рта вырываются клубы пара. Почки на деревьях набухли, при ясном солнечном небе они источают терпкий аромат, но до появления первых листков пока еще далеко.
Их командир с группой человек в двадцать пять-тридцать — его и еще нескольких пленников из числа федеральных солдат взяли в качестве живого щита — совершал рейды по тылам вторгшихся в республику войск, то неожиданно обрушиваясь на склады, то отстреливая проходящий транспорт с боеприпасами, продовольствием, появляясь и исчезая, как тать в нощи. Неуловимый, несмотря на все старания федеральных войск, и отчаянно дерзкий.
Федералы тогда уже отступали, но сражались отчаянно, захватывали сквозь зубы села, чтобы наутро без боя по приказу свыше уйти на исходные позиции. Командование не понимало сбивчивых, противоречивых приказов, поступавших из Генштаба, но знало, понимало, чувствовало, что кампания уже обречена, что вести войну против всего народа невозможно, придется либо истребить республику, либо захватывать каждый населенный пункт бесчисленное число раз, наводя в нем свой, конституционный порядок, бесконечно разоружая жителей, а на ночь прячась от них в крепких блиндажах и дотах. К тому же вторгшаяся армия смертельно устала, не выдерживая бессмысленного противостояния и бездумных приказов, скалилась на своих, имперских политиков за их слова о никчемности войны и неизбежном ее проигрыше. Устала и проигрывала уже на полях сражений, с каждым разом все крупнее и с большими жертвами. И потому надежда на скорую победу над бывшей империей крепла с каждым днем, с каждым новым боем.
В одно село, из которого накануне вышли федеральные войска, и попала его небольшая группа. Просочились незаметно, избегая дорог и хоженых троп. Жидкий лесок быстро закончился, отступил, показался тракт, исполосованный гусеницами танков и бронетранспортеров. Тишина стояла оглушительная: ни птичьих криков, ни человеческих голосов. Точно вымерло все.
Они вышли на тракт и остановились разом, будто кто великий воздвиг пред ними незримую стену.
Села не было. Три полуразрушенных дома на окраине да одинокий крытый колодец у самого въезда. Все остальное превратилось в мешанину из битого кирпича, дерева, почвы да человеческих останков: от взрезанного плугом ковровой бомбардировки пространства в сотни квадратных метров доносился тошный сладковатый запах. Истерзанная земля походила на разгулявшееся перед штормом неспокойное море.
Перед въездом в село стоял одинокий телеграфный столб с оборванными проводами. На одном из этих проводов, захлестнутым в виде петли, висела молодая, не старше тридцати, женщина, вайнашка. Одета она была в строгое черное платье без единой складки, растрепавшиеся от ветра волосы покрывал сбившийся на затылок платок. В судорожно сжатых руках покоился годовалый ребенок, одетый лишь в маечку и подгузник; также мертвый. Склоненное к нему лицо матери было покойно, только в широко раскрытых глазах читался страх, мучительный, непередаваемый страх разжать руки. До земли от ее босых ступней было метра полтора.
По-прежнему не произнеся ни слова, стараясь не оглядываться, они так же быстро вернулись в лагерь. В тот же день, ближе к вечеру, они ушли на юг. А мертвая мать с младенцем на сведенных судорогой руках еще несколько дней висела на одиноком столбе с оборванными проводами; никто не осмеливался ее снять. Мимо проходили части армии независимой республики, воины замедляли шаг и долго разглядывали худенькое тело женщины, и после смерти крепко прижимающей к груди младенца, и старались только ненароком не взглянуть в ее широко открытые глаза.
Впереди показалась девятиэтажка, издалека заметная даже в наступающей темноте. На фасаде одного из зданий были электронные часы, он взглянул на светящийся циферблат. Поправив газету, небрежно торчащую из кармана куртки, он медленно зашагал по улице.
Из темноты мигнули фары припаркованной метрах в десяти выше по улице легковушки. Фары мигнули еще раз, машина — потертый “жигуленок” — выехала на проезжую часть. Проезжая мимо, она слегка замедлила ход. Он успел заметить в салоне, кроме водителя, еще одного человека на заднем сиденье.
Машина свернула налево, исчезла за поворотом, он вздохнул и двинулся дальше.
У входа толпился народ. Какой-то мужчина, подъехавший к самому крылечку двухэтажного строения, ругался с пожилой дежурной, тихо просившей убрать машину подальше, чтобы освободить дорогу спецтранспорту. Он же тем временем подошел к дверям. Дернул на себя, потом толкнул, и оказался внутри.
Он едва не столкнулся с молоденькой девушкой, выходившей на улицу, та прошептала “извините”, испуганно отскочив в сторону, а он еще долго смотрел, как зачарованный, ей вслед, точно боясь оторвать взгляд от густых русых волос, разметавшихся по плечам.
Интересно, каким показался он ей? Наверняка, никаким, девушка просто не обратила на него ни малейшего внимания. Он невесело усмехнулся, вспоминая вопрос старика еще на автобусной остановке в станице — о возможной прибавке к пенсии, не слышал ли он чего? Тогда он подумал, что попутчик прибавил лет двадцать к его возрасту не нарочно, просто не разобравшись в темноте. Теперь он пожал плечами: все правильно. Болезнь не шутила. Удивительно было другое — как его организм вообще смог продержаться так долго.
Он заметил зеркало и подошел к нему, огибая игравших на полу детей. На него со дна стекла взглянуло ссохшееся морщинистое лицо с проваленным боксерским носом и розовыми пятнышками на месте отсохших недавно язв. Некогда черные, волосы ныне стали тускло-серыми, пепельными, расчесанные кое-как, они придавали ему мученический вид. На левом ухе сохранилась одна язвочка, он торопливо прикрыл ее прядью.
Когда-то лет шесть назад, может, больше, в одном горном ауле его осмотрел врач. Внимательно изучив “звездное небо” папул, избороздивших его грудь и спину, появившихся в паху и под мышками, он тяжело вздохнул и предложил довольно странное лекарство; он сам признал, что хотел бы отправить своего пациента на полгодика в больницу, где болезнь может быть вылечена, но едва ли такая возможность представится. А потому, введя полный шприц пенициллина под лопатку, дал несколько пакетиков с черным порошком, объяснив, что это ртутная мазь, дедовское, конечно, но, в целом, неплохое средство. Только надо помнить, что один день мазь втирают в руку, другой в ногу, затем снова в руку, уже другую. Сопровождавший его воин пристально и несколько странно смотрел на врача, никак не разумея, к чему такое удивительное лечение. Да он и сам с не меньшим изумлением слушал торопливое объяснение доктора, уверявшего, что иначе он всех перезаразит, ведь какая гигиена может быть в полевом лагере. Последние слова подействовали, дорогу обратно воин шел много позади него, но наутро о возможности заражения было забыто напрочь. Да и через неделю-другую, как раз когда пакетики кончились, язвы надолго исчезли.
Потом они появлялись, исчезали, с каждым разом их было все больше, они дольше не проходили, появилось колотье в сердце, долгий астматический кашель, стали крошиться и выпадать зубы, поредели волосы, задрожали руки, провалился нос, тело стало куда менее послушным: дольше болело, с каждым разом медленнее приходило в себя. Некогда он соглашался с мнением полевого командира, считая происходящее аллергическими реакциями на некачественную пищу и отсутствием ухода, но болезнь его была иного рода. Иным способом получена и при иных обстоятельствах; сейчас, по истечении долгих лет с момента заражения, он уже постиг, как получил ее. И вовсе не страх был ее началом. Всего лишь продолжением, внешним, сопутствующим, фоном ее развития и распространения.
А он… он уже сжился со своим положением, с тем местом, которое занимал в отряде полевого командира. И теперь более всего боялся не болей и язв, боялся не угодить и, тем самым, вернуться к началу, к тому, с чего началась его жизнь в горах. Он сознавал, он видел, что необходим пленившим его людям, и эту необходимость старательно отрабатывал: он сам сеял тот Великий страх, истоки которого лежали еще в первой его операции, а закончились пока — если не считать нынешнего дела — в Стране гор, в августе сего года.
Тактика была проста и понятна. Человек, испытавший на себе действие Великого страха, никогда прежде и в мыслях не допускавший ничего подобного, не осмеливающийся заглянуть на дно своей темной стороны, откуда и произрос в нем этот страх, впадал в шоковое состояние. Он чувствовал, сколь беззащитен и ничтожен — всего лишь жалкая пешка в руках людей, неуловимых и неуязвимых для служителей правопорядка, но действующих уверенно и нагло, не скрывающихся, смеющихся над беспомощностью государства, оказавшегося неспособным решить проблему безопасности собственных граждан, открыто, в прямом эфире издевающихся над поминутным оглядыванием через плечо всех жителей, начавших заместо правоохранительных органов нести нелегкое бремя дежурства в холодные ночи подле своих домов, над заигрыванием первых лиц государства с теми, для кого сесть за стол переговоров — один из способов наступить противнику на горло и равномерно, неторопливо душить. Великий страх столь глубок и беспощаден, что всякий человек, испытавший его, помимо ощущения собственной, раздавленной умелой рукой, воли вскоре начинает чувствовать к мучителям своим непомерное, истерически-рабское уважение, некую гордость даже за их смелость, за их безумную жажду крови ни в чем не повинных сограждан, детей их, жен и стариков. И Великий страх вдавливает его в землю перед новыми властителями бесконечно долгих осенних ночей, лишает способности и желания сопротивляться, поглощает все мысли и чувства, кроме одного, единственного. И тогда, одинокий и беспомощный, беззащитный и жалкий, кричит человек: пусть берут все, что требуют, и уходят, уходят, уходят! Пусть заберут у нас все, но только уйдут!
Но Великий страх, что сеял он и воины его командира, и бойцы других командиров, неожиданно вернулся к ним. Упруго ударившись, рикошетом вернулся обратно в виде круглосуточных артобстрелов и бомбардировок. Вернулся от измученных страхом людей, теперь вымещающих его на тех, от кого он исходил прежде, — в виде предупредительных захватов приграничных сел и поселков, заставляющих полевых командиров конфликтовать друг с другом, а население — бежать на юг, в соседнее государство, бывшее прежде частью империи, или же на некогда дружественную территорию братьев-вайнахов, прорывая кордоны обложивших республику федеральных войск.
Или возвращаться назад, с полпути, робко, с утраченной надеждой посматривая назад, с блокпостов и застав в подвалы, землянки, — что еще осталось вместо домов? — и ждать, молить Всевышнего, чтобы ад, ниспосланный Им на землю, обошел стороной.
А тем, кто отчаялся, кто обезумел, кто оказался загнанным в угол, — вновь вернуться к привычной тактике, к ответам ударом на удар, где и как возможно, едва только возможность эта проявит себя.
В вестибюле поликлиники он просмотрел расписание работы врачей, выбрал наугад одного из терапевтов и, отдав куртку в гардероб, стал подниматься на второй этаж. Рюкзак остался при нем, бутылка тяжело плюхалась о спину на каждой новой ступеньке.
Поликлиника была небольшая, здание, построенное в начале века, явно не учитывало возросших с той поры требований. А потому в каждом коридоре ютилось, сидя на металлических, покрытых дерматином, стульчиках или стоя у стен, множество людей, каждый со своею собственной, на его взгляд, ни на кого не похожей бедой. Он постоял в коридоре и прошел в небольшую рекреацию в центре здания — там находился кабинет выбранного им врача. Он спросил, кто последний, минуту очередь бурно обсуждала порядок следования, наконец, быть таковой согласилась немолодая женщина, одетая в неброское серое платье, голову ее прикрывал ситцевый платок. Молодой человек уступил ему свое место, он сел рядом с этой женщиной.
Спросил ее, много ли перед ней народу, та в ответ кивнула на стоявшую у дверей с обеих сторон цепочку: практически все. Он поблагодарил ее кивком, расстегнул воротник рубашки — в коридоре было душно — и принялся читать газету. Примерно через полчаса очередь продвинулась на три человека; он успел подсчитать, сколько ему осталось. Сложив газету и убрав ее в рюкзак, он шепотом сказал женщине, что ему необходимо отлучиться на пару минут, не будет ли она так любезна посторожить место и рюкзак с вещами заодно? Та, ни секунды не колеблясь, кивнула, сообщив то, что он знал и так: народу перед ним много, человек семь. Он поблагодарил и пошел к лестнице, поминутно прося разрешения пройти у множества посетителей поликлиники.
На лестнице он столкнулся со знакомой ему по ожиданью автобуса пожилой четой — они так же направлялись на второй этаж: получить электрокардиограмму, как пояснила супруга; в ответ он снова кивнул и стал спускаться дальше. В вестибюле, перед тем как получить по номерку куртку, он медленно обернулся на зеркало, снова увидев себя, свои подживавшие язвы, горько усмехнулся выпавшей на его долю невеселой шутке судьбы. Запоздалой, как он посчитал, выходя на улицу и останавливаясь подле девятиэтажки, чтобы вновь посмотреть на покинутое им здание. Он мог бы получить в нем помощь куда более квалифицированную, чем та, что предлагал сельский врач в горном ауле. Мог бы, будь он жителем “этой стороны” и имей доказательства в виде полиса бесплатного медицинского обслуживания, без которого врачи не имели право принимать больных — большой плакат на входе предупреждал всех посетителей.
Он прошел еще немного, оглянулся на поликлинику — та уже скрывалась за соседними домами, пропадая в изгибе улочки. Остановился.
К нему подошли двое солдат, он заметил их в последний момент и обернулся, когда те поравнялись с ним. Один с презрением попросил закурить, он только руками развел, объяснив, что не курит, и непроизвольно поморщился: от обоих сильно разило спиртным. Видимо, оба паренька только вернулись с передовой, получив краткосрочный отпуск, и пытались забыться хоть ненадолго от беспросветного ожидания любой неожиданности с “той стороны”.
Его отказ, его объяснения и его гримаса тут же сдетонировали: один из солдатиков схватил его за грудки и, обдавая тяжелым запахом перегара, поинтересовался, не правоверный ли он мусульманин. Люди в крае в подавляющем большинстве не были мусульманами, неудивительно, пришло ему в голову, что подобная мимика сразу же вызвала подозрение у людей, чьей прямой обязанностью было отбивать атаки и в свою очередь атаковать жителей “той стороны” в подавляющем большинстве своем приверженцев веры, коя настрого запрещает употребление спиртного.
Он отрицательно замотал головой, не зная, как выбраться из этой истории, солдат яростно выкрикнул: “Врешь, паскуда!” — и добавил, как бы в подтверждение, поток нецензурных ругательств. Уже невесть сколько лет он не слышал подобных слов, лицо снова выдало его, он покраснел и дернулся, как от удара. И тут же получил его.
Еще во время разговора солдаты оттеснили его с тротуара к углу бойлерной, заросшей раскидистыми липами. Остальное происходило молча. Солдатик ударил его кулаком в живот, он согнулся, следующий удар повалил его наземь. На улице народу было немного, да и те, кто проходил мимо, по разным причинам старались не обращать на происходящее внимания, прибавляли шаг.
К первому солдату присоединился и его товарищ. Поднимать его они не стали, били ногами, не особо разбираясь, куда приходятся удары. Кто-то из них дважды промахнулся, лишь задев его ногу, пожалуй, это раззадорило солдата еще больше.
Он старался расслабить ставшее непослушным тело, чтобы таким хотя бы образом заглушить боль, но организм немел, не подчиняясь командам. Удары следовали один за другим, методично, целенаправленно, видимо, солдатики приноровились. Его же больше беспокоило иное: он старался прикрыть, насколько позволяла поза, скрытый в кармане радиопередатчик: удар кирзового сапога мог с легкостью вывести из строя хрупкую электронику.
Солдаты продолжали методично работать ногами, один удар пришелся ему в плечо, еще немного, и послать сигнал он не сможет. Не зная, пройдет ли отсюда команда, он извернулся, вытащив передатчик, и за мгновение до того, как на спину ему обрушился новый удар, нажал на кнопку, произнося про себя затверженное “бисмилла”5 .
Земля вздрогнула.
Ударов более не последовало; но в тот момент он бы их и не почувствовал — нажимая на кнопку, он попытался вызвать в памяти ту повешенную вайнашку с ребенком на руках, скорбный лик которой несколько дней не смело тронуть даже тление; он вспоминал о ней всякий раз, когда завершал дело и произносил заветное слово. Попытался и в этот раз, но не смог. Взамен нее из ниоткуда возникла мысль, странная, безумная мысль посетила его отупевший от ударов мозг. Будто видел он тогда не простую женщину с ребенком на руках, нет, взору его предстала сама Богородица с Сыном. Та, которой оказался достоин его народ.
Три окна второго этажа поликлиники озарились ослепительным светом; ярко-оранжевый столп огня вырвался на улицу, в порыве своем достигнув стены противоположного дома. Чудовищный грохот взрыва семипудовым молотом ударил по барабанным перепонкам, за ним вослед послышался треск обрушивающихся перекрытий, новый грохот и мучительно долгий, не обрывающийся несколько секунд звон разбивающегося об асфальт стекла.
Взрывная волна прошла над его головой, отбросив солдат от его неподвижного тела будто котят. Они не сумели устоять на ногах и с колен смотрели, не отрываясь, до рези в глазах, так же, как и их поверженный противник, на медленно оседающие, цепляющиеся за стену жилого дома кряжистые тополя, вывороченные взрывом, на страшный многометровый проем в здании поликлиники на уровне второго этажа, как раз там, где секундами раньше находилась рекреация, заполненная ожидающими своей очереди людьми, на опаленный адским пламенем фасад девятиэтажки, лишившийся разом всех окон….
Здание поликлиники съежилось, лишившись части стены, теперь оно выглядело неправдоподобно уродливым; немыслимо представить, что минуту назад в него входили и выходили люди, получавшие там медицинскую помощь.
Улица разом замолкла, почувствовав пришедшую беду. Замерли людские голоса, шаги прохожих, шумы проезжающих автомобилей. Перестал сыпать и мелкий дождь.
И в наступившей тишине, сквозь редкое потрескивание и тяжелый стук падающих из проема кирпичей, послышался странный, тихий, но забивающий все прочие, звук. Звук, от которого перехватывало дыхание и волосы становились дыбом. Стон, стоны десятков и десятков человеческих существ, оставшихся в живых, но погребенных заживо, замурованных под обрушившимся перекрытием второго этажа. Голоса, умолявшие, зовущие, плачущие, надеющиеся, то умолкали, то вновь призывали на помощь, и общий хор их, державшийся на одной-единственной ноте, не стихая, не усиливаясь, был воистину страшен, ибо проникал в каждую клетку человека, слышащего этот стон, и слышавший его не в силах был не слушать его.
Несколько долгих секунд тишины, заполненной нечеловеческим страданием — точно маленькая вечность, — и новый треск, перерастающий в оглушительно бурный шум; то начала медленно оседать крыша, увлекая за собой стены чердака и разрушенного второго этажа: здание нехотя, как-то неуверенно складывалось в себя, заваливая всех выживших новым многотонным слоем обломков.
Стон разом стих, прервался, будто закрылась дверь. А спустя секунду ее снова отворили, но не настежь, а лишь оставили щелочку — стон был едва различим. Сквозь него доносились кажущиеся оглушительными испуганные, растерянные, вопрошающие, взывающие крики разом очнувшихся людей, не в силах слышать более этот стон, пытающихся не слушать его, и оттого бегущих к развалинам поликлиники, собираясь в толпу, и не знающих, что делать, за что взяться, как помочь.
Вихрем пролетел по улице автомобиль дорожно-патрульной службы, взвизгнули тормоза, захлопали двери. Где-то, он не видел, где, подъезжали и останавливались другие автомобили. Далеко-далеко, казалось, с другого конца мира, завыла в предсмертной тоске сирена, завыла на одной бесконечно тоскливой ноте, заглушив все прочие звуки, медленно приближаясь.
А по улице, в сторону кошмарных руин, не замечая его, мимо него, совсем рядом с ним, кто быстрее, кто медленнее, — бежали и бежали люди.
Нач. авг. — нач. сент. 99