Опубликовано в журнале Континент, номер 115, 2003
Фигура умолчания в “Истории государства Российского” Н. М. Карамзина
Монгольский отряд с ханскими послами и тысячью воинов в 1374 году объявился в Нижнем Новгороде — уделе князя Дмитрия Константиновича Суздальского… Главным в отряде был мурза, то есть знатный ордынец, Cарайка. Монголы в Нижнем якобы оскорбили жителей города и самого князя, но самосуда жестокого и мгновенного, однако, не произошло. Карамзин сообщает, что Дмитрий Константинович монголов “велел или приказал умертвить”, а Сарайку с его особенной дружиной заключил в крепость, — то есть заключением это было уж очень особенным, слишком щадящим, как будто мурза и его приближенные были взяты в заложники, а жизни их берегли с каким-то расчетом. Прошло около года, и заложников решают всего только разъединить — “расселить по разным домам”, и тогда, испуганный этим известием, мурза в страхе смерти пытается бежать; при этом монголы “обороняются”, “пускают стрелы”, то есть при них и спустя год после заключения в крепость было свое оружие. Здесь остаток монголов уничтожают с их мурзой, и только тогда уже они становятся, как пишет Карамзин, “жертвой народной злобы”.
Нижний Новгород и Дмитрия Константиновича должна была ожидать лютая месть, какой всегда отвечала орда на убийство своих послов. И что-то начинается похожее: монголы опустошают берега Киши и Пьяной… Происшедшее в Нижнем Новгороде — это не отдельный исторический факт, а то событие, что дало начало огромному трагическому сюжету русской истории, который завершается со смертью великого князя Дмитрия Донского. Истребление татар в Твери в пору правления Ивана Калиты окончилось тем, что тогдашний московский князь и ханский наместник — сам похожий на ордынца — с ордынским войском разорил и опустошил Тверское княжество. На этот раз история не повторилась. Она вышла совсем другой, неимоверно долгой и кровопролитной схваткой русских с монголами, окончившейся не победной Куликовской битвой, а разгромным нашествием Тохтамыша на Москву.
Дмитрий, великий князь, соглашался быть — и был — данником ордынского хана; а случившееся в Нижнем можно объяснить только тем, что помимо воли великого князя удельный князь суздальский отказался повиноваться монголам, но действовал при этом весьма непрямодушно и расчетливо.
Князь суздальский Дмитрий Константинович известен в истории был до этого только тем, что искал после смерти Ивана II великого княжества — и даже делался на короткое время великим князем, получив ханский ярлык, не имея по родовым законам никаких на то прав. Дмитрий Иванович Московский был в ту пору еще ребенком, и ребенка этого сделала великим князем московская сила — поднявшиеся при отце его родственным своим кругом воеводы и бояре, что сошлись отовсюду служить к московскому царю, во главе с самым сильным из них — митрополитом Алексеем. Алексей добыл в орде ярлык для этого ребенка; а воеводы силы московской принудили Дмитрия Константиновича Суздальского отступить. Между суздальцами и москвичами не было сражений, как сражалась после за великое княжество московская сила с тверской: суздальский князь обнаруживает здесь в своих чертах человека малодушного, который пугается одного вида московских полков, не пробуя испытать их на крепость. Но за ним и не стояло такой силы, какая стояла впоследствии за Михаилом Тверским, зятем которого был Ольгерд Литовский, самый сильный из военных вождей своего времени. Когда же в Москве решают, на ком женить своего князя, что достиг совершеннолетия, выбор падает на дочь Дмитрия Константиновича Суздальского, так что, обделенный великим княжеством, тот становится для московского правителя родней, свояком. Брак этот — был решением политическим. Однако после молодой Дмитрий всегда поддерживает и прощает суздальского князя, делаясь заложником своего с ним родства. Но интерес удельного суздальского князя — это интерес и всех удельных князей, и всей московской силы. Великий князь отдает дань орде, собирая ее для начала с них, с удельных и со служивых; он отдает не свое многое, а их малое, притом от его власти над теми же князьями вовсе не убывает — отдавая дань орде, он для них страшен как наместник ордынский, как сам ордынский хан. А они еще должны терпеть ханских послов, кланяться чуть не в пояс каждому Сарайке. И потому назревал этот новый великий передел: царство московское окрепло, люди силы московской хотели власти и земель больше, чем имели; низовые же русские люди терпели одинаково от своих князей да бояр, как от ордынцев.
После событий на берегах Киши и Пьяной, опустошенных монголами в ответ на убийство ордынцев в Нижнем, мы читаем у Карамзина: “сия месть не могла удовлетворить гневу Мамаеву: он клялся погубить Дмитрия”. Отчего же Дмитрия, если ордынцев умертвили не в Москве и не по воле великого князя? Монголы, после произошедшего в Нижнем Новгороде, небольшой своей силой совершают карательный набег только на окраины нижегородской области. Покарать преступника, князя удельного, по условиям того времени должен был наместник ордынского хана — великий князь. Потому монголы медлят, ожидают, но спустя время и оказывается куда как ясно, что Дмитрий Иванович берет под свою защиту суздальского князя — и вот покарать должны теперь уже его самого. Не будучи виновником преступления, единственно Дмитрий и делается ответственным за содеянное в Нижнем как преступник.
Перво-наперво, что и происходит, его должны разжаловать — и грамота на великое княжество уходит в Тверь к Михаилу Александровичу. Михаил Александрович, потомок великих тверских князей, которых казнили в орде одного за другим за непокорство, в прошлом княжил в Микулине — был удельный князь в княжестве тверском. Отмеченный немалым достоинством и той гордостью княжеской, что давно извелась на Руси, Михаил посмел когда-то восстать против Москвы, не желая быть униженным в своем достоинстве. В истории Михаила мы находим, что готов он был принять с Дмитрием Ивановичем отношения братские, христианские, но не терпел над собой произвола пришлых московских людей. Война между тверским и московским княжествами длилась, то вспыхивая, то затухая, много лет; и получение Михаилом ярлыка на великое княжество послужило искрой для новой вспышки.
Войска противников в тот раз встречаются для битвы под Волоком. Тверской князь действует не как ордынский каратель: он не приводит для помощи себе на московскую землю монгольских отрядов. Карамзин пишет, что Михаил “легкомысленно не дождался” этой помощи, но была ли она на подходе? Нет, и это самый важный факт. Монголы на помощь к нему так и не пришли — а, стало быть, он и не обращался за их помощью: тверской князь был воинственно заинтересован в установлении порядка на Руси, но не был карателем для русской земли, даже имея ханский ярлык.
Московский князь собрал под Волоком все свои силы: князей суздальского, ростовского, смоленского, ярославского, можайского, кашинского, белозерского, стародубского, брянского, тарусского, новосильского — там, на Волоке, впервые восстает московская сила против ордынского правления; на Куликовом поле добавятся к этой силе только новгородский и уже тверской полки. Войско московское нахлынуло на Тверское княжество, как читаем мы у Карамзина: “Михаилу осталось умереть или смириться”. Тверской князь терпит военное поражение и подчиняется.
Только тогда, после заключения этого мира, и вмешиваются в русские события ордынцы, а родственник московского князя Дмитрий Константинович Суздальский в 1377 году вновь прославляется своими подвигами. Царевич Арапша с ханскими полками, соединясь с мордвой, входит в нижегородские пределы. Читаем у Карамзина, что “Дмитрий Суздальский известил о том великого князя, который немедленно собрал войско защищать тестя”. Но немалое это войско, собранное под началом Дмитрия Константиновича, оказывается погубленным: “поверив слухам, что Арапша ушел”, то есть не проверив эти слухи разведкой, суздальские князья стали тешиться охотой, так что и войско утратило боевой дух, и нагрянувший Арапша устроил ему на реке Пьяной резню.
Не было с войском тех, кто правил обычно московской силой — не было Дмитрия Михайловича Волынского. Мы и после обнаружим, что Волынский — военный гений этого войска. Такой человек не просто приносил тогда военную победу своему князю, но был и сам князем, первейшим из всех: только под рукой этого человека становилось московское войско силой, а стало быть, только его рука и была в царстве — крепкой рукой.
Суздальский князь бежал из Нижнего Новгорода, когда к городу его подступили монголы, а жители, брошенные на произвол судьбы, спасались сами кто как мог. И месть за убийство ханских послов отчасти свершилась — город был Арапшой дотла сожжен. Читаем у Карамзина, что в то же время монголы взяли и Рязань: “князь Олег Рязанский, исстрелянный, обагренный кровью, едва мог спастись”. И вот что важно: Олег Рязанский — князь, что будет проклят в русской истории как Иуда, защищает от монголов свой город, а в то же время суздальский князь спасает только свою жизнь.
В 1378 году Нижний Новгород снова становится жертвой монгольских карательных отрядов. На этот раз суздальский князь пытается откупиться от монголов, однако те не вступают с ним в торг. Дмитрий Константинович ищет сделки с монголами в обстоятельствах, когда отряды их соединяются и готовятся покарать великого князя, идти на Москву. Он не заодно с Дмитрием, своим “старшим братом” и защитником, а ищет снова спасения только для себя. Дмитрий Иванович встречает соединенное ханское войско в области Рязанской, у реки Вожи.
Мы не читаем этого у Карамзина, однако, такую возможность — упредить вторжение монголов в московские земли — мог дать только сам рязанский князь Олег. Рязань — обособленное княжество. Олег — еще именуется как самостоятельный правитель своей земли “великим князем”. Входить в пределы его княжества великий князь московский только по своей воле не мог — это было равносильно вторжению. Стало быть, Олег Рязанский впускает его с войском на свои земли, соединясь сам с тем войском, а не откупается от монголов или, пользуясь случаем, не потворствует им. Русские разбивают на Воже мурзу Бегича, празднуя свою первую победу. И здесь мы читаем у Карамзина, что монгольский хан, узнав о разгроме своего войска, “собрал новое и столько быстро двинулся к Рязани, что тамошний князь, Олег, не имел времени ни ждать вспоможения от великого князя, ни приготовиться к отпору”. Рязань была разорена. Зная о будущей размолвке между Олегом и Дмитрием накануне Куликовской битвы, в будущем поведении Олега угадываешь еще не успевшую зажить обиду на Дмитрия: рязанский князь мог именно что не дождаться помощи от великого князя, хоть после Вожи имел все основания, как союзник, рассчитывать на нее. Это поведение — расчетливое, жадноватое — московской силы проявляется во всем, что не касается ее собственной пользы. На князя рязанского могли порешить не тратиться, уже воспользовавшись его помощью, да к тому же Москве было выгодно, чтобы после подчинения Твери ослабела от набегов монгольских и подчинилась ей Рязань. Олег — не родственник и не свойственник этой силы, как трусливый и малодушный князь суздальский.
Он — чужой.
В том, что мы знаем о битве русских с монголами на Куликовом поле в 1380 году, большее — это великая сочиненная историческая повесть. Событие это окружено мифами и сказаньями. Пролог повести и в сказаниях и в “Истории государства Российского” — это предательство рязанского князя Олега. Мы читаем у Карамзина о том, что Олег Рязанский вступает в сговор с Мамаем, надеясь предательством “не только спасти свое княжество, но и распространить его владения падением московского”. Дмитрию, однако, становится известно, что замысливается его врагами, и тогда рязанский князь якобы спешит скрыть свою измену. Но если он предупреждает его, то предупреждает о том, что грозит им обоим, — это и есть его свершившийся выбор. Олег Рязанский сообщает Дмитрию, что “Мамай всем царством идет в землю Рязанскую против тебя и меня”. Иначе сказать, Олег знает, что не выслужил милости ханской, а произойти это могло только в том случае, если бы он отказался заключить с ханом военный союз.
Но притом оказалось, что не хочет он соединяться и с Дмитрием — рязанские полки будут ждать чего-то на границах княжества, не принимая ничьей стороны. Здесь поведение Олега почти в точности повторяет поведение Мстислава Торопецкого, храбрейшего русского князя, что при битве на Калке, не поделив с русскими князьями старшинства, остался стоять со своими полками в стороне. Такое поведение, сам такой князь — это и есть тип русский во время междоусобицы, борьбы за старшинство. Иначе сказать, между двумя князьями произошло то, что произошло когда-то и на Калке. История не дала нам возможности убедиться, что было бы, окажись русские полки на Куликовом поле уничтожены; а оставшись с Мамаем один на один, Олег неминуемо бы принял бой, но защищая только свое княжество, свою сторону. До сражения между Олегом и Дмитрием не чувствуется враждебности — ясно чувствуем мы, что они чуждаются друг друга, действуют поврозь, но при этом старательно друг друга не задевая. Олег не препятствует Дмитрию. А Дмитрий приближается к месту сражения, не пересекая границ обособленного рязанского княжества.
После битвы, нам известно, рязанцы нелюбезно встречали возвращавшиеся с Дона остатки московского войска. Здесь, опять же лишь на рязанских землях, нагруженных военной добычей московских людей останавливали, разоружали, хотя Карамзин нам внушает, что рязанского князя, как предателя, объял после победы Дмитрия над Мамаем панический ужас. Олег действительно скрывается в Литве, но это происходит, когда в том же году московское войско идет боем на Рязань. Рязанцев карают не за предательство — так их принуждают к подчинению, а иначе сказать, завоевывают наконец-то их земли, покоряют, лишают независимости.
И повторилось то, что произошло с князем тверским: лишившись опоры в своем княжестве, не имея возможности найти справедливость (притесненные в своих правах князья взывали по обычаю или к суду ордынского хана или к церковному, но законов старых некому исполнять, так как еще не заступил воспреемник на место умершего митрополита Алексея, а иго монголов над Русью на время это пало), изгнанник смиряется перед тем, кто его изгнал, признавая себя перед Дмитрием “младшим”. Но это ли наказание для “предателя”?
Ключевым приемом исторической повести о Куликовской битве является, что видно уже и на этом примере, превращение небывшего в бывшее. В истории православного народа должно было воплотиться представление о князе-христианине и богоугодности кровопролитнейшего из сражений. Мы читаем у Карамзина, как Дмитрий с двоюродным братом Владимиром Андреевичем, со всеми князьями и воеводами совершает накануне сражения паломничество в Троицкую обитель, чтобы принять благословение Сергия. Сергий предрек Дмитрию “кровопролитие ужасное, но победу” и “дал ему двух иноков своей обители в соподвижники”. Сообщение о Пересвете и Ослябе является в поздних русских летописях, когда и творился миф о Мамаевом побоище. Многое из этих мифов Карамзин не взял в свою историю, не доверяя как “историческим басням”; но все, освященное именем Сергия Радонежского, повторяет вслед за сказаниями.
Если такого соборного благословения от церкви и не было, то надо было сказителям его выдумать. Благословлять русское войско и его князя накануне Куликовского сражения было некому: митрополит Алексей умер, а преемник его, Митяй, отбыл за утверждением своим в Константинополь. Но когда всплывает имя Митяя, то именно в связи с ним открывается неожиданное отношение молодого великого князя Дмитрия к Сергию Радонежскому: мы можем сказать, что Дмитрий глубоко не понимал святости Сергия, и вообще опекунство митрополита Алексея, что назывался его “отцом”, должно было внушить Дмитрию неприязнь к такому складу сильных и строгих, повелевающих даже государством церковников. Таков был, к примеру, в будущем Никон. Никоном же той Руси был митрополит Алексей, даже в большей мере: Алексей, без сомнения, соединял государственную и духовную власть, был стержнем и двигателем всей московской силы.
Готовясь к смерти, Алексей назвал своим преемником Сергия Радонежского, но воля его не была исполнена. Карамзин сообщает о двух причинах, но при этом не указывает ясно, по какой же именно: потому ли, что Сергий отказался исполнить волю митрополита, или потому, что волю эту отказался исполнить великий князь, Дмитрий. Карамзин старается убедить нас, что все дело было в добровольном отречении Сергия, воспевая отчего-то его кротость да скромность. Но мог ли Сергий и вправду не исполнить воли над ним стоящего Алексея? Как раз восстать душой, а не смириться? Мы читаем у Карамзина, как Дмитрий упрямо вынуждает умирающего митрополита принять своим преемником Митяя, что был попом в Коломенском, в царском селе. Митяя Дмитрий выбрал своим духовником и хранителем печати, хоть летопись сообщает об этом Митяе только то, что он был любителем всяческого роскошества. Легкомысленный, с остатками детства в душе, Дмитрий выбирает духовника по себе, будто игрушку, боясь видеть на том месте или близко личность сильную, каким был Сергий Радонежский. Возможно ли, чтоб, отвергнув Сергия не иначе как своей душой, Дмитрий спустя самое малое время осознал для себя всю важность его благословения, да так бы им дорожил, что помчался в Троицкую обитель? Это почти невозможно. Сказители сделали за молодого князя то, чего он не сделал сам: понимая все значение и личности, и личной святости Сергия, они небывшее церковное событие такого масштаба, как благословение русского войска и военных его вождей русским же духовных вождем, сделали бывшим, ставя Сергия на место этого духовного вождя в отсутствие законного митрополита.
Мы читаем у Карамзина, что Дмитрий принял еще одно благословение — от епископа коломенского Герасима — и тогда выступил со всем собравшимся в Коломне войском к устью Лопасти, — и этому факту верится куда больше, чем чудесному уклонению великого князя в самый разгар военных сборов в Троицкую обитель. Возможно, что Сергий благословил войско, когда то было уже в пути, о чем сообщается многими историками; но могло стать возможным именно потому, что Дмитрий так и не побывал у Сергия, отчего игумен Троицкой обители, молясь за победу русского воинства всей душой, послал князю вослед эту свою горячую молитву, а гонцами его были два инока.
Выйдя из Коломны, шестого сентября русское войско достигло берегов Дона. Мы читаем у Карамзина: “и князья рассуждали, там ли ожидать монголов, или идти далее? Мысли были несогласные”. Решили все же сражаться за Доном. Это решение Карамзин приписывает воле Дмитрия. Утром следующего дня русское войско перешло за Дон, — и Дмитрий “все полки устроил к битве”. В шестом часу монголы и русские сошли с холмов на Куликово поле.
Создавая героический образ Куликовского сражения, Карамзин следует во всем за сказаниями, не воспринимая всерьез только сюжет с любимым княжеским воеводой Бренком: в сказаниях Дмитрий велел тому облачиться в свои доспехи, поставил его под стяг княжеский, а сам вошел в сражение простым воином в передовом полку. Эта легенда, взятая в свою повесть уже Костомаровым, дала тому повод утверждать, что Дмитрий проявил себя в сражении не героем, а трусом: понимая, что делается самой желанной мишенью, он вместо себя приносит в жертву своего любимца. Однако все эти метафоры, и наводящие тень на Дмитрия, и славящие его как “начальника и вождя”, прямо расходясь с поведением самого русского войска, имеют одно общее — всем важно представить, будто бы Дмитрий принимал участие в сражении как воин. Ни трусом, ни героем не может он быть, если не увидим мы его с мечом в руках.
Читаем у Карамзина: “Дмитрий, пылая ревностью служить для всех примером, хотел сражаться в передовом полку: усердные бояре молили его остаться за густыми рядами главного войска, в месте безопаснейшем”. За этими “густыми рядами” главного полка не пусто место. Если же мы поверим, что Дмитрий участвует в гуще сражения как простой воин, то это означает одно: у русских не было ставки, русское войско никем не управлялось, сражение происходило стихийно. Но поведение русского войска и до сражения и в самом сражении — это поведение войска управляемого, да при том еще и с немалым умением. Зная о продвижении ордынцев, наблюдая за тем продвижением, избрали место, что учитывало военную стратегию ордынцев: Куликово поле с трех сторон было пронизано реками — Cмолкой и Нижним Дубиком (теперь этих рек не существует), — так что ордынская конница лишилась простора для маневров, а от лобовых ее ударов русские полки скрывали овраги и перелески. Русское войско уже в силу своей организации требовало единого управления, поскольку это были не собравшиеся по своей прихоти полки самостоятельных князей, где каждый был сам себе голова, — а полки князей подчиненных, управляемых, что и собраны были в войско не в первый раз. Это войско прошло рязанскую и тверскую войну. Было разбито на Пьяной и сокрушило монголов на Воже. Так кто же им управлял на момент сражения? Ответ один — это мог быть только тот человек, чей талант полководца уже вполне проявил себя в прошлых делах; кто и в прошлом стоял во главе тех же самых полков.
Мог ли это быть cам Дмитрий? Дмитрий до сражения на Куликовом поле участвовал только в двух заметных военных операциях: в осаде Твери в 1370 году и битве на Воже. И в том и в другом случае он появляется во главе всего войска и всей той силы, которую только способна была собрать в один кулак Москва. Если же такой силы с ним нет, то он всегда или просит мира или спасается бегством. А собственный свой великокняжеский полк, если возникает нужда, посылает воевать. Ясно совершенно, что он не любит воевать и участвует в военных действиях только тогда, когда собираются все подчиненные князья, а потому присутствие его становится просто необходимым. Или “любимец воевода”, Бренок: кто же заводит себе любимцев в войске — полководец или далекий от войска в своих мыслях юноша? Мы знаем — на примере Митяя, — кто мог стать его любимцем, какого эта склада люди; баловни, любящие всяческое роскошество, к таким и тянется Дмитрий. Потому что он — уже вельможный московский царь, а не военный вождь, и воюют за него давно другие — те, кто ему служит верой и правдой. Этого служивого человека — и гения войска русского на Куликовом поле — и скрывают от нас сказители, видя персонажем своих сказок только московского царя. Испрямим же прелесть сказания: Дмитрий, вовсе не пылая ревностью служить для всех примером, не хотел сражаться в передовом полку (даже легенда не силах обозначить хоть сколько-нибудь серьезную рану, после которой остался бы заметный в его будущей жизни шрам, не говоря уж об увечьях, а ведь передовой полк, где отыскали ему достойное место сказители, судя по списку павших в нем князей и воевод, был сплошь уничтожен ордынским натиском), об этом молили его и усердные бояре, — а потому остался вместе с теми боярами за густыми рядами главного войска, в месте безопаснейшем, в своей ставке, безопасность которой к тому же обеспечивал отборный великокняжеский конный полк.
Полководцем и стратегом русского войска на Куликовом поле мог быть только один воевода из служивых царских людей — князь Владимир Михайлович Волынский, имевший достаточный военный опыт, а также бывший в силу родства своего с Дмитрием (Боброк-Волынский был женат на его сестре) еще и самым сильным из сановников. В духовной грамоте Дмитрия, то есть в его завещании, — подпись Владимира Михайловича будет стоять первой; он первый, после великого князя, человек в московском царстве, а такое место он мог занять уже по смерти митрополита Алексея, потому что от смерти Алексея и до известия о степени власти Волынского из духовной грамоты царя не слышно в истории никакого другого столь же веского первого имени.
Кульминация повести о Куликовской битве — появление засадного полка. Здесь достигает своего неимоверного напряжения повесть о сражении — но исход его в реальности могли решить и другие действия Волынского. Иначе сказать, засадный полк является нам в самой повести и по ее же законам; Волынский является как бы вдруг, потому что у повести свой герой, Дмитрий, и действие ее строится вокруг него. Появления Волынского вдруг снова оставляет нас с мыслью, что русское войско было неуправляемо на протяжении всего сражения, но такой мысли допустить мы и не можем. Но можно ли относиться к появлению засадного полка на Куликовом поле как к “исторической басне”, считая, что легенда о его появлении — есть только поэтический символ произошедшего перелома в ходе сражения; что даже летописцам и сказителям было уже неизвестно, когда, в каком направлении, под воздействием каких сил произошел в реальности этот перелом?
Исход сражения, если понимать, как оно развивалось, мог решить, однако, только засадный полк. Весь натиск монголов, лишенных маневра, пришелся на середину русских полков, — если бы монголы прошли русский центр насквозь, то сражение не было б столь кровопролитным и столь упорным по времени; количество павших в сражении — при том, что русское войско не было обращено в бегство (более половины вступивших в сражение) — и число павших в полках начальников (князей и воевод в передовых полках и на левом крыле), говорит о том, что русские уперлись в середине, а войско от монгольского натиска кренилось на левое крыло, оказавшееся почему-то слабей. Оно могло быть не рассечено на половины и рассеяно, а перевернуто и обращено в тыл. Но здесь и произошел перелом: накренившееся вместе с левым русским крылом и смешавшееся в своих порядках, монгольское войско открыло свой тыл под удар засадного полка, что посеял на поле сражения панику и обратил монголов в бегство.
Но понимая, что легко в повести могли быть переставлены только фигуры действующих лиц (к примеру, перестановка Дмитрия из ставки в передовой полк), скорее можно предположить следующее: засадный полк не был легендой, но Волынский был переставлен в засадный полк с какого-то другого важного места сказителями, все же знавшими и понимавшими, что исход сражения решил, как полководец, именно он. В засадный полк с Волынским переставлен был и Владимир Андреевич, верный брат Дмитрия и второй сказочный герой повести; и случайно или нет, но отправлены в засаду, на задний план сражения, все те, кто заслоняет героический образ Дмитрия, — теперь это еще и младший его брат, коему положено быть и в повести второстепенным, младшим. Но легенда о засадном полке раскрывает ненароком характер отношений Волынского не столько с Владимиром Андреевичем, сколько с царственными братьями, ведь Владимир Андреевич был со своим братом — как одно тело, будучи и младше всего на три года. Мы читаем у Карамзина то, что должно было бы потрясти своей откровенностью: “Еще князь Владимир Андреевич, находясь в засаде, был только зрителем битвы и скучал своим бездействием, удерживаемый опытным Дмитрием Волынским”. Волынский, оказывается, принимает решения, а не царский брат! Если читать эту сцену в толковании Соловьева, то ощущение становится еще прочней. Волынский удерживает князя, отвечая на его нетерпение, что еще нельзя выходить из засады, потому что “ветер дует прямо в лицо русским”. Как это понять? Князю неведомо, что нельзя посылать конницу против ветра, чтоб та не задохнулась, а Волынскому — ведомо. Владимир Андреевич при нем как дитя. А все великое сражение решается одним словом Волынского: “Теперь пора!”.
Развязка повести о Мамаевом побоище, с ее нагромождением затрудняющих, удлиняющих сюжет подробностей, впрочем, весьма неправдоподобных, обнажает неприкаянность на поле сражения, покрытом трупами, фигур Владимира Андреевича и Дмитрия Ивановича. Первый герой занят тем, что встает на костях и рассылает всех искать второго, а тот герой лежит в иссеченных доспехах и без единой раны где-то в стороне от побоища под свежесрубленным дубком, чтоб услышать, когда его найдут: “Государь! ты победил врагов!”, а после вскакивает на ноги живой и здоровый так стремительно, как стремительно оба брата, теперь уж Храбрый и Донской, провожаемые боярами, объезжают устланное трупами поле — и никакого Волынского, того, кто отдавал такие-то приказы по русским полкам, уже и рядом нет; не для его славы пробил час!
Чего не касаются поэзия и сюжетные затруднения, томительно приближающие к нам героя повести о Мамаевом побоище, так это единственно двух чужеродно чувствующих себя в этой легенде фактов: что Дмитрия нашли в стороне и что он нисколько не пострадал. В неразберихе и опустошении, что царило на Куликовом поле, Дмитрия, действительно, могли бы не найти так уж сразу, чтоб сообщить об окончательной победе — а нашли там, где он оказался, но только не иссеченный мечами. Кто окружал его и Владимира Андреевича до битвы, тот окружал их и после, — те самые бояре, что уговаривали заняться царским делом и глядеть на побоище с холма. Русские гнали монголов до реки Мечи, но после отпустили, не пытаясь преследовать дальше и окончательно истребить в степях. Это могло произойти только по одной причине: уж такова была воля кроткого боязливого Дмитрия и его окружения, что не отпустили от себя войско дальше Мечи. Вождь военный, воинственный неминуемо бы оказался с войском — именно в момент истребительной атакующей лавины, и сам бы гнал своих воинов, притянутых близкой добычей, докончить дело; а вельможного Дмитрия пришлось сказителям, для оправдания его же слабого и пугливого решения, на некоторое время упрятать бесчувственным под дубок.
Потери русского войска при таковом упорстве сражения были громадны, но потому, что малочисленным было само войско. Возможно ли поверить до конца, что со стороны русских в бой вступило более ста тысяч человек? Ведь собрано было в Коломне войско, какое собиралось и обычно, но число осаждавших, к примеру, Тверь, не затмевало воображение летописцев так, чтоб дорасти до сотни тысяч. От численности русского войска зависела стратегия его в сражении. Засадный полк, укрытие своих флангов реками и то, что войско не обрушилось само на противника, а ожидало удара, — это стратегия не для стотысячного воинства. И победа на Куликовом поле оказалась похожей для русских на разгром. Ради единовременной выгоды (отказ от выплаты дани), московские правители в одном сражении погубили все войско, весь людской свой невеликий резерв, а спустя два года платили за нашествие Тохтамыша четверную цену. Это нашествие — развязка уже в той исторической повести, что писана не чернилами историка, а кровью русских людей. Трагическая, но в чем-то похожая на абсурд или фарс. Но у Карамзина в его повести Дмитрий так и остается героем русской истории, разве что на этот раз — трагическим ее героем.
Мы читаем у Карамзина, что летом 1381 года новый хан орды, Тохтамыш, послал к Дмитрию царевича Акхозу с требованием, чтоб князья явились в Орду. Царевичу, у которого было поручение от хана не иначе как к Дмитрию, ответили очень странно: что не могут обеспечить сохранность его жизни, если тот направится в Москву. Разговор же с ним происходит в Нижнем Новгороде, и кто-то опять говорит от лица великого князя — или озвучивая его решения, или решая бесцеремонно за него. Кто же мог говорить от лица великого князя в Нижнем, если не сам Дмитрий Константинович? И почему говоривший предупреждает от лица великого князя, что тот не в силах обеспечить царевичу безопасный путь до Москвы? Неужели возможно поверить, чтоб великий князь не мог обеспечить в своем царстве безопасность ханских послов? Дмитрий Константинович — чересчур опытный провокатор в отношениях великого князя с Ордой, чтоб не задаться этими вопросами. Но так или иначе, итогом этого несостоявшегося ордынского посольства к Дмитрию — было нашествие Тохтамыша на Москву.
Войска больше не из кого собирать, оно лежит костьми на поле Куликовом. Есть свои силы в Москве, но только на них в минуту решения Дмитрий боится опереться и бежит с семейством в Кострому; бегство это паническое, да и малодушое — не оставляет он в городе даже своего воеводы, так что взявшийся оборонять от монголов город странствующий литовский князь Остей сколачивает свою оборону из ополченцев, то есть из самих же брошенных на произвол судьбы жителей Москвы. О малодушии бегства Дмитрия говорит и паника, что царила в Москве до появления в ней князя Остея, о которой сообщают летописи: город оказался в один миг без мало-мальски за что-то ответственных людей — известно, что бросился в бегство даже новоявленный митрополит.
В своей повести, вслед за сказителями, Карамзин обеляет бегство Дмитрия предательством и вероломством других князей. Но князья, Тверской и Рязанский, принужденные силой к покорности, не предавали Дмитрия, а спасали свои княжества, в сознании своем, вероятно, все еще считая себя лично ответственными за их судьбу. Обязанные выступать в поход, если выступает в поход и Дмитрий, они не вступили в противоборство точно так же, как решил избегнуть его сам великий князь. Но Дмитрий, если бежал в Кострому, то бежал со всей своей казной, не оставляя Москве средств даже на откуп. Это ведь прежде всего он, великий князь московский, бросает своих поданных на произвол судьбы.
Князь рязанский спас свое княжество тем, что указал Тохтамышу броды на Оке — не те, что были безопасней других, а что были отдалены на безопасное расстояние от земли рязанской. Он сопроводил Тохтамыша мимо границ своего княжества, но дальше с ним не пошел. Так же поступил и Михаил Александрович Тверской — откупился, удаляя Тохтамыша от своих земель. Предательство же в который раз совершил Дмитрий Константинович Суздальский. Не дав помощи Дмитрию, он откупился от монголов, но двух сыновей его мы неожиданно встречаем с монголами у стен Москвы, когда они убеждают москвичей сдаться на милость Тохтамыша, давая клятву на кресте, что хан, будучи врагом только великого князя, хочет пощадить жителей. Москвичи, поверив сыновьям суздальского князя, вышли приветствовать хана. Но, обманутые, жители Москвы были подвергнуты жесточайшим мучениям и почти полному уничтожению, а Москва — разграблению и сожжению. Считается, что без учета сгоревших и потонувших, в Москве погибло двадцать четыре тысячи человек, и вся эта народная жертва была расплатой за предательство суздальского князя и малодушие Дмитрия.
Суздальские князья, однако, шли в обозе Тохтамыша на Москву, вовсе еще не изготовясь лгать — необходимость в этой лжи возникла потом, неожиданно для самих монголов, когда приступом взять Москву все же не удалось. Да к тому же им, Василию и Симеону, сохранили жизни уже после того, как они исполнили, казалось бы, свою миссию, предав на смерть москвичей. Ни один из русских непокорных князей — ни Олег, ни Михаил — не оказался в обозе карательного войска Тохтамыша, так что усердие сыновей Дмитрия Константиновича объяснить возможно только одним: cыновья суздальского князя шли в обозе Тохтамыша, чтобы выслужить и успеть перехватить ханский ярлык, исполняя мечту своего отца о великом княжестве.
Мы читаем у Карамзина: “Тохтамыш оставил наконец Россию, отправив шурина своего, именем Шихомата, к князю суздальскому”. Но что это было за посольство — остается в истории совершенно без объяснений. И о судьбе ханского ярлыка не знаем мы ничего до весны 1383 года — тогда только появляется сообщение, что Михаил Александрович Тверской и Дмитрий Донской через сыновей своих тягались в Орде о великом княжении, что могло произойти, однако, если бы кто-то на Руси по смерти своей этого ярлыка лишился. Известий же о том, что хан ордынский сам призвал русских князей тягаться за ярлык мы в истории не имеем — а, значит, до этого момента он, ярлык на великое княжество, все же кому-то на Руси принадлежал… Из князей русских, что имели бы основание им владеть, в 1383 году умирает суздальский князь Дмитрий Константинович. Никто не мстит ему за предательство, он умирает своей смертью: так обезопасить Дмитрия Константиновича мог лишь ханский ярлык на великое княжение — нарушить волю ордынского хана никто уж на Руси снова не смел.
Последние годы правления Дмитрия Донского не добавляют к его портрету новых ярких красок.
Он умер в тридцать девять лет, и если действительно делом его жизни было избавление народа своего и родины от рабского ига, то умирал бы глубоко сокрушенным, потому что не достиг этой цели. Но духовная грамота Дмитрия, его завещание, не говорит нам о той высокой цели, которую бы он осознавал: завещание его есть простая скрупулезная передача имущества, как это и заведено было у жадноватых московских князей. Он не завещал своим потомкам всего того, что мог бы завещать, имей и вправду такой же глубокий ум правителя, как Мономах, и доблесть воинскую, как Александр Невский. Этих достоинств Дмитрий в себе не соединял.
Он рано остался без отца, а после лишился матери и единственного брата, воспитанный уже круглым сиротой. Сиротство, вероятно, наложило на него самый глубокий отпечаток: обилие опекунов, жалость к самому себе, тяга душевная к тому, чего лишен был сам, к семье и семейной жизни — вот что могло создать его мягкий и слабый характер.
Он, должно быть, походил на своего отца, Ивана, прозванного в народе “кротким”, но ему пришлось сделаться заложником обстоятельств в большей мере, чем отцу. До сих пор Дмитрия Ивановича на картинах и в изваяниях изображают с мужественным могучим профилем, “мужая” до тех лет, до которых он даже не дожил. Истории известно доподлинно только об одной казни, что свершилась по его царской воле: на Кучковом поле средь стечения народа казнен был за измену на ордынский манер (четвертовали) сын тысяцкого Вельяминова. В свой жестокий век этот русский князь даже не был жесток.
Работа над “Историей государства Российского” ставила перед Карамзиным как писателем вопросов куда больше, чем как перед историком. Впервые, как литературный, пробовался такой материал. Впервые надо было обнаруживать в русском языке возможности для такого, эпического по своей сути, повествования. Но тот, кто прочитывает произведение Карамзина, а не учится по нему русской истории как по учебнику, вправе задаться вопросом, а есть ли в нем правда историческая? Можно внушать читателю, как Карамзин, что, отказываясь от уплаты дани монголам, тот же Дмитрий руководствовался исключительно высокими помыслами. А можно, ставя это под сомнение, видеть в таком поступке самое низменное проявление жадности: отказался, потому что просто пожалел денег, понадеявшись, что сборщики дани стали уже слабы. Исторический романтизм Карамзина породил отторжение у самих историков, — и здесь интересно, как даже историки, а не писатели, меняли подход к русскому историческому материалу, что сразу же сказывалось и на их стиле. Костомаров сделался пророком низменного исторического сюжета, осознавая, как часть истории, психологизм, — вникая в драму историческую, как в сплетение самых разных психологий, и создавая жанр исторического портрета. Ключевский отказался от эпического стиля в передаче исторического материала. Соловьев, до предела насыщая свою историю фактами, самим материалом историческим, писал в историко-бытописательском стиле.
Вопрос исторической правды отчего-то неминуемо отражался на художественных способах изображения, будто бы только научными способами невозможно оказывалось этой правды достичь… Мы же попытались представить себе механизм умолчания, обращая внимание только на отсутствие связности и смысла, где это есть. Если история князя Дмитрия Константиновича Суздальского, которую мы посмели осмыслить как историю провокатора и предателя, добившегося высшей власти в атмосфере московского царства — полной несправедливости и гнетущей, а вовсе не праведной и зовущей к новой жизни, — была таковой и в самом деле, то вся русская история этого героического времени, включая и повесть Карамзина, сделавшая суздальского князя фигурой умолчания, умалчивала уже о чем-то большем.
Олег ПАВЛОВ — родился в 1970 г. в Москве. Закончил заочное отделение Литературного института. Автор книг “Казенная сказка”, “Степная книга” и “Повести последних дней”. Лауреат премий журнала “Октябрь” и “Новый мир”.