Опубликовано в журнале Континент, номер 114, 2002
Уже в раннем творчестве Гоголя ясно видно стремление к созданию русского национального стиля, к очищению языка от инородных привнесений (чужое воспринимается как фальшь, а свое — как правда). Своей задачей Гоголь поставил гармоничное сочетание высокого церковнославянского стиля с простонародным, разговорным. Ярче всего эта программа проявилась именно в “Выбранных местах из переписки с друзьями”.
Это подтверждается и собранными Гоголем “Материалами для словаря русского языка”. В них представлены равным образом слова народные, просторечные (головач, дерьмо, малявка, ненаеда) и церковнославянские (благозрачие, благозданный, негли, присносущный). Многие из слов этого словаря (например, “захламостить”, “громозд”) встречаются и в “Выбранных местах…”. Гоголь подчеркивал, что под русским языком он разумеет “не тот язык, который изворачивается теперь в житейском обиходе, и не книжный язык, и не язык, образовавшийся во время всяких злоупотреблений наших, но тот истинно русский язык, который незримо носится по всей русской земле, несмотря на чужеземствованье наше в земле своей, который еще не прикасается к делу жизни нашей, но, однако ж, все слышат, что он истинно русский язык”. Любопытно, что в наши дни похожий словарь с подобными же принципами составил А. И. Солженицын.
И на пути поиска этого языка Гоголь приходит, в отличие от В. И. Даля, в отличие от романтической риторики и других направлений, к осознанию необходимости соединения “живой простонародной стихии” с церковнославянским языком, ибо они, по словам писателя, “сливаются органичнее всего”. По Гоголю, характерное свойство русского языка — “самые смелые переходы от возвышенного до простого в одной и той же речи”.
Если проследить историю русского литературного языка, мы увидим, что споры о значении для него церковнославянских и разговорных элементов велись задолго до Гоголя. Петр I, который инициировал создание нового литературного языка, выступал за последовательное отмежевание от всего церковного. Его линигвистический заказ воплощали “ранний” Тредиаковский и Адодуров, чья концепция строилась, по словам Б. А. Успенского, “на сознательной ориентации на западноевропейскую языковую ситуацию”. Они требовали “писать, как говорят” и протестовали против “глубокословныя славенщины”. В дальнейшем главным апологетом этой идеи стали Карамзин и его последователи, которые, впрочем, выступали за очищение разговорной речи для придания ей культурного статуса.
“Поздний” Тредиаковский занял диаметрально противоположную позицию: литературный язык должен отталкиваться от разговорного и ориентироваться на церковнославянский. Такую же программу предлагал впоследствии Шишков и его сторонники.
Как видим, все эти концепции радикально отличаются от гоголевской. Отличается от нее и ломоносовская “теория трех штилей”, где лишь в среднем стиле допускается смешение “славенских” (то есть церковнославянских) и “российских простонародных” слов. Как подчеркивает Успенский в своем “Кратком очерке истории русского литературного языка (XI–XIX вв.)”, у Ломоносова “средний стиль оказывается принципиально макароническим по своей природе, однако в будущем он должен стать нейтральным — иначе говоря, это стиль еще не существующий, идеальный”.
Резюмируя, можно сказать, что все эти программы объединяет стремление к чистоте стиля, и разным оказывается лишь содержание этого понятия. Совсем другую задачу ставил перед собой Гоголь: его волновала сила воздействия слова, а не отвлеченные концепции сами по себе. Он говорил, что возможно “в одной и той же речи восходить до высоты, не доступной никакому другому языку, и опускаться до простоты, ощутительной осязанью непонятливейшего человека”.
В чем-то подобную же цель ставил перед собой Пушкин, который “шел по пути сочетания стилистически разнородных элементов”. Однако для него использование церковнославянской стихии является каждый раз проблемой данного конкретного произведения: “Славянизмы становятся у Пушкина знаками той или иной культурно-идеологической позиции, которая определяет перспективу повествования”, — объясняет Успенский. Ученый выделяет несколько мотиваций использования славянизмов (или “библеизмов”, по словам самого поэта) у Пушкина: 1) для создания восточного колорита (например, “Бахчисарайский фонтан”); 2) в противопоставлении “древнее — новое” или “классическое — современное” (“Памятник”); 3) как средство исторической стилизации (“Борис Годунов”); 4) при реминисценциях русской поэзии высокого стиля (“Полтава”).
Как бы то ни было, Пушкин сумел осуществить органичный синтез двух дотоле разнородных стихий: церковнославянской и разговорной. В отличие от Гоголя, его не интересовали ни риторический аспект этого объединения, ни его концептуальная ценность. Любопытно отметить, что ни одну из перечисленных мотиваций Пушкина Гоголь в “Выбранных местах…” не использует.
Гоголь ставит перед собой задачу соединить высокий церковнославянский язык с просторечием, он, по словам В. В. Виноградова, “выдвигает лозунг синтеза “ветхого и нового”, взамен хаоса, произращенного “романтическими смельчаками””. В “Выбранных местах…” писатель говорит: “Сам необыкновенный язык наш есть еще тайна. В нем все тоны и оттенки, все переходы звуков от самых твердых до самых нежных и мягких; он беспределен и может, живой, как жизнь, обогащаться ежеминутно, почерпая, с одной стороны, высокие слова из языка церковно-библейского, а с другой стороны — выбирая на выбор меткие названия из бесчисленных своих наречий…”. В этом отношении у Гоголя существуют предшественники и в древнерусской литературе.
Книжный церковнославянский и разговорный древнерусский во многих памятниках XI — XVII веков соединялись в границах одного текста, как смешиваясь, так и чередуясь друг с другом. Некоторые ученые пытались определить принципы их разграничения. Например, Успенский писал, что использование обоих языков в рамках одного текста служило для обозначения меняющейся установки: от объективного содержания (церковнославянский) — к субъективному (русский). Сходную мысль высказывал в своей “Исторической поэтике русской литературы” и Д. С. Лихачев: “Легко заметить различия в языке одного и того же писателя [древнерусского]: философствуя и размышляя о бренности человеческого существования, он прибегает к церковнославянизмам, рассказывая о бытовых делах — к народнорусизмам”.
Так, в своих посланиях князю Курбскому (см. “Переписка Ивана Грозного с Курбским”) и других сочинениях царь использовал две языковые стихии: разговорную и книжную. Каждая из них маркировала определенное отношение автора к герою или событию. Например, Иван Грозный пишет: “Тако святии подвизахуся Христа ради, а у всех тех свои Шереметевы и Хабаровы были”, — соединяя церковнославянский с русским в одном предложении. Успенский отмечал, что в данном случае подлинные монахи противопоставлялись монахам, нарушающим иноческое правило. Даже ругательства в адрес Курбского могут соседствовать у Грозного с церковнославянским: “… яко же подобно тебе, бешеной собаке, князь Семен Белской да Иван Ляцкой оттекоша в Литву и камо ни скакаше бесящеся?”. Таким образом, “когда автор говорит как бы не от своего лица, употребляется церковнославянский язык; там же, где речь идет о предметах личного характера, о личных впечатлениях, находим русский язык, то есть противопоставление церковнославянского и русского соответствует противопоставлению объективного и субъективного содержания”.
Нечто подобное мы находим и в “Житии протопопа Аввакума, написанном им самим”. Как подчеркивает Успенский, здесь “различие в употреблении церковнославянского и русского языков — это различие между подлинной (высшей) и лишь эмпирически наблюдаемой реальностью”. Так, Аввакум пишет: “Адам же и Ева сшиста себе листвие смоковичное от древа, от негоже вкусиста, прикрыста срамоту свою; и скрыстася, под древо возлегоста. Проспались, бедные, с похмелья, оно и самим себя сором: борода и ус в блевотине, а от гузна весь и до ног в говнех, со здоровных чаш голова кругом идет”. Нетрудно заметить, что Аввакум переходит на разговорный язык, домысливая детали картины, лаконично нарисованной в Книге Бытия.
Впрочем, вопреки утверждению Успенского, довольно часто смешение высокого стиля с низким не несет у Аввакума никакой смысловой нагрузки; автор не пытается держаться ни книжной, ни разговорной стихий, он пишет, как пишется. Большинство книжных оборотов (например, “во един от дней”, “от смерти к животу” и проч.) являются устойчивыми выражениями, позаимствованными из Священного Писания или богослужебных текстов. “И колико дорогою нужды бысть, тово всево много говорить, разве малая часть помянуть”, — здесь мы видим в рамках одного предложения смешение элементов книжного стиля с элементами разговорного, которое вообще не выражает никакой специальной идеи (такие случаи встречаются и в посланиях Грозного к Курбскому).
Намеренное смешение книжной и разговорной стихий — это яркая особенность аввакумовского стиля, которую мы обнаруживаем и у Гоголя. Именно схожесть стилистических приемов позволила А. И. Иваницкому сопоставить “Выбранные места…” с “Житием протопопа Аввакума”. Так, ученый отмечает обилие скрытых библейских параллелей у обоих авторов. “Происходит как бы скрытое, незаметное внедрение библейских эпитетов, по словам как бы подмена одних героев другими”, — выделяет одну из важных черт Иваницкий. К примеру, у Аввакума его мучитель, Пашков, говорит словами Иуды: “Согрешил, окаянный, пролил кровь неповинную”. У Гоголя же есть такая фраза: “уже несет и несет его ничтожная верхушка света, несут обеды, ноги плясавиц”. Иваницкий подчеркивает: “Употребление в современном контексте вместо “танцовщиц” или “балерин” библейских “плясавиц” высвечивает на заднем плане контекст плясок Саломеи и соответствующую цепь символических ассоциаций”.
Однако в творческих методах Аввакума и Гоголя существуют и серьезные различия. Аввакум идет по пути снижения, “опрощения” церковнославянского, тогда как Гоголь, наоборот, стремится возвысить до его уровня простонародную стихию. Причем он делает это не только в “Выбранных местах…”, но и в обычных письмах друзьям. Так, 2 января 1845 года Гоголь пишет Языкову: “…блажен тот, кто, оторвавшись вдруг от разврата и от подлой пресмыкающейся жизни, преданной каверзничествам, неправдам, предательствам, особачившим дни ее и заплевавшим его человеческую душу, как бы вдруг пробуждается в великую минуту…”. Ясно, что “блажен” и “особачившим” принадлежат противоположным стилистическим ярусам.
Церковнославянский — это язык, во-первых, Ветхого и Нового Заветов, во-вторых, богослужебных текстов, и, в-третьих, духовной литературы (святоотеческие труды, проповеди и т.д.). Сам Гоголь называет его “церковно-библейским”. Именно этот язык в органичном соединении с разговорным призван был, по мысли писателя, дать совершенно новую гармонию.
“Церковнославянский язык, язык богослужебных книг и церковно-учительной литературы, становится идеологическим центром публицистической стилистики и риторики Гоголя”, — заключает Виноградов. Сам Гоголь 8 июля 1843 года пишет Н. М. Языкову: “В продолжение говения займись чтением церковных книг. Это чтение покажется тебе трудно и утомительно, примись за него, как рыбак, с карандашом в руке, читай скоро и бегло и останавливайся только там, где поразит тебя величавое, нежданное слово или оборот, записывай и отмечай их себе в материал. Клянусь, это будет дверью на ту великую дорогу, на которую ты выдешь! Лира твоя наберется там неслыханных миру звуков и, может быть, тронет те струны, для которых она дана тебе Богом”. Как мы показали, Гоголь первым шел в этом направлении: стилистические программы других литераторов, хотя порой и схожие с гоголевской, решали совсем другие задачи. Недаром, видно, такой придирчивый стилист, как Владимир Набоков, назвал Гоголя “самым необычным поэтом и прозаиком, каких когда-либо рождала Россия”.
* * *
В “Выбранных местах…” Гоголь говорит, что “в лиризме наших поэтов есть что-то такое, чего нет у поэтов других наций, именно — что-то близкое к библейскому”. Несомненно, эти слова можно отнести и к творениям Гоголя: его проникнутость библейским духом столь велика, что находит отражение не только в идеях или образах, но и в самом языке.
Это проявляется, во-первых, в лексике. Рассмотрим некоторые выражения из книги, явно имеющие своим источником Священное Писание: “облекается величием” (ср. Господь воцарися, в лепоту облечеся. Пс. 92:1); “становясь превыше” (ср. Хвалите Его небеса небес и вода, яже превыше небес. Пс. 148:4); “многоочитые пословицы”; “благодарственная песнь”; “помыслю”; “отрок” (и отрок исцелился в тот час. Мф.17:18).
Другой яркой чертой, сближающей стиль “Выбранных мест…” со стилем большинства библейских книг, является использование однокоренных слов, повторений, тавтологических сочетаний: “может слышать всеслышащим ухом поэзии поэт”, “безлюднее самого безлюдья”, “живой как жизнь”, “выбирая на выбор”, “недоумевает ум решить”, “дело стоит того, чтобы о нем толково потолковать” (ср., например, “былие травное, сеющее семя по роду и по подобию, и древо плодовитое, творящее плод” — Быт. 1:11; или “Се изыде сеяй, да сеет; и сеющу ему…” — Мф. 13:3-4; “… а друг женихов<…> радостию радуется за глас женихов” — Ин. 3:29)1 . В учебнике иеромонаха Амвросия “Краткое руководство к Оратории российской” (1791) этот прием назван фигурой произвождения. Именно по этому учебнику скорее всего Гоголь учился в лицее (первое издание “Риторики” Кошанского вышло только в 1829 году). Автор пишет в нем следующее: “Надлежит учиться из чтения древних и новейших книг писателей, каковы суть С.<вятые> Отцы греческие, а особливо творцы канонов, панегиристы; более же всего С.<вященное> Писание в повествованиях, песнях, псалмах, пророчествах, нравоучениях…”.
Излюбленным гоголевским приемом является фигура усугубления или тождесловия. Так, в главе “О том, что такое слово” в 6 предложениях, следующих одно за другим, “слово” встретилось 8 раз; и таких случаев множество. Гоголь, к примеру, пишет: “Вы очень односторонни, и стали недавно так односторонни; и оттого стали односторонни, что, находясь на той точке состояния душевного, на которой теперь стоите вы, нельзя не сделаться односторонним всякому человеку”. Любой редактор с негодованием вычеркнул бы, по крайней мере, два повторения из этого отрывка. Набоков, говоря о подобном же примере в “Мертвых душах”, называл его “одним из тех повторов, свойственных стилю Гоголя, от которых его не могли избавить годы работы над каждым абзацем”. На самом деле, Гоголь и не собирался от него избавляться — скорее наоборот. Ведь тот же прием мы находим в Священном Писании: например, “Вы есте соль земли. Аще же соль обуяет, чим осолится?” (Мф. 5:13). В стиле “плетения словес” Лихачев выделяет “повторение однокоренных слов, или одних и тех же слов, или слов с ассонансами”. Причем “повторяются и сочетаются не случайные слова, а слова “ключевые” для данного текста, основные по смыслу”.
Прием повторения одного и того же слова, характерный для “Выбранных мест…”, использовался Гоголем еще в “Арабесках”. Современный ученый П. Г. Паламарчук приводит пример, когда глагол “дышать” Гоголь “четырежды употребил от восторга на тесном пространстве печатной страницы в статье о картине Брюллова”. Фигура тождесловия особенно широко используется в богослужебных текстах: стихирах, тропарях, канонах. Возьмем для примера стихиру из службы святителю Николаю, небесному покровителю Гоголя, выписанную им в тетрадку: “В Мирех живый чувственне, Иерарше, миром разумно духовным явился еси помазан, Отче Николае. Темже миры чудес твоих мир облаговонил еси, миро приснотекущее проливая, мирными твоими благовонными словесы и памятию твоею”.
Широко употребляет Гоголь однотипные конструкции с повторяющимися частями — “покажи им пальцем и самые буквы, которыми это написано; заставь каждого <…> поцеловать самую книгу, в которой это написано”. Фигура единозаключения, или эпифоры, часто встречается у Гоголя: “Все перессорилось: дворяне у нас между собой, как кошки с собаками; купцы между собой, как кошки с собаками; мещане между собой, как кошки с собаками…”. На этом приеме целиком построены некоторые псалмы, например 135: Исповедайтеся Господеви, яко благ, яко в век милость Его. Исповедайтеся Богу богов, яко в век милость Его. Исповедайтеся Господеви господей, яко век милость Его… (Пс. 135:1-3 и далее).
Что касается синтаксиса, построения фразы, то здесь влияние Священного Писания может быть самым неожиданным. Так, в главе “О театре, об одностороннем взгяде на театр и вообще об односторонности” Гоголь пишет: “Односторонний человек самоуверен; односторонний человек дерзок; односторонний человек всех вооружит против себя. Односторонний человек ни в чем не может найти середины. Односторонний человек не может быть истинным христианином: он может быть только фанатиком. Односторонность в мыслях показывает только то, что человек еще на дороге к христианству, но не достигнул его, потому что христианство дает уже многосторонность уму”. Сравним ритмику, синтаксис этого отрывка с “выбранным местом” из 1-го Послания апостола Павла к Коринфянам (в Библии, принадлежавшей Гоголю, напротив этого отрывка им было написано на полях: “Любовь”):
Любы [любовь] долготерпит, милосердствует; любы не завидит; любы не превозносится, не гордится,
Не безчинствует, не ищет своих си, не раздражается, не мыслит зла,
Не радуется о неправде, радуется же о истине;
Вся любит, всему веру емлет, вся уповает, вся терпит.
Любы николиже отпадает; аще же пророчествия упразднятся, аще ли языцы умолкнут, аще разум испразднится (1 Кор. 13:4-10).
Отвлекаясь от содержания, мы видим, что структура этих отрывков почти полностью совпадает. В обоих случаях — единоначатие, или анафора (хотя у апостола Павла неполная), сгущение синонимов. В данном случае идентичность построения призвана усилить смысловое наполнение слов Гоголя: односторонний человек далек от любви.
Обнаруживается у Гоголя и “стилистическая симметрия”, характерная для псалмов и описанная Лихачевым. “Сущность этой симметрии состоит в следующем: об одном и том же в сходной синтаксической форме говорится дважды; это как бы некоторая остановка в повествовании, повторение близкой мысли, близкого суждения, или новое суждение, но о том же самом явлении”. В псалмах: Изми мя от враг моих, Боже, и от восстающих на мя избави мя (Пс. 58:1). У Гоголя: “На письмо твое теперь не буду отвечать; ответ будет после”. Или: “С такою нежною душой терпеть такие грубые обвиненья; с такими возвышенными чувствами жить посреди таких грубых, неуклюжих людей”2 .
Часто Гоголь пользуется цитатами из Священного Писания, вкрапляя их в свой текст без всяких ссылок. Так, он пишет: “Опасно шутить писателю со словом. Слово гнило да не исходит из уст ваших!”. Второе предложение — цитата из Послания апостола Павла к Ефесянам (Ефес. 4:29). Заметим, что, во-первых, Гоголь цитирует церковнославянский текст, а не русский, и, во-вторых, не ставит кавычек, как бы показывая свое полное согласие, растворение в этой мысли. И, действительно, она настолько органично вписывается в ткань повествования, что человек, не знакомый с посланиями апостола Павла, и не заподозрит цитирования. Этим приемом Гоголь показывает “апостольское” предназначение своей книги, ее истоки и ориентиры. В другом месте той же главы Гоголь приводит цитату из библейской Книги Иисуса сына Сирахова, однако не дословную, хотя и в кавычках. Скорее всего, перед нами “толковательный перевод” с церковнославянского самого Гоголя или же воспроизведение по памяти. В “гоголевской” Библии остались следы особенно внимательного чтения Книги Иисуса Сираха писателем.
Итак, Священное Писание оставило заметный след в творчестве Гоголя. Об этом влиянии можно было бы сказать словами Р. В. Плетнева: “Библия и, главным образом, Евангелие, властно вторгаясь в душу человеческую или тихо и незаметно просачиваясь в темную глубь сердца, задерживалось, отпечатывалось и в памяти. Сознательно и подсознательно писатель пользовался его мыслию, цитатой, а иногда даже отдельными словами. А если это так, то надо, изучая творчество писателя, найти все эти элементы, эти отдельные мысли, слова, выражения и сюжеты”.
* * *
Еще одним источником поэтического вдохновения Гоголь называет “слово церковных пастырей”. Вот отрывок из главы “О том, что такое слово”: “Зачем же ты не устоял противу всего этого? Ведь ты же почувствовал сам честность звания своего; ведь ты же умел предпочесть его другим, выгоднейшим должностям и сделал это не вследствие какой-нибудь фантазии, но потому, что в себе услышал на то призванье Божие…”. Возьмем теперь изречение св. Иоанна Златоуста, выписанное Гоголем в тетрадку, с которым перекликается эта глава из “Выбранных мест…”. “И ты, когда увидишь, что кто-либо нуждается в душевном или телесном врачевании, не говори сам себе: почему такой-то и такой-то не излечил его, но сам избавь больного от недуга и не требуй от всех отчета в их небрежении о нем…” (“О слове”).
Обороты фразы, обращение на “ты”, внутренний диалог — эти и другие риторические приемы позаимствовал Гоголь из церковной литературы. При этом самая возвышенная речь может перемежаться высказываниями вроде “Все это пустяки” или “Это просто вздор”. Причиной тому не неряшливость или небрежность — ведь Гоголь подчеркивает: “Поэт на поприще слова должен быть так же безукоризнен, как и всякий другой на своем поприще”, — но сознательный прием. “Златоуст, имея дело с народом-невежею, принявшим только наружное христианство, но в сердцах оставшимся грубыми язычниками, — пишет Гоголь, — старался быть особенно доступным к понятиям человека простого и грубого и говорит таким живым языком о предметах нужных и даже очень высоких, что целиком можно обратить места из проповедей его к нашему мужику, и он поймет”. Гоголь явно воспользовался этим наблюдением в своей книге (отметим, кстати, его выражение — “места из проповедей” — не очень ловкое, но очень не случайное).
Замечательное свидетельство оставил уже упоминавшийся Паламарчук. Оказывается, некоторые статьи “Выбранных мест…” производят несравненно более сильное впечатление при чтении вслух. “Однажды нам довелось слышать выступление литературоведа, в котором содержалось несколько довольно пространных выдержек из этой книги — и даже при внешне бесстрастном произнесении с трибуны они сразу захватывали слушателей целиком, так что на этих словах зал совершенно замирал”. И далее Паламарчук так объясняет это впечатление: “Дело в том, что статьи во многом построены на испытанном тысячелетиями искусстве нравственной проповеди — гомилетики”. По мнению исследователя, Гоголь узнал эту традицию через церковные проповеди. “Вне сомнения, стиль Гоголя питался не только книжными, но и живыми истоками — постоянно слышимыми им проповедями церковных пастырей”.
Виноградов заключает, что “совмещение торжественных церковно-славянских слов с простой разговорной лексикой, с вульгаризмами просторечия — есть признак общенародного языка и могучее средство риторического воздействия”. Гоголь “ищет образцов такого смешанного стиля в языке святых отцов и находит их в проповедях Златоуста”. Автор “Мертвых душ” считает, что задача великого художника — привести эту полноту русской речи (“все ее извороты и обороты”, “все переходы и встречи противуположностей”) к благозвучию и структурному единству. Это, по мнению Гоголя, удалось осуществить Жуковскому: ““Одиссея” своей русской одеждой, в которую облек ее Жуковский, может подействовать значительно на очищение языка”. Гоголь ставит поэту в заслугу то, что “весь труд многолетних обдумываний сокрыт под простотой самого простодушнейшего повествования”. Ясно, что к этой же цели стремится и он сам.
Другой поэт, заслугу которого высоко оценивает Гоголь, — это Державин. “Слог у него так крупен, как ни у кого из наших поэтов. Разъяв анатомическим ножом, увидишь, что это происходит от необыкновенного соединения самых высоких слов с самыми низкими и простыми:
И смерть как гостью ожидает,
Крутя, задумавшись, усы.
Кто, кроме Державина, осмелился бы соединить такое дело, каково ожидание смерти, с таким ничтожным действием, каково крученье усов?”.
Впрочем, осмеливается сам Гоголь. Вот, к примеру, он говорит о “верховном источнике лиризма — о Боге”, о том, как поэт “облекается величием, становясь превыше обыкновенного человека”, и тут же: “любовь к отечеству отозвалась бы приторным хвастанием”, “квасные патриоты”, “только плюнешь на Россию”. И тут же снова — “слышишь в себе неестественную силу и как бы сам дышишь величием России”. Чуть дальше — “сокровенный ужас”, “прозрение нового здания”, “духовидец” соседствуют с “глупыми ребенками”.
Важно отметить, что стиль Гоголя меняется в зависимости от того предмета, о котором идет речь. Так, в главах “Завещание”, “Значение болезней”, “О лиризме наших поэтов” и некоторых других лексика и синтаксис преимущественно церковнославянские. Например: “но умоляю, да не оскорбится никто из моих соотечественников”, “тот из людей, на рамена которого…”, “благоухающими устами поэзии навевается на душу…” и проч.
Если же взять главу “Русской помещик”, то здесь куда больше элементов разговорного языка: “Попрекни бабу, зачем не отваживала от зла своего мужа и не грозила ему страхом Божьим; попрекни соседей, зачем допустили, что их же брат, середи их же, зажил собакой…”. Или в главе “О театре…” мы в изобилии находим такие просторечные выражения, как “бумажная кропотня”; “из-за скотинства секретаря”; “пристегнувшийся сбоку чиновник” и др. Использование разговорного стиля может также выражать отношение к тому человеку, о котором идет речь. Так, о “приятеле П….не” Гоголь пишет, что он “имеет обыкновение, отрывши, какие ни попало, строки известного писателя, тот же час их тиснуть в свой журнал”, т. е. поступает неразумно.
Соединение высокого стиля с разговорным может происходить, как у Ивана Грозного и Аввакума, даже в пределах одной фразы. Например, Гоголь пишет: “Какой-нибудь мелкий читатель останется благодарен; но потомство плюнет на эти драгоценные строки, если в них бездушно повторено то, что уже известно, и если не дышит от них святыня того, что должно быть свято”. Высокий стиль требовал бы от автора более изящного выражения, нежели “плюнет” (например, “отринет эти драгоценные строки”), однако последнее призвано усилить эмоциональное воздействие.
Противоположный прием использован в другом месте: “…оно [несчастье] послано ему затем, дабы он изменил прежнее житие свое…” (ср. двумя предложениями раньше: “…он не может вести жизнь, как прежде”). Здесь церковнославянское “житие”, с одной стороны, напоминает о призвании человека к святости, с другой — обозначает проповеднический пафос этой мысли. Иногда, разрушая автоматизм восприятия, писатель переделывает устойчивые выражения: “Зачем же ты был ребенком, а не мужем..?” (ср. “не мальчиком, но мужем”). Усиливая таким образом контраст между двумя словами (русским и церковнославянским), Гоголь добивается более глубокого воздействия образов на человека.
У Гоголя все подчинено единой цели — доходчивости и убедительности. Так и Евангелие написано на языке, понятном всякому человеку, образованному и простецу (другое дело — глубина постижения, которая зависит не от ума, а от духовного развития), и в нем встречается множество просторечных оборотов3 , простых, зримых образов — пастух и овцы, потерянная монета, заквашенное тесто и т.д. И Гоголь не ради оригинальности или “нового слова” пишет так, его, по мысли Виноградова, больше всего интересует в русском языке “внутреннее его существо и выражение”, “меткость и разум”.
Народные песни, пословицы, поговорки — еще один источник поэтического вдохновения, по Гоголю. Он говорит: “Вследствие этого заднего ума, или ума окончательных выводов, которым преимущественно наделен перед другими русский человек, наши пословицы значительнее пословиц всех других народов”.
Впрочем, с этим большинство было согласно, а вот лиризм церковной поэзии для многих продолжал оставаться тайной — лиризм, “который исходит от наших церковных песней и канонов и покуда так же безотчетно возносит дух поэта, как безотчетно подмывают его сердце родные звуки нашей песни”. Сам Гоголь переписывал богослужебные песни, каноны в толстые тетради, открывая в них для себя безмерные глубины. Следы этой работы можно найти в “Выбранных местах…”.
Если же к этому разряду относить и псалмы царя Давида, то следует сказать, что в “Выбранных местах” целые пассажи и даже главы соотносятся с ними. Так, например, глава “Чей удел на земле выше” ощутимо проникнута духом 83-го псалма. В другой главе Гоголь пишет: “Те же самые трубы, тимпаны, лиры и кимвалы, которыми славили язычники идолов своих, по одержании над ними царем Давидом победы, обратились на восхваленье истинного Бога, и еще больше обрадовался весь Израиль, услышав хвалу Ему на тех инструментах, на которых она дотоле не раздавалась”. Эти строки соотносятся сразу с двумя псалмами — 150-м и 52-м:
Хвалите Его во гласе трубнем, хвалите Его во псалтири и гуслех;
Хвалите Его в тимпане и лице, хвалите Его во струнах и органе;
Хвалите Его в кимвалех доброгласных, хвалите Его в кимвалех восклицания.
Всякое дыхание да хвалит Господа. (Пс. 150:3-6)
А также: Внегда возвратит Бог пленение людий своих, возрадуется Иаков и возвеселится Израиль (Пс. 52:7). Такое свободное цитирование говорит о достаточно хорошем знакомстве Гоголя с Псалтирью.
Эта особенность также роднит книгу Гоголя с древнерусской традицией. Так, в переписке Ивана Грозного с Курбским и тот, и другой не просто цитируют Псалтирь, но свободно используют многие ее выражения и образы в своих размышлениях. Например, Иван Грозный пишет: “Понеже бо еси положил яд аспиден под устнами твоими, наполнена убо меда и сота по твоему разуму, горчайше же пелыни обретающеся…” (Ср. “Изостриша язык свой яко змиин; яд аспидов под устнами их”. Пс. 129:3). У Андрея Курбского подобное свободное цитирование встречается еще чаще, например: “И воздал еси мне злая воз благая и за возлюбление мое — непримирительную ненависть” (Ср. “И положиша на мя злая воз благая, и ненависть за возлюбление мое”. Пс. 108:5). Кстати, в обоих приведенных случаях (оставленных без внимания исследователями) тексты псалмов подразумевают Иуду-предателя.
* * *
Библейские образы вплетаются у Гоголя в живой разговорный язык. Например, в главе “О помощи бедным” он пишет: “Большей частию случается так, что помощь, точно какая-то жидкость, несомая в руке, вся расхлещется по дороге, прежде чем донесется, и нуждающемуся приходится посмотреть только на сухую руку, в которой нет ничего”.
Казалось бы, образ сухой руки рождается из сравнения помощи с жидкостью и не требует дополнительных толкований. Однако в текстах Гоголя всегда имеется несколько смысловых ярусов, прослоек, и в данном случае основной, хотя и скрытой, идеей является мысль, навеянная Евангельским рассказом об исцелении сухорукого4 . И вот, там был человек, имеющий сухую руку. И спросили Иисуса, чтобы обвинить Его: можно ли исцелять в субботы? Он же сказал им: кто из вас, имея одну овцу, если она в субботу упадет в яму, не возьмет ее и не вытащит? Сколько же лучше человек овцы! Итак можно в субботы делать добро. Тогда говорит человеку тому: протяни руку твою. И он протянул, и стала она здорова, как другая (Мф. 12:10-13).
В этом рассказе речь идет о помощи, и Гоголь, используя образ сухорукого, показывает, что человек, который не помогает “нуждающемуся”, сам нуждается в исцелении, как имеющий сухую руку. (ср. у Феофилакта Болгарского: “Многие и ныне имеют сухие руки, то есть не милостивые и не простирающиеся к требующим”.) Таким образом, перед нами пример использования Гоголем Евангельского образа на простом языке, даже просторечии (“какая-то”, “расхлещется” и проч.). К подобным случаям вполне применимы слова Лихачева: “Обычные, “средние” сравнения в древнерусской литературе иного типа: они касаются внутренней сущности сравниваемых объектов по преимуществу”.
Другой пример: “…только одни задние чтецы, привыкшие держаться за хвосты журнальных вождей, еще кое-что перечитывают, не замечая в простодушии, что козлы, их предводившие, давно уже остановились в раздумье, не зная сами, куда повести заблудшие стада свои”. Здесь используется сразу несколько Евангельских образов. Во-первых, образ вождей — Горе вам, вожди слепии, — говорится в Евангелии от Матфея (Мф. 23:16). Во-вторых, образ козлов: и соберутся пред Ним вси языцы [народы]; и разлучит их друг от друга, якоже пастырь разлучает овцы от козлищ; и поставит овцы одесную Себе, а козлища ошуюю (Мф. 25:32-33). И, наконец, чрезвычайно существенный для Евангелия и часто повторяющийся образ стада — И будет едино стадо и един пастырь (Ин. 10:16). Кроме того, Евангелие говорит о заблудшей овце (Лк. 15:4-7), а Гоголь — о заблудшем стаде. Очень важен для Евангелия и образ пастыря доброго, который заботится об овцах и противопоставляется наемнику, который о них не радеет. Таким образом, выстраивается цепочка не случайных совпадений, но продуманных отношений: слепые вожди взялись вести стадо, заблудились и потому называются козлами. Гоголь весьма искусно прикладывает евангельскую символику к конкретному случаю.
Другой пример — из главы “Светлое Воскресение”, где Гоголь пишет: “Злоба… на крыльях журнальных листов, как всепогубляющая саранча, нападает на сердца людей повсюду”. Эта метафора имеет своим истоком Апокалипсис святого Иоанна Богослова, повествующий о кончине мира.
И от дыма изыдоша прузи на землю, и дана бысть им область, якоже имут скорпии земннии.
И речено бысть им, да не вредят травы земныя, ни всякаго злака, ни всякаго древа, но человеки точию, иже не имут печати Божия на челех своих <…> и глас крил их, яко глас колесниц… (Откр. 9:3-5,9)5 .
В Библии о нападении саранчи говорится еще несколько раз (Исход, 10:4-6; Пс. 104:34-35), но лишь в Апокалипсисе она становится образом сердечного мучения.
Для таких случаев в древнерусской литературе Лихачев применял термин “метафоры-символы”. “Почти всегда приводимые Кириллом Туровским сравнения основываются не на реальных наблюдениях, а на символическом параллелизме; сравнения или метафоры, основанные на реальном сходстве, встречаются у него гораздо реже. То же самое можно сказать о сравнениях Гоголя.
Часто Гоголь использует образ “голубиной души”, “голубиного незлобия”, связанный со словами Христа: Се Аз посылаю вас яко овцы посреде волков: будите убо мудри яко змия, и цели, яко голубие (Мф. 10:16). В “Толковании на святого Матфея Евангелиста” святителя Иоанна Златоустого, которое Гоголь внимательно изучал, говорится: “И не только кротость овчую Он повелевает иметь им, но и голубиное незлобие”. Древнерусская литература, опиравшаяся в своей эстетике на Священное Писание, широко использовала подобные сравнения: “Сравнивается мир людей с миром природы. Этим сравнением устанавливается внутренняя связь всего “богозданного мира””.
Виноградов говорит, что “Гоголь широко применяет к сфере “душевного хозяйства” образы из современного ему торгово-промышленного быта”, приводя в пример “расторопного купца” и проч. Однако образы покупки-продажи, выгодной сделки, истинного сокровища используются в Евангелии (см. притчи о благоразумном купце, неверном управителе и другие), а через него и в святоотеческой литературе, в литургических текстах. Именно на эту традицию опирается в данном случае Гоголь.
Несомненно, что Гоголь опирался и на библейскую символику, прикладывая ее к современной ситуации и творчески переосмысляя. “Высокое достоинство русской природы состоит в том, что она способна глубже, чем другие, принять в себя слово Евангельское, возводящее к совершенству человека”, — подчеркивает он в письме к графине А. М. Виельгорской.
Таким образом, следование библейскому стилю в “Выбранных местах…” призвано было подчеркнуть основную идею книги о необходимости возвращения к духовным истокам, к библейскому видению мира, к настоящей церковной жизни. С другой стороны, Гоголь призывает и духовенство теснее войти в нужды народа (особенно настойчиво это звучит в главе “Русской помещик”). Именно в этом, помимо чисто эстетических и риторических задач, заключается смысл объединения разговорного языка с церковнославянским. “Смешанный” стиль “Выбранных мест…” также указывает на переходное — между церковной и светской литературой — положение этого произведения. Гоголь мыслил книгу как своего рода мост — от духовных произведений к секуляризованному читателю.
СНОСКИ:
1 Конечно, эти приемы, например тавтологические сочетания, характерны и для фольклорного творчества, о чем пишет А. Н. Веселовский в своей “Исторической поэтике”. Однако в данном случае есть серьезные основания, указанные самим писателем, сопоставлять стилистические приемы Гоголя с библейскими и богослужебными (так, выражение “недоумевает ум” прямо заимствовано из церковных песнопений, где оно весьма частотно).
2 Называя риторические приемы, мы, разумеется, далеки от мысли, что Гоголь каждый раз сидел и придумывал, какой бы троп или фигуру использовать. Гоголь, напротив, разрушал один из главных принципов традиционной риторики — строгое разделение стилей. Усвоение им определенных приемов скорее шло непосредственно от конкретных текстов.
3 Это видно и по греческому тексту; сохраняется и в переводах. Например, на русском: И спросили его — что же? ты Илия? Он сказал: нет. Пророк? Он отвечал: нет. Сказали ему: кто же ты? (Ин. 1:21-22).
4 Приводим его по-русски для большей понятности, поскольку в данном случае важен не язык, а образ.
5
И из дыма вышла саранча на землю, и дана была ей власть, какую имеют земные скорпионы. И сказано было ей, чтобы не делала вреда траве земной, и никакой зелени, и никакому дереву, а только одним людям, которые не имеют печати Божией на челах своих. И дано ей не убивать их, а только мучить пять месяцев; и мучение от нее подобно мучению от скорпиона, когда ужалит человека. <…> На ней были брони, как бы брони железные, а шум от крыльев ее — как стук от колесниц, когда множество коней бежит на войну.
Владислав ТОМАЧИНСКИЙ — родился в 1973 году в Москве. Окончил филологический факультет МГУ. Кандидат филологических наук. Живет в Москве.