История одной компании. Повесть
Опубликовано в журнале Континент, номер 114, 2002
“Мы живы в такой степени,
в какой оживляем других”
Мераб Мамардашвили
1. Детство
1
Когда Лиде исполнилось шесть лет, она не знала невзгод и даже не подозревала, что они ей полагаются. Но уже через месяц по дороге из Киева в Пермь она мечтала о волшебной палочке — чтобы папу из еврея сделать украинцем или русским, тогда бы их не обозвали космополитами и не выгнали бы с Украины! Почему-то так и представлялось, что на палочке крупно написано: “волшебная”. Лида уже умела читать и писать.
— А ведь были предзнаменования, были, — бормотала мама, когда уже в вагоне они с папой выпили немного “Спотыкача”.
Их белая кошка Дина в очередной раз родила котят — это было три месяца назад. Всегда рожала белых, а тут впервые родила серых. Кошка не признала их своими, не кормила, и все котята умерли! Это Украина не признала Лиду и ее семью: “От поганы москали и жиды понаихалы!” У Лиды мама была русская — Анна Лукьяновна, а папа — Лев Аронович Шахецкий, поэтому сейчас, чтобы не умереть, как те котята, семья Шахецких ехала на далекий север. Из Киева…
Лида всю дорогу считала зеленые двери, которые только изредка можно было увидеть из окна вагона: “Девять… пятнадцать… восемнадцать зеленых дверей”. И родители понимали, что дочь хочет как-то для себя упорядочить это огромное пространство. Сначала от Киева до Москвы, а после еще от Москвы до Перми. Всего за дорогу она насчитала двадцать восемь зеленых дверей. Теперь в Перми всегда можно мысленно отсчитать обратно двадцать восемь зеленых дверей и оказаться в Киеве — в любом его месте, в любом его дне! Например, в двухлетнем возрасте, когда маленькая Лидочка точно знала, что мама и Украина — одно и то же. Мама теплая, и Украина теплая. Мама громадная — уходит под небо-потолок, и Украина громадная.
Когда подъезжали к Перми, за окнами вагона лежал снег, и мама сказала Лиде, что, наверное, в этой местности нет даже светлячков, которыми папа, Лев Ароныч, украшал волосы мамы, когда влюбился в нее в Киеве, и они допоздна гуляли. Лида заплакала по будущим отсутствующим светлячкам, но папа остановил это:
— Держись! Ты же дочь Льва!
…Потом, когда в исполнении Эдиты Пьехи появится песня про город, “в котором тепло — наше далекое детство там прошло”, Лида решит, что это песня про тех, кого выгнали из теплых родных мест, выслали на далекий север…
Они привезли с собой одежду, обувь и посуду, книги и лекарства. Но была одна вещь, которую они не могли взять с собой — сам Киев. Когда Лида жила в этом городе, она думала, что все так счастливо устроено у всех, как у нее. Ведь Лида — Ида! То есть внутри ее имени есть имя ее дедсадовской воспитательницы, которую Лида любила почти, как маму. Если же взять имя “Лидочка”, то в нем есть слово “дочка”! Лида очень любила, когда папа называл ее дочка. А в Перми он сразу стал звать ее Лидией, стал суровый и хотел, чтобы дочь скорее поняла, что жизнь пошла другая, трудная, нужно быстрее приспособиться к ней.
Лида хорошо помнила, как подбирали имя ее брату, который родился тоже в Киеве. Мама писала диссертацию по Чехову и хотела назвать сына Антоном.
— У тебя есть соображение?! — кричал папа. — Ты хотя бы представляешь, как его будут дразнить в школе! Антон-гандон! — но тут папа осекся и виновато посмотрел на дочь.
— А что такое гандон? — стонала-допытывалась Лида, но отец махнул рукой и стал говорить, что Антошка-картошка — тоже не очень красиво звучит.
Назвали брата Аркадием. Дразнили потом: Аркашка-промокашка, но это уже в Перми. А в Киеве его до трех лет носили на руках, и Лида это прощала, ведь так тетешкали детей по всей Украине: “Вонэ такэ малэнько”. Мама до трех лет кормила Аркашу с ложки, поворачивая перед раскормленным младенцем чайную банку с четырьмя разноцветными китайцами и приговаривая: “А теперь за красного китайца ложечку, а за синего еще…”
Потом Лиду стало обижать то, что брата продолжали носить на невидимых руках и в десять, и в пятнадцать, и в двадцать лет. Лида так оправдывала родителей: они добрые, но, врастая в суровую пермскую землю, мама и папа хворают корнями души, им нужен помощник в укоренении. Понятно, что помощником выбрали старшую — Лидию. А как же сладость детская? На эту должность назначили Аркашу.
Еще в поезде родители потребовали, чтобы Лида говорила только по-русски. Но когда подъезжали к заснеженному городу, она вдруг затянула: “Дывлюсь я на нэбо та и думку гадаю — чому я ни сокил, чому нэ литаю…”. Родители закричали хором: не пой! Она думала, что они лишний раз не хотят рвать себе сердце, и стала петь про себя, внутри себя. Она пела дальше, мысленно прощаясь с Киевом, который далеко, за двадцатью восемью зелеными дверями, а от одной до другой… ехать и ехать… Но родители объяснили: теперь надо петь русские песни. И по-русски говорить!
И все-таки она допела до конца — не вслух, без слов. Ведь сокил — сокол — мог бы быстро слетать на Украину, поглядеть, что сейчас делают бабушка с дедушкой, папин брат дядя Миша, что поделывает в садике воспитательница Ида. А сядет сокол на любимое Лидино дерево с грибом…
Лиде было жаль расставаться с этим деревом во дворе их дома. Очень! Дерево с брошью-грибом. Гриб вырос красивый, полукруглый. Папа говорил, что на самом деле грибница разрушает древесину, у дерева, может, онемение какое-то внутри, неудобство. У гриба нет фотосинтеза, говорил умный Лев Ароныч Шахецкий, люди думают, что дерево с брошью — это красиво, но красота не гарантирует отсутствие проблем. Лида запомнила эти слова на всю жизнь.
Папа ее был очень красив, хотя и получил на войне ранение в челюсть, навсегда остался шрам… Геройски воевал с фашистами, но смирился с тем, что самого с семьей выдворяют из Киева. Разве герои не должны бороться за свое счастье? — спрашивала себя Лида, но вслух этого почему-то не говорила. Вот дядя Миша не поехал из Киева никуда, он сказал так:
— Если на одну чашу весов положить Киев, а на другую все остальное пространство земного шара, то Киев перевесит для меня все.
Дядя Миша ушел из института, то есть его попросили уйти, но из Киева не уехал. Был молодым научным сотрудником, а стал простым рабочим на заводе. Но Лидины папа и мама были уже кандидатами наук и не захотели оставить научную карьеру…
Папа говорил еще про гриб: совсем недавно он плыл в виде споры по воле ветра и не знал, угодит эта спора куда-нибудь или погибнет, как иногда бывает. Если он сядет низко на дереве и прорастет, то его палкой могут сбить мальчишки — не на зло, а тренируя собственную ловкость, ведь у них зрительный анализатор требует своего развития и шлифовки. Но этот гриб везунчик поселился высоко и выжил, даже кошки его обходят стороной — для них он ненадежная опора. Любой гриб, который мы видим, — уникальный везунчик, говорил папа таким тоном, словно думал: надо лететь по воле ветра, как спора, и неизвестно еще, как все сложится на новом месте.
— Папа, а почему нас в Пермь несет по воле ветра? — спросила Лида — Пермь для евреев, что ли, родина?
Лев Ароныч посмотрел куда-то вдаль и ответил скороговоркой: мол, в Перми живут русские, коми, татары и другие, но они живут там недавно — пришли и вытеснили местное население, зырян и прочих… Завоевали, в общем. Шахецкие едут туда, потому что списались заранее.
Когда в Перми Шахецкие подошли к общежитию университета, где им предстояло поселиться, Лида в первую же секунду стала приглядываться к деревьям вокруг: может, есть с грибом. И увидела, что на одном высоком стволе в ветвях застрял игрушечный медведь без одной лапы. Но может быть, она просто припорошена снегом?.. Радость шевельнулась в груди Лидии — впервые с тех пор, как выехали из Киева.
— Ведмедь! — закричала она. — Папа, мама, ведмедь!
— Говори по-русски, — резко одернула ее мать, но потом мягко добавила: — Ведмедь и медведь — одно слово: ведает он, где есть мед…
— Папа, достань мне вед…медведа!
Отец осмотрелся, поднял сломанную лыжу и сбил медведя, мокрого и тяжелого. Мама сразу: заплесневеет, да и одного глаза нет. Но Лида прижала мишку к груди и не хотела отдавать. Она высушила его, пришила вместо глаза пуговицу, однако мама не похвалила ее за это, наоборот, заворчала: пора уже кончать в игрушки играть, надо к школе готовиться, больше читать, учить наизусть стихи.
2
Вот так судьба играет человеком: вчера Лида была ребенком, а сегодня требуют, чтобы стала взрослой.
В Перми мама часто болела, и Лида смотрела за Аркашей, который в темноте боялся лисьего воротника. Ему казалось, что в сумерках воротник маминого пальто начинает шевелиться и хочет отомстить за то, что лису убили. Лидия придумала укладывать Аркашу на сон с фонариком, который брала на ночь у новой подружки Юли, дочери космополитов из Москвы. Но родителям фонарик мешал. Тогда Лидия стала укладывать рядом с Аркашей мишку: мол, медведь победит лисицу, если она оживет и нападет… И когда благодаря мишке Аркаша совсем перестал бояться воротника, Лидия вдруг — впервые в Перми — подумала, что все будет хорошо, они здесь приживутся.
— Мама, не хвылюйся — выживем мы!
— Лида, говори по-русски!
— Хорошо, мама. Не волнуйся…
Пройдет много-много лет, прежде чем Лидия увидит по телевизору, что в гербе Перми есть медведь, очень похожий на того, игрушечного, которого она сама отремонтировала, словно каким-то сто тридцать пятым нервным окончанием поняла, что медведь коренным образом связан с сутью этого города…
Не всегда, однако, родители ложились рано. По выходным к ним сходилось почти все общежитие и гости вспоминали родные города: Одессу, Харьков, Москву, Алма-Ату, Куйбышев… Шахецкие — Киев. Все впервые оказались здесь, почти под самым Полярным кругом, где так холодно. И даже летнее тепло — совсем не то. Северное…
В те часы, когда из соседних комнат набегали научные работники, шестилетняя Лида отогревалась за своей занавеской, ей снова становилось тепло и надежно, как в Киеве. Глядя друг на друга, слегка топчась, гости находили предлог, почему сегодня нужно всем собраться, накручивали патефон и продолжали топтаться уже под “Рио-Риту”. Лида лежала за занавеской, иногда отодвигала край ее чуть-чуть и смотрела на гостей, но чаще просто слушала звуки вечеринки и думала: зачем они стесняются и прямо не говорят друг другу, что им хочется погреться. Внутренним каким-то… таким теплом, которое не идет от чугунной батареи. Нет, они делали вид, что пришли обменяться мыслями, а чаще — воспоминаниями о войне.
Папа рассказывал про рукопашный бой. Там непонятно, где наши, где немцы, потому что все грязные страшно, одежда в грязи, лица вообще дикие, как у первобытных воинов, полностью замазанные грязью. И только папа захотел с кем-то схватиться, как уже очнулся в госпитале…
— А у меня не так, — говорил Грач (его все так и звали — по фамилии, а Лида звала “дядя Саша”), — только я собрался с кем-то схватиться, как все вдруг рассосалось и вокруг лежат мертвые…
Между прочим, этот “дядя Саша”, Александр Юрьевич Грач, был такой красавец, что Юлина мама, когда его впервые увидела, села безмолвно в угол дивана, так что бусы ее качнулись и легли вбок. Так она и просидела — не шелохнувшись — весь вечер, и бусы ее так и лежали весь вечер вбок…
Еще он был необыкновенный умница, пушкинист, этот дядя Саша Грач.
— Пир во время чумы — это не просто так. Это значит, что всякий пир идет во время чумы! Кругом всегда много горя, и нельзя запироваться, нельзя заиграться, пуститься в разгул…
Лидию только смущало, что сам дядя Грач как раз заигрывался, появляясь у Шахецких то с одной, то с другой дамой сердца…
Так вот, друзья по общежитию прибегали вечерами в выходные в комнату Шахецких, смущаясь своего желания тепла, начинали хвататься за бутылки, тарелки, вразнобой топали ногами под патефон и никто не терзался, не смущался, что детям за занавеской в это время положено спать. Просто гости чуяли, что неосязаемое их тепло согревает всех, что оно всех оправдывает — тепло, которое создается вместе, всеми… которое заменяет роскошь покинутой южной природы.
Лидия быстро поняла, что для восполнения тепла в мире нужно всю себя бросать в окружающее пространство. Но сначала окружающим пространством был только брат Аркаша, с которым Лидия проводила почти все время, потому что родители бешено много работали. Лев Ароныч писал докторскую, пробивал в университете новую кафедру истории культуры, был членом Ученого совета и прочее, и прочее. Чтобы крепко корнями врасти в пермскую гостеприимную землю, все вновь прибывшие старались: открывали новые кафедры и даже целые институты, читали огромное количество лекций, печатали монографии.
Лиде хотелось, чтобы на свете вообще не было такого города “Пермь”. Тогда бы их не выслали из Киева, некуда выслать! Был бы на свете один только город — Киев…
Лида готова была даже полюбить Пермь, но боялась — полюбишь, а тебя вдруг да оторвут от уже любимой Перми и, не спросив, увезут еще дальше на север… Так же она боялась полюбить свою первую учительницу, но в конце концов полюбила. Не просто все это было. Когда Лидии начинал кто-то нравиться, она неосознанно помещала этого кого-то в окружение киевской зелени. И чем больше ей нравился человек, тем больше вокруг него росло как бы деревьев. Появились новые друзья из школы — и целая рощица зазеленела внутри Лидии. Труднее было с самим городом. Когда к лету зелень обнимала городские строения, Лида любила все вокруг, но приходила зима, и чувство любви гасло. За лето не успевала в ней разгореться такая сильная любовь к Перми, которая не остыла бы за зиму…
Лидия никому не говорила, что перед тем, как полюбить человека, она испытывала внутри боли, спазмы, желание ужаться, стать меньше, незаметнее, исчезнуть, чтобы не услали куда-нибудь подальше от желаемого друга, чтобы не заметили вообще. Но она сквозь эти спазмы и тошноту впускала в себя любовь, если видела человека в зеленом окружении, на фоне дерева, куста или даже просто цветка…
Любой незнакомец словно находится в каменной пустыне, но часто кто-то незнакомый давал зеленый отблеск, как если б на раскаленном камне проросло пятнышко травы. Потом зелень таинственно увеличивалась в объеме, сгущалась, цвет становился все интенсивнее, травы вокруг больше, но она не массивом, а резная, прихотливая. Уже знакомство длится, и деревья окружают нового друга — там, в сознании Лидии. И наконец она отводит друга в рощу дружбы, там сочная зелень, там тень, тепло и острые глаза росы…
3
В семь с лишним лет, даже почти в восемь, когда Шахецкие уже жили в отдельной квартире на улице имени газеты “Правда”, Лидию отправили на почту: послать телеграмму дяде Мише в Киев. Текст сочиняли все вместе: “Миша, как хорошо, что ты родился, Миша, как хорошо на свете жить, Миша, ты, может быть, уже женился, спасибо, Миша, что ты умеешь нас любить”. Надо было не пропустить ни одной запятой! Лидия радостно шла на почту: ей просто велели правильно переписать адрес и слова на бланк, а сколько будет сдачи, родители уже подсчитали — рубль двадцать.
Лидия радовалась, что с помощью телеграммы может дотянуться до любимого Киева. На улице летел тополиный пух. А до какого этажа он долетает, интересно? А до Киева долетит? А что — ветры-то — они ведь дуют и дуют… можно бы вообще к пушинке тополиной привязать бумажку с текстом, и пусть бы она летела до Киева… А деньги сэкономленные можно бы отложить на день рождения, уже ведь совсем скоро, а родители обещали, что в это лето будут справлять и позовут ее друзей-одноклассников! И от всего этого: что ее пустили участвовать в общем деле сочинения телеграммы, от пушинок тополя, от мыслей про Киев, от мечтаний о дне рождения — Лида, видимо, выпустила несколько знаков препинания, и сдача получилась не рубль двадцать, а втрое больше!
Она сразу поняла, что выпустила что-то. И сильно перепугалась. Она верила, что дядя Миша и без запятых поймет, что его все любят, но родители не поймут, что Лидия мечтала, что у нее было хорошее настроение. Опять они будут учить ее и пугать, что если она не будет деловая, всю семью переселят еще дальше на север…
Лидия хотела выбросить лишнюю сдачу в открытый канализационный люк. Но как можно выбросить заработанные родителями деньги?! Надо их, конечно, выбросить, но… уважительно. То есть потратить!
Девочка купила у фонтана мороженое, потом выпила стакан газировки. Снова съела мороженое, опять выпила воды. И в конце уже пух тополей, летящий так противно в глаза, был липкий, как мороженка, а облака пузырились, как газировка. Лидия поплелась домой. Ей было нехорошо. Быстро отдав родителям сдачу — рубль двадцать, как они ждали — и квитанцию, со спокойной совестью она прошла в свою комнату. Хотелось полежать и пережить бурлящую дурноту от газировки и мороженого. Она не знала, что в квитанции написано, сколько именно денег взято за отправку телеграммы…
— Где же остальная сдача? — кричал отец и смотрел на дочь такими глазами, словно его сейчас только выгнали из Киева.
От страха у Лидии прошла дурнота. Девочку поразило, что от ее поступка на лице отца написался такой ужас — словно его сейчас снова куда-то выгоняют! Сейчас он заведется на эту тему — сейчас-сейчас…
— Лидия, ты помнишь, как мы должны были уехать из Киева?! На новом месте можно выжить только в том случае, если нам будут доверять. А когда тебе доверяют?
— Когда, папа?
— Когда ты точен, честен, неутомим… Запомни: в первую очередь честен и точен!
Она физически ощущала, как удушливое кольцо, состоящее из точности, неутомимости, труда, здоровья и честности, сдавило ее вокруг пояса.
— Я еще мог бы понять, что ты по своей вечной, дурацкой рассеянности и мечтательности выпустила слова… но деньги! Где деньги?
Лидия что-то бормотала про сдачу, газировку и мороженое.
— А мы это сейчас проверим! Столько денег потратить за один миг — это не-воз-мож-но!
Отец оделся, как на выход. Лидия заметила, что пока она была дома, погода резко переменилась, все стало уж чересчур строгим. Ветер подметал тротуар, облака выстроились в шеренгу — все приготовилось к перевоспитанию Лидии Шахецкой.
Все продавщицы, как оказалось, хорошо запомнили странную девочку, которая выпивала газировку и потом долго разговаривала с ними о жизни: сколько они получают, какая у них семья и квартира, разрешают ли им сесть и передохнуть… Лидия говорила отцу, что еще пух ей попал в глаз и она плохо видела, когда писала текст, поэтому и выпустила знаки препинания. Но эта ложь не помогла: ее наказали лишением дня рождения.
После этой истории у Лидии резко ухудшилось зрение. Было идеальное, а стало минус четыре. Папа говорил: сама виновата, любишь смотреть подолгу на яркое солнце. Но Лидия не понимала, почему это могло ей вредить, если от солнца все для нее на много часов становилось свежее. Мама (забывая, что сама читала в любую свободную минуту) ругала: читает круглые сутки напролет, какое зрение может все это выдержать! Лидия же думала, что просто после истории с телеграммой она окончательно разуверилась в возможности вернуться в родной Киев… Поняла вдруг, что никогда этого не будет. И от нежелания видеть грязные пермские улицы зрение начало падать.
— При чем тут грязные улицы? — удивлялся Лев Ароныч. — Иди в поликлинику и проверь еще раз зрение!
— Часик отдохну после школы и схожу.
— Да ты в школе отдыхаешь от дома, а дома — от школы, у тебя и так сплошной отдых.
— Папа, но у тебя то же самое! В универе ты отдыхаешь от дома, а дома — от студентов!
— Ну, ты философ, — сказала мама.
Лидия поняла, что отвоеван час для чтения, и завалилась на софу, спросив: “Озеро Виктория, интересно, соленое или пресное?”
— Решай сама свои проблемы (у Лидии было впечатление, что они сказали это хором).
Но она не отступила:
— Да, вот еще у меня какой вопрос: сколько сосков у собаки — шесть или восемь? Это очень нужно… для рукодельного кружка, мы собачку шьем.
На самом деле ей было важно общаться с родителями.
— У меня на носу партсобрание, отчет по кафедре, горит статья, в научный сборник, — ледяным голосом перечислял Лев Ароныч. — Сама решай свои проблемы! Тебе хоть миллион раз говори…ты…ты не…
Но Лидия не отступала — ей хоть кол на голове теши. Невозмутимым тоном задала она очередной вопрос:
— Кстати, почему “миллион” и “тысяча” — не числительные, а существительные?
Ей хотелось с помощью вопросов и ответов соткать какую-то плотность между собой и родителями. Но это опять не удалось. А когда она поняла, наконец, что все ее попытки безуспешны, ее зрение упало еще раз — до минус шести. Но после, словно достигнув какой-то смысловой отметки, никогда больше не повышалось и не понижалось.
Часто родители уходили в гости, и Лидия начинала рассказывать Аркаше сказку:
— Посадил дед репку.
— А как он ее посадил?
Если не объяснять, а говорить по-писаному, брату будет так же больно, как ей, Лидии, когда родители не отвечают на ее вопросы. И она отвечала на все вопросы брата, иногда предвидя их заранее, потому что ей и самой не хватало в сказке некоторых подробностей.
— Ну, взял семя репное, посадил его в землю…
— А земля ведь твердая, как он его посадил, Лида?
— Взрыхлил.
— Лопатой?
— Наверное, чем-то таким… типа лопаты, да. И пальцем маленькую ямку сделал. В нее посадил семя. Сверху землей припорошил. Выросла репка…
Прошло два часа. Родители Лидии вернулись домой. Из детской доносился голос дочери:
— …Старуха задумалась: деда обижать нельзя! Старуха с ним по жизни прошла мирно, ни разу он ее не обидел.
— Университет с ним закончила, — добавил Аркаша.
Чета научных работников стояла за дверью детской комнаты и слушала Лидину сказку
— Не уходи! — потребовал Аркаша, когда история про репку была исчерпана. — Если не скажешь рифму к слову “потолок”, я не буду засыпать!
— Потолок? Молоток!
— А, нет… рифма: каталог! — торжествовал брат.
Родители вошли: мол, зачем ты, Лидия, так долго и сложно рассказываешь простую и короткую сказку! Аркаша теперь долго не заснет.
— Я уже сплю, сплю — только от Лидиных сказок у меня крепкий сон.
2. Школа
1
Как-то, когда еще жили в общежитии, мама Юли заявила:
— Представляете, самые сложные отношения в мире складываются не между мужчиной и женщиной, а между родителями и детьми! Юля вон моя ни за что не хочет идти в школу в Перми. Сейчас она в Москве у бабушки и пишет, что к первому сентября не приедет! Заказали переговоры, так она нас же еще упрекает, почему родину бросили…
С тех пор Юлия месяцами жила у бабушки и дедушки в столице, пропускала таким образом занятия в школе. А в пятьдесят шестом, когда девочки были уже в седьмом классе, вся семья вообще решила возвратиться в Москву. И когда Юлина мама пошла узнать в московском ЖЭКе, что можно сделать, тамошняя паспортистка, совершенно незнакомая женщина, сказала: “А я вас и не выписывала!”. Оказывается, все эти годы она сохраняла их московскую прописку. Так Юля вернулась в столицу. От Лидии и других пермских друзей она отрывалась с рыданиями, но Лидии от этого не было легче. Она твердо знала, что в Киеве не было паспортистки, которая бы сохранила прописку Шахецких. И значит, надо дальше жить в грязной Перми. Конечно, здесь много друзей, но Юлечка…
Первое письмо Юле Лидия написала на шестнадцати страницах, и заканчивалось оно словами: “…я по тебе, Юлечка, так скучаю, я так соскучилась, что у меня сердце на метр отпрыгивает, когда пишу тебе эти строки!
…Представляешь, Алла получила письмо от неизвестного: там написано: “Как поживаешь, подруга дней моих суровых? Почему не гуляешь по коридору с нами, вернее, со мной? Почему не гуляешь по коридору вместе с нами, вернее, со мной? С уважением в любом случае — Н.” И там три буквы в слове “любом” подчеркнуты, понимаешь? Мы гадали-гадали, кто это, но не могли догадаться. А ты как думаешь?
Вадик тоже где-то узнал новый розыгрыш, нет, я спутала, это Галька узнала его, а разыграли мы Вадика. Даем ему спичку и говорим: “держи!” Он держит. Нет, дают ему три спички и говорят: вот три девочки… Я начну с начала. Старые строки не читай. Вот всё как: берут три спички. Говорим Вадику: вот три девочки: Лидия, Алла и Галька. Галька захотела погулять и пошла в лес. Дают одну спичку Вадику. Он держит. Это же Галька. Алла стала искать Гальку, пошла в лес. В это время мы вторую спичку даем Вадику, он держит. Тут Лидия (я) стала якобы звать девочек: “Алла, Галька, где вы?” — “Да тут какой-то дурак нас держит”. В общем, описать это трудно, потому что это все-таки театр…
Мне нравится Миша из 8 “б”, помнишь: он еще Пушкина играл на Пушкинском вечере в прошлом году? Но когда я его вижу, то меня сразу тошнит, и я бегом убегаю в туалет. Значит, в самом деле это уже любовь, я думаю. А что делать, не знаю. Ты мне посоветуй!
…Юля, шифр ты помнишь? (Шифр был такой: над некоторыми буквами письма стояли точки). Прочти его!!!
…На прощанье, в заключенье — прогноз погоды. Ветер слабый до умеренного, влажность воздуха сто процентов. Прогноз погоды передала Лидия Шахецкая. Жму руку (нарисована рука). Передавай приветы тете Сарре и дяде Изе!”
“Здравствуй, Лидия! Получила два твоих письма! Как смешно, что написала первое письмо и спрятала под подушку, чтобы никто не увидел, а потом забыла, написала второе, а после нашла первое… Я прочитала твой шифр. Значит, у тебя уже идет… Видела во сне, что мы с тобой с какими-то красивыми мальчиками спасались от мотоцикла. А потом нас тоже посадили на мотоцикл с коляской, чтобы быстрее спасти. Ты сидела в коляске, а я на заднем сидении, вот такие сны. А мне нарочно попадает навстречу, когда я иду из школы, один соседский парень. Его зовут Роберт. У него есть пес. Зовут Индус. Один раз Роберт догонял меня с Индусом. А я не хотела и побежала, они побежали за мной. Роберт около меня пробежал с одной стороны, а Индус — с другой: подхватили меня на поводок, я упала на Индуса, а Роберт на меня!!!
…Передавай приветы тете Анечке и дяде Левочке! Обнимаю (нарисован удав). Твоя Юлия”.
Однажды родители купили путевки на выходные в Курью, но путевок было только три. Лидию они оставили одну, но разрешили позвать ночевать Аллу и Гальку, угостить их чаем с тортом. На самом деле Лидия пригласила восемь девочек и одну кошку. Кошку принесла Алла. Сначала на кошку надели пионерский галстук, и она всех смешила. Лидия хохотала, падая со стула — буквально, трогая рукой пол. И еще долго смеялись над тем, как смеется Лидия. Она пылко вся себя извергала в окружающее пространство. Потом ели торт и тренировались рисовать с закрытыми глазами. Пикассо был бы в восторге от этих рисунков, где носы вылезали за овал щеки наружу, вываливались просто, глаза же моргали на разной высоте — со стороны крутой модернизм, а вообще-то просто “тренировка мозга”, сказала Лидия. Очки она бросила в кресло, и они покорно там сложили свои дужки, как ручки. Без этих безобразных очков Лидия была похожа на красавицу-индианку, если добавить пятнышко между бровей.
— А давайте: будто компот — это вино, а мы выпьем и будем шататься, — предложила Галька. — И запоем.
Все собрание девочек подозрительно, но не без интереса посмотрело на нее: какая у них страстная жизнь там, в бараке. Вся надежда была на то, что хозяйка — Лидия — согласится на волнующее действо. Все-таки собрались в кои-то веки без родителей, одни!.. Уже многие представляли, как “выпьют”, морщась, солидно. А потом можно зашататься и заговорить запретными взрослыми словами!
Нельзя сказать, что Лидия с презрением относилась к выпивкам взрослых — изгои из всех городов, приходящие в гости к Шахецким, чем же занимались?!
— И все-таки… давайте лучше… сказки друг другу рассказывать, — предложила она.
Галька сразу кивнула: сказки — это тоже интересно. Кроме того в кармане ее платья лежит конфета в желтой обертке, и Галька часто ее с волнением касается. Галька давно опасается, что вот-вот ее попросят идти обратно в барак, потому что всем здесь не хватит места. И тут она достанет конфету, и вечер продолжится. Хитрая она, Галька, умная!
— Жил-был один школьник. И сильно хотел вырасти, — задушевно начала Лидия.
Гости радостно захихикали, прихлебывая компот и одновременно думая, что этот один школьник — на самом деле Миша из 8 “б”.
— Вот что, — сказала вдруг Алла, — я слышала ужасную вещь! Просто ужасную!
Все замерли. В хождении Аллы за Лидией был какой-то лунатизм, и ясно, что она — флегма — тянется к быстрой Лидии, а тут вдруг с таким горячим напором что-то хочет сообщить.
— Алла, что? — Лидия широко раскрыла глаза и руки в волосы спрятала.
— Говорят у нас во дворе, что Миша… да, он самый… с одним еще взрослым парнем… на Каме, на пляже… подходили к девочкам, снимали верх купальника, смотрели и обратно надевали!
Алла сама пожалела, что сказала это. Лидия была… словно бы море или озеро, которое спокойно, но в то же время всем своим цельным зеркалом колышется в своем ложе из берегов, из стороны в сторону, из стороны в сторону.
Галька смотрела на Лидию на предмет сильнее подружиться, отбить ее от этой Аллы-тихони. Например, на следующий год в классе! Помечтала она, перебирая пальцем по конфете в кармане платья. Как хорошо у Шахецких! Какие красивые мебельные штуки! Стол, как паук, круглый, черный, с гнутыми ножками…
Галька в последний раз сжала конфету в кулаке, сделав из нее сущее бесформие, и рывком протянула Лидии:
— Разделим на всех?
“Здравствуй, милая Юлечка! Получила твое письмо, сразу отвечаю. Папа на днях сказал одну очень умную вещь: “Ну, если Бог есть, чего уж он не покажется, чтобы не спорили много, — трудно, что ли, ему показаться!” А у вас в Москве что по этому поводу говорят?..
Мой день рождения прошел чудесно! Было двенадцать девочек… Самый лучший подарок мне сделала Галька: она начистила руками стакан семечек. Говорит, что запомнила мои слова: “Если б я была принцесса, то попросила бы подданных начистить по двадцать семечек, а вместе получилось бы очень много”. Я этих слов совершенно не помню!
За Галькой бегает Вадик! Представляешь?! Недавно Галька рассказала, что еще весной она поскользнулась и упала, а двое парней ее подняли и стали отряхивать. И все это увидел Вадик! Так он наклеил ей на ботинки что-то такое, что никогда она уже не падает и не скользит. Представляешь?! Он ее приревновал, как…
…Прогноз погоды: температура плюс двадцать, ночью по области до ноля, возможны заморозки…”
“Милая Лидия! Получила сегодня твое письмо, вчера тоже получила от тебя письмо. Сразу отвечаю на главный вопрос твой: да, Роберт пытался меня обнять, но я сказала, что не люблю обнимончики. А на самом деле мне уже нравится другой. Его зовут Гера. Он очень умный, рассказал мне, что Мессинга в Германии спросили о будущем рейха, и он сказал правду. А здесь его не спрашивают о будущем СССР, потому что не сомневаются, что оно великое…”
В каждом письме к Юле Лидия писала, что тоскует по Киеву, но постепенно названия пермских улиц — Советская, Ленина, Коммунистическая, Орджоникидзе — становились все роднее и роднее. Она даже полюбила вечных ежей из грязных брызг на стеклах пермских трамваев. Вместе с родителями Лидия врастала в этот город, в свою эпоху. В пятьдесят шестом радовалась развенчанию культа личности Сталина, в шестьдесят первом — программе строительства коммунизма. Как же близко счастье: нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме! Радовалась, как все.
О, нет, совершенно не так!
Никто не знал, что она после первой минуты радости вдруг на час-два заболевала. Спазмы и боли внутри подсказывали ей ужаться, стать меньше, незаметнее, чтобы опять без спроса не отобрали хорошее — как некогда отобрали родной Киев. Но спазмы рано или поздно отступали, необыкновенный аппетит возвращался, радость занимала насиженное место в душе, и уже будущий коммунистический трамвай весело катил среди зеленых древесных куп, а в этом бесплатном трамвае сидела Лидия со своими многочисленными друзьями, родственниками и просто знакомыми и незнакомыми пермяками.
Никто не подозревал, что ее мучают спазмы, сковывают боли. Наоборот, всем казалось, что Лидия — самая раскованная среди всех, что она с полнейшей непринужденностью и при этом без всякой развязности разговаривает с ровесниками и старшими. Но однажды мать закричала:
— Люди говорят: невозможно смотреть, как ты идешь из школы! Вслух разговариваешь с собой, жестикулируешь, что-то такое разыгрываешь, трясешь портфелем… Ты нас позоришь на весь город! Просто городская сумасшедшая! Ходи, как все — чинно и тихо! Ты давно уже не ребенок…
Лидия смутно вспомнила, о чем она вчера думала, идя домой из школы. Она читала в эти дни “Войну и мир”, роман потрясал ее на каждой странице. Она шептала: “Князь Анатоль… Грудь не определена…” Ее собственная грудь — увы — была слишком уже определена. Ну и что, она ведь никого не толкнула, не сбила с ног, честное слово, ну что они такое говорят, городская сумасшедшая, городская сумасшедшая!
И садилась писать шестнадцатистраничное письмо Юле…
Алла — наоборот — любила, когда Лидия вела себя непосредственно. У Лидии просто движения быстрые, а у нее, Аллы, медленные.
В отличие от Шахецких семью Аллы Рибарбар никто никуда не ссылал, их предок после многолетней службы в царской армии сам выбрал Пермь — он был из евреев-кантонистов. От него ли передалось по родовой ветви это чувство раздерганности дней? Но только Алла плавными движениями будто хотела заколдовать время, которое рвет себя на цветные грязные клочки и беспорядочно кидает на нее и мимо нее. Или рядом с Лидией она забывала о материальных проблемах, которые навалились на них с мамой и братом после смерти отца? Лидия так общается, словно всё захватывает в вихре своих слов. Сначала Алла даже секунду сопротивляется, а потом отдается потоку, летит куда-то вместе с подругой… Когда Лидия говорит, такое ощущение, что каждое слово, как буравчик, в тебя вверчивается, но от этого приятно, как будто щекотка. Порой, слушая речи Лидии, хотелось все бросить и бежать куда-то, что-то кому-то дарить… И при этом Лидия очень умна, столько всего знает от родителей! А у Аллы мама совсем простая: медсестра.
Однажды Лидия рассказала подружке, как ее тошнит от мысли о мальчиках, а если кто-то конкретно появляется на горизонте, то прямо рвет перед свиданием… На Аллу этот рассказ произвел сильное впечатление: значит, и у Лидии есть проблемы! Оказывается, горе — не только в рваных ботинках…
2
В десятом классе вдруг появился новенький. Егор Крутывус. Он медленно ронял фразы, держал тяжелые мхатовские паузы. Лицо его, словно выстланное розовыми лепестками, говорило больше, чем слова:
— …Сильнее всего. Меня поразило. У Канта: времени и пространства не существует! — веско поражал он Лидию.
Она почувствовала: поскольку он такой хрупкий, то свою мужественность выражает паузами — и раскладами безжалостного по выводам интеллекта. Помимо этого Лидия еще уловила две простые мелодии:
1. Вот я какой умный, и вы меня сразу признаете!
2. Возразите мне, пожалуйста! А то неуютно и страшно жить без времени и пространства.
Чтобы он успокоился, Лидия в самом деле возразила.
— Ну да! — хохотнула она. — Вот наш класс. А вчера тебя в нем не было. Ты сегодня появился. Значит, существуют и место, и час.
— Да, — сказал Егор, потом выдержал паузу (которой по Канту не существует). — Время и пространство — это лишь формы. Нашего восприятия. А ведь собаки видят мир без цвета и объема. У муравьев. Есть. Чувство. Запахоформы.
Запахоформы? Что-то у меня от муравьев есть, думала Лидия: в первые минуты, как только она увидела Егора, он уже предстал ей в окружении зеленых деревьев, и при этом вокруг ощущались медовые запахи лета… Лидия сразу поняла, что уже давно его знает, только не помнит, с каких пор, — как не помнит своего рождения.
На уроке Алла написала ей записку: “Крутывус — украинская фамилия?”. “Да”, — ответила Лидия и на перемене подошла спросить, давно ли он с Украины, но взамен выяснила лишь, как нужно — по Канту — воспринимать этот мир. Однако после алгебры она уже знала, что отец Егора был в оккупации, из-за чего не мог нигде устроиться на приличную работу. На физкультуру они оба не пошли, и Лидия выяснила, что семья Крутывусов переезжала с места на место и вот остановилась здесь, так как отцу дали квартиру.
Для того чтобы он вспомнил, как незапамятно они знакомы, она завела разговор о Киеве. Егор почувствовал доверие к Лидии и, рискуя показаться странным, неожиданно признался, что из-за частых переездов у него вообще не выросло чувство привязанности к одному городу:
— Я так. Предполагаю. Не хватило времени привязаться…
И тут судороги, спазмы от желания ужаться и стать меньше, незаметнее — чтобы не разлучили с Егором — настолько сильной болью отозвались внутри, что Лидию сразу затошнило, у нее заболела голова. Такой силы приступа не было никогда.
— Что с тобой? — спросил Егор.
— Голова… Я пойду.
Дома Лидия забилась в свою комнату и долго отлеживалась. Чувство к этому новенькому было похоже на… словно это еще одна дверь в мир, через нее можно выйти в неизвестность и по-новому разглядеть все, но… потом это все отберут, как отобрали Киев? А поскольку человек еще больше, чем город, то Егор ей уже показался больше всего Киева, всей Украины, и если его отберут…
— Всю форму помяла! — процедила мать таким голосом, который страшнее всякого крика. — Школьную форму! И даже не заметила, что помяла.
Слишком много чести этим вещам, если все время их замечать, думала Лидия, но молчала. Как ни странно, но замечание матери исцелило ее от спазмов и тошноты. Глубина в бассейне, в Егоре, в море, а душа мамы — как пересохший бассейн. Прыгни ночью — разобьешься… Совсем другое было в Киеве, когда мама и Украина были одно и то же. Но и пригодилась мамина сухость, а то Лидия бы могла утонуть в этом глубоком море по имени Егор…
— Менделеев-то! Наивно хотел опровергнуть спиритизм. Комиссию создал, — говорил Егор после урока химии, а полкласса внимало ему. — Конечно, большинство духовидцев оказались — дурь в крапинку, но… несколько случаев в шок бросили старого прагматика…
Здорово он! Лидия в химии плохо разбиралась, но Алла помогала ей заучивать основные положения при помощи нехитрых смешных словечек: “Если мы соль булькнем в кислоту, то… а если булькнем в щелочь, то…”
И все только крякнули, когда, сами того не хотя, согласились участвовать в натуральном сеансе по вызову духов. И Лидия тоже. И Алла. Про тех, кто не пошел, Егор говорил снисходительно: испугались КГБ.
— Родина не похвалит за идеализм, — повторял он раз пять. — Но… не исключено, что в ходе эксперимента… мы придем к выводу: духов никаких и нету.
Договорились: все будет происходить на строго научной основе. Аллу посадили за протокол.
— Полное бесстрастие и не пропускать ни слова, поняла? — суховато наставлял Егор.
Там еще были: Галька со своим Вадиком, Володя из девятого “а” — здоровяк и телохранитель Егора, Наташа Пермякова и братья Черепановы, которых Егор звал “братья Ч.”.
— Прежде всего, — командовал он. — Надо снять кресты — иначе может ничего не получиться. Непонятная связь тут, но… Мы с вами наберем фактов и все проанализируем. У кого есть кресты?
Его стрекозиные глаза не глянулись Гальке. Она недавно нашла на полу в бане крестик и решила, что поносит его, раз нашла. Она была вообще-то даже некрещеная, Галька. Но интересно же: крестик. А тут что делать — надо покорно снимать его, крестик, к которому уже так привыкла.
Погасили свет и зажгли свечу. Лидия почувствовала, что у нее внутри вот такой трепет, как у огня свечи. “Да уж не боюсь ли я!” — натужно посмеялась она над собой.
Егор проследил, чтобы блюдечко равномерно нагрели, чтобы круг на бумаге был очень круглым (духи иначе могут обидеться), чтобы все буквы и цифры оказались строго по кругу.
Кто-то спросил: букву Ё писать?
— “Ё” введено недавно, — важно сказал Егор, — Карамзиным. А духи — тонкие сущности и с трудом воспринимают все новое. Сами посудите, они же тысячи лет живут.
В воздухе носилось тайное смятение. Конечно, все тут были такие смелые — бросили вызов опостылевшему материализму, который на каждом шагу вбивают в школе. Но в то же время всем хотелось надежности и уверенности. Они еще не понимали, что чудо составляет одно целое с надеждой, а не с надежностью. Да и кто способен понять это в юности?!
Только расслабили пальцы и дотронулись до перевернутого блюдечка, оно заскользило, как будто обрадовалось прикосновению. И побежало от буквы к букве. Лидия почувствовала мгновенный ожог изнутри. Втайне она надеялась, что все это шутки.
— Неосознанные акты идеомоторики, — бормотал Боря Черепанов, отчаянно скрывая нотки беспомощности в голосе, — Подсознательные… психические… процессы.
Не обращая внимания на эти научные заклинания, блюдечко еще быстрее заскользило по алфавиту, делая короткие остановки.
— Это все можно объяснить материалистически, — продолжал Боря.
— Тише, — цыкнул Егор. — Оно обидится.
Всех охватило состояние колючей нервности.
Наконец, блюдечко выдохлось и замерло. Лидия прочла: “Уберите этого здоровилу”.
Здоровилой был только один Володя, телохранитель Егора. Но он начал возмущаться: сижу, никому не мешаю, добросовестно участвую в этой… цепи индукторов.
— Вол, быстро в другую комнату или на кухню! — запаниковал Егор. — Духи, они обидчивые и гордые.
Точно: четверть часа блюдечко не двигалось, хотя Володя ушел на кухню.
Потом замелькали: Б – Л – Я. Получалось что-то неприличное. Ничего, успокаивал Егор, они иногда ругаются.
— Пора спрашивать, как его зовут, — скомандовал Егор.
Оказалось: Айосья.
— Алла, пиши! Ему четыре тысячи лет. Нет, четыре тысячи и триста лет! Молодой, — тут Егор огорчение выразил на своем лепестковом лице. — Но выжмем из него все нужные сведения.
— А не вызвать ли нам Пушкина? — спросила Лидия.
— Нет, лучше Сталина! — предложил Боря.
— Сколько мне осталось жить? — вдруг громко спросил Егор.
Все замолчали, защищаясь от смысла вопроса. На секунду как бы всех убило. Очнувшись через мгновение, они замахали на Егора свободными от блюдечка руками. Посыпались какие-то вялые, желто-серые слова:
— Ну, ты даешь…
— Куда хватанул…
Егор успокоился, расслабившись лицом, когда Айосья выдал: “Погибнешь в сорок пять, а умрешь в пятьдесят”. От щедрой бездны времени даже голова закружилась. А у Лидии появилось чувство, что предсказанный срок высвечивается какой-то грязной убогостью. Куцым обрывком ликующего блаженства бессмертия…
— Но сорок пять лет — это же мало, это почти завтра, — выкрикнула Лидия, трясясь всем своим плотным ярким телом.
…Но все уже задавали Айосье свои вопросы.
Егор обещал тщательно перепечатать протокол сеанса и каждому подарить экземпляр. Свое обещание он выполнил уже на следующий день. Видимо, не спал всю ночь.
…С годами, как бы шутя, он все чаще заводил разговор об этом спиритическом сеансе. Небрежно, в придаточном предложении, чтобы не заподозрили ничего, ронял: “Осталось двадцать девять лет… двадцать шесть… двадцать лет…” И постепенно в его голосе нарастал оттенок напряжения.
На другой день после спиритического сеанса Лидия сидела в своей комнате и смотрела в окно. Если б на одну чашу весов положить весь мир, а на другую Егора, то он перетянет все, с мрачным счастьем думала она.
3
Слухи о том, что на комсомольском собрании будут разбирать духовидцев во главе с Крутывусом, никого не удивили: “Протоколы” этого опыта в четырех машинописных экземплярах вращались во всех параллельных десятых и даже в девятых. Автоматически Егору присвоили статус зачинщика.
— Комсомольцы верят в духов! — завуч Валентина Мартемьяновна гневно тыкала пальцем в гонористую подпись “Крутывус”. — Не скрывается даже!
Вообще-то учителя и сами с огромным интересом прочли протокол спиритического сеанса. Видать, материализм уже достал всех и хотелось чудесного. Но страх перед компетентными органами толкал создать образ врага. Эта роль и отводилась Егору.
…Класс замер, вдыхая чугунный воздух собрания. Директор, завучи и парторг по-разному держали в руках замусоленные “Протоколы”. Кто-то — как важную улику, кто-то — брезгливо, как будто бумага заражена особо опасными микробами. И только классная руководительница Татьяна Николаевна взяла протокол и повертела в руках, как простую бумажку. Татьяна Николаевна передала улику посланнику райкома ВЛКСМ, тихонько и умненько сидевшему во втором ряду. Классная и райкомовец обменялись взглядами однокурсников. Оба вспомнили вдруг, как однажды в общежитии он — тогда просто Толя — показал Тане девять способов самоубийства с помощью батареи отопления.
Перебрав листки, комсомолист встал и сказал со вздохом:
— Никогда этого не пойму! У нас что мало возможностей сделать жизнь интереснее без мрака?!
“А зачем ты мне показывал девять способов расстаться с жизнью?” — про себя уличила оратора Татьяна Николаевна. И в этот момент Лидия вдруг почувствовала, что все обойдется.
Егор сидел гордо, но без наглости, а примерно как ученый, на которого ополчилась вся инквизиция. Этот достойно-умный вид Лидию нисколько не обманул: поредевшая зелень на его фоне выдавала, что парень сильно боится. Ей хотелось перебросить ему надежное чувство, что в будущем они все равно будут вместе. Она даже была довольна, что все идет таким чередом: высокомерие-то у Егора облезет и он станет уделять ей больше внимания или времени. Или всё время — она бы не против, — которого не существует по Канту…
Лидия видела, что единственные, кто здесь не тяготился и не скучал, были Галька с Вадиком: они сидели рядом и прямо срослись плечами. Лидия не к месту вспомнила жалобы Гальки: Вадик целуется, как будто уже опытный. А он — Вадик — сидел безмятежный, не подозревая ни о своей опытности, ни о том, что вносит ею столько смятения в немудреный мир девичьих откровений.
— Как может в наше просвещенное время произойти такая дикая история? — как артист-любитель протяжно воззвала завуч Валентина Мартемьяновна. — Идеи социализма, а не эта дурная мистика должны влиять на нашу жизнь!
— А как же быть с основным вопросом философии? — въедливо спросил Егор.
— Это с каким еще основным вопросом? — испугалась Мартемьяниха.
Все засмеялись. Стало легко. Лидия предложила взять Егора на поруки.
Комсомолист заиграл ей навстречу светлыми глазами:
— Тут вот девушка с оттенками топленого молока в голосе предлагает на поруки… Нет! Выговор и строгий — но без занесения в личное дело!..
Строгач без занесения! Все были за. Егор потом, пьяный от радости, неуклюже сжал тугую Лидину руку выше локтя:
— Какой он сказал у тебя голос? С оттенками топленого молока?
И еще раз сжал руку. В будущем, много раз возвращаясь в это сейчас, которое отстоялось в памяти грустной радостью, Лидия поняла — в общем, не хотела она этого понимать, но куда деться?.. Это когтистое пожатие Егора получилось где-то близким к дружескому. Без глубокого тепла. А она сама?.. Топленое молоко… Материнство какое-то, фу, глупости.
4
— Не беспокойся, — говорил отец, — у кого-то уже есть поклонники, у кого-то тоже нет. У Аллы нет… За тобою будут еще ухаживать вовсю! И оттенки топленого молока в голосе не помешают. Вот увидишь!
А Лидия продолжала после уроков ходить с Аллой, а иногда с Галькой и непременным ее приложением Вадиком по улице Героев Хасана, где жил Егор. По всему было видно, что ни с кем из девушек он не встречается. Но уж лучше бы встречался, что ли, думала Лидия. Тогда… отбросить его вместе с надеждой!..
Однажды на перемене Галька позвала Аллу в коридор и по секрету сообщила: Вадик вчера на свиданку лупу приносил — ее, Гальку, рассматривал в лупу, кожу на лице, на руках. Улыбку с ямочками хотел рассмотреть. Секрет искал — откуда ямочки.
Галька почему-то волновалась, и ясно было, что Аллу она выбрала на пробу: как та отнесется. Если нормально, то можно будет рассказать и Лидии.
— Он говорит, что я другая, не как все, но хотел это научно понять, что ли…
Алла смутно понимала, что Вадик относится к Гальке, как к существу уникальному, единственному в своем роде, и от этого — еще более ценному. Но все равно лупа — это уж вообще непонятно… Рассказ Гальки поразил Аллу так, что она минуту не могла пошевелить ни рукой, ни ногой, ни языком — так была углублена в новое переживание. Так вот оно как бывает: мальчик приносит лупу и…
— Ну что ты молчишь? — спросила Галька.
— Ну что сказать — ты молодец, — сказала Алла, хотя понимала, что никакой заслуги Галькиной нет.
Алла ловила себя на том, что ей тоже хочется что-то такое в ответ рассказать, чтобы кто-то считал, что кожа на кистях рук Аллы особенно нежная. Сквозь лупу, не сквозь лупу — но нежная, но особенно. Но у Аллы ничего не было в жизни — плоскость, скучная пустыня там, где у Гальки вовсю шумел и развивался разноцветный пейзаж. Так Алла и стояла, закованная восхищением и хорошей, дружеской, но завистью. Она чувствовала, что отстает от Гальки. И даже от умной Лидии, у которой что-то с Егором — хоть и одностороннее. А у Аллы никакой стороны нет. Ну, тут надо покопаться. Как это так: у Лидии есть, а у нее нет? Наверное, что-то тоже есть. Она прислушалась к себе: есть. Точно есть!
Позвали Лидию, и она сказала:
— Лупа, конечно… А вот мой папа моей маме вообще на свиданиях светлячками волосы украшал, честно!
И всё. Лупа померкла. Раз и навсегда. Светлячками волосы! Здорово.
Алла долго набиралась уверенности и однажды по секрету сказала Гальке:
— Я сейчас знаешь что хочу… про Егора! Он ведь, негодяй, на два фронта сразу работает. То на Лидию посмотрит, то на меня.
Она выигрывала и проигрывала сразу. Выигрывала в интересе. Но проигрывала в порядочности, обвиняя Егора понапрасну. Егор был весь в другом. Его интересовали толстые журналы, он брал их у Шахецких, но сама Лидия Шахецкая как бы не очень его волновала.
— Скажу Лидии, что я решила пожертвовать Егором. Ради дружбы (и тут ей стало хорошо на душе).
Лидия совершенно не удивилась, что Алле вдруг тоже стал нравиться Егор Крутывус. Он ведь замечательный. Лидию удивило, что Алла сказала однажды:
— А давай вместе поставим по свечке! На снегу, чтобы снег охолодил огонь… Надо смотреть на огонь свечи, представлять, что это сгорает твоя любовь. И нужно повторять: “Свеча догорает — любовь улетает”. И когда огонь коснется снега, погаснет, надо представить, что все внутри уже наполнилось тоже холодом. И все навсегда уйдет! Мне мама сказала.
— И чего это она тебе сказала? Зачем? — удивилась Лидия. — Мужчин впереди много, а мы с тобой единственные. Давай не будем ссориться из-за Егора. Давай подождем до Нового года, если он нас пригласит… Ну, а если пригласит, то сам выберет среди нас с тобой…если тебя, я мешать не буду! Ни за что!!! Дружба — это для меня все!..
Они высоко о себе думали в этих бесконечных разговорах о Егоре, словно у них нет и тени сомнения, подозрения, что Егор может выбрать третью.
Но он их не пригласил.
“Дорогая Юлечка! Пишу тебе в новогоднюю ночь!
Мы с Аллой были разные. Каждая — несгибаема в своем решении. Я — бесконечно мучиться своей драгоценной любовью к Егору. Алла — сжечь ее и заледенить. Она выбрала свечу потолще, чтобы магической силы в ней было побольше. Я стояла в отдалении, отсчитав восемь шагов, хотя сама не знаю, почему — восемь… Так я была уверена, что непонятная сила не заденет меня. А в окне Крутывусов глухо задернуты шторы, и я даже подумала, что в мире будет меньше тепла после того, как свеча Аллы сгорит…
Видимо, в это время Егор получил приказ мамы вынести мусор (оказывается, у них никто не собрался, потому что умер дед Егора).
— Свеча горела на снегу, свеча горела! Привет! А вы чего тут делаете?
Алла молчит, а я спросила:
— Что ты будешь делать сегодня ночью?
— Предки уснут, а я собираюсь провести опыт. Исследование необычных состояний психики. Выпью вина, включу самонаблюдение. И все буду записывать. Потом напечатаю “Протокол опьянения” на машинке. В четырех экземплярах. Но вы никому …ни слова!
Так мы долго еще бы стояли, но в форточку высунулась мама Егора:
— Егор-маленький! Где ты так долго?
Оказывается, папу Егора тоже зовут Егором! Он Егор Егорович! И мама зовет его “Егор-маленький”. Это в семнадцать-то лет!.. Но я тут вот от чего, Юлечка, огорчилась. Моя мама тоже, если я на минуту опаздываю с прогулки, кричит в форточку: “Немедленно домой!” Но не потому, что опасается за меня, маленькую, а потому что я должна быть взрослой и точной, как взрослые!..”
3. Университет
1
Первого сентября университет показался Лидии пустыней, где стоит посреди песков памятник — Ленин, денно и нощно объясняющий Горькому основы материализма.
Прошедшее лето — одна вспышка прошлого и больше ничего. Как сдавала экзамены, что делали родители… Впрочем, про родителей вот что запомнила: перед мамой стоял на коленях сам Александр Юрьевич Грач! В коридоре филфака. Мама вычитала его докторскую диссертацию и сделала более тысячи поправок, а он за это на колени, при всех… Эффектно, ничего не скажешь… Вдруг Лидия из-за постамента услышала знакомый едкий голос:
— А когда Кант сказал, что времени и пространства не существует, то все мистики — во главе с Вивеканандой — встали и зааплодировали.
Лидия увидела, что памятник вообще-то утопает в зелени: купы деревьев тут и там украшали пустыню где-то внутри сознания Лидии. Она была рада, что может подойти, увидеть Егора, ощутить, что жизнь едина, что нет полного разрыва между школьной жизнью и новой, университетской.
Лидия вспомнила, что вчера Алла говорила: Егор помог поступить и Фае Фуфаевой, написал за нее сочинение. Конечно, с сочинением помочь можно — нужно лишь рядом сесть. Но как же Фая сдала устный экзамен? Она ведь все читала по диагонали и искренне полагала, что Печорин убил Ленского…
Юноша, стоявший рядом с Егором, блистал крахмальной красотой. Лицо Егора казалось благополучным и очень здоровым рядом с лицом его собеседника. Лидия уже не видела лепестковости в чертах Егора-маленького — то ли он взрослеет, то ли она уже может замечать у него всякие недостатки. Чувство освобождения такое. Она подошла к беседующим:
— Привет! А Фая где? Я — Лидия Шахецкая, а вы кто?
— Привет-привет, сказал Егор. — Фая сейчас должна подойти.
— А я Евгений Бояршинов. Просто — Эжен. Так что Кант?..
— Здесь не кантовать, — попросила Лидия.
— У! Твоя фраза — как волшебное северное сияние над бескрайней бедной тундрой, где карликовые деревца жалко жмутся к земле, — восхитился вдруг Эжен.
Егор сделал оскорбленное лицо: это он тундра?!. Или Кант? Эжен смотрел на кипение Егора и думал: ага, теперь я буду знать, на какую кнопку нажать, чтобы воздействовать на тебя, эта кнопка — интеллект. Похвалю за ум — одно, не похвалю — другое.
Чтобы как-то выйти из тупика молчания, Лидия сказала:
— Может, наоборот: Егор — северное сияние, а мои слова — тундра?
— Может быть, и так, — легко согласился Эжен. Он давно понял в своей почти бесконечной семнадцатилетней жизни, что, провоцируя собеседника, легко раскрыть в нем интересные глубины.
В колхоз, на уборку картошки ехали в одной машине . Егор решил сесть рядом с Эженом. А Лидию движения студенческих тел притиснули почти вплотную к Эжену с другой стороны. Справа от Лидии сидела ярко накрашенная девушка, которая сходу предложила следующим летом вместе поехать на целину или в стройотряд. “Надя”, — представилась она после этого. Вдруг под парусными выстрелами тента Лидия увидела, что кузов окружен зелеными купами деревьев, и сама не заметила, как призналась Наде:
— Я поклялась неизвестно кому, что если поступлю в университет, поеду по распределению, куда Родина пошлет — хоть в самую глушь!
При этом она так и думала: “РОДИНА”. Ведь речь шла о судьбе, а судьба примерно такой же величины, как и Родина.
Похожий на молодого хозяйственного мужичка Витька Шиманов, сидевший напротив Нади, спросил у нее:
— Ты веришь в алые паруса?
Половина кузова подумала, что этот Витька Шиманов безнадежный дурак, другая половина одобрила его за тонкий юмор.
Егор смотрел на Шиманова: парень, конечно, пошире костями, чем остальные, но не такой здоровяк, чтобы над ним брать шефство — интеллектуальное. Они, здоровяки, обычно придавлены своими мясами, они нуждаются… Жаль, Володя Пилипенко все еще болтается в десятом классе. Ладно, хорошо, что родители дали на всякий случай много денег. Егор чувствовал, что этот “всякий случай” сведется к определенному случаю и он купит себе и окружающим много вина для знакомства. Он тут же громко процитировал Омара Хайяма в том смысле, что вино помогает извлекать квинтэссенцию смыслов из жизни.
Вечером они извлекли квинтэссенцию, но этот момент для всех слишком быстро промелькнул — не успели они осознать его, как уже их тела лежали в различных сочетаниях внутри сухого крепкого сарая, в котором их поселил бригадир Семиколенных. Засыпая, Егор думал, что запах сена такой вкусный, как будто лежишь в салате и им можно закусить…
Лидия и Бояршинов почти не пили. Лидия — потому что у нее и так была врожденная эйфория, а потом — наоборот — затошнило от грозящей прогулки с Бояршиновым. Никуда не денешься, если здесь, в колхозе, он ей начал нравиться. Бояршинов выпил немножко, чтобы совсем-то уж не выпадать из этой толпы, но решил вернуть себе нормальное состояние.
— Лидия, хотите…хочешь…прогуляться до церкви, я тут ее заметил, когда мы въезжали в село. Красивая — на крыше, вместо разрушенного купола венцом растут деревца, — он говорил с надсадой, словно боялся, что его здесь не оценят, и заранее страдал, что не поймут его во всем блеске — или тонкости.
— Женя, подождите минутку, — сказала она, чувствуя, что в животе все тяжело заворочалось в предчувствии тонких отношений. — Подожди меня.
Возле конторы стоял раскрашенный под бронзу бюстик Ильича. В трещине ушной раковины жутковато белело гипсовое мясо.
— Гениально! — пылко вскричал Бояршинов. — Настоящий поп-арт! В жизни тоже у него все сосуды были заизвесткованы. Это теперь все знают — он выработался до конца.
Лидия ждала, что сейчас Бояршинов заговорит о сифилисе Ленина, ведь тогда много слухов носилось про сифилис: у Есенина якобы был сифилис, у Маяковского, у Блока, у Инессы Арманд и так далее. Отец Лидии обронил однажды, что сифилис в материалистическом сознании — замена всемирного греха. Грех пронизывает весь мир, но — в виде сифилиса.
— Я тебе, Женя, по секрету скажу, папа тоже где-то по секрету слышал: Ленин в конце жизни буквы не узнавал и не выговаривал. Когда ему принесли конверт с буквами, он ни одной не узнал, но радостно улыбался и весь конверт положил себе в карман.
— Три-то буквы Ленин все-таки выучил перед смертью, — неприятно скривился Женя, но вдруг увлекся. — Буквы — это только знаки, а не сущности. Хотя как сказать! Наверное, они развились из сакральных значков, которые и были одновременно сущностями. А — Алеф — альфа — на иврите это понятие “тысяча”. То есть первая буква как бы открывает бесконечность сущностей…
Лидия и Женя миновали перелесок.
— Хочешь, я преподнесу тебе самое красивое, что здесь есть?
Ветер обвис в воздухе в ожидании удивительного подарка. Лидия приятно испугалась и по-украински вытаращилась. Подстегнутый ее распахнутым взглядом, Бояршинов побежал по краю капустного поля и вывинтил из земли кочан.
— Видишь, это самая большая роза на свете!
В самом деле, кочан был похож на гигантский бутон — растрепанные лепестки с сине-зелеными сосудами. Осторожно косясь на Женю: не издевается ли, Лидия положила капусту в придорожный бурьян. Выходка Бояршинова была слишком рассудочной, а ей хотелось чего-то другого.
— Лидия, давай залезем на эту церковь, если только внутри не кишат крысы…
Лидия не испугалась возможных крыс: очень ей хотелось почти братского (но не совсем братского) тепла. Они вошли внутрь, в полумрак. Посреди церкви стояла телега. По стенам мерцали какие-то нарисованные глаза. Бояршинову захотелось перекрыть призыв к тишине, который словно стоял внутри церкви. Он с телеги подтянулся и влез на колокольню.
— Мать рассказывала, что у них в деревне колокол сбросили, так он ушел в землю, как в воду, скрылся целиком. А ведь земля там убитая ногами… Давай руку!
И вот тут Лидия почувствовала, что рука— то у него в самом деле теплая, но какая-то извивающаяся, как будто она пружинила и удлинялась.
— Пусть хоть все оборвется, — не разожму, — подумал Женя, и у него захрустело в спине.
Лидия первая отцепилась, разжав свои пальцы — длинные и смуглые, как у древнееврейской принцессы.
Тут они заметили, что уже темно. Повсюду начала просачиваться какая-то лишняя ненужная темнота, уже неприятная. В городе такого не бывает.
— А ты не боишься? — спросил Женя. — Тех, кто бродит…
— Нет. У меня два ангела за спиной.
— Я, пожалуй, тоже буду так думать.
Лидия не знала, у всех ли должны быть ангелы и одного ли они вида: может, у евреев одни, а у прочих другие. Но вслух она сказала:
— Киевская бабушка рассказала про ребе Шая: он про себя так выражался: “Ничего не боюсь, потому что у меня все время за плечам два ангела”.
Тогда Бояршинов заговорил о смерти — скороговоркой, стараясь и близость этим купить, и в то же время не желая длить в темноте неприятную тему:
— Мне было пять лет, когда я спросил на ночь у матери: “А мы все умрем?” — “Спи давай!” — заорал отчим. И я понял, что все.
В темноте вдруг оказалось множество кочек и камней, которые как будто выползли из леса на дорогу. Такое у Лидии и Жени было ощущение, что их при свете не было.
Под высокой лампочкой стояли Надя Бахметьева и Витька Шиманов, они курили, причем Витька выпускал дым боковиной рта, стараясь не попасть на собеседницу. Надька говорила, окутываясь дешевым болгарским дымом:
— Мы здесь стоим, а где-то в это время есть такая любовь, перед которой все наши чувства — просто пыль…
Ей хотелось, чтобы ей возразили: нет, не пыль; хоть бы кто-то возразил: у нас тоже что-то есть-будет необыкновенное.
Они зашли в свой жилой сарай, нашли “полбанки”, и тут Бояршинов произнес:
— Выпьем за виллы в Ницце, которые у нас еще будут!
Лидия поддержала:
— Да что там виллы, я верю, что у нас будет целый квартал свой в Ницце!
Обида винтом прошла вдоль всего тела Жени: вон оно что — Лидия поняла, что для меня это серьезно, и решила вышутить. Это за то, что я не смог поднять ее с телеги на колокольню… Теперь так будет все время… Неужели им вокруг не ясно, что он, Евгений Бояршинов — единственный, и — конечно — у него есть недостатки, но о них могут судить только люди того же разряда? А таких еще поискать.
А Лидия поняла вдруг, что Ницца — не шутка. Цели-то у него все — мимо нее. Но желание выше понимания, и она с новой жадностью слушала Женю. Он говорил:
— Жизнь-это болото, и мы идем по кочкам. Трясине доверять нельзя и кочкам доверять нельзя.
Шиманов поинтересовался: как же каждую кочку можно допросить на предмет надежности?
— Я к человеку отношусь так: жду плохого, пока он не докажет обратное…
— Как кочка докажет, если ты не наступишь на нее?.. Так и человек: сначала поверим друг другу, — Шиманов не сдавался, — что мы друг другу опора. На пять лет хотя бы, университетских.
Бояршинов уже второй раз за этот вечер с хрустом вывернул разговор:
— Смотрите, а в Шиманове что-то есть такое помидорно-здоровое. Ха-ха-ха (красивым баритоном). Но помидор ведь тонкокожий овощ. Тонкокожее здоровье такое. Но помидор ведь может лопнуть, вот и все.
Все время мигало электричество. И в этом вибрирующем свете Лидии показалось, что смоляные кудри Жени вьются, как реденькие облачка в жаркий день. Но шевелюра не виновата, что она похожа на крученые мысли и поступки хозяина. Не виновата, а отвечать придется все равно: через двадцать лет она вся уже сойдет. Но Лидии не важны волосы, ей хочется с ним быть…и через двадцать лет.
— Зло, в котором я подозреваю человека, оно ведь и во мне, — усложнил картину мира Женя.
— Ты, как следователь НКВД, — те тоже говорили, что можно каждого посадить в лагерь, — громко заявила Надька.
Лидия растерялась: начался не спор, а какая-то свара. Она стала лихорадочно думать: что бы тут Пушкин сделал? Или Чехов? Что бы сейчас сделал Хемингуэй? Ремарк бы, ясное дело, сейчас бы как плеснул всем кальвадоса.
А Бояршинов сказал задумчиво и по-отечески Шиманову:
— Старик, ты еще поймешь, что человек — загадка с несколькими отгадками…сложный узор красивее простого, понял? — и хитрая пьянца играла в его глазах.
…Засыпая, Надька решила: надо завтра посмотреть, какие тут местные механизаторы водятся.
Лидия всю жизнь засыпала поздно, поэтому в час ночи она поставила перед собой зеркало, которое они купили в складчину в сельмаге. Оно было в грубой пластмассовой оправе под цвет красного дерева — с грубыми выпуклостями, под резьбу. Не выпуклости, а гребни. Эти гребни навевали Лидии мысли о червяках, змеях, драконах. И в этом обрамлении показались ее лицо… “Себе-то я нравлюсь. И почему я больше никому не нужна? Жить дальше так невозможно! Надо, чтоб срочно кто-то это понял, но не будешь же объяснять направо и налево, тут как раз понимание и закончится.”
Мышь в богатой почти черной шубке вывела бесшумно трех еще не сильно одетых розовых мышат. В углу валялись брошенные Бояршиновым медовые краски. Они были вымазаны почти до конца, зато кругом висели шаржи на однокурсников. Егор был чем-то вроде робота, вырезанного из дерева, а Лидия — со здоровыми, туго набитыми щеками и непривлекательными глубоководными глазами. Лидия возмущенно сказала в зеркало: “Ну и сколько у него ума, у этого Бояршинова! Откуда он взял эти щеки?” Мышь тоже заинтересовалась работой Жени: она волочила по полу желтый брусок. Получался такой грохот, что мышь иногда останавливалась в изумлении: неужели на этот момент жизнь удалась и никто не отберет медовые краски?!
Лидия взяла химический карандаш, который на влажных местах бумаги давал фиолетовый рефлекс: “Аллочка, дорогая, сколько времени прошло, с тех пор, как я уехала в колхоз! Если б я жила в Киеве, он бы назывался “коллективнэ господарство”. Все так накапливается у меня: в Киев я не съездила, родители не понимают меня совсем и никто здесь не обращает на меня внимания. На самом деле тут столько всего, что я только по пунктам намечу, о чем говорить нам с тобой.
1. Про Фаю Фуфаеву знаешь? Она и здесь ходит во всем розовом! Бледно-розовые сапоги, брюки, кофта, алая косынка, плащ серый, но подкладка в розовых прожилках.
2. Егор-маленький вчера был пьян, кричал: “Мой отец приедет — вас всех деньгами забросает!” Еще Егор носил ведро с картошкой, в первый же день вечером оказалось: вывихнул кисть руки! Я спросила: “Как рука?”. “А мне это не интересно”, — сухо, гордо ответил. А ночью меня будит: “Слушай, совершенно не могу спать от боли”.
3. Егор — умник. Он нас называет условными обозначениями: точки А, Б, С — то есть я, Фая, Надька. Ясно, насколько мы ему все интересны. Сухарь — о, как я могла это все время не замечать! У него же черный юмор!
4. Второй — Женя Бояршинов. Ты его не знаешь. Он говорит, что вырос в бараке. Но знает не меньше нас, даже где-то и больше. Рисует хорошо. Чуть ли не прямо говорит, что он гений. Я впервые встретила такого человека. Алла, я ему очень верю! В животе все вращается, как я на него посмотрю. И подкатывает… Ты меня поняла?
5. Есть еще добрый, но скучноватый Витька Шиманов. Самая высокая точка его юмора: “Я ж тебе говорил: больше ведра не пей!” (Это он Егору, который мается с похмелья). Алла, что-то я тебе уже, как старая дева, пишу злобно, а на самом деле буду рассказывать (когда встретимся), ты увидишь, как много у нас хорошего.
Очень интересно, виделась ли ты с Вадиком? Когда его заберут в армию? Он — случайно — не уговорил Гальку выйти замуж до армии? У нас тут есть Надька, она из области, будет жить в общежитии. Очень похожа на Гальку, но гораздо начитаннее. А похожа прямотой.
Как они меня — вся эта троица парней — раздражают своей однобокостью! Как они не понимают, что ум только должен быть виден на каком-то фоне. Хорошо, если ум добрый. И талант Бояршинова мог бы быть подобрее. Хотелось, чтобы добро Витьки тоже казалось поумнее. Вот так и мучаюсь с утра до вечера! Родителям об этом написать нельзя: ясно, что мама скажет — на сто лет вперед уже ясно — “Ты, как Агафья Тихоновна: “Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича, да взять сколько-нибудь развязности, какая у Балтазара Балтазарыча…”
Ключевое слово напомни: Ницца!
Да и совсем последнее, клянусь, Аллочка! Женя считает, что у меня в голосе есть некий фермент, который сбраживает общение в веселье. Так он сказал мне. Знаешь, хоть я и из профессорской семьи, Женя настолько выше меня, что нужно для компенсации мне еще где-то дачу собственную иметь — в Крыму или на Рижском взморье, что ли. Я прямо представляю, что ты смеешься, читая письмо. На лице у него какая-то недоданность написана, и мне хочется ему все возместить. Но пора и кончать! Я скоро приеду и все тебе расскажу. А ты все, что у тебя накопилось, мне! Оставайся здоровой, попадай во всякие веселые истории и побеждай. Неизменно твоя Лидия Шахецкая.
P.S. Алла, оказывается: все пишут стихи, даже Егор-маленький. Только они у него, как у электронно-вычислительной машины, одни заумные термины (тезаурус, антиномия). Вчера он пьяный читал их:
И звуки аонид звенят,
и вопли резкие цикад…
Ho что я об этом подумала, расскажу при встрече. Ну все, а теперь конец письма на самом деле! Твоя Л.”
Лидия рассеянно взглянула на пол и увидела, что красок медовых уже нет и семейство мышей исчезло.
2
Октябрь был весь в легких морозных намеках — вот среди них она и летала. Лидия выучила длинные списки древнегреческих и древнеримских богов, записалась на факультет общественных профессий, чая мимоходом посвятить себя журналистике, ворвалась в редколлегию стенгазеты “Горьковец”, написала юмористический рифмованный отчет о колхозных трудобуднях в многотиражку “Пермский университет”, втиснулась в творческий кружок “Струны” — пришлось, потому что туда записались Женя и Егор-маленький. Не говоря уже о том, что их всех подрядили ходить по графику вечерами в народную дружину (ДНД).
В один из вечеров, где-то в самом конце октября шли пешком, разнежено плелись, точнее плыли, вычитая всякие ощущения длительности и расстояния. Были Надька, Егор, Женя, Витька Шиманов и Лидия. Неожиданно возле магазина Лидия сказала:
— Зайдем на минутку к Гальке. Я спрошу, когда она Вадика в армию провожает.
Магазин был — ничего особенного. Зато бюст у Гальки был очень особенный. Неведомая сила держала его на плаву. Сверхнаитием парни почувствовали, что этот эффект — навсегда! Через силу отводя глаза, Женя спросил:
— У вас продают жеваную рыбу?
— Ну, если ты любитель, — тебе пожуют и взвесят пару килограммчиков, — Надька собралась, так что ее груди вообще чуть не взвились к потолку, и вот выдала почти гениально. Она не понимала, что никакой юмор здесь не поможет, что по сравнению с Галькиными — все остальные присутствующие пары грудей — это просто плоскогорья.
Лидия почувствовала, что Гальке хочется их всех быстрее спровадить: у нее очередь. Но главное даже не в этом. Лидия еще может пять лет вести рассеянно-творческую жизнь, а ей, Гальке, нужно стоять за прилавком, каждый вечер долго смывать с себя запах рыбы, а потом еще делать контрольные. Пусть техникум, пусть торговый, но она закончит к приходу Вадика из армии. Мимо прошла завотделом в золотых сережках и с золотым кулоном в виде трилистника. “У меня это все будет, будет!” Перед Галькой встал образ кабинета с панелями под морской дуб, промелькнула цепочка событий, которая приводит к этому кабинету (продавец — завотделом — товаровед — директор магазина). И Лидия будет в кабинет к Гальке приходить — на равных. Галька всегда поможет с продуктами!
Лидия в это время увидела, что вместо рыбных консервов за спиной Гальки зеленеет рощица из свежей весенне-чистой зелени.
— Приходите послезавтра в шесть! — сказала Галька. — Сколько вам хека?
— Третий раз уже говорю: два килограмма! — почти кричал покупатель.
— Ладно, пошли! — миролюбиво всех сгреб Витька Шиманов.
Надька сразу закурила и с вызовом, на “вы”, обратилась к Бояршинову:
— Женя, а почему вы спросили именно жеваную рыбу? Уж лучше было спросить про красную рыбу! Получился бы абсурдный юмор, но не унижающий!
Женя вдруг протянул ей три рубля:
— Это тебе! На развитие юмора.
Надька сделала вид, что хочет потушить сигарету об эту зеленую купюру, Женя отдернул руку с трешкой. Он, впрочем, и не рассчитывал, что Надька возьмет деньги.
— Мне хочется кинуть в тебя целой скамейкой, — Женя махнул рукой на скамейку, мимо которой они прошли. — Ты что думаешь: если надела брюки и взяла в рот эту соску (он кивнул на сигарету), то все?! Можешь всех судить?!
Надька только улыбнулась, и Лидия заметила, что видит ее то в зеленом окружении, то в желтом, словно пустыня наступала время от времени за ее спиной…
Витька Шиманов думал: сколько в Надьке такта! Не превратила в ссору этот опасный спор. Дело не в том, что Бояршинов подавляет собеседников, а в том, что он хочет подавлять. И не им его переделать!
3
На проводах Вадика Лидия читала собственную поэму “Рыцарь веселого образа”. Голос ее был полон лицейско-дружественных интонаций.
— Зае..ли совсем своими стихами, — пьяно комментировал дядя Вадика.-Давайте лучше выпьем за корочки — шоферские — Вадика! Шофер в армии — это король! Калыму некуда будет складывать — я тебе обещаю…
Вадику вдруг стало очень хорошо. Искосившись, он наблюдал быстрые и растерянно-прозрачные движения Лидии. Поэма его растрогала, он толкнул в бок Гальку, та — Аллу Рибарбар. Толчок привел Аллу в действие, и она быстро и чинно предложила тост за родителей.
Дядя Вадика начал было свой универсальный афоризм: “Зае..ли со своими родителями…”, но его никто не слушал.
Лидия подняла свой бокал:
— За любовь Вадика и Галины!
Дядя Вадика очень обрадовался: “зае…ли совсем со своей любовью”, и с торжеством обвел всех красными глазами.
Лидия резко выбрасывала вперед бокал, так что всем было страшновато за хрусталь, но она же все-таки была одаренная и в движениях — всегда тормозила, когда нужно. Так что слышался только тихий стеклянный щелчок. “Значит, это не настоящий хрусталь, а чешский”, — думала Галька про бокалы. А вот Лидия такая настоящая, даже жутко. Этим и всех парней отпугивает.
— Ты печалишься? — спросила Лидия.
— С чего? В армии все вырастают, — в голосе Гальки сквозила святая убежденность, что ее Вадик подрастет и через три года приедет уже готовым мужем.
— А как тебе Женя Бояршинов? — спросила Лидия.
— Кислогубый он какой-то у тебя, — с простого народного сердца ответила Галька.
— Люди творческие — они вообще странные, — с облегчением сказала Лидия, потому что Галька сказала не самое худшее, что от нее ожидалось.
Между тем Егор крепко ударил по выпивке. Он уплыл сначала куда-то к мужской части компании, потерявшись среди винегрета и дымных волокон. А потом подсел к Лидии и гаркнул ей в ухо:
— Из этого можно — нет извлечь каплю истины?.. Ты сочинила поэму, а они… — он в указательном жесте сбил со стола стакан с морсом. — Я разочаро-о-ван в русском народе!
Тут самогон дошел до его голосовых связок и отключил их. Егор замолк, выразительно глядя на всех.
— Это загадочная русская душа смотрит из него, — сказала вдруг Фая Фуфаева.
Алла подержала Егора за запястье, никакого пульса не нащупала, но все же всем своим видом показала, что опасности для существования нет. Ровным голосом она произнесла диагноз:
— Он успевает создать максимум проблем вокруг собственной особы на минимальном отрезке времени.
— Я увезу его на тачке, — надежно завершила ситуацию Фая. — Он буквально за меня написал вступительное сочинение, а я что — брошу его, что ли…
Егор охотно подчинялся приказам Фаи: поднялся, просунул руки в рукава пальто, бормоча: “Какая женщина…о-пер-деленно — одна на полконтинента”. Уже нельзя было понять: юмор у него такой с “о-пер-деленно”, или от выпитого подводит артикуляция…
Фая с Егором ушли, и в наступившей на какое-то время тишине все услышали благозвучный храп. Дядя Вадика лежал, хорошо утвердившись на хозяйской кровати, и на лице его как бы глубоким резцом было высечено: “Зае..ли вы меня со всем вашим миром!”
На следующий день Лидия проснулась, когда из репродуктора со слабоумным оптимизмом неслось: “Руки за голову, ноги на ширине плеч…”. Лидия лежала в постели и хотела заплакать: никогда не будет по радио такой трансляции, нет таких движений, чтоб она, Лидия, стала заметной для Жени Бояршинова. Не будет и не может быть. Репродуктор заголосил: “Переходим к водным процедурам”. Сколько раз говорила брату Аркаше: не включай рано репродуктор или выключай хотя бы, когда уйдешь в школу. Он учится с утра, а Лидия — во вторую смену. Она встала и выключила радио. Наступившая тишина походила на удар об стенку. Лидия с шумом обрушилась в ванну, зашептав: “У Гальки Вадик, у Егора — Фая, за Надькой бродит Шиманов”. Включенная вода подстраховывала ее от всякого подслушивания: “Только мы с Аллой, как два саксаула… или аксакала…”.
Вчера Женя сказал с огромной искренностью: “Того, кто меня ругал, для меня больше не существует”. Как это бывает: никто не понял, все стали резки с ним. А ведь он хотел… хотел сказать… что внутри-то он гораздо лучше, у него только… выражения хромают. Надо с ним еще плотнее общаться, обхватнее. Хотелось отношений тесных, плечом к плечу.
Лидия закончила мыть голову и протянула, как сеть, волосы поверх грудей: так красиво, а куда все это, кому? Одиночество настолько изглодало Лидию изнутри, что она все бы отдала, чтоб стать как все. В юности ведь мечешься между двумя ужасными мыслями: “А вдруг я — не как все?” и “А вдруг я — как все?”
Лидия смотрела на свое отражение в зеркале ванной и с горечью думала: вот-вот старость наступит, а ничего не меняется, никто меня не полюбит, не поцелует! Никогда! Морщины уже скоро появятся вот в этом месте. Тут она со страхом отошла от зеркала, чтобы не указать случайно, конкретно, где этим морщинам появиться. Какие глупые эти…мужской пол! Почему Женя не ходит в библиотеку, где мог бы со мной увидеться! Но сегодня мы все будем на творческом кружке! А скоро у Аллы день рождения, там можно познакомиться с медиком и даже выйти за него замуж, за постылого. Лидия сушила волосы полотенцем и жалела себя. Потом она вспомнила, что еще никакого медика и в округе нет, можно идти на кухню и спокойно завтракать. Родители уже заканчивали пить чай. Заметив красные глаза дочери, Анна Лукьяновна сразу начала:
— И у Аллы никого нет! А у Аллы есть кто-нибудь? Видишь, и у Аллы нет пары. Первый же курс только…
— Зато у Гальки и Вадика что-то невозможное, сказочное, — жуя, бормотала Лидия.
— А сказки нужны, чтоб люди не пали духом, — заметил Лев Ароныч.
4
“Дорогая Юля, сейчас два часа ночи — только что меня проводил Женя Бояршинов. У меня к нему такое чувство, только не смейся, словно мы уже двадцать лет женаты, и у нас восемь детей! Правда, Галька сказала, что Женя — “кислогубый”! А он как раз болеет за народ, но я все по порядку начну. Да, Юля, я надеюсь, что ты тоже испытываешь такие полновесные переживания (знаю из письма) и поймешь! Может, тебе покажется смешно на твой столичный пошиб, но у нас есть творческий кружок “Струны” — туда все ходят избавиться от своих творческих напряжений. Его ведет Солодкевич. Леонид Григорьевич. Он такую привычку имеет — плавно дирижировать руками. Впрочем, у него тик. И он так — дирижируя — рваные движения превращает в плавные. Солодкевич на себе тянет весь юмор университета, а иногда кажется, что и весь город спасается его умным весельем, Есть еще такой театр студенческих миниатюр, им тоже Солодкевич руководит. “Шип”. “Што изволите показать” — так Леонид Григорьевич расшифровывает “ШИП”. Мы сейчас переделываем для студенческой самодеятельности пьесу Горького “На дне”. В разоблачительном духе. Еще “Мертвые души”.
Но это впереди. А сегодня второй частью повестки был разбор рассказа Жени Бояршинова “На рыбалке”. Taкое название, да, словно простой рабочий парень написал. Надька-змея слушала-слушала, а потом сказала: “Что-то я не дождалась коровы, которую кто-то рядом доит”. А рассказ вот о чем: там мужик на рыбалке намазывает дождевых червей на кусок хлеба и ест такой бутерброд. Конечно, углубленно описаны все переживания героя. Этот герой — не сам автор. Женя не стал бы есть червей, конечно, что ты! Этот рассказ — протест против того, что в Перми нет мяса. Сочувствие к маленькому человеку, понимаешь? Вообще, Женя — мастер, играет всеми средствами. Солодкевич Женю не понял и еще во время чтения мне два раза подмигнул, и я не смогла слушать рассказ, как нужно бы! Но я думаю: может, эти подмигивания у Солодкевича — продолжение тика? Опросить бы всех девушек, подмигивает ли он им!
Ну, там, конечно, был наш Егор Крутывус. Как я могла его раньше ценить, сама не понимаю. По сравнению с Женей это как Азовское и Черное моря! Глубина, она у Жени, конечно, хотя Егор тоже не дурак, он много знает. Мол, черви не заменяют мяса: в них нет гемоглобина, один белок! Гемоглобин лишь в хордовых. “А мы все тут хордовые”, — радостно заметил Солодкевич и снова мне подмигнул: “Правда, Шахецкая?”. А я вижу: все к Жене несправедливо настроены. И тут меня осенило: в “Евгении Онегине” — во вступлении, к Плетневу, что читаем? “Хотел бы я тебе представить” то-то и то-то, а вышло “собранье пестрых глав… небрежный плод моих забав”. В общем, что вышло, то и осталось. Мало ли чего художник хочет создать — образец поэзии , “живой и ясной”, но “так и быть рукой пристрастной прими”. Даже у Пушкина! И читатель должен это понимать. И критик. А Солодкевич ходит, дирижирует и посмеивается: “Молодец, Шахецкая, хорошо выступила”.
Сам Женя тоже выступал: дескать — эстетика безобразного — она всюду, у Толстого “Смерть Ивана Ильича”… Знаешь, Юля, что это с мужским полом творится? То Егор спрашивал у духов, когда умрет, то Женя о смерти рассуждает, словно они боятся, что смерть мимо пройдет. Такие хлопоты, что ты! Но если снисходительно на все смотреть, то можно протерпеть их всю жизнь, правда? То есть — одного Женю. Солодкевич слушал, усмехаясь, нашу ползунковую критику и на прощанье промолвил:
Пошел Гаврила на рыбалку,
Он хлеб с червями уминал…
Такой смех на нас почему-то напал тут, но мы его отразили. Хохотала только я одна, еще Женя хохотнул, чтоб показать, что не обижен. Но всем хотелось посмеяться — по завистливым взглядам я это поняла.
Дорогой мы шли сначала впятером: я, Женя, Егор с Фаей и еще одно студенческое существо, такой женственный мальчик Миша, он со второго курса. Егор завлекал, конечно, Фаю, своим умом “ее стращая”: “Червь — кишечно-полостное, в нем гемоглобина нет”. И тут Женя ответил ему на языке врага: “A ты, Егор, напиши крупными буквами “ГЕМОГЛОБИН” и оклей всю свою комнату вместо обоев, и у тебя будет, на что равняться в жизни”. Он вообще говорил что-то не то. Даже когда мы остались вдвоем на пустой улице Ленина. Ты помнишь улицу Ленина? Идет от университета к Центру. И Женя говорил не то, и погода была не та какая-то. С неба мерзкий студень посыпался. Женя все: троп, синекдоха. А тут шел какой-то дежурный полуночный пьяница и говорит: “3а эту синекдоху тебя надо отмудохать!” (Извини за точность цитирования!) Конечно, мне дорога любая мелочь: все, что относится к Жене, становится нашей общей биографией? Так ведь? Прости, ради тропа!.. Через двадцать лет, когда мы с Женей будем праздновать юбилей знакомства, этого мужика грубого, может быть, будем вспоминать, как ангела с небес. Мы еще долго с Женей хохотали над его словами. И тут Женя даже взял меня под руку и перевел через полузамерзшую лужу. Мы еще долго говорили в подъезде и возле лифта, потом — возле нашей двери, а потом он повернулся и ушел. А пока мы говорили, мы часто приближались лицами друг к другу, потом снова откидывались. У меня началась антиперистальтика. Это уж как водится. Рифма: антиперистальтика — перестаньте-ка! Надо бы написать на эту тему. Но не могла же я первая его поцеловать? Какие у вас в столице веяния в этой области? Напиши! Просто голова не на месте. Он повернулся и ушел. Но все-таки он бродил со мною три часа, правда? Не зря же? А Солодкевич, кстати, разводится с женой, поэтому ему сейчас подмигивать как бы разрешено, что ему после развода — монашествовать что ли? Он — молодой кандидат, ему всего тридцать лет…”
На следующий день Женя и Егор не пошли на лекцию по истории партии. Они разговаривали как ни в чем ни бывало:
— Егор, ты что — уже выпил сегодня?
— Нет. Я просто… недоспал.
Казалось: будущее прекрасно в любом случае — пьешь ты или нет. Будущее казалось уже забронированным. Поэтому Женя сегодня разговаривал с Егором, хотя вчера они перебросились парой обижающих реплик. Да и не обижающих: все были так близки друг другу, что могли говорить все, что угодно. И вообще в свете нависающего прекрасного будущего невозможно было сердиться друг на друга. Тем более, что в настоящем многое не нравилось…
— Эта история КПСС никому ведь не интересна, правда, Егор!
— Почему… Если б всю правду о Троцком. О Сталине. О лагерях. Это было, было бы всем интересно!
— Ну, кто ж тебе ее даст — всю правду! Они о себе никогда этого не расскажут… А Шахецкая-то! Помнишь, как вчера встала на защиту моего рассказа? Так трогательно-неудачно — как из детсада…
Егор сразу:
— Так из нее вообще выйдет хорошая жена, кроткая.
В глазах Жени добродушие сменилось агрессией, как будто свет в светофоре переключили.
— Ты что! Мне не нужна кроткая жена! Я не хочу потерять форму!
Егор пошел еще раз навстречу: значит, Надька подойдет, она резкая.
Но Женя и тут возмутился: как можно — он, Бояршинов, никогда не женится на общежитской!
“Пижон”, — подумал Егор. Но в чем-то Бояршинов и прав. Лидия, она, как сестра… на всю жизнь.
Женя открыл папку и достал свой новый коллаж. Одна из купальщиц Дейнеки вырезана и любовно приклеена к ватманскому листу. А на причинном месте у девушки точно приклеена дверца с никелированной ручкой. Судя по суховатой графике — дверца вырезана из какого-то руководства по механизмам.
— Дашь перефоткать? — спросил Егор.
Бояршинов сказал резко: дескать, хитрый — хочешь разбогатеть на мне, ведь через двадцать лет это сколько будет стоить — такой коллаж, роскошь! Здесь цветение форм просто, монтаж выявляет скрытые сущности, как от столкновения двух элементарных частиц рождаются миры-при огромных скоростях.
Сказал и огорчился: Егор подумает, что я жадный, а ведь это все во имя прекрасного будущего, чтоб оно было еще прекраснее, не распыляясь в настоящем.
На самом деле Егор совсем не обиделся. Его-то будущее было еще прекраснее — даже без всяких коллажей.
5
На фольклорную практику их повез Солодкевич. Из вагона в Соликамске пересели в автобус и запели: “В первые минуты Бог создал институты, и Адам студентом первым был”… Они хотели сильнее обозначить свое присутствие здесь, в этом месте, и вообще — в эпохе. Казалось, что от слов песни, от выкриков Надьки и дирижирования Леонида Григорьевича они становятся еще студентистее. Потом пересели в тракторный прицеп, уже подверженный колхозной коррозии, и замолчали. Только хватались друг за друга во время резких бросков прицепа, скачущего по рытвинам. Лидии показалось, что Леонид Григорьевич слишком сильно прижался к ней, но тут их бросило в другую сторону, и она сама ударилась о Женю. Но в этом возрасте юноши не возражают, когда на них сваливаются фигуристые девушки.
На колхозной конторе висела цветная потрескавшаяся фанера: хохочущая женщина откинула голову под натиском чугунно прорисованных букв: “ЗДЕСЬ ШЬЮТ ИЗ КОЖИ”. Ее немой смех словно означал: какое там шьют, но если уж шьют, то бегите отсюда ради всего святого! Мимо шел мужчина, слегка обглоданный местной жизнью: на закорках он нес старушку, глаза ее были закрыты. Лидия сразу спросила у проходящей мимо женщины: “Что-плохо ей?” — “Нет, хорошо, — откликнулась собеседница. — Сын со свадьбы несет… гуляли два дня. Петровна вам потом попоет знаете как — вы ей только выпить поднесите”.
Побросав рюкзаки и сумки в клубе, в комнате для кружковой работы, они бросились к речке. Вода в Вишере бежала так быстро, что это казалось неестественным. Бояршинов подумал, что, как в коллаже, река методом наложения втиснута в общий простодушный пейзаж. В воздухе чувствовалась вибрация силы и угроза от движения водяных мускулов.
К берегу неподалеку причалил плот, какие-то люди стали выгружать с него рюкзаки и походное снаряжение.
— До самого Ледовитого океана уже поселений нет, — сказал Солодкевич. — Откуда же эти приплыли, если в верховьях нет никого.
— Пойду выясню, — отозвался Егор.
Видимо, выяснение было настолько захватывающим, что он погрузился вместе с туристами на плот и исчез.
Ночевать отправились в клуб, а Солодкевич, отвечавший за жизнь и здоровье студентов, пошел на поиски Егора. Все уже улеглись вповалку на постеленное на полу сено, а комары вылетели на еженощный промысел, когда с берега Вишеры вернулся Леонид Григорьевич. Он был один и — судя по дыханию — опечален. Но печаль не могла до конца вытеснить его живость. Он чуть ли не с размаху упал рядом с Лидией, то есть с самого краю. И сначала затих. Только она начала всплывать к какой-то сияющей поверхности — привалился! И как-то всё молча, как бы нечаянно. Лидия очумела от перепада реальностей и тоже как бы нечаянно выставила локоть: “Надька, ну что ты — душно!” Солодкевич, несмотря на локоть, прижался еще плотнее. Тогда Лидия увесистой ручкой резко отмахнулась.
Утром Солодкевич встал свежий, первозданный. Губа, правда, у него была сильно разбита и распухла. Но он весело объяснял всем: Шахецкая как-то беспокойно очень спит, зовет Надьку, вот на губе и отразилась ее бурная внутренняя жизнь.
Егор появился как ни в чем ни бывало, но с огромной щетиной. Фая Фуфаева как-то даже величественно смотрела на подбредающего Егора. Она спала прекрасно. В свете обязательного сияющего будущего Егор напрасно что-то там такое исчезал, появлялся, выпивал, словно пытался уклониться от гарантированного счастья.
Солодкевич был человек мудрый. А мудрость всегда ведь выглядит просто: пять-шесть движений и семь-восемь слов. Он послал Егора в магазин — дал три рубля на вдохновляющую влагу. Остальным сказал:
— Работать будете вместе: Егор — для затравки фольклорной ситуации выпивать с бабушками, а вы все в это время не зевайте-записывайте.
Витька Шиманов от Аграфены Петровны с трепетом записывал: “Полный колос клонится к земле, а пустой свою голову к небу топорщит”. Ему казалось, что перед ним раскидывается вечная мудрость, залог всего самого лучшего на земле. Вот оно добро народное!
Лидия карябала своими клиновидными рунами: “на розову траву, ой да на розову траву”. И этот формализм ее мучил и опустошал. Розовая трава — какая-то инопланетная, откуда это залетело, раздраженно думала Лидия. Народ… Он сплошь окружен всякой зеленью — хвоей, листвой, травой… Куда его тянет на декаданс?!
Фая величаво запечатлевала: “Девки молоденьки — глаза-смородинки”, убеждаясь: сама-то она полностью соответствует этому определению. Гарантия светлого будущего крепла в ней с каждым записанным словом.
Надька у пожилых сестер Отеевых услышала:
Девки, пойте, девки, пойте,
Я старуха, да пою.
Девки, дайте по платочку,
Я старуха, да даю.
Пропев, бабки смущенно потупились.
— А вы не стесняйтесь, — подбодрила их Надька, ощущая, как от спорящейся работы по всему телу разливается уют.
— А вы нам плесните, — с безучастным видом сказала старшая сестра, словно это взбрело ей в голову только что, а так-то ничего, вроде, и не хочется.
— Егорушка! — крикнула в окно Надька. — Иди сюда!
Егор прибежал со скляницей от Аграфены Петровны — разделил остатки всем, включая себя. Ожившие сестры дружно запели:
Девки, дайте, девки, дайте —
я старуха, да даю!
А Женя Бояршинов в это время лежал на солнечной полянке и сочинял по поручению Солодкевича программу отвального концерта. В знак благодарности нужно было подарить колхозникам прозрачное веселье, показать, что ученые люди тоже могут веселиться. Однако муравьи залезли Жене в нежные складки тела, а оводы пытались отсосать его кровь. Насекомые были на стороне фольклора. Не вынеся этой пытки, Женя бросился бежать. Налетел на Солодкевича и неожиданно заметил, что тот похож на шмеля или другое опыляющее насекомое: полосатый свитер и рыжие кудри просто жужжат в глаза.
Возле калитки Анны Герасимовны стоял слегка подвяленный фольклором Шиманов, покуривая с довольным видом: много поработал.
— Ты будешь что-нибудь свое читать на отвальной? — отеческим тоном спросил Женя.
Шиманов сразу оживился и начал:
— Ну, бей меня, народ мой, бей,
Но справку при себе, что ты народ, имей!
— Ну хватит, — сказал Солодкевич, — Хорошо. А может, лучше ваше это… про акулу?
— Как там у тебя, — подхватил Бояршинов, — “За мною акула плывет и хочет мною поужинать, вот. Но я эту тра-та-рам акулу— ударю в скулу”?
— В шершавую скулу, — довольный, поправил Шиманов Женю. — Нет, не поймут селяне. А вот Егор тоже может пригодиться, — сказал добрый Шиманов .— Он всего Ильфа-Петрова наизусть знает.
Солодкевич разбудил Лидию в шесть часов:
— Шахецкая, сегодня вы услаждаете наши желудки. Не забыли?
Она пошла умываться к медному рукомойнику, который задумчиво, по-мойдодырски растопырился возле крыльца. И вдруг Лидия поняла: вот почему “на розову траву”! На кошенину падал свет зари и окрашивал ее в бледно-кисельные тона. Умывальник же уверенно вносил в это высокое звучание свою густую зеленовато-окисленную ноту.
Лидия добросовестно разварила в мелкую труху рыбные консервы, добавив неизвестное количество соли. При этом ее укусила какая-то муха: глаз заплыл и упрямо отказывался смотреть. Женя попробовал варево и сказал:
— Лао-цзы бы после первой ложки с осла упал.
— Ну, во-первых, с мула, а во-вторых, как даос он испытал бы озарение, — серьезно сказал Солодкевич.
Из клуба выбежала Надька и закричала:
— Приближается ураган! Приближается ураган!.. Кстати, Лидия, что с глазом?
Весь день небо что-то угрожало, обещало, но только к вечеру исполнилось предсказание радиоточки: деревья падали с зубным хрустом, в одном месте обрушился электрический столб, не стало света. Студенты во мраке укладывались на ночлег. Солодкевич, как позапрошлою ночью, втиснулся рядом с Лидией, посмеиваясь:
— Вы ведь теперь у нас соль земли!
А Лидия ничего не отвечала, опустошенная кулинарными неудачами, оплывшим глазом и разрушающейся жизнью. Никто не смотрит в ее сторону, вернее смотрят, но каким-то аннулирующим взглядом.
В это время рванул с новой силой ветер, с жалобным кряком полетело очередное дерево за окном, по крыше хлестнул ливень. И тут три местных голубчика пропели бодро, упирая на свое родное “О”:
— И ДОрОгая не узнает, какОв танкиста был кОнец…
Надька и Фая заспорили, кому завтра дежурить по кухне. Когда в их голосах возникли кликушеские тона, Егор взмолился:
— Прошу: не надо крови! Я так ее боюсь.
Лидия улыбнулась его миротворческим усилиям и тут же засопела. Солодкевич выждал, когда по всем телам пойдет гулять обобщенно-ровное дыхание и срежиссировал случайное прижатие к Лидии. Он был гораздо осторожнее, чем в своем предыдущем опыте. Лидия опять очнулась и лежала, раздуваемая сомнениями. С одной стороны, надо бы и начать какие-то объятия испытывать, почему бы и не Леонид Григорьевич… Он ей вполне нравился, если бы… зачем он не погуляет с нею вечером по берегу? Ну, сегодня была гроза, а вчера!.. “Ну, как я это представляю: сначала бы поговорили, а потом бы обнял. Я что — грелка ему?” Она забормотала что-то невнятное, легко лягнула коленом. Бедный преподаватель закряхтел и опять отполз в дальний угол, делая вид, что ну невыносимо прямо комарья налетело.
6
Скачком наступила осень.
— Фая Фуфаева беременна! — Надька, шепнувшая эту громокипящую новость Лидии, сама выглядела как воплощенное отрицание плодоносящей функции: постриженная под мальчика, в болтающихся на длинных ногах брюках, да и дохнула едким табаком прямо в щеку.
— Откуда ты знаешь?
— Каждую перемену ест яблоки… А меня Витька уже дважды просил замуж выйти. Я боюсь! Всю жизнь мать мне твердила: “Больно ты бойка, бойка — ой, в подоле принесешь! Вострая ты, Надька, смотри, родишь раньше времени!” Нагнала на меня страху…
Вчера Лидия столкнулась нос к носу с Солодкевичем. Все лето они не виделись. Как провели?.. А у вас как?.. Я с женой измучился. Tак вы же давно развелись? До сих пор сужусь (победный смешок). А вы, Лидия?.. А я к подруге в Москву…
Он пригласил ее в кино.
Лидия сколько раз плакалась Юлии в Москве: почему я такая несдержанная, испинала бедного Леонида Григорьевича, а Юля добавляла: “Лёнчика бедного”.
Лидия вернулась из Москвы, подбодренная мыслью, что надо брать мужика голыми руками. Юлия не только словами подбодрила подругу, но и наглядно: полтора месяца перед Лидией разворачивался роман подруги с проректором МГУ. Юлия относилась к этому, как к сложному, утонченному аттракциону: захватывает дух, небо и земля меняются местами, а потом еще наступает мгновение понимания и преданности, которое от настоящих не отличишь!
— Когда в кино-то идете? В какое? — тормошила ее Надька.
— Слушай, ты, наверное, будешь смеяться, но я забыла, какое кино. Что-то очень известное. Сегодня в семь тридцать, в Доме железнодорожника.
— Ты что-то колеблешься, Лидия? Все равно иди — там все пройдет, — Надька рассуждала, как гениальный полководец (ввязаться в битву, а там посмотрим). — Лидия, ты сейчас вся такая габаритная, красивая, я даже завидую… (Большие батальоны всегда правы).
— Ради Бога, Надька, я от родителей узнала, но ты больше никому… Леонид Григорьевич судился с женой… раздел имущества. Там столько мне непонятного: срезанная люстра, какие-то детские шапочки, которые вязала его мама. Это же для его детей? А он хочет отобрать! Одного ребенка он от жены отбирает себе. Папа сказал, что в мелочных мужчинах есть что-то смешное.
Надька пожала плечами: какая ерунда!
— Иди и ни о чем не волнуйся: Солодкевич скоро защитит докторскую — денег вам будет навалом.
В Дом железнодорожника Лидия пришла, кажется, слишком рано. А потом она вдруг поняла, что до сеанса осталось пять минут — кругом забурлили струи входящей толпы. Солодкевича не было. Вдруг из человеческих струй оформился Александр Юрьевич Грач, рядом с ним, ну очень тесно, стояло какое-то эффектное создание в супер-модном болониевом плаще.
— Выручите меня, умоляю — на билет! Я тут случайно совсем шла мимо…
— Дорогая Лидия, разумеется!-жестом миллионера Грач протянул ей три рубля.-И упаси Бог вас возвращать! Кланяйтесь от меня Анне Лукьяновне и Льву Аронычу!
Начался ликующий мажорный киножурнал: там сеяли, плавили сталь, запускали самолеты, испытывали машины, ткачихи ткали десятки километров ситца, в общем, всеми силами старались развеселить Лидию. Но у них ничего не получилось, пока не раскрылась дверь и в призрачном трепещущем конусе лучей появился Солодкевич. Но появился он с большим добавлением: курсовички и дипломницы мерцающей стайкой потянулись за ним.
Лидия поняла вдруг, что папа прав: Солодкевич смешной человек. Какой-то малолетка, если он это вот все специально сочинил… Фильма она не запомнила. Он закончился, и Лидия первая выскочила из зала. Она направилась в общежитие к Надьке.
В комнате Надьки не было, и Лидия побрела на общую кухню. Там вся в распущенных волосах стояла Инна Разлапова и что-то быстро мешала в кастрюльке, пыхающей зеленым паром.
— Фитиль вывариваю — от примуса, — деловито пояснила она, — знаешь, какой пояс красивый будет.
Лидия заглянула в кастрюлю: там в пузырчатых слоях вилось нечто вроде плоской зеленой змеи.
Лидия хотела спросить, но тут же сама вспомнила, что Надька должна была делать стенгазету.
— А ты, Инна, почему не делаешь “Горьковец”?
— Я еще из себя-то не все сделала, — и Инна озабоченно подлила в варево что-то из уксусной бутылочки и подсыпала краски из пакета. Долго все перемешивала.
Пар побежал вверх с фиолетовыми прожилками, отбрасывая на лицо Инны размытые рефлексы.
Пылая Солодкевичем, Лидия с топотом обрушилась с пятого этажа на первый.
— Что с тобой? — искренне испугался Женя. — Бледная…
Но он тут же спохватился и добавил, набирая привычный тон:
— Словно ты попала под первый трамвай, как Гауди в Барселоне!
Лидии показалось: сердце вскочило на коня. Она замерла, надеясь, что Женя еще произнесет какое-то количество звучных красивых слов. Надька с сигаретой наготове, как мужик, переминалась с ноги на ногу: “Пойдем поговорим!”.
Лидия обрушила на Надьку бурные жалобы, а та пристрастно выслушала, потом напоследок затянулась от плюгавого окурка и сказала:
— Ты, девка, не поняла! Здесь все… вообще-то ты должна чуть ли не ликовать. Солодкевич испугался, вот и набрал для уверенности этот цветник ходячий…
Вдруг Лидия резко устала: давай, Надька, ни слова больше о нем.
— Ладно. Вот тебе новость: Фая выходит замуж за Егора. Она сказала, что уже на третьем месяце.
Усталость как будто смыло этим известием.
Лидия встрепенулась: надо бежать в тихое место, домой, зализать раны, а после ванны, впечатляющего ужина и дремоты с книжкой на диване — можно посочинять поздравительные оды на свадьбу Егора и Фаи. Скорее, скорее!
Надька ворвалась в помещение, где камлали над стенгазетой, и метнулась к Бояршинову. Женя в это время стоял возле доски и вещал:
— Несчастные! Вы даже не представляете, как можно нарисовать траву! Вот так рисует Жан Эффель (заскрипел мелом по доске), это три запятых. А вот так изобразил бы Ван Гог — три змейки. На иконах, — он вознес перст, — какая-то первозданность.
Надька остановилась. Послушала немного, но на Дюрере (пантеизм, в каждой травинке Бог) безжалостно прервала:
— Слушай, философ, догнал бы ты Лидию, проводил… вы вообще очень дополняете друг друга.
— Что? Лидию? — захохотал Женя. — Эту городскую дурочку, мутирующую в городскую сумасшедшую!..
Все, кто присутствовал, растерялись. Женя и раньше говорил оригинальные гадости, но про окружающий, про отдаленный мир. Своих, которые сердцевина мира, он не трогал. И это мило всех сплачивало, делало своими в огромной мере. По неопытности они не знали, что его нужно было остановить сразу. Теперь все вдруг спохватились… Чтобы отвлечься от тяжелого перекатывания внутри — последствия слов Бояршинова, — они продолжили работу над “Горьковцем”. И все они думали: как отомстить за Лидию.
Егор бормотал:
— Конечно, можно обозвать каждый атом, но…
— Но станет ли от этого мир лучше? — закончил Витька Шиманов.
4. Рюмка мести
1
— Но Лидия ничего не должна знать, а то запоет опять: “Да Женя не такой, внутри он гораздо лучше”. Есть в ней это пустое интеллигентствование.
— Девочка из профессорской семьи, что вы хотите…
— На нашей с Фаиной. Свадьбе. Мы осуществим! Возмездие. Это будет операция “рюмка мести”!-Егор, конечно, был уверен, что прекрасное будущее обеспечено: мы будем работать, развиваться, и в результате… Свадьбу Егор допускал как приятный довесок к твердому сценарию грядущего. — Спирт подкрасим соком, а Женя пить не умеет… вот и будет месть.
— А где спирт взять?
— У Аллы Рибарбар, она же медик.
— У, кислогубый, — лихо подхватила Галька идею мести, когда после лекций Надька зашла к ней в магазин. — Сказать, что Лидия — сумасшедшая!
Теперь уже Галька после работы зашла к Алле Рибарбар.
— Как Вадик? — спросила подруга.
— Пишет, что соскучился, а ты как — завела кого-нибудь?
— Венера любит досуг, — степенно ответила Алла. — А где у меня досуг? Знаешь, сколько медикам задают учить… А на свадьбе Егора кто-то будет из мужчин свободный?
На свадьбе из мужчин был еще Володя Пилипенко — Вол, бывший телохранитель Егора в школе. Его взбодренное холодом лицо постепенно в квартире нагрелось и начало струиться невиданным здоровьем. А Володю поразило, как блестят гладко зачесанные волосы Лидии:
— В твою голову можно смотреться, как в зеркало!
— Слушай, меня тоже все спрашивают, что я с волосами делаю, чем их смазываю, а я ничего… Мы, Володя, с тобой поговорим после, ладно? Я должна еще поэму досочинить… Ты ведь в этом году школу закончил: куда-то поступил?
— Поступал в универ на физику, не прошел.
— Жалко, потом это обсудим, хорошо?
— Прошлое — ничто, будущее — всё! — холодно-хрустальным голосом заявил Бояршинов. — Один звонок может изменить всю жизнь, судьбу.
Он собирался звонить в редакцию журнала “Юность”, куда месяц назад послал свой рассказ.
— Да ну, не может быть. Один звонок не может изменить жизнь, — возразил Вол.
Бояршинов не удостоил его ответом. Он уже со смехом показывал жениху щепотку фиолетовых лепестков, туго спеленутых ниткой: мол, купил невесте мерзкий кусочек цветов — ничего другого не нашел.
Невеста, то есть Фая, удачно скрывавшая свой токсикоз жеванием яблока, призывала всех рассаживаться. И тут Лидия заметила, что Галька с Аллой как-то странно-подозрительно хихикают вокруг Жени, накладывая ему салат в тарелку и что-то переставляя в приборе.
— Вы чего?
— Да ты, Лидия, посмотри на блюдце под лимонами. Узнаешь? Это его мы вертели здесь на спиритическом сеансе!
Мстители учли все, кроме того, что рассеянная Лидия сядет рядом с Женей. Мама Егора быстро сказала первый тост за молодых, Лидия подняла рюмку и хватанула чего-то расплавленного, но, видя, что все пьют и не морщатся, подавила кашель. Володя, сидевший справа, еще потянулся к ней чокнуться, и она еще раз глотнула спирт, закрашенный соком. Это была “рюмка мести”!
Крепясь на стуле, Лидия ощутила жажду и яростно выпила остатки.
Теперь если взять большие ножницы и нарезать на мелкие разноцветные куски все, что было, а потом кое-что потерять, остальное же склеить в произвольном порядке, получится то, что стала воспринимать Лидия после выпитого спирта.
Лидия искала в себе центр тяжести, чтобы встать и уйти домой, а там, в тиши, расставить по местам все куски сегодняшнего дня. Фая сразу же поняла, что Лидия выпила “коктейль мести”. Пошептавшись с Надькой, она снарядила Володю проводить Лидию. Пришлось рассказать ему про “городскую дуру” и про план мести. И про рассеянность Лидии…
Лидия властно приказала шубе надеться на плечи, и та послушно прошелестела и легла на плечи, а шапка села на голову. На самом деле Володя в это время долго мучился, пытаясь втиснуть ее крупное тело в одежду. Калейдоскоп кусков нарезанной действительности крутился в голове Лидии. Она слышала, как Женя, захлебываясь от восхищения собой, произносит длинный тост:
— …Я смотрю на часы-они остановились. Пусть жизнь никогда не остановит нас, как эти часы! Я вижу арбуз: он разрезан. Пусть жизнь никогда не разрежет нашу компанию на отдельные куски…
Только тут до Егора дошло, что “рюмка мести” попала не по адресу, и он восхитился непредсказуемой драматургией жизни. Но тут же слетел с высот суперменства, схватил бутерброд с ветчиной и стал совать его в рот Лидии: “3акуси!” Она лишь вяло помяла челюстями. “Вспотеет, мы пойдем”, — сказал Володя и вывел Лидию.
На улице Володе пришлось в прагматических целях обнять ее. Она, конечно, статная от природы, но и он как никто силен физически! Первый снег обильно наметал пышные сугробы, и Лидия уселась в один из них:
— Ты, Володя, иди! Не задерживайся. Я уже свой дом вижу… А мне нужно многое продумать. Да и родители не должны увидеть… в таком виде. Я немного очнусь пока. Ты Жене не говори, что я купалась в сугробах тут…
Володю поразило, что она еще думала о Жене, но, впрочем, ей не известно ведь, как он о ней отозвался. Ему хотели отомстить, но Лидия же и подорвалась на этом спирте. И хорошо ведь, думал Володя, хватая ее чуть ли не в охапку и волоча к дому. Сначала Лидия чувствовала, что это как бы отцовские объятия. Вдруг откуда-то — обжигающе-бешеные прикосновения снега к шее: это Володя растирал ей шею и лицо, чтобы привести в сознание. И как бы по необходимости — целомудренно-обнимая Лидию, он старался сильнее прижать ее к себе. Но вот они уже возле самого ее подъезда, а Лидия снова села в сугроб:
— Всё! Сама… Спасибо, Володя! Иди. Я сама тут… Подожди! Не говори ничего никому… Жене ни слова.
Он ее тащит, весь в поту уже, а она села в сугроб и говорит только о Жене!..
— Лидия, лежать в сугробе — это бывает, но для профессорской дочки не очень хорошо. Вот кто-то мимо пойдет и увидит.
Он поднял ее и начал втискивать в подъезд, приговаривая: все будет нормально, не надо бояться родителей. Все вообще будет прекрасно: вот что означал его полубратский поцелуй. Все произошло так внезапно, что Лидию не успело даже затошнить от присутствия… от такого присутствия (потом Алла скажет: Володя — единственный мужчина, от которого Лидию не тошнит!). Это был первый поцелуй в ее жизни. Просто он ее, как спящую красавицу, разбудил! И она ответила тоже поцелуем! Тут-то она и протрезвела: ого, вот какие силы, оказывается, таятся в очень простом, нежном… нежном… хорошее средство протрезветь, надо бы сразу так. И напрасно она боялась родителей: супруги Шахетские были в восторге, когда увидели Володю, который, плотно обнимая их дочь, вошел в дверь. Они поверили, что эти подсобные объятия несут в себе много искреннего.
Лев Ароныч, как купец, потирал руки до полуночи, а Анна Лукьяновна без конца бормотала:
— Какой могучий молодой человек, с умным красивым лицом!
2
Через неделю Володя ушел в армию.
Но всю эту неделю — семь дней — каждый день встречая Лидию, он чувствовал, что его куда-то вот-вот унесет, но не про армию думал, а куда? Каждый день он твердил Лидии, что не он ее спас от мерзлого сугроба и звенящего ледяного тела, а она его — от плутаний в пустоте…
Она же видела Володю в каком-то светящемся живом изумруде.
Квартира вела себя очень деликатно, всем своим нутром подчеркивая, что дома они вдвоем: “Не бойтесь, ребята, во мне сейчас никого, кроме вас, нет!”. Это выражалось дружелюбным журчанием в санузле, пением счетчика и еще какими-то неизвестными, но не пугающими звуками. Лидия в это время мучительно боролась с яичницей на кухне (с одного края она колыхалась жидко, а с другого уже подгорала). В кабинете профессора Шахецкого Володя рассматривал побитые и склеенные горшки научно-обшарпанного вида. Но как молодой растущий организм он с интересом прислушивался к скворчащим звукам из кухни. По направлению к кабинету потянулась струйка чада, за ней ворвалась Лидия с криком: “Садись за папин стол!”.
— А чем эти сосуды склеены?
— Бери ручку! — еще свирепее закричала Лидия.
Он безропотно и даже с веселым ожиданием сел в кресло (пронзительный писк моды шестидесятых: оно крутилось вокруг своей оси).
— Теперь пиши! — приказала Лидия.
— А что?
— Научный труд!
— Но я должен поднять соответствующую, очень соответствующую литературу, — и он поднял Лидию на руки.
На миг ей даже показалось, что она взлетела сама, а он только для порядка ее в двух местах поддержал.
В это время входная дверь открылась и степенно вошел Аркадий. На самом деле не замечая Лидию и Володю, хотя в это трудно поверить, он расстегнул пальто и прошел к книжным полкам. Затем метнул в сестру обличающую молнию взгляда:
— Где истории Византии? Я поспорил с Демой о монофизитах. Если ты роешься здесь, то зачем?!
Лидия увесисто-упруго спрыгнула с рук Володи, и они бежали на кухню от дальнейших обличений. Володя послушно поглощал обугленную яичницу.
— Лидия! Теперь давай поедем ко мне, — внезапно сказал он, и фраза прозвучала утонченно-развратно, как цитата из Мопассана.
Лидия задрожала и подумала: а, будь, что будет. Сегодня три пapы, их побоку. И они прогромыхали через весь город к коммуналке Володи.
На подходе к дому Володя сказал: в этой коммуналке они в восьмом классе встречали новый год в ванной, в самой ванне, все дети одного возраста собрались и инсценировали книгу “Трое в лодке”, там была темнота, и один лаял. А девочкам сказали, что…
Лидия не слушала. Она думала, что все должно произойти на кровати. Все, а что все?
Оно все там и произошло. Володя разложил на покрывале с нездешними жар-цветами какие-то тусклые, поломанные фотографии и документы. В общем, весь семейный архив. Хотя думали о будущем, но и прошлое по какому-то здоровому инстинкту не отбрасывали. Володя показал свое свидетельство о рождении:
— Вот видишь: отец… А вместо отца… вернули в виде справки о реабилитации. Даже лагерной пыли не осталось. Мать всегда ласковая, а я бы в детстве все отдал, чтобы иметь такого сурового, с огромными недостатками… как у тебя или у Егора.
— Ты куда? — спросила Лидия.
— Там мама оставила поесть, мы сейчас… вдвоем, я принесу. Много оставила, ты мне поможешь.
Он принес жареной картошки и суп:
— Приду из армии, закончу институт — ты у меня никогда пол мыть не будешь! А знаешь, как я хорошо умею готовить (хотя он ни разу за это не брался, но был уверен, что за три года армии да пять лет института он уже всему научится, так что это была уже и правда).
— Ну а я буду стирать, — решила не уступать Лидия. Вот что такое счастье, подумала она: когда всю жизнь Володя варит суп, я за стенкой белье полощу и мы разговариваем… о чем? Обо всем на свете! А свет большой, хватит разговоров на всю бесконечную жизнь.
Они вышли на общую кухню, чтобы трепетные коммунальные старушки не подумали чего — из жалости к этим старушкам, чтобы те не мучились своими подозрениями. Володя мыл посуду и говорил:
— Как я Егору завидую: он уже всем обеспечен, женой, ждут ребенка, когда я вернусь из армии, он уже будет четвертый курс заканчивать. А я написал “интузиаст” в сочинении, думал, что от слова “интуиция”… И вот будущее — нормальная жизнь — откладывается на три года. Егору хорошо.
— А я Фае не завидую, — сказала Лидия и с фольклорным выговором добавила: “Егорушка-то водочку понужат”.
Одна из старушек радостно резонировала на последние слова:
— И твой еще будет понужать, Володька-то, — в лице ее собралась вся ее бедная, по мелочам хищная жизнь. Чувствовалось: она хотела добросовестно объяснить всем людям с улыбками, что они не правы. Бескорыстно она пыталась подготовить к злобной гармонии жизни. А то чего это: у всех хорошо, а у меня плохо! Пусть же и у всех будет нормально, как у меня.
В эту секунду Лидия думала: не для того какой-то высший дирижер сдирижировал “рюмку мести”, чтобы жизнь Володи утонула в ней, в рюмке.
Другая старушка с паутинами морщинок и вся какая-то хрустящая от худобы поправила платок на голове, зорко вгляделась в просеиваемую муку (не упал ли волос):
— Куда ветер, туда и снег, — с жалостью посмотрела она на громадного Володю.
Даже Володя, который сталкивался с нею на кухне всю жизнь, ничего не понял, а уж Лидия тем более.
А старушка вслух, не замечая этого, выпустила мысли: “Отец в восемнадцать лет привел невесту, а через пять лет уже в зоне сгинул. И сын до армии туда же!” Она понимала, с одной стороны, ее жизнь пропала: муж без вести на войне, а сын допивает где-то свои явно последние литры, но горячо пекло в груди от желания, чтобы жизнь ее была светочем для всех, кто встретится у нее на пути.
Неужели так в жизни все время — из одной тяжести в другую прыгать, думала Лидия: из-под пресса родителей под какие-то вообще непонятные занозы. Она сказала тихо: Володя, пошли в комнату, мол. А старуха почувствовала горькое торжество: никому правда о жизни не нравится. Горькое такое, щемящее чувство.
— Ну я вам, баба Люся, патрон-то послезавтра поменяю, — как ни в чем ни бывало сказал ей Володя.
Так вот почему она злобная: Володя из-за меня не успел патрон ей поменять. Как хорошо! Лидия с возвратившейся легкостью снова распахнулась к миру .
— Как я тебе не оттянула все руки, как у тебя силы-то хватило нести! — в комнате продолжила невнятный лепет, не заботясь ни о каком уме.
— Каждое утро я эту гирю бросаю с чувством долга, а тебя-то я с другим чувством нес.
— С каким? — допытывалась Лидия.
— Сейчас, я должен вспомнить, — и он схватил ее снова и носил взад-вперед по комнате, приговаривая: “Что-то не вспоминается, не вспоминается… Вот сейчас вспомнится! Сейчас, сейчас”.
И долго он так вспоминал, но не вспомнил, хотя Лидия ему помогала, трогая губами то одну щеку, то другую. Потом, когда им это надоело, он свалил ее прямо поверх разложенного семейного архива на китайское одеяло и возгласил:
— Ты мне напишешь расписку сейчас, что выйдешь за меня замуж после армии.
— О-о-ой, — с задумчиво-испуганным лицом Лидия протянула довольно. — А где же мы печать возьмем, чтобы заверить? Отпечатки пальцев поставим?
— Да ты что: в тюрьме, что ли? Это для тюремной картотеки… — неприятным голосом протянул он.
Она вспомнила, что отец Володи погиб в лагере. На несколько секунд ей показалось, что комната стала камерой, а голоса соседок в коридоре и на кухне — перекличкой. Отгоняя видение, Лидия тряхнула головой и весело сказала:
— Ну я пока напишу, набросаю, дай мне пять минут, только не вижу тут соответствующей литературы — в помощь начинающей невесте.
“Милый Володя! Пишу тебе сию расписку (слово “расписка” она подчеркнула). Клянусь небезызвестным тебе сугробом возле моего дома, а также “рюмкой мести”, толкнувшей нас в объятия друг друга, что выйду за тебя замуж после армии. Температура воздуха минус восемь. Лидия Шахецкая”.
— Число поставь, — сварливым голосом сказал Володя. — А то знаю вас, вертихвосток. И вышел на кухню, бросив: “Я за киселем”.
Он принес кисель, который своей ядовитой малиновостью вызывал ассоциации с текстильным производством . Они омочили губы и приложились к расписке. “Расписку принял”, — коряво приписал Володя .
Тут оба поняли, что здесь драматургия их иссякла.
— А сейчас идем в кино, — этими словами Володя завершил эпизод.
3
На полигоне Володе нужно было по штатному расписанию проверять емкости с окислителем для ракет. Ингибиторные примеси быстро распадались, и фтор в топливе мог взорваться. Обычно, как и все в обслуживающей команде, проверку окислителя Володя делал небрежно, на бегу. А тут что-то на него нашло: надел химкостюм, натянул маску. Конечно, упарился в казахстанской жаре да еще и заслужил насмешки и упреки в суетливости: “ишь какой, хочет, чтоб начальство заметило!”.
Но когда Володя влез на многослойную стенку да нагнулся над клапаном, ему в лицо ударила струя. Первый случай на полигоне. Специальная резина на маске сначала отшелушивалась чешуйками, потом начала отпадать струпьями и лентами. Автоматически сработал химдатчик, заныла сирена, так что бегали два часа, ища, где ее выключить (секретность) и старшина Лянтс развешивал в воздухе словесные загибы с приятным таким прибалтийским акцентом.
…Иногда под видом усердного несения службы они забивали на эту службу. Например, фургон, набитый аппаратурой, уезжал якобы на заранее выбранную координатную точку в степь. Для проверки связи с орбитой. Фургон обязаны были сопровождать офицеры, но чаще они забивали на все с еще более могучей силою. Так что удалившись “на точку”, все во главе с Лянтсом отправлялись на озеро, оставив салагу-первогодка и строго наказав держать сигнал.
Один раз во время таких шараханий по степи наткнулись на курган. Володя первый заметил, что подножье его окаймлено идеальным кругом из повалившихся камней. Если бы они не были повалены тысячелетними силами, то выглядели бы как метровый забор. Кто его знает почему, но солдаты резво кинулись на верхушку кургана. На вершине лежал камень, оказавшийся смутно выглядывающим лицом с поджатыми под ним руками и ногами. Глубоко в кремнистое тело было врезано подобие кинжала.
— Этот идол, — сказал несостоявшийся студент Лянтс, — защитный дух захоронения. Или сам похороненный.
И что вдруг случилось со здоровыми, не совсем тупыми парнями? С громким пустым смехом они бросились выковыривать из земли каменного воина. Мечтали привезти его на полигон и свалить рядом с пусковым ракетным столом: будет контраст, как на газетном снимке под названием “Прошлое и будущее”. И возились несколько часов, и надорвались, выбивая идола из земли. И решили проблему (грамотные парни!) погрузки, упаковки, разгрузки. И договорились с охранной частью… По жаре работали, не снижая темпа. Двигались, как под наркозом. И чувствовали при этом, что кого-то хитро обманывают, что-то весело и быстро тырят. А небо в степи совсем не то, что в Перми. Это какая-то сплошная дыра из голубизны, если нет облаков. И Володя, волоча вместе со всеми холодное и упрямое тело духа-хранителя, заметил это небо, а также то, что оно стало высасывать мозги из-под крышки.
Их, материалистов-атеистов-добровольцев, нисколько не ввело в ум, что первогодка Ширяев, радостно сунувшийся из двери кунга помогать, тут же стесал себе два ногтя, а через сутки проеденный клапан пропустил смертельную струю в лицо Володи. Если бы он не надел раз в жизни эту маску… Ширяев, суеверный, как все атеисты, сказал: мол, зачем мы ворочали эту… потревожили себе на голову!
Да, у этого древнего половца или гунна, оказывается, были свои приемы борьбы за собственное достоинство.
4
Лидия исписывала целые вороха листов, так что у самой в глазах рябило от характерных ломаных росчерков влево: “Володя, дорогой, уже почти год, как ты служишь, а я тебя по-прежнему люблю. Нет, еще больше! В твоем последнем письме, в его тоне, мне показалось: было что-то гнетущее. “Многое надоело”, пишешь ты. Часто пишешь: “Но я держусь, и все держатся, молодцы”. И вообще: “вдруг появились тюльпаны по всей степи”. Никогда ты раньше про цветы не говорил. Может, у тебя что-то случилось? Каждую минуту я тебя здесь поддерживаю.
У Витьки Шиманова нос стал еще более луковицей, и лицо от этого еще добрее. Я опишу его подробно, чтоб тебя развлечь. Жаль, что это не кино, чтоб все показать, как на экране. Витькино сходство с луковицей увеличивается длинными волосками на верхней губе. Глазки маленькие, в них сконцентрировано желание что-то отремонтировать. Они так и рыщут по сторонам: где бы тут найти сломанный утюг или стул. И вообще вся его фигура кургузая в виде кирпича устроена так, чтобы куда-то втиснуться и что-то исправить. В руке у него всегда портфель, а в портфеле все время что-то звякает — приспособления для всякого ремонта. А стихи он никогда не записывает, а сочиняет и закрепляет в голове. Все к нему относятся как к надежному и умелому домашнему существу. А он часто этим огорчается, особенно — в отношении Надьки. Ну, я тебе рассказывала, Витка был в нее влюблен.
Ну, теперь добрались до Надьки. Ты, может, думаешь, что она всё такая же тощая, вся из костей? Ничего подобного, хотя и тогда была в ней привлекательность Мэри Пикфорд. Она сейчас поняла, что нужно сильной половине, и вот сделала над собой усилие и расцвела… Даже волосы перекрасила и завила. Представляешь?
Ты не знаешь, наверно, но Грач пробирается через частокол девушек всю жизнь!!! Тут меня берет отчаяние, потому что можно же было ожидать: когда-нибудь время на него подействует. Но он переживает многочисленные мужские расцветы! И вот, по несчастью, следующее его возрождение совпало с расцветом Надьки (может быть, у нее — единственным, какая это несправедливость!). При этом Грач — друг моих родителей. А сейчас я заранее должна, что ли, думать, что он — негодяй? Он все равно Надьку бросит. Я и Надьке ничего не могу сказать: как же опоганить ее первую влюбленность? Не буду больше об этом писать; такая злоба накатила на дядю Сашу, хоть теперь все время его в кавычках мне писать… И вот на диалектологической практике, в деревне, представляешь, погода была отличная, Надька и Грач вдвоем все время ходят и записывают образцы местных речений. А Витька совсем потух. И на его лице написано: “Конечно, кто я — и кто Грач, доцент”… А у нас есть Инна Разлапова. Она все время занимается собой и озабочена, чтобы беспрерывно цвести. Она процессом немного через меру увлечена. Каждую свободную секунду делает или массаж, или завивку, или мимические упражнения, или обтирается холодной водой, единственная из всех моих знакомых красит ногти на ногах. Инна даже при ярком деревенском свете — словно в тени. Иногда она говорит: не пойду сегодня записывать говор — слишком влажно для моих кудрей, они разовьются. В общем, один раз Инна и Витька вместе дежурили на кухне. Это тебе, наверное, хорошо понятно: ты пишешь, что часто наряжают на кухню. Оказывается, в нашем возрасте, когда душа разорвется на кусочки, она быстро срастается. Инна на Витьку взглянула, как на продолжение самой себя. Она на него положила глаз, как на удобный орган для бытовых работ, как на кудри, которые никогда не разовьются . И вот они дежурят и жарят огромную сковородку с грибами. А собака, которая дружит со всеми филологами, Бодуэн, подошла и фамильярно выела всю середину. В это время Инна и Витька были заняты друг другом. Они очнулись: что делать? Заровняли середину жарева, и мы все съели, бедные, без всяких подозрений. А потом, в последний день, все стали признаваться в своих кухонных проступках. У одних мышь пробежала по хлебу, у других таракан утонул в супе. Ну тут Инна и Витька про Бодуэна рассказали под общее настроение. А пес тут же махал крючковатым хвостом и улыбался. Собаки, ведь они умеют, научились от нас. А Егор всю практику пьянствовал, и это отец ребенка! Ты, конечно же, не такой! И никогда не был и не будешь. А зачем я и сравниваю тебя с ним, еще обидишься. Просто строчки так легли. Они никакого отношения к тебе не имеют. Навечно твоя Лидия”.
5. Первые разломы
1
Ранним утром Надя шла по улице, стеснительная и туманная. И в то же время избыточно здоровая. Несколько минут назад она прощалась с Грачом и всеми своими поцелуями и всеми прикосновениями старалась избытки здоровья втиснуть в него, чтобы он не стеснялся, что он намного старше ее. И чтобы им вдвоем можно бы приблизительно бесконечно пробыть вместе.
На днях в общежитии один физик злодейски поразил ее своим умом: “В коллапсирующих массах время внутри течет быстрее и имеет конец. А снаружи коллапсар кажется бесконечно существующим объектом”… Надька поняла основное: хорошо бы им с Сашенькой (нет, он велел звать его Александром Юрьевичем), хорошо бы с Александром Юрьевичем прожить жизнь наоборот! Уединиться где-то внутри и бесконечно, а все, что снаружи, прошло бы, как быстрый темный сон…
Но она не знала, что у доцента Грача был свой избыток здоровья, и это преогромное здоровье заставляло его сейчас нацелиться на второкурсницу Ию Неждан. Ну что поделаешь, если она так мощно притянула к себе в университетской аллее.
— Какая у вас кофточка, — сказал он, вообще ничего не имея в виду, вот поверьте, чисто автоматически.
— Ужас — этот мохер, — чуть не со слезами откликнулась Ия. — В приличном месте раздеться нельзя — все нижнее белье в шерсти.
И это его так поразило и втоптало — в самые огнедышащие глубины! Он успокаивал себя: да в больнице она раздевается, в больнице, на медосмотре, но так и не мог несколько дней отвязаться от ярких объемных сцен. Тем более, что Надька… В общем, все сошлось против него: наглая в своем вызове Ия, яркое воображение, цепенеющая вблизи него Надежда. Нет бы Наде быть поактивнее и удержать его возле себя, а она смотрит на него, как на гения, а не как на мужчину.
И так у него происходит каждый раз. Ужасный мир!
Надька решила, покурив, избавиться от избытка здоровья. Пошарила в сумочке в поисках сигарет, но тут запах цветущей черемухи горьковато защекотал гортань. Какая я сейчас другая, поразилась Надька. Чтобы запомнить это состояние себя другой, она спрятала сигареты. Оглянулась: не видит ли ее кто в таком слюнтяйском положении, постояла возле черемухи, глубоко дыша. Дерево было уже подобрано студентами, которые, несмотря на занятия высокими суровостями курсовых и дипломных, нуждались хотя бы в таком скудном пайке красоты как ободранный на ходу, быстро погибающий жалкий пучок белых соцветий. Но все-таки примерно в полуметре над Надькиной головой многое уцелело, и она — напрягая очень зоркие свои глаза — разглядела перламутровую внутренность каждого цветка, которая образовалась от лучей, отброшенных небом.
“Лягу спать на пару часиков, а если не встану на лекцию, так и ладно”, — подумала она, взбегая на свой пятый этаж.
— Надя, тебя разыскивает Грач, твой научный руководитель, — уже минут пять повторяла Любовь Климентьевна, стуча в филенку сухой ручкой. — Иди к нему с главой курсовой работы! Он сказал, что ты пропала и не появляешься.
Надька нежно потянулась и томно простонала:
— Сашенька?.. Да я же только от него!..
Вдруг она открыла глаза и проснулась.
Как бывает: из-за внезапного прыжка после сна в жизнь все предметы вокруг нее еще не сложились в удобочитаемую картинку. Инна, которая была представлена в ассортименте: бигуди, выглаженный до блеска шелковый халат, такое же выглаженное лицо, — говорила, постепенно срастаясь своими частями в одну гармонию:
— Спасибо, Любовь Климентьевна! До свидания, Любовь Климентьевна!
Когда каблуки секретарши раскатисто отстучали вдали, Инна в ужасе зашептала:
— Что ты наделала?! Секретарь факультета — это для нас почти выше ректора!
— А что такое? — не поняла Надька.
— Ты ей сказала, что только что из постели своего научного руководителя… А он старается алиби создать, ум проявил: секретаря к тебе шлет. Я бы на твоем месте сразу все просекла.
Надька была в недоумении: чего он не предупредил-то!
Откуда ей было знать, что этим прекрасным умытым утром Грач шел на работу и встретил парткомовского дядьку, который, мучительно искривившись, процедил:
— Какой ты неаккуратный со своими студентками! Опять на тебя телега лежит…
Продолжая раскрашивать красивый железобетон лица, Инна задумалась: а не сменить ли тему… Ведь чего доброго, оказавшись в безвоздушном пространстве, Надька опять начнет притягивать к себе Шиманова. А притяжение у нее сейчас очень мощное. Даже Инна это чувствовала. И она резко повернула разговор в безопасную и весьма увлекательную для обеих сторону:
— Знаешь, я изобрела, как отбеливать веки… такая получается экспрессия взгляда. Намажешь сначала кремом “Вереск”, потом…
Не зря ты, не зря делишься секретом. Надька слушала с очень внимательно-озабоченным видом. А Инна даже не знала (и хорошо, что не знала), что она всегда насквозь видна со своими орудиями красоты…
2
“…Спасибо за приглашение, Юля, я обязательно буду в Москве, но только 1 августа. У нас после третьего курса целый месяц пионерская практика. К тому же у вас я смогу познакомиться (через тетю Дину) с Анастасией Цветаевой!.. Побегаю по театрам. Тут, конечно, у нас Егор каждый день театр устраивает. Были недавно на дне рождения у Фаи, и он, подогретый изнутри, спрашивал жену родную: что такое “индрик”. А Фая вдруг приняла свой обычный спокойно-величественный вид, словно у нее защищена кандидатская, есть дача, запланировано лето в Коктебеле, и холодно спрашивает: “Егор, а где стипендия? Мы же собирались купить дочке шубу к зиме”. Мама Егора сразу закрыла-заслонила сына: мол, она купит. Вообще она сейчас говорит, что во всем виновата Фая: не может остановить мужа. Фае очень тяжело, очень. Вчера утром я только собралась в библиотеку, Егор звонит. “Лидия, сейчас утро или вечер?” — “Утро”. — “А какого дня: субботы или воскресенья?” А была среда.
Я Володе за три года написала около двухсот писем. А Вадик скоро уже придет из армии, Галька готовится к свадьбе. Забавная деталь! Вадик пишет из Грузии, что все местные знают Пермь. Только скажешь, что из Перми, сразу: “Знаю. Я там сидел”.
Алла Рибарбар с третьего раза сдала научный коммунизм. Лектор им заявил, что без правильного мировоззрения не овладеешь профессией медика. Алла сказала соседке: “Без марксизма зуб не запломбировать”. А преподаватель услышал, и Алла чуть не вылетела из института. На нее совсем не похоже, она ведь, помнишь, такая спокойная. Папа говорит: это синдром оттепели — все слегка распрямились. Теперь отвечаю: почему не писала про Женю Бояршинова. Стало не о чем упомянуть. Он сейчас руководит всей самодеятельностью филфака (после отъезда Солодкевича в Ленинград). Почему-то ополчился на невинные выпивоны, которые мы иногда устраиваем после репетиций. При этом, Юль, поверь: мы выпиваем не больше ста граммов сухого!.. Ну, конечно, научились проводить Женю: приходим пораньше, выпивку для конспирации называем “Станиславским”. “Станиславский меня хорошо вдохновил перед репетицией”, “Где Егор? — Ушел за Станиславским”… А первого апреля Женя меня вообще поразил! Мы праздновали этот день в общежитии. Так вот Женя тут тоже немного выпил и произнес целую речь о себе: “Я стал хуже, а дела мои идут лучше! Я стал скупее, жестче, а денег у меня стало больше, пишется здорово, и уже обещают напечатать!..” И так далее.
Наконец о Достоевском. Я с тобой, Юля, не могу согласиться! Кое-что для себя лично я взяла у него! Вот из “Идиота” я поняла, что никогда не буду встречаться с соперницей и разбираться, разговаривать даже не буду! Сама видишь, что вышло из встречи Аглаи и Настасьи Филипповны! Но подробно обсудим, когда я приеду”.
3
Во время весенней сессии (третий курс кончается — значит, Володе остался год службы!) Лидия шла в магазин “Мелодия”, она искала подарок брату на день рождения. Еще издали она узнала ритмически подергивающуюся походку Солодкевича. Уже больше года он жил в Ленинграде, удачно защитил докторскую, удачно женился. Лидия все отлично знала, как знала и о том, что Леонид Григорьевич приехал в Пермь, чтобы быть председателем ГЭКа в университете. Вот он уже зашевелил бровями, показывая, что видит Лидию и рад встрече. Она тоже поневоле засияла ему навстречу: на миг исчезло все время разлуки, и Лидия как бы услышала внутри тот буйный хохляцкий хохот, которым в университете приветствовала любую примочку Солодкевича.
Они кинулись друг к другу с приветствиями, и Солодкевич радостно зарапортовал:
— А я на ГЭК приехал! По-гэк-ивать на Пермь, значит. А как тут без меня Пермь поживала? — Солодкевич кинул вопрос на затравку, после чего Лидии ничего не оставалось, как хаотично изложить новости о самодеятельности: она играла Настену в “На дне”, сама сочинила пародию на пермских поэтов (“По-над-вдоль-за-перед ней…”).
— А вы как в Питере, Леонид Григорьевич?
— Преподаю русский язык курдам… ну, это тоже наши братья по индоевропейщине! — говорил Солодкевич. — Без сына мне трудно там. Дочь-то со мной поехала. Но и сына я заберу, когда он сможет решать сам… с кем жить!
Перед Лидией полосой пронеслись вдруг все эти детские шапочки и шарфы, которыми он тряс перед судьей во время развода и раздела имущества.
— Но значит… Зоя останется совсем одна, — низким голосом полуспросила Лидия, она даже как-то осела на своих крепких ногах, уперлась, приготовилась к защите всех матерей.
Солодкевич с вниманием посмотрел на Лидию: она начинала пугать его. Но он не сдавался: мол, чему Зоя может здесь, в Перми, научить его сына! Если б Лидочка только знала всю степень Зоиной недалекости!..
“Сейчас я покажу свою недалекость, о, такую недалекость”, — думала Лидия, резко останавливаясь около разверстого канализационного люка. Солодкевич остановился тоже, и оба вдруг почувствовали исходящую из дыры черную теплоту.
— Да если б меня бросил муж, сманил дочь, а потом пытался выманить последнего, второго ребенка!.. Я бы… его собственными руками в этот колодец столкнула! — И Лидия показала внутрь люка.
В этот миг Солодкевич повернулся и побежал. Поговорили! Он бежал удивительно легко, и крепкое пузцо совсем не проглядывало со спины. Он ловко уходил с линии движения прохожих. Лидия хотела догнать и извиниться, сама не ангел и не Бог, чтобы судить, но она не могла догнать: услышав ее “Леонид Григорьевич, да подождите же!”, он так припустил, что скрылся из виду.
Сразу скажем, забегая вперед, что Леонид Григорьевич не успеет забрать сына: незадолго до решающего разговора с Зоей неожиданно от разрыва сердца умрет новая жена Солодкевича. А вскоре и он сам упадет прямо на скользкий лед Невского Проспекта, который как площадка для предсмертных судорог ничем не лучше, чем какая-нибудь дикая уральская улочка. В больнице он придет в сознание и расскажет, что уже знает: у него опухоль мозга. После смерти отца дочь Леонида Григорьевича уедет в Израиль. В Перми весть о его смерти будет перекатываться из дома в дом и наконец дойдет до Лидии. Она достанет из чемодана ворох старых газет “Пермский университет” и вдруг увидит себя в роли Коробочки в “шиповской” постановке “Мертвых душ”, а дальше — знакомые все фамилии. Вот Женя Бояршинов пишет о концерте биологов: “Ни на одном факультете ленинская тема не была решена с такой душевной теплотой…”
В университете долго еще будут жалеть: нет больше такого умного председателя ГЭКа… “Успокойся, Лидия, — будет говорить Лев Ароныч, — у Лени все прекрасно получалось: брак, первая диссертация, спектакли “Шипа”, и он думал, что так же легко дадутся второй брак, докторская, устройство в Питере. Леня не хотел ничем расплачиваться за устройство новой жизни. Но что говорить, он заплатил по всем счетам”.
4
Весь август Надька у родителей варила варенье, закатывала в банки огурцы, помидоры, солила грузди, которые предварительно с бесконечным упорством выискивала в ельнике, шепча: “Вот еще одно письмо от Саши, а вот еще одно — большое”. Грузди приподнимали опавшую хвою, иногда выпячиваясь светлым вещим краешком. А из темноты почтового ящика ничто не белело навстречу Надьке. Он обещал сразу же написать из Ялты, но, может, фронтовые раны открылись. Она вспомнила одну багровую многолучевую печать войны на бедре Грача и втянутый шрам на плече от пули навылет. Когда она представляла, что эти куски железа и свинца прошли сквозь тело двадцатилетнего пацана, хотя и командира целого стада пушек, она прощала ему отсутствие писем.
А мать, видимо, простила Надьке “уды” в летней сессии:
— Ничего, если не выучишься — лопат-то на всех хватит! — Но тут же добавляла: — То ли дело выучился. Вон наш начальник цеха — ходит руки в брюки, хрен в карман.
Последние слова она говорила уже не Надьке, а переведя взгляд в перспективу и обращаясь к невидимому, более достойному собеседнику, который поймет лучше, чем родная дочь. А отец сидел, покуривая, и медленно просчитывал: если не будет у Надежды стипендии, достаточно ли будет продать кабанчика.
Четырнадцатилетняя Вера, накручивая выпрошенные у Надьки бигуди, так и сяк примеряла судьбу старшей сестры на себя: удастся ли совместить самое главное — любовь — с другим самым главным — учебой. Причем она говорила про себя “любовь”, и откликалось теплом в груди, говорила “учеба”, и откликалось сильно только в голове…
А Надька, выбираясь по утрам из-под обломков мучительных сновидений, тяжело вздыхала: только бы полчаса поговорить с Лидией, только полчасика! Но та в Москве, и делать нечего.
Насилу дожила Надька до двадцать восьмого августа, до трех часов дня. Вот она сидит в комнате у Лидии и никак не может вникнуть, зачем та захотела познакомиться с Анастасией Цветаевой и почему услышала от нее: “Будьте мужественны!” Надька молитвенно сжимала ладони и пыталась найти лазейку между стремительными фразами Лидии, чтобы закричать: “Он не написал мне ничего за лето!” От одной мысли, что может сегодня его не увидеть, ее начинала бить дрожь. Эта наркотическая зависимость ее пугала. Надька это так чувствовала, как если бы она хотела курева, но только в тысячу раз сильнее. Лидия увидела вдруг, что Надька слегка позеленела.
— Лидия, — сквозь стыд сказала Надька, — принеси телефон, я ему позвоню…
Вошла Анна Лукьяновна и деликатно преподнесла грубую новость:
— У вас вся жизнь впереди, Надюша, это у нас на войне половину женихов поубивало. А что касается Грача, то у Александра Юрьевича уже новая пассия. Надюш, вы еще найдете в своем поколении…
Надька смотрела на кофточку Анны Лукьяновны: по кремовому полю бежали группы гончих псов. И они разбежались по материи так, что сначала кажется: просто красивые путаные линии, а уж потом, при еще более внимательном вглядывании, они складываются в силуэты, а силуэты — в стаи. И поясок есть. На нем собаки то головой высовываются отрубленной, то ногой. Вот именно на пояске Надька увидела собачью голову, а потом искала на кофточке. Талия у Анны Лукьяновны еще тонкая.
…ах та ли я?
Сто сантиметров талия.
Грач любит такие языковые заковырки. У Надьки в руках появился телефон, и она начала умолять в трубку: “Только на минутку зайду!” Лидия вызвалась сопровождать, но Надька заявила:
— Я должна все сама.
— Надь, Ахматову бросали, Цветаеву бросали… — твердила Лидия. — Я только умоюсь с поезда, подожди!
— Не надо… Я к Витьке зайду.
— Зачем? Ты же его оставила! Нет, так нельзя: Инна и Витька подали заявление в ЗАГС.
Разумным тоном, как ребенку, Надька говорила:
— Лидия, спокойно, не волнуйся, я просто с ним подышу, возле него, поняла? Я собираюсь… Не собираюсь менять в его личной жизни. Ты меня за кого держишь, зачем мне это? Душно, я на Каму с ним, с Витькой, схожу, клянусь, прогуляться, подышать.
Лидия поразилась: душно? Какая в Перми может быть духота или жара?! Вот в Киеве…
Надька взбесилась оттого, что Лидия затянула: Цветаеву, мол, бросали, Ахматову бросали. Как ты запоешь, если тебя Володька бросит! Подумаешь, Витька и Инна на грани брака, а где-то уже и за гранью. Не дворянские, чай, все мы детки, великосветский скандал не грянет.
5
Грач сказал с порога, что может поговорить с ней, пока собирается в театр. Он зашел в ванную, не закрыв дверь, и стал мыть ноги… Из прихожей была видна стена с иконами — Грач был известный в городе собиратель и любитель старины. Надька слышала, что иконы могут помочь, и она хотела сейчас взять от них помощи: втиснулась взглядом в изображения двух Богородиц, висящих рядом. Но ничего не увидела, кроме золотых и коричневых пятен. Повернула взгляд внутрь себя: там плавилось уныние пополам с духотой.
— Зачем ты сказала Любови Климентьевне, что только что из моей постели? — слезливо выговаривал Грач, надевая носки. — Ты же меня подставила!
Надька вспомнила: после всего она любила лежать на большом голом теле Грача и воображать, что все опасности навсегда закончились. Сначала он огорчался, что для нее главное — не “миг последних содроганий”, а вот это замершее лежание. А потом привык и иногда использовал для примирения после редких ссор: “Ну, ладно, иди сюда, полежи, замри на мне…”
Она с минуту поплакала и пошла жить.
Надька шла быстро и даже ни разу не покурила. Два квартала расплывающихся зданий пронеслись мимо. Такое впечатление, что она стояла на месте, слегка перебирая ногами, и только притормозила, чтобы Витькин дом оказался напротив. За это время только два раза поверх бесчувствия прошло по ней тихое удивление: какая-то знакомая фигура в коричневом мелькнула по другую сторону улицы. Да нет, Лидия сейчас должна принимать ванну, она же насквозь пыльная после поезда. Не будет же она юрко прятаться за киоск “Союзпечати” — это для ее большого искреннего тела просто смешно!
Надьке открыла Витькина мать Евдокия Павловна: черты лица ее еще больше отвердели, но, впрочем, она сказала:
— Витька сейчас кончит причепуриваться к свиданке, чаю с ним попьете. Где каникулы провела, Надежда?
За столом маленькие глазки Витьки вообще спрятались внутрь черепа, бульба носа залоснилась, рука дрогнула, и Евдокия Павловна закричала:
— Куда песок-то сыплешь мимо! Я ведь не на Каме его собираю, — показывая тоном: убиралась бы ты, Надежда, побыстрее добрым путем.
Как плоскогубцы чувствовали себя в руках у Витьки, так и он сам чувствовал сейчас себя в руках у Надьки — простым инструментом.
— Вить, пойдем, я тебе должна что-то сказать. Не здесь, — тщательно произнося звуки и наполняя их силой, сказала Надька.
Они прошли оставшееся до Камы небольшое городское пространство. Надька шла по мглистому, отдающему серым светом, холодцу земли. Пасмурная тяжесть легла на дома, и они начали превращаться в желатин, расползаясь по поверхности.
Лидия увесисто скользила за ними, укрываясь между прохожими и деревьями, которых хватало на улице газеты “Звезда”. Ее название пермяки, впрочем, уже сжали до просто Звезды, и получалось что-то романтически-волшебное. Серьезный идейный смысл развеялся в сияющем воздухе. Пасмурность была, но в то же время сквозь облака по всему небу светило солнце. Надькина фигура чуть ли не пропадала в висящем над городом жемчужном сиянии. Так, то подпрятываясь за ствол дерева, то глядя в сторону, чтобы не тревожить Надьку и Витьку своим горячим взглядом, Лидия подобралась достаточно близко, но все равно ничего не слышала. Но она чувствовала дрожь Витьки и какое-то его чуть ли не предсмертное томление: прежняя жизнь кончается, вот сейчас решится все.
— Если ты на мне не женишься сейчас же, я брошусь в Каму и утоплюсь. Но не бойся, никаких мучений не будет…
Он отчаянно старался лицо сохранить свое, чтобы что-то было от его собственной воли, а не от инструмента. Он сейчас думал о себе, как о мужчине.
— Я женюсь. Я всегда тебя продолжал любить… я о тебе много думал в это лето. Я понимаю, что, наверно, у тебя с Грачом все… Но ты не думай, что я тут запасной вариант, я до него любил тебя…
В этот миг Надька и Витька отчетливо разглядели Лидию, даже очень ярко — в коричневом муслиновом платье, еще слегка запыленном с дороги, лихорадочно грызущую полусухую жухлую ветку с тополя. Но они распределили свои силы так, что на Лидию внимания не хватало. И забыли про Лидию, прошли мимо нее.
— Надо резко менять свою судьбу, — Надька говорила с чувством тягучей собственной значимости. Это чувство втекло в нее сейчас и осталось с нею на всю жизнь.
Теперь она могла проявить роскошь милосердия:
— Конечно, во мне уйма недостатков. Я виновата, я металась. Ну и что я выиграла? А ты устойчив, как якорь, в этой жизни… Егор уже пропил свой хер, Фая жалуется! А Бояршинов — для него все лишь средство для каких-то стихов…
Лидия видела, что Надька что-то говорила с нежно-растерянным лицом, а такие лица, как известно, бывают у людей очень цепких. Лидия успокоилась, что конфликт перевалил через гору, а теперь идет мирный и долгий спуск — в какую там уж долину, спокойную и цветущую или опустошенную, выжженную, это уже сейчас не понять. Надо в самом деле идти домой, отмокать в ванне, пыли и грязи столько нацеплялось.
6
Уходя с набережной, Лидия услышала, что ее кто-то окликает.
— Лидия! — это был Бояршинов. — Привет! Сегодня покупал камбалу у твоей Гальки. Стоит за прилавком вся цветущая. Вадим-то пришел из армии, наверно, ее дерет. Не смотрит на весы, что там взвешивает, я говорю: “А покрупнее нельзя?” Она и выворотила мне за хвост такого дракончика. Принес домой — ни в одну сковородку не лезет.
И он замолк с понурым видом, но вдруг просиял от возникшего вывода:
— И к чему эта Галькина доброта привела?! Я чуть не остался голодным. Что это я все о себе? Когда приехала? Что так часто в Москву ездишь? — И взглядом добавил: “Может, тебя там кто-то дерет?”
Они вырулили на Компрос, и, увлекаемый упругой волной разговора, Женя, расслабившись, катился рядом еще несколько кварталов.
— …а еще я три раза за этот месяц встречалась с Анастасией Цветаевой. Она мне столько про лагерь и про ссылку рассказала…
— И ты им всем веришь? — вскрикнул Бояршинов, затряс кудрями. — Где доказательства, что они в лагерях вели себя достойно? Она про себя сказала?
— Да ты что, Женя? Презумпция невиновности, она в самом деле существует, — Лидия вся кипела, но говорила отрезвляюще, чтобы помочь ему выйти из непонятного опьянения.
— Ты меня не поразила, — дразнил он ее…
— Меня вообще не влечет общение с позиции супермена: сегодня я тебя поражу, а завтра ты меня обязан поразить, — сказала Лидия.
7
Такие сентябри словно специально выделывают для свадеб, и хорошо, что не надо ждать три месяца — родители Лидии замкнули где-то где надо контакты с бывшими учениками, и свежие штампы солидно утвердились в паспортах Надьки и Витьки. Витькина мать смиренно шуршала вдоль стола вместе с какими-то родственниками, но про себя все время тоскливо повторяла одну и ту же фразу: “Ой, не надо было разогревать старую похлебку, нет, не надо было! Инна-то получше, ой, получше”.
Лидия думала: этот промежуток времени нужно пережить и для этого сидеть тихо, чтобы своими действиями его не увеличить. А вдруг эта свадьба все-таки положит начало новому счастью.
Все чувствовали, что здесь что-то не то. И никто даже не спрашивал, почему Лидия не извергает тосты, стихи и поздравления. А Лидия раздумывала всего один миг, и уже в следующий миг готовность вмешаться и помочь засверкала сквозь волокнистые испарения раздумий. Она устремила к Надьке взгляд, полный сочувствия.
— Выйди со мной, — попросила невеста.
Никто не удивился, что невеста попросила ближайшую подругу выйти с нею подышать. Надька и Лидия спустились по деревянной лестнице, постанывающей под их ногами. Надька пошла к дровянику, возле которого была сложена поленица дров, не вошедших в сарай. Невеста подумала: все здесь может запылать от одной искры.
Она отвернулась от кричащих и пылающих окон свадьбы, словно заслоняясь от нескромных взглядов, закурила. Становилось легче, когда она едким палевым дымком окуривала окружающий студенистый мир. После этой процедуры мир можно было принимать, правда, дробными дозами, стараясь не вспоминать про Грача. Мир, пришибленный мочевым пузырем небосвода.
Вот хорошо, со вкусом мечтала Лидия, пошел бы дождь, тогда бы все заорали за окнами: к счастью, к счастью… А комары — молодцы: летают такими компаниями дружными, приятно перегруппировывая свои клубы из квадратов в овалы, как в театре. А белое платье Надьки, как фонарь, освещает чуть ли не весь квартал. Этого не может быть, водка какая-то крепкая.
Надька выкурила половину сигареты и бросила ее. А окурок еще долго в сырой траве стрелял и шипел, из всех небольших своих творческих сил хотел поставить свою запятую в общем тексте.
Надька и Лидия ушли, а две их картины мира недоуменно всматривались в друг друга и не могли до конца решить, какая из них настоящая.
— Надюша, — сказал Витька, — хорошо, что ты быстро вернулась, а то папин шурин хочет поднять тост.
А про себя он думал: зачем такое цепляние за родство, позвали тридцать человек со стороны отца, почти столько же со стороны матери. Это все-таки всё пережитки… Я, конечно, люблю родителей, но и любых других бы полюбил… если б столько за мной ходили! И Надьку тоже полюблю! Да, полюблю, несмотря на все! На то и человек, чтобы преодолевать препятствия… Он мотнул головой, чтобы изгнать мягкий водочный шум. Вихри в голове (возникшие после поцелуя в ответ на крики “горько”) начали выветриваться из висков и лба. Перед ним взбычилось пространство стола с нецеломудренными улыбками селедочниц. Гости разнообразно располагали мышцы лица и свои челюсти, чтобы показать, что все очень вкусно. Голосов было так много, что они иногда спрессовывались в тишину. Потом один гость не мог втиснуть свои слова в головоломку голосов, и они выкатились перед носом Витьки:
— Свадьба — это торжественный пуск в эксплуатацию…
Поперек этих слов шевелились руки Надьки — они отодвигали от жениха, необратимо делаемого мужем, бутылки и стаканы. И все вокруг беспечно подходили и что-то вещали. Егор снова про Канта. Надька не выдержала и врезала ему: “Кант-Кант, а Егор-то Крутывус, ты то есть, что именно сказал — сам-то?!”
— Надя, развертка сознания… э, развертка сознания.., — пьяно мямлил Егор.
А Фая слушала все это с таким видом, словно говорила: “Что ж ты, развертка, такая свернутая? Разведусь я с тобой”.
Вдруг снова все вокруг закатились в тяжелый шар диаметром с кулак, транслирующий: “Горько, горько!”
После поцелуя, закончившегося на счете четырнадцать, слышались комментарии: “В такую жару, что вы хотите!” — “Это смотря с кем целоваться — кое с кем и в жару хорошо” — “А ты, Инна, покажи пример” — “А вот придете на мою свадьбу — будете считать, пока ваше знание цифр не кончится”.
Все очень просто на самом деле! Такая Витькина мысль начала действовать. Все слипается со всем. И сознание его, чтобы выжить, срастило Надьку с Инной. Хотя как оно могло их срастить, когда Надькино лицо было в светлых и темных осколках от низко светящей люстры, а лицо Инны мягко светилось, отвернувшись от света. Витька впечатал Инну в дно своих глаз и снова перенес взгляд на Надьку. Думал: трудная, кропотливая работа. Но недаром он всегда был рукастым умельцем. Луковичный его нос, шишковатые скулы изображали хитрую улыбку. Мать Витьки смотрела на сына и шептала свое: про похлебку, притом старую, которую не надо было разогревать.
Покачнувшись, с платком в руке, всем видом показывая, что надо выйти и разобраться в этом слиянии воедино Инны и Надьки, Витька подмигнул своей невесте: мол, давно надо было ей признаться, что она и Инна — одно! Теперь Надька-Инна осталась отдохнуть во главе стола, а Инну-Надьку он на руках понес по грубой скрипучей лестнице. В этих двухэтажных домишках лестница часто идет снаружи, и дожди делают ее древесину серебристо-серой. А сегодня дождь собрался, но раздумал идти, и сейчас зеленоватое небо изрядно светилось. А когда Витька внес Инну-Надьку в дровяник, где поленицы показывали мощный избыток березовых дров, от белизны коры стало еще светлее. Витька прижал Инну-Надьку к поленице и стал целовать, продолжая радоваться, что все так удачно получилось. Ему ничего не надо выбирать. Ее глаза сливались в один, подсвеченный изнутри глаз, и вдруг этот глаз от ужаса расширился.
— А он ее где-то дерет! — послышался звонкий голос Бояршинова.
Витька с Инной-Надькой посильнее уперлись в поленицу, и она начала разъезжаться. И по этому грохоту их нашли, а то бы не нашли вовсе, и непонятно, к чему бы привели эти поцелуи. Витька хотел сказать Инне-Надьке, что это все не важно, что он-то ничего не хочет видеть и слышать, но увесистый шмяк поленом поперек жениховского хребта… Еще с полминуты смутно воспринимались скачки Инны поперек двора, Надькины родители, гвоздящие его справа и слева… Погибло… все погибло! Витька из последних сил срастил внутри себя Инну с Надькой, но от каждого полученного удара Инна-Надька потрескивала, трепыхалась, раздваивалась и наконец окончательно разъехалась в стороны, превратившись в обычных Инну и Надьку. Гости тоже словно почувствовали это раздвоение и остановились:
— Давай его обмоем, усадим, да продолжим… Хватит с него, он все понял. Ты понял? — кричал один смутно припоминаемый родственник со стороны невесты.
— Понял он, — ответил за Витьку Бояршинов, боясь отрицательного ответа и продолжения боевого воспитания.— А где эта бля..га, которая нашего жениха чуть не?.. — Он даже не закончил, намекая на то, что процесс, который мог произойти, настолько чудовищен, что лучше сейчас не конкретизировать, чтобы не распалось бережно пестуемое в разных концах двора веселье (вскрикивали со смехом женщины, звенели разные склянки).
А Егор в это время возле дровеника выпивал, возле крыльца экал и бэкал перед Лидией с умными интонациями, говорил:
— А вас не существует, так о чем нам разговаривать, — и в то же время длил и длил разговор: — Напился — нет времени, отключился — нет пространства. Это очень просто (в его голосе возникли утешающие интонации). Время и пространство — моменты личной биографии… захочу: есть, хочу — нет их.
Забегая вперед, скажем, что Егор так усердно отключал от себя время и пространство, что однажды проснулся и понял на миг, что у него нет никакой биографии…
— Это я виновата, — по-деловому говорила невеста жениху. — Надо было пасти тебя весь вечер, чтобы ты, милый козлик, не забредал в чужой огород…
Вот после этих слов Витька и перестал верить, что он живой. Странно, что они обращаются со мной, как с живым еще, думал он. А там, внутри меня, уже никого ведь нет.
Если к вам придет близкий друг и скажет, что он утопится (зарежется, повесится), если вы не сделаете ему то-то и то-то, никогда не соглашайтесь и не пугайтесь. Иначе импульс разрушения, которое он в себе накопил, коснется вас! И вы заскользите к обрыву…
Вот так же Надька толкнула Шиманова, как шар толкает шар, с бездушным костяным стуком. Она без всяких мыслей это сделала, лишь бы самой остановиться. А то, что он покатился к обрыву, так это уж его дело. Почему бы ему не затормозиться еще об кого-нибудь? Ума — что ли — не хватило!
…А Витька Шиманов покончил с собой. Он бросился под электричку. На похоронах, казалось, еще никто не понимал, что случилось безвозвратное. Все были заняты печальной обрядовой суетой и вообще об этом не думали.
Лидия подошла к Инне:
— Князь Мышкин тоже боялся кого-либо обидеть, огорчить, не знал, на ком жениться: то ли на Аглае, то ли на Настасье Филипповне. Лучше б он кого-то сознательно обидел, но сделал решительный шаг. А то… Витька тоже — побоялся обидеть Надьку…
— Ох, некстати ты долбанула своим идиотом-князем, — оборвала Лидию Инна. — Нашла время для изасканий!
8
Но с Надькой, к счастью, после смерти мужа ничего плохого не случилось.
Инна же поспорила на кафедре (на вечеринке по поводу 8 марта), что профессор С. — не такой уж убежденный семьянин, как все думают. На бутылку коньяка. На самом деле спор был только поводом, чтобы резко изменить, переломить свою жизнь. О цене этой ломки она не думала.
Так вот Инна разделась донага и села к профессору С. на колени, чтобы добыть наркотик власти над ним. Это напоминало разом всю западную литературу, где героиня без признаков одежды неизбежно и регулярно, как дождь, падает на колени герою. Но западный писатель встал бы в тупик от такого понимания свободы, какое было у Инны.
Когда Лидия узнала о выходке Инны, в памяти всплыл эпизод со столяром, который ремонтировал балконную дверь. Проходя через комнату, где Лидия как раз поила чаем Егора Крутывуса, столяр с одобрением сказал:
— Книг-то у вас много. У меня тоже дома есть книги — одна полка, за ними можно только одну чекушку спрятать, — он замолчал и еще раз влажным взглядом посмотрел на книги Льва Ароныча. — А в ваших шкафах сколько бутылок можно запрятать!
Когда работа приближалась к концу, Лидия понесла столяру водочки. А Егор, видя, как бутылка уплывает мимо, вскричал:
— Сейчас он выпьет, а ты ему скажи, чтобы он разломал дверь. И снова пообещай водки за ремонт. Думаешь что — не разломает, что ли?!
— Ты о чем, Егор?
— О том. Скажи столяру, чтобы все разломал, снова сделал — тогда снова ты ему стакан водки поднесешь. И он сделает! Да как миленький…
О чем он, не поняла Лидия. Неужели в самом деле Егор имеет в виду поставить эксперимент над живым человеком?
— Бога ради, Егор! Больше никогда ничего мне такого не говори! Ты что, задумал приобщить меня к чувству власти над людьми?!
— Ну, прости меня, дурака! Лидия, не сердись. Я просто сегодня сон такой видел, что снова женат…
Егора давно оставила Фая, и он жил с родителями. И вот во сне снова женат. Полнота жизни поразила его так сильно, что он поплелся в гости к Лидии. Хотелось обсудить:
— Главное, новая жена не красавица, а обыкновенная женщина. Но мы с ней все время смеемся: купили какой-то ерундовый шкаф и счастливы. Еще чего-то купили, снова смех… Я проснулся, стал вспоминать ее лицо. Ты? Нет, не ты? Да и вообще никто из знакомых… Простая женщина, понимаешь, но я был совершенно полон ею! Что за сон, к чему, а, Лидия?
…Сейчас, вспоминая эту сцену и сравнивая ее с поступком Инны, решившей доказать, что все мужики — скоты, Лидия думала: власть над мужиком имеет ли отношение к эросу? Или к политике?
Что касается Егора, его несчастий в семейной жизни, то тут была своя история. По распределению он работал в Узбекистане. Как-то вместо диктанта читал ученикам Пастернака. Потом, не стесняясь и даже хвастая, рассказывал Лидии: эти “чурки”, мол, столько ошибок наделали смешных! “А ты в Навои бы ошибок не наделал, конечно”, — удрученно ответила Лидия. Именно тогда Фая что-то поняла окончательно, подхватила дочь и уехала к родителям. Через некоторое время она вышла замуж за одного из братьев Черепановых.
…А Инна потом полюбила профессора С. Ну и хорошо ведь! Хорошо, да не очень, потому что у профессора была семья — та самая, из-за которой его и считали идеальным семьянином…
Грач толкнул Надьку, Надька — Витьку, Витька — Инну, она — жену профессора С. Каким образом? А они оба бросились на колени и умоляли отпустить его. Великая любовь, говорили. Но жена профессора каменно встала на их пути. Она сказала простые слова, которые тогда многим показались глупыми: “У нас долг — дети в переходном возрасте, без отца они могут вырасти подлецами”.
Если б жена профессора С. послушно сказала: “Иди, дорогой, к своей великой любви”, мы бы имели больше несчастных людей, или нет? Дети, теперь это доказано статистически, из разведенных семей живут меньше, чем дети из полных. Как сказал отец Лидии, ученые наконец-то думали-думали и додумались до необычайного открытия: папа и мама нужны ребенку для счастья (как будто человечество не знало об этом тысячу лет назад)…
Семья профессора С. не разрушилась. Страшный удар, нанесенный Инной, сотряс ее так, что прозрачный ее монолит покрылся трещинами, помутнел, но вынес. Однако трещины никогда не заросли.
6. Обыкновенные будни застоя
1
Перед распределением все боялись и за свою судьбу, и за судьбу студенческой дружбы — сохранится ли она. И только Егор ляпнул про Лидию:
— А что с тобой будет? По распределению не поедешь — папа спасет. В аспирантуру поступишь. Кооператив построишь… Детей нарожаешь кучу, у тебя бедра для этого подходящие.
Лидия тогда даже обиделась. К тому же угадал Егор только кооперативную квартиру — она и в самом деле строилась. А в остальном… По распределению Лидия поехала, как миленькая. С аспирантурой ничего не получалось: сын родился больной, не рос — Володя, как оказалось, облучился в армии… Дописывать диссертацию Лидия отказалась — малыш болел, нужно было возить его по клиникам, профессорам, бабкам, тут не до науки. Один раз — последний — ездила говорить с Риммой Васильевной Коминой, своим научным руководителем. Тяжелый получился разговор. Римма Васильевна пыталась как-то исхитриться и выкроить в жизни Лидии промежуток для поездки на предзащиту, совместив ее с обследованием мальчика. Она не видела Алешу и не понимала, что его нужно носить на руках в буквальном смысле слова. Когда Лидия уходила из дома, она укладывала сына на диван — возле телефонного аппарата, “возле нашего голубчикиного телефона”, как говорил Алеша. И он ждал, когда мама позвонит.
От Риммы Васильевны она возвращалась в грозу. Ливень был такой силы, что по улицам текли настоящие реки. Транспорт встал. Лидия попыталась поймать машину: Алеша так боится грозы, лежит там у телефона и плачет, наверное: “Мама, я не умру, я дождусь тебя. Я ведь матушка”. Все его выражения Лидия знала наперед. Она голосовала уже полчаса, но никто не брал ее в машину, никто даже не притормаживал. В такие минуты ей всегда вспоминались слова Анастасии Цветаевой: “Будьте мужественны!” Так много они пережили, лагерники, что даже в случайных репликах была энергия пророчества. А мужество Лидии понадобилось очень скоро…
Наконец остановилась “Волга” цвета “белая ночь” — целый квартиромобиль, показалось Лидии. Два молодых человека взяли ее в машину, и она сразу буквально вцепилась в спинку сиденья.
— В Америке, я читала, в грозу, так же вот один человек голосовал, его никто-никто не брал шесть часов, и он пошел повесился! — вместо благодарности выпалила Лидия.
— А вы сколько ждали?
— Да, наверное, полчаса!
— Вот видите, у нас не Америка: у нас все не так! Вы голосовали, мы вас взяли, и вот вы едете. У советских людей все по-другому, — говорил один из спасителей.
Лидия еще не знала, что эти два молодых человека, Боря и Веня, отныне каждый год в этот вечер будут приходить к ней домой, чтобы в память о счастливом знакомстве подарить цветы и бутылку шампанского. Лидия станет украшением их жизни.
Веня Борисов и Боря Ихлинский. Они уже на следующий день рождения подарят Лидии десять пар тапочек самых разных размеров — для гостей, понимая, что хотя сама Лидия покупает тапочки часто, в большом количестве и обязательно кожаные, но из-за постоянного употребления кожа быстро превращается в замшу с ошметками из порванных кусочков.
2
Молотя в голове формулы улучшения настроения (“божественный настрой, божественный!”), Галька ехала в трамвае и ловила на себе усталые взгляды, в которых вдруг вспыхивал поиск. А я ничего еще, хорошо, что перешла в книготорговлю, столько успела прочесть для улучшения… чего? Себя? И себя тоже. Галька была вся в золоте: три кольца, две цепочки (одна с кулоном), сережки. И не хуже других, и вообще некую защищенность от жизни чувствуешь, когда все это на себя наденешь.
Правда, директриса магазина — старая дева, всех часами изводит. И покупательница сегодня устроила скандал. Но стоит только все дома Вадику пересказать… — откуда что берется. Галька потрогала сумочку, в которой лежал новый том детективов из зарубежной серии: для мужа. Вадик два дня не пьет хотя бы — читает!.. У него уже полная обувная коробка удостоверений: он может управлять всем, что движется — краном, экскаватором, катком, локомотивом. Да беда его в золотых руках: кому бы что ни отремонтировал, расплачиваются бутылкой. Дошло до того, что он стал коротко стричь волосы, чтобы Галька не ухватила! Только она скажет: “Вадюша!”, он уже с испугом ждет обличения…
Сокращая дорогу к дому, Галька смело двинулась через гаражи, обросшие вокруг ивняком. Мелькая в оранжевом фонарном свете своей роскошной фигурой (грудь стала еще больше, а талия еще уже), краем глаза видела на гаражах свою легкую тень и надпись: “Убрать до 20 января 1971 года!” (давно он прошел, этот семьдесят первый!). Вдруг перед Галькой встал здоровяк. Галька всегда была неравнодушна к здоровякам, Вадик-то у нее — о! Она сделала несколько ритуальных отряхиваний, и тут мужик махнул рукой. От удара она вросла в стенку гаража, голова словно исчезла, а во рту будто захрустел разбитый аптечный пузырек. Галька услышала голос: “Я должен сегодня кого-то убить, должен!”
… Она вдруг отчетливо увидела сцену из глубокого детства: игрушечный мишка упал из рук. А в комнате никого, и она горько хнычет. Между первым и вторым ударом Галька успела вырасти, пойти в школу, подружиться с Лидией… Следующий удар был таков, что выпали зубы. Но Лидия! Так вот зачем она всплыла в памяти! Галька отчетливо услышала ее голос: “Я бы и в лагере стала со всеми разговаривать, как Анастасия Цветаева, даже с уголовниками — не может быть, чтобы не договориться до какой-то человечности!” Галька отбитым языком прошептала “Лида” и в это время расстегнула обе сережки.
— Господи, — прошептала она, выплевывая зуб и щепотью снимая кольца с правой руки. — Все тебе золото, все, вот!
Она еще что-то пыталась вспомнить из слов Лидии про лагерь, но не могла, потому что все корни мыслей у нее были вышиблены. А ведь читала про какие-то контрудары при нападении. Вдруг вспомнила, как родила Миньку, Минтая: пошла утром в туалет, потужилась, и сын родился, стукнувшись головой об унитаз. Ни болей, ничего. Здоровая очень она была, Галька. А маленькая гематома на голове у Миньки быстро рассосалась. “Лида”, — снова прошептала Галька. Через имя “Лида” какая-то сила протянулась к ней, Гальке, и она закричала:
— Ты будешь в аду гореть! А зачем тебе это, скажи? Ты меня отпустишь, Бог тебя простит, Бог-то все сейчас сверху видит!
Она дрожащими руками расстегивала цепочки, а мужик механически повторял: “Я должен, должен, должен, должен убить тебя сегодня! Я должен убить…”
— О душе своей подумай, — плача, Галька совала ему цепочки.
Наконец от ее слов что-то заело в его механизме, и в эту техническую остановку Галька достала из сумки бумажник и тыкала им в грудь мужика: “Все, все бери! Разве мало я тебе дала?!”
Ей казалось, что она очень много говорила и убедительно, а потом могла вспомнить лишь несколько фраз:
— Господи, ты видишь все это? Помоги, Господи!
И тут пришла другая сила, похожая на Лидину, но уже не тонкой ниткой, а как бы из огромной двери. Такое ощущение, что, несомая этой силой, Галька не только может вырваться и убежать, но и что не может остановиться! Дом-то был в пятидесяти метрах! Эта сила, которая ее вырвала из рук мужика, обожгла его, и он закричал: “Ой, чё, мать твою так…!” А больше Галька про него никогда ничего не чувствовала.
Неожиданно она вспомнила самый счастливый день в их с Вадиком семейной жизни. В то время муж работал шофером на пятнадцатом автобусном маршруте. Галька пошла на обед в “Пирожковую”, а Вадик стоит, колесо — запаску — меняет. Она побежала в пельменную, купила три порции, соус прямо в стакане утащила и вилку. Вадик работает, а она макает пельмени в соус и в рот ему вилкой… А по выходным горячие пирожки со сковородки таскала на остановку — под мышкой, чтоб не остыли. Вадик любил все мясное и горячее.
И Галька влетела домой — счастливая — без зубов, с лопнувшей губой и быстро отекающим лицом, а еще — с жужжанием где-то в затылке. Но совсем высоко над всем этим летало ликование. А ведь всего несколько минут назад она была счастлива, что вся в золоте, но сейчас была еще счастливее! Все отпало, как шелуха.
— Удача, редкая удача! — из-за выбитых зубов и распухших губ крик ее получился неразборчивым.
— Какая дача? — спросил из своей комнаты сын.
— Надо “скорую” вызвать? — кинулся к ней Вадик.
Он был трезвый! Галька настолько ошалела, что даже сказала: нет, не надо “скорую”.
— А с тобой-то что, Вадик?
Муж рассказал: на работе был сегодня медосмотр — нашли какую-то болезнь печени, чуть ли не цирроз. Сказали: будешь пить — через три года умрешь, а не будешь — всю жизнь проживешь.
— Ну а ты?
— Я им говорю: у меня жена вот с такими титьками — не хочу, чтобы она кому-то еще досталась! Завяжу я.
И за те секунды, пока они проговаривали все насчет печени, им передалось успокоение — неизвестно чье — вне слов.
А еще перед краешком ее внимания вдруг явилась вся ее семейная жизнь сразу в виде холмистой местности. Слева был луг, и одновременно это был Вадик, разглядывающий в лупу ее гладкую кожу на колене; ивняк, кивающий пушистыми колобками по сторонам многолетней реки, — это проводы Вадика в армию и свадьба одновременно; и тут сразу потянулся пустырь дней без него; рядом, справа, весь дерн жизни перекопан и пахнет водкой и блевотиной.
…Лицо ее быстро уподоблялось пузырю. Вадик достал из морозильника полиэтиленовый пакет с пельменями и стал прикладывать к ее щекам.
Все случилось по-простому: Галька чувствовала благодарность и хотела ее как-то Кому-то выразить. Она окрестилась через неделю. Чтобы не смеялись, она ходила в Слудскую церковь к заутрене по воскресеньям, совсем затемно.
3
К лету восьмидесятого Алла перестала быть Рибарбар, и в качестве Аллы Розен вместе с мужем что-то на кухне у Лидии нарезала, шинковала, солила, перчила. И тихой сапой свершалось чудо возникновения праздничного стола. Лидия и Володя предупреждали прибывающие толпы:
— Об олимпиаде ни слова! Бьем штрафом в один рубль.
— Три штрафа — вот уже и бутылка хереса, — потирал руки Веня Борисов.
Лев Ароныч говорил с нервной веселостью:
— Да разве это толпы! О князе Куракине писали, что он приглашал на бал по пятисот человек.
— Ну, тогда у нас почти пусто, — ответил Володя, окинув взглядом пятидесятиголовую ораву.
Вошел Боря Ихлинский и сразу закричал:
— Алла Рибарбар вместо того, чтобы полюбить меня, вышла за своего Розена! Розен, почему ты бил меня в третьем классе каждый день? — плаксиво вопрошал он, нависая над сухоньким Розеном всей своей спортивной громадой.
— А чтобы Аллу отбить, — безмятежно говорил Юра Розен. — Я ведь знал, чем все может кончиться.
Но гостям Лидии веселье казалось ползущим вполсилы, пока не появлялся Алеша. К тринадцати годам он резко вырос и ходил немного искосясь, так и не приспособившись к удлинившемуся костяку.
— Милые гости! Оказывается, у собаки четыре ноги. Мы ведь взяли собаку Дженни у милого Александра Ивановича, папиного начальника. Лаборатории. Он же лег в больницу.
Егор Крутывус, надежно опередивший всех по части застолья, бесконтрольно ляпнул:
— Брунов-то? Да какое там в больнице, он же умер.
Алеша с жалостью посмотрел на Егора, как на человека, который не все понимает:
— Не умер, нет, не умер, милый Егор Егорович.
Егор побурел и убежал на площадку курить. А Алеша сказал:
— Но мы-то, милая мамочка, вместе с голубчикиным папочкой никогда не умрем!
— Да ты не обращай на Егора внимания, Леш, — загорячился Бояршинов. — Егор ведь немного глухой к языку.
— Не глухой, нет, нисколько не глухой, что вы, дорогой Евгений Бояршинов.
Алеша назвал Женю так торжественно, потому что, медленно обчитывая пермские газеты, он часто встречал подпись “Евгений Бояршинов”. Женя писал о выставках, книжках местных авторов и прочих культурных происшествиях.
Забегая вперед, скажем, что во время перестройки он стал подписываться по-свойски: “Женя Бояршинов”.
Вбрела почтенная Дженни, овчарка со спиной широкой, как стол.
— Дженнястик, — окликнул ее Алеша, — почему ты сегодня не такая… Ты куда подушку понесла с дивана? Она для милых гостей. И эту не бери, на которую облокачивается наша царственная Галина Васильевна. Ты ведь еще не знаешь, что много лет наша Галина Васильевна дает нам милые книжки. Из магазина.
Тут Веня обиделся, что Алеша давно на него не обращает внимания, и сказал:
— У меня, Алеша, знаешь ли, есть дог, зовут его Приск. Ох, он не любит, когда на улице наметет снега по яйца ему.
— Не по яйца, нет, не по яйца, дорогой Вениамин Георгиевич, — испуганно и громко возразил Алеша, желая, чтобы все было чинно.
Надька пьяно и растроганно посмотрела на Алешу и обратилась ко всем: мол, господа, помните, как Алеша сказал, когда его возили к экстрасенсу: “Мамочка, дай милому экстрасенсу денег!”
— Нет, не так, — сказал Алеша. — Я говорил: “Мамочка, милый экстрасенс хочет денег, дай ему, чтобы нас отпустил!”
Аркадий подходил к дому, расстроенный тем, что без него прошел кусок дня рождения, который уже ничем не возвратить. И все из-за поезда, который опоздал! На площадке ему кивнул куривший Егор. По всей кубатуре квартиры висел мельчайший пух. А в углу прихожей возле вешалки стоял Алеша, повторяя остатки своей последней реплики из беседы с Бояршиновым:
— Нет, не улитка вечности. Не вечности, нет.
Тут Алеша увидел гостя, но для себя он не расставался с ним, и не было никакого зазора между прошлогодним походом в зоопарк и этой встречей:
— Дядя Аркадий, пойдем кормить верблюда! Верблюд ведь матушка?
И тогда на Аркадия обрушилась вся родственная масса: Лидия, Володя, Анна Лукьяновна, Лев Ароныч, Евгения Яковлевна — мама Володи. Отгоняя руками пух, они обнимали, целовали и мяли его. А он только все спрашивал: чего это у вас в воздухе поразвешено? Да это Котя у нас рожает, кошка, втолковывали ему, не отменять же праздник и веселье. Дженнястик разорвала две подушки, гнездо помогает вить подружке своей.
— С каждым годом ты все больше красавец, — сказала Анна Лукьяновна.
— Седею, — отвечал Аркадий, самодовольно глянув в зеркало. — Укатали сивку крутые горки.
— Не укатали, не сивку, не крутые, не горки! — поспешно спас жизнь от распада Алеша. (Все слова были для него с большой буквы и имели свойство все удерживать. А вот такие, которые сказал дядя Аркадий, и на них похожие, сухие-больные — “смерть”, “вечность”, “укатали” — останавливают жизнь).
С самого рождения Алеша страдал аллергией, и у него было некрасивое красноватое лицо, слегка опухший нос. Но все, не сговариваясь, были уверены, что все это пройдет, как случайная царапина или синяк под глазом.
Забегая вперед, скажем, что во время перестройки, когда предыдущее время уже называли застоем, Алеша всегда говорил: “Не застой, нет, не застой!”.
Веселье было настолько полное, что было невозможно вытерпеть его во всем объеме. Коньяк “Наполеон”, привезенный Аркадием, включил какие-то резервные подъемные механизмы души, и вся обстановка начала покачиваться и возноситься навстречу спускающемуся пуху. Внутри этого подъемно-вращательного юза росли кристаллы табачного дыма.
— Там я наткнулся на стопку рефератов… — гудело среди дымных столбов.
— Лучше б ты наткнулся на стопку как таковую.
— Достоевский говорил, — поднялся Аркадий, — что… Позвольте мне тост!.. Что для счастья нужно столько же несчастья…
— А это мы пожалуйста, — блаженно сказала Лидия.
Дженни что-то с грохотом проволокла по коридору, и это было как бы сигналом, по которому веселье, переполненное самим собой, разветвилось на несколько компаний.
Егору было досадно, что все женщины друг на друга не похожи и надо каждый раз их расшифровывать, а еще — придумывать заново, о чем бы поговорить. Почему же только здесь, у Лидии в квартире, они все объявились такими красавицами? — встал в тупик Егор. — Все эти солувии… сослуживы… сослувижи… сослуживые? “Сослуживицы!” — выговорил наконец. Ну, предположим, что вот эта — самая красивая, дай-ка я ее чем-нибудь удивлю.
— У меня мама такая странная, говорит: я ей всю жизнь заел, я жизнь ее укорачиваю! А ведь жизнь не такая уж ценность, чтобы о ней заботиться, беречь! — и сквозь слой водочного наркоза удивился, что она с легкой гримасой, слегка замаскированной светскостью, отошла от него, Егора, и стала говорить с этой гнидой Бояршиновым.
Егор попытался ту же тему развить с другой, третьей, но они все реагировали не оригинально. В самом деле они из себя представляют один и тот же женский проект. Прав был Шопенгауэр со своей ненавистью к ним… Егор уже начинал понимать к этому времени, что — вместо того, чтобы набираться от него ума, все хотят его побыстрее спровадить. Хотя он и был прогрессистом, в последнее время готов был поверить, что мир постепенно ухудшается. Девушки, которые недавно ему улыбались и чуть ли не смотрели в рот, теперь глядели кисло, а в глазах их едва ли не читалось: “Пошел прочь, старый козел”.
Бояршинов шел рядом с Галькой и Вадимом, наблюдая, как алкогольный лак тонко покрывает все окружающие предметы. Уже вспыхнули фонари, и вот если бы Галькину грудь аэростатную можно было воспринимать отдельно от нее самой и от ее шоферюги-мужа, то…
— На конечке пятнадцатого подождал старушку: видел в зеркало — бежит, — говорил Вадик. — А потом на Перми-второй вышла она, руки в боки и стоит, будто меня фотографирует!.. Или я дверью ее прижал? Или опоздала она на электричку и сейчас все мне выскажет. Ну, я высунулся, спрашиваю: “Что?” — “Запоминаю тебя, сын! Первые пионы пойдут у меня на даче — букет принесу!” И гляжу: через неделю в самом деле принесла охапку целую. Я с ними целый день ездил: положил на колени и ездил. Пассажиры в этот день как-то по-особенному взбесились. А с меня все, как с гуся…
— А моя мама хорошо поет, — сказал Бояршинов (он чувствовал, что переход к истине надо проводить на мягкой ноте, чтобы эта истина впиталась собеседником безболезненно). — А твоя бабка с пионами… наверно, всю родню свою разогнала и теперь ездит по всем автобусам — кому попало пионы дарит. С чужими мы всегда можем хорошими быть. А вот смотрите кругом: какая благодать разлита — каждая травинка уважает другую. И нет у них скучных поисков какого-то добра особого, да!..
Для Вадика в рассуждениях Жени были такие повороты и зигзаги, что — была бы такая картина местности — даже у такого, как он, шофера, машина бы не вписалась.
Галька неуверенно подумала: женился бы ты, Женя, а потом спохватилась: так он бы каждый день такие слова на плечи жены нагружал. Бог с тобой, живи, как можешь.
4
— Лидия, это Егор Антоныч Крутывус вам звонит. Вы когда в последний раз видели Егора-маленького?
Лидия схватилась за голову: покойная мамаша звала сына “Егор-маленький”, теперь отец внушает седому мужику, что тот еще маленький ребенок!..
— На прошлой неделе заходил. Трезвый, — сказала Лидия.
— А вы почему говорите: трезвый? Я же не спрашивал, в каком состоянии он был… Вы что, выгораживаете его?
— Ну что вы, нам просто было приятно видеть Егора трезвым. — Он же у вас умница…
Егор Антоныч властно перебил Лидию: “умница” — а знает ли она, что семьдесят — нет, девяносто процентов того, что говорит Егор, взято из общения с отцом?!
— Да, конечно, — Лидия начала уставать от этого бессмысленного разговора. Тем более, что Алеша в этот миг лег на край гладильной доски (он считал себя все еще маленьким, хотя весил семьдесят килограммов). Доска треснула
— Алеша, ты сломал доску! — сказал Володя. — Неси эпоксидку, я сразу склею.
— Не сломал, нет, милый папочка, я не сломал, я не хотел, она сама.
— Лидия! — говорил тем временем Егор Антоныч. — Вам легко советовать! А Егор два часа назад звонил мне из вытрезвителя. Но его не было двое суток, и я заглянул в его дневник. Наверное, вам будет любопытно…
Володя, который уже держал возле уха параллельную трубку, шепнул Лидии: “Говори, что очень любопытно, пусть скорее выговорится”.
— Да-да, конечно, очень любопытно.
Тут Алеша решил на замерзшем окне написать несколько раз свое имя, заклиная таким образом смерть и холод. Иногда он впадал в отчаяние: слишком сильно время все портит и разрушает, никаких слов не хватает, чтобы его остановить. Вот состарился дедушка Лева, стал болеть, нет, нет, не болеть, нет, лежать просто…
— Вот читаю, — Егор Антоныч на том краю провода что-то листал, — “целый день был занят с больным отцом”. Якобы и в аптеку сходил, и на прием к врачу меня записал. А сам на диване неделю пьяный валялся! Нет, Лидия, вы поняли?! Он наврал все! Подчищает свой образ в дневнике. В глазах потомков! А как закончил писать в дневник о себе, золотом, украл у меня денег… не скажу, сколько… и исчез. До сего момента…
— Мама, — жалобно позвал Алеша, — отойди от нашего голубчикиного телефона, посиди со мной! Сегодня холодно, как парашют.
— Алеша не позволяет больше говорить, — не удержавшись, ляпнул в трубку Володя.
— Это, наверно, Володя, да? Здравствуйте, Володя. Вот вы как человек с сильной волей уж могли бы повлиять на Егора, но не хотите, а предпочитаете смотреть, как он гибнет. Гибнет!!! И при этом вы считаете себя хорошим человеком, да?
Алеша не любил, когда родители накалялись от раздражения, а по их лицам он уже видел, что дело плохо.
— Голубчикин телефон устал, — мягко заявил Алеша. — Хватит.
Но Егор Антоныч на том конце провода быстро стал бросать в телефон такие слова: “Я. Начинаю. Вам. Завидовать. Что. У вас! Такой Алеша. Никогда не сопьется”.
— Все, Егор Антоныч, пирог подгорел, я вешаю трубку, извините!
5
Конечно, в доме Лидии водилась и запрещенная литература. Сама хозяйка привозила из Москвы то от брата, то от Юли и слепые машинописные “Воспоминания” Надежды Мандельштам, и поэму Самойлова “Крылатый Струфиан”, которую она переписала в тетрадку. Несколько раз Лидию спрашивали, знает ли она, кто у нее в компании стукач. Не хочу знать, отвечала Лидия. И доброжелатель смотрел на нее с сожалением: прячется от реального мира. Даже сама Римма Васильевна Комина сказала ей однажды:
— Возможно, Лидочка, ваш салон санкционирован КГБ! Им же удобно, когда не нужно гоняться за каждым мыслящим.
С работниками этой конторы Лидия общалась всего один раз. Как-то она была дома. В дверь позвонили.
— Наверно, царственная Галина Васильевна принесла хорошую сказку “Аленький цветочек”! И тебе, мамочка, тоже — свои книжки, — нараспев сказал Алеша, прикидывая, где будет прятать свою книжку от Коти.
Он еще продолжал говорить Коте: “не дам тебе рвать эту книжку на гнездо для милых котят…”, и вдруг вошли движущиеся теплые вещи. Алеша застыл: он раньше понимал, что есть люди и есть предметы, от которых не дождешься, чтобы они заговорили. Он с ними много раз пытался общаться — говорил — говорил, нет, не отвечают. “Милая струбцина, научи меня делать цепочку, как у соседа Генки”. В общем, предметы все ему разрешали, но молча. И он их легко понимал. А здесь зашли двое… нечто среднее, похожее на людей, и даже начали говорить. Алеша не знал, как обращаться с гостями.
А они, следуя своим представлениям о деликатности, как бы невзначай показали свои красные твердые книжечки.
— Вчера вы тут, Лидия Львовна, читали нескольким друзьям Солженицына…
— Да-а, а вы что — не знаете — его на Ленинскую премию в свое время выдвигали!
Они скучными усталыми глазами посмотрели на нее:
— Но потом-то Солженицын изменился, он написал антисоветское произведение “Архипелаг Гулаг”!
— Да что вы, ребята! Дайте почитать! У вас ведь есть! Я думаю: наверняка у вас есть!
Леше не понравилось, что мама делает вид, будто она веселая, а на самом деле ей очень грустно. И он закричал загробным голосом:
— Все болит! Дай лекарство, дай, дай, дай!
— Ну, Лидия Львовна, вы очень заняты, мы вас предупредили, до свидания!
— А при чем тут предупредили! Дайте “Архипелаг”-то почитать — на ночь. Я никому не покажу! Ребята!
Гости поспешно заскользили вниз по лестнице. Их предупреждали, что эта дама не средне-статистически реагирует. Так вот как это выглядит! Хорошо, что таких мало: пока одна попалась такая. Надорвешься тут с ними, до пенсии не дотянешь!..
Через несколько дней Лидия увидела недавних визитеров в оперном театре. Оба беседовали с известной балериной. Лидия бросилась к ним с радостным криком:
— Ну что вы — не забыли о моей просьбе? Вижу не помните (они уже бежали) …я просила в библиотеке КГБ выписать мне Солженицына…
Любители балета на миг застыли вокруг. Лидия еще рвалась догонять, упрашивать, но двое в штатском буквально растворились среди блестящего паркета, не оставив даже запаха сероводорода. Может, они воспользовались подземным ходом, который, по преданию, шел от буфета к банку?
6
Однажды встретились Надька, Грач и Фая, которая стала работать в “Вечорке”. Грач подошел к Надьке и по-старому мягко и нежно взял ее под руку: “Надюш, — сказал он глубоким голосом, — я давно тебе хотел предложить — хочешь под моим руководством написать кандидатскую?” Надька почувствовала, что все кости ее превратились в теплое ничто, но грубо ответила: “Не только руководством, но и членоводством”. — “Ну, не будем торопить события”, — браво ответил ее уже научный руководитель.
Грач помог написать диссертации всем своим бывшим пассиям, при этом каждая требовала возврата отношений в полном объеме. Может быть, именно это ускорило его кончину. Он умер в конце 1997-го, и на его похоронах громче всех плакала сестра из реабилитационного центра, Лиля. Лежа на спине после инфаркта, он успел ее обольстить словами — такими, которых вообще быть не может. Все плакали по Грачу — но не так горько, как Лиля: ведь им всё удалось с ним в огромном объеме. А она разговаривала с Сашей несколько дней, а потом… И теперь уже не прижаться к нему, не слиться и придется делать это с другими.
7. Свобода
1
Рулевой кафедры марксизма-ленинизма профессор Кречетов вдруг неслыханно прославился. По всему городу он читал лекции о паранормальных способностях человека. И что поражало: компетентные органы никак не реагировали! Коммунист, материалист… Раньше он исчез бы еще до первого звука первой лекции, а сейчас собирал полные залы. И всем было интересно. И люди-то всё шли особенные. Вдруг неизвестно откуда соткалось светское общество — дамы в мехах, мужчины в свежих несгибаемых костюмах, стоически переносившие каменную духоту от набившейся по углам черни.
Даже Егор как-то уговорил Лидию зайти на лекцию Кречетова. Слушал с наливающимся интересом, что-то черкнул в одной из своих многочисленных записных книжек (единственное, что он держал в полной аккуратности). Но Лидии сказал с привычно-гордым видом:
— Ничего нового! Кречетов, по существу, занимается все тем же. Сам марксизм — вид магии. И символы все из магии взяты: пятиконечная звезда, красный цвет. А хоронят шаманов как? Поверх земли, как нашего Ильича…
“Согласно некоторым исследованиям, биополе человека имеет форму яйца”, — с наработанной простотой и значительностью излагал тем временем профессор. А из зала ему присылали интересные вопросы: “Правда, что Магомаев сделал пластическую операцию?”. Жизнь кипела.
2
— Мамочка, вот тебе веер, когда тебе в милом Воронеже станет жарко, ты им обмахивайся, — Алеша не знал, что такое Воронеж, и не понимал, что бумажный веер не вытащишь на научной конференции, зато он чувствовал, что Лидии веер будет нужен как часть самого Алеши.
Засидевшаяся у подруги Надька собралась уходить. Алеша встал на колени и стал помогать Надьке застегивать сапоги. Он застегнул обе молнии, потом расстегнул, снова застегнул. Надька понимала, что он уже большой мужик, и ему нужно что-то другое, и думала: “Пусть посмотрит на мои ноги”. А на самом деле Алеша любовался ногами, как красивым китайским кувшином, который стоял в дедушкиной квартире.
Чтобы показать Алеше, который сейчас ждет ее в Перми, что веер пригодился, Лидия достала его и начала тихонько обмахиваться. В это время сосед слева подсунул ей лист, на котором сверху старательно было выведено: “Есть желающие поехать к домику Мандельштама? Экскурсия в три часа. Сбор возле главного входа”. Подписей стояло уже более тридцати. Лидия тоже накарябала свою фамилию клиновидным почерком.
К трем часам солнце осталось на небе, только слегка перевалилось на другую сторону бездонного купола. Ветер достиг такой силы, что вымораживал всю кожу на лице. Из тридцати желающих к главному входу подошли только три красавицы со всей России: блондинка-профессор из Новосибирска, похожая на фотомодель, кандидат наук из Алма-Аты и наша Лидия. Замусоленный, но очень отважный экскурсовод-энтузиаст при виде этой тройной роскоши воспылал еще большим энтузиазмом:
— Мужики, они такие — залегли с бутылками — непогоду пережидать. Мандельштама, поди, всего вдоль и поперек обсудили. А мы сейчас сядем в трамвай и поедем к чертогам вдохновения!
Экскурсоводишка вел их по Воронежу, под степным солнцем, вцепившимся в сухую синь всеми своими лучами. И привел на край земли. Дальше не было ничего.
— Отсюда начинается улица, на которой жил Осип Эмильевич, — веско сказал энтузиаст.
Они растерянно смотрели: пустота, конец света! Обрыв вот есть. Никто из трех женщин не обладал спортивными качествами: они то и дело скользили — гололед! Несмотря на свою внешнюю мощь и крепость, они были сейчас абсолютно беспомощны. Это потом вывелись породы струнных несгибаемых шейпингисток, а тогда… Но гид вдруг упруго-сильно скользнул вниз. Отдувая усы шалашом, он кричал:
— Падайте в крайнем случае прямо на мою грудь! Не бойтесь — я сильный! — и он выпячивал вперед нечто ямистое. — Тут лестница вся заледенела.
Это, конечно, можно было назвать лестницей, потому что пара перекладин на ней была. У спутниц Лидии реакция на предложение “падать на грудь” была никакая. “Некому на грудь, что ли, падать”, подумала Лидия, ковыряясь ногами вниз по склону, а скрюченными пальцами отчаянно царапая забор и обламывая маникюр.
— Падайте на меня! Я мужик сильный — удержу! — соблазнял снизу поводырь.
“Да лучше я зубами за забор, потихоньку… Вот и ладненько, медленно”… Но тут обломился последний выступ штакетины, зубец забора… и Лидия полетела в неизбежные костлявые объятия. Она удивилась, что вблизи экскурсовод пах какими-то цветами, чем-то напоминающим детский запах Аркаши. В мужичонке тем временем что-то хрустнуло, а по лицу разлилось наслаждение. Он перешел с речитатива на крик: “Ого, удержал!” Остальные женщины тоже решились броситься в объятия железного спутника. Мужик два раза крякнул, два раза спружинил, — с лица его не сходила улыбка, задирающая усы совсем уж на нос. Чувствовалась многолетняя практика. Быстро отдышавшись, он кивнул вдоль изношенной деревенской улочки: мол, здесь близко-близко. Лидия взглянула на свои изодранные перчатки: выбросить и только. Но ведь Мандельштам!
Временное пристанище великого поэта было почти не видно за забором. Дом — да помещался ли в нем Мандельштам во весь рост? — врос в землю. Пришедшие напряженно искали, что же от энергетических оболочек великого поэта зацепилось за углы этого сарая и вьется на наждачном ветру? Морозостойкие воронежские свиньи со смолянистыми красивыми пятнами, похожие по своей раскраске на лошадей, разнежено ходили среди рассыпчатого небесного сияния. Покормить их вышел благодушный мужик с сыном лет пятнадцати. Вдруг лицо свиновладельца переключилось в положение “ненависть”, и он закричал на пришедших:
— Сколько вы будете тут ходить — нас мучить! Жизни нет! Всю лестницу проломили! Если вы любите своего Ёсю, — починили бы!..
— Он обещал меня зарезать, — грустно сказал экскурсовод. — За что он меня ненавидит?
— А наверно во время Мандельштама лестница целая была, — после длительного молчания сказала красавица из Алма-Аты. — Экскурсий-то не водили.
— А в лагерном бараке и эта развалюха вспоминалась ему, как золотой дворец.
Лидия подумала: Мандельштама-то мы уже все пожалели, и чем дальше, тем больше теперь будем жалеть, так что вся страна будет охвачена этим порывом, а на этих-то людей, живущих …живут уже, может быть, третье поколение в этой хибаре, и никто их не жалеет…
В Перми Лидия горячо пересказывала друзьям эту смесь из Мандельштама, неореалистических декораций со свиньями и озлобленных полугорожан, живущих …так нельзя жить. Осипа все жалеют, а их никто!
— Распятого Спасителя все замечают, а разбойников по бокам — тоже мало кто, — тихо сказала Галька.
— Молодец ты, не зря работаешь в книжном магазине, — сблагодушничал Бояршинов. — Лидия, давай сочиняй письмо в защиту простого человека. У него же должны быть свои радости. Я первый подпишу.
3
Лидия встретила Володю совершенно расстроенная:
— Звонила Алла !
— Да, милая Алла Романовна позвонила по нашему голубчикиному телефону, — комментировал Алеша.
— Представляешь: в Израиль уезжает!
— Не уезжает, — мягко осадил мать Алеша. — Не уезжает, нет.
Полным укоризны взглядом он показывал: сколько можно себя так глупо вести — уезжать, болеть, умирать!
— Мы без нее осиротеем, — вскинулся Володя, — возраст-то для лечения зубов подошел кардинальный!
— Не кардинальный, не кардинальный!
Володя схватил телефон: “Слушай, Романовна, мы тебе в Израиль будем присылать фотографии своих беззубых улыбок, поняла?!”
— Можете приезжать ко мне в гости, я вам буду восстанавливать ваш жевательный аппарат.
4
“КТО ВЫ, БОРИС ИХЛИНСКИЙ?” — визжали черные жирные буквы в газетном подвале. Володя ушибся глазами об этот заголовок. Он остановился у застекленной витрины типографии “Звезда” и стал читать. Статья с первой же фразы была удивительно мерзкая: “Помню, сидели мы с Борисом Ихлинским за столом у некогда известной Лидии Шахецкой”… Володя посмотрел на подпись: “Женя Бояршинов”! И хотя можно было ожидать, что автором окажется именно он, чувство гадливости только усилилось.
Володя как человек физически крепкий сразу захотел сделать Бояршинову очень больно. Но было раннее утро, а у него в десять лекция в политехе, и потом еще надо в лабораторию гидродинамики.
Он понял, почему все это напечатано. Боря Ихлинский во время перестройки стал очень активен. Компетентные органы хотели его скомпрометировать. Любым путем. А кого из журналистов тут нужно? Да, известное, незамаранное имя. Вероятно, Бояршинов получил солидное вознаграждение. Но эта статья поссорит его с большинством думающих пермяков.
Как он к нам теперь придет? — думал Володя, не зная, что Бояршинов уже никогда не придет: купля-продажа-то состоялась: всю жизнь Женя мечтал вырваться в столицу и теперь эта мечта становилась явью. — Лидия расстроится. Он умер для нас. Хотя я, пожалуй, должен благодарить его за то, что двадцать пять лет назад его стакан водки попал к Лидии. Коктейль мести… Впрочем, он тут ни при чем.
А Женя тем временем мчался к вокзалу, сжимая единственно верный чемодан, и внутренне прослеживал, как по всей Перми разворачивались листы газеты “Звезда”. И множество разноцветных глаз бежало по строкам его статьи, и все больше и больше становилось в этом городе врагов. Но раз так, прочь из этого осажденного города!
Статья Бояршинова сыграла свою роль: все в тот же вечер сбежались к Лидии — чтоб не бояться. Казалось, перестройка вот-вот отступит; вот оно — начало конца, потеря темпа, одышка общества. По тому, как горячо все кинулись защищать Борю Ихлинского, тот понял, какая он важная фигура — фетиш свободы. Боря стоял, хлопал глазами и дозревал: все это так пугающе и интересно.
— Ну, если вы все всерьез, то и я тоже буду играть по-серьезному, — наконец, заговорил он. — Даже не скажу, что Инна в четвертый раз выходит замуж и опять — не за меня.
Галька совершенно не удивилась, что “кислогубый” вдруг такое отмочил.
— Грехи, как соленая вода: чем больше пьешь, тем больше пить хочется, — туманно сказала она.
Весь вечер авторитет Бориса Ихлинского рос и разбухал почти неправдоподобно. Лидия же стала еще радостнее. Она безумолку говорила направо-налево:
— Мы должны сказать спасибо Бояршинову за его писанину — такой необыкновенно удачный вечер сложился.
“Оказывается, я не такой уж сильный, если Бояршинов вдруг черноту нагнал”, подумал Володя, отогнал неприятные мысли рюмкой водки и двинулся на кухню делать тосты.
— Да, повезло Лидочке с мужем, — вздохнула одинокая Надька.
Веня Борисов в последний год очень изменился: пузо запузырилось через ремень, под челюстью отвис лоснящийся мешок — в общем капитализм ему даром не дался. Быть во главе первого в городе кооператива — это значит заключать много сделок, при этом выпивая и поедая много чего. Видно было, что душа его к этому не лежит, но ведь надо пробивать новые тропинки в экономике.
— Сейчас выпью и всю правду скажу, — трагически провозгласил Веня.
— Правду или истину? — возник со своим вечным вопросом Егор.
— Человеку в семье одному нельзя быть счастливым, если счастливы, то оба, — начал читать из воздуха Веня. — Не одной Лидии повезло, а им обоим.
— Ничего, подходящая истина, — похвалил Егор, и выпил, как выпал с высоты.
Володя с горой дымящихся тостов зашел в гостиную:
— В организме всегда присутствует полпроцента алкоголя!
— Что-то маловато, — ответила Лидия.
— Нет, не маловато, не маловато, — немедленно откликнулся Алеша.
— Давайте выпьем за то, что Лидия для нас — половина Перми! — предложил кто-то.
— Вот это сказано! Я так ни в жизнь… — восхитилась быстро окосевшая Инна.
Егор презрительно скривился: мне бы вот время выбрать, собраться с мыслями и эмоциональной сферой, я бы такой тост…
Боря сходил к соседям за гитарой, загладил струны и запел:
Нынче день какой-то желторотый,
Не могу его понять…
Голос у Бори оказался таким красивым, что все опешили. Голос этот как бы жаловался, что попал не по адресу — не в ту грудь, не в то горло, но если уж очутился, то придется жить здесь до конца.
Вадик думал: как это Боря столько стихов выучил? А я две строчки запомнить не могу!
Володя думал: Боре надо было, как родился, взять гитару и сразу петь, а он вместо этого книги читал. Думает, что книги — главное. А ведь есть кривая насыщения чтением, адиабатическая кривая: чем больше читаешь, тем меньше мыслишь.
Вдруг Боря резко прижал струны, задавив звук, и сказал:
— Этот сиреневый бант на гитаре уместен… Мы привыкли считать это пошлостью. Но пошлость — это самодовольство… А этот бант еще напоминает школьные годы, но уже говорит, что вот такие искусственные цветы будут на наших могилах.
Веня пухлым кулаком колотил Володю по груди и кричал:
— Ты скажи мне: выдержит СССР перестройку, выдержит ломку, выдержит?..
Лидия думала с опаской: страна-то выдержит, а вот грудь моего мужа… Стучал бы ты в свою грудь, а не в Володину.
5
После смерти отца Лидия съехалась с матерью. Алеше сказали, что дедушка лег в больницу. А Лидия поймала себя на том, что избегает звуковых сочетаний с МР: смерч, смердеть, мрак, даже “морда” и “море” и те казались ей словами горестными, имеющими отношение к смерти. На уроках ей трудно стало искренне воспевать трепет жизни. Она заметила вдруг, что на прежде любимую тему — “Слово о полку Игореве” — говорит механически, без искренности.
Однажды Лидия остро позавидовала коллеге, у которой сын — дворник! Та жаловалась: февралик, плохо учился. А Лидия думала: счастливая: сын у нее дворником работает! Зря я с Бояршиновым смеялась тогда над безумием Ленина — после инсульта, когда он буквы забыл… Над болезнью нельзя смеяться. Алеша вон каким родился. Если б он мог учиться в школе — хотя бы и плохо, если бы мог работать!..
С другой стороны, есть слепые на свете, им, может, труднее, чем Алеше. В секонд-хэнде вчера она наблюдала, с какой ловкостью покупал одежду слепой. Он брал в руки вещь, затем ходил пальцами по всем ее закоулкам: проверял карманы, не порваны ли, обшлага — не замахрились ли. Когда вещь оправдывала себя на ощупь, он задавал вопрос в сторону ближайшего дыхания: “Цвета какого это?” — “Темно-зеленый, очень хороший”, — отвечала Лидия. Но слепого темно-зеленый не удовлетворил, он бросил куртку обратно, взял другую…
Лидию снова потянуло в секонд-хэнд, кстати, он находился в Доме культуры слепых. Сам дом был весь облеплен сверкающей крошкой, и она своим отраженным от неба сиянием словно олицетворяла идею лишенности зрения. Сбоку аккуратно висела фанерка, трафаретными буквами извещающая: “Одежда из Европы и Америки! Цены ниже всякой разумности”.
В бывшем гимнастическом зале пыль искрилась, как снаружи облицовка. Люди ходили от стола к столу. У них лица грибников, внезапно поняла Лидия. Вот эту куртку хорошо бы Градусову, — Лидия с десятиклассниками ставила спектакль “Суд над Бродским”. Есть фотография, где Иосиф в такой же куртке…
Около Лидии примостилась женщина с пропечатавшимся пенсионным выражением во всем облике. Она достала из сумочки маникюрные ножницы и стала быстро, ловко срезать бисеринки с рваной кофты. Крупное тело Лидии, как щит прикрывало ее от взглядов двух торговцев, которые неутомимо вспахивали своим вниманием каждую линию зала. Один из продавцов держал в руке карманный англо-русский словарь. Лидия вспомнила, как в прошлом году плыли с Володей на пароходе, где-то остановились рядом с пароходом американских туристов. С нею заговорил один американец с фотоаппаратом, и она — благодаря своей раскованности — тоже по-английски отвечала: муж (хазбент) спит в каюте (слип). Американец понял, что она хочет его в мужья, забегал по палубе, замахал: согласен, да, увезет ее в Америку! Тут вышел Володя, зевнул, обнял Лидию — американец стушевался, быстро сделал вид, что просто хотел сфотографировать…
— Внучка у меня фенички делает, — шептала женщина, протягиваясь к уху Лидии. — Набор искусственного жемчуга — три тысячи, — как буханка хлеба. Государство обворовало нас, а мне нельзя? Пенсии не хватает на прожитье.
Сияющие ножницы, совсем вросшие в пальцы, не вдавались в лишние размышления, они работали, не давая бисеру ни одного шанса укрыться.
Лидия вдруг подумала: “Я вчера купила Алеше куртку — без одной пуговицы. Завтра этот секонд-хэнд последний день торгует. Значит, эти двести курток они уже не продадут. Я возьму вот эту пуговицу”. Двумя скрюченными пальцами она схватилась за пуговицу, и вдруг словно обезумела. Как бы со стороны Лидия увидела собственные руки, когтящие тисненый кругляш: к куртке злосчастная пуговица была намертво прикручена стальной проволокой. Пальцы крутили и дергали добычу, действовали совершенно самостоятельно… Лидии казалось, что ее глаза превратились в телекамеры и снимают эпизод, к которому она сама не имеет ни малейшего отношения…
Внезапная боль вернула Лидии чувство самое себя. Проволока в последнем отчаянии выставила раскрутившиеся от дерганий твердые усы — вцепилась, как верный пес собственности, вонзилась глубоко в тело, до самой кости! Лидия вернулась в себя еще раз, потерялась, снова нашлась. Гневно отшвырнув пуговицу, она принялась зажимать пульсирующий красный фонтанчик. Наконец, ей удалось соорудить на иссеченных пальцах корявый узел из носового платка и, забыв про куртку для Градусова-Бродского, Лидия двинулась к выходу. В голове стучало: “ Как это я могла?! Я, человек, ставящий спектакль по суду над Бродским?!” Казалось, чернота, поселившаяся в душе, останется теперь в ней навсегда.
В первую очередь о случившемся она рассказала сыну.
— Нет, не украла, мамочка, и палец не разрезала, и кровь не полилась. Мамочка, нет! — Алеша хотел сделать все бывшее не бывшим и испуганно уговаривал ее успокоиться.
Друзьям Лидин рассказ пришлось слушать снова и снова. Володя, которому Лидия каялась чаще других, в конце концов назвал эту историю “похищением века”. А Егор примерно на восьмой раз посоветовал:
— Ну, украла пуговицу, и ладно. Больше месяца переживать не стоит!
Володя сорвал уже три листовки русских неофашистов с броскими заголовками: “Россия ждет твою волю!” Он бормотал: “Уже дождались — вот она, моя воля”. Они ходили с Лидией по магазинам и то и дело натыкались на эту пакость. Одна листовка была приклеена очень прочно, как-то не по-русски, хотя звала русских быть еще более русскими. Даже изображенный на ней молодой сердитый красавец с мечом был какого-то эсэсовско-нордического типа.
— Если б они поразмыслили хоть на атом, — сказала Лидия, — то нарисовали бы что-то более курносое, конопатое.
Листовка никак не отрывалась. Лидия достала из сумочки ключи и стала часто-часто зачеркивать острой бородкой.
— Помнишь, я писала в одной статье: “Вы против охаивания истории? Опровергните хоть один факт из “Архипелага”!”
— А молодежь выражается гораздо сильнее! — сказал Володя. — Просто пишут поверх листовок: “Пидоры спирохетные”.
Они проходили мимо Дома культуры слепых. И Володя объявил приготовленную приятную весть:
— Ты больше не будешь бегать по секонд-хэндам. Мне предложили читать гидродинамику в Париже. На полгода!
Лидия почувствовала, что сердце ее затопило радостью. И в этот самый миг палец, который давно зажил, вдруг задергало, будто кто-то потянул за вросшую в него невидимую нитку. Но Лидия не обратила на это никакого внимания.
6
В первом письме из Парижа Володя зачем-то много написал про отсутствие красивых женщин: мол, любую пермскую работницу одень по-европейски — и она засияет на пол-Парижа. Лидия только на секунду встала в тупик от такой озабоченности, потом вспомнила, что и сама в командировках, не видя мужа какое-то время, начинала внимательно смотреть на красивых мужиков, опять-таки напоминающих ее мужа.
Веня, обыкновенно любивший и умевший истощать себя работой, пришел необычно рано — в пять вечера. Он только что купил “вольво”, но знал, что Лидии об этом лучше не говорить, а то увязнешь в объяснениях, чем нехороша была “ауди”.
— Поедем в какой-нибудь бар, посидим! — предложил он.
— Представляешь, — собираясь, рассказывала Лидия, — Володя пишет, что во Франции нет красивых женщин, зато одних литературных премий больше тысячи!..
Она могла говорить что угодно, у Вени все равно было ощущение, что невидимый кондиционер очищает воздух.
Некоторое время ехали молча. Лидии показалось странным, что Веня рулит рассеянно, словно вот-вот бросит руль. Наконец, как бы между прочим он спросил:
— Помнишь Наташу Пермякову? Ты должна ее знать.
Лидия вспомнила: бегущее вдоль ряда цифр и букв блюдечко, тьма, Галька, снимающая крестик, пламя свечки, сухонькие прямые пальчики — точеные такие… Это и была она, Ната.
Лидия вдруг испугалась спросить, почему Веня вдруг заговорил о Наташе. Они промолчали весь остаток пути. Лидия смотрела за окно и вспоминала, как Володя говорил ей: “В детском саду я был влюблен в одну девочку, которая писалась в постель и все над ней смеялись”. А Наташа Пермякова еще в школе страдала почками. Ну и что?
В ресторане Веня заказал коньяк “хенесси”, салат из креветок, жюльен и по европейской котлете. Он не спрашивал у спутницы, что именно она хочет, потому что видел: Лидии не до этого, она уже набирает обороты…
Она выпила, совсем даже не соблюдая рекомендаций: погреть коньяк в руках, подержать во рту. Она его хлобыстнула прямо в рот и жадно, без тонкостей, набросилась на закуску, чтобы хоть на секунду оттянуть предстоящий разговор.
Вене хотелось вдеть в уши Лидии — смуглые и отливающие изнутри атласом — сережки с бриллиантами, которые лежали в коробочке. Эту коробочку он терзал в кармане, не решаясь достать. Так и не смог решиться.
— Надо же, нищие ездят за границу, а мне некогда выбраться! — неожиданно ляпнул Веня.
Но Лидия никогда не считала себя и Володю нищими… Она ждала начала настоящего разговора. И дождалась.
— По Интернету сообщили, — осторожно проговорил Веня, — что видели твоего Володю в Париже.
Лидия молчала, и он поспешил пройти самое тяжелое место разговора:
— Странно, что для встречи с Пермяковой ему надо было уехать во Францию.
Внутри у Лидии росло ощущение, что она Володю никогда в жизни не видела — не было его ни в кругу друзей на фоне зеленой рощицы, ни в пустынном пейзаже зимней улицы, ни все эти долгие годы. А Веня говорил, говорил: Наташа приехала работать гувернанткой… “О пэр” — вот как это называется… Можно бы отправить Алешу в Европу… Там уже разработаны компьютеризированные способы лечения… Исправляют катастрофы интеллекта… Веня делал рассчитанные паузы для ответных реплик. Но Лидия молчала.
Она не заметила, как оказалась дома. Ей хотелось замереть, ничего не испытывать, не чувствовать. Ощущение жизни больно обдирало изнутри.
Она набрала номер переговорной станции и заказала Израиль.
— Ты размахнулась, Лида, — сказала испуганно Анна Лукьяновна. — Володя оставил нам не так много денег.
— Сейчас, мама, ты все узнаешь, о своем Володе!
— Может быть, все-таки он наш, — пыталась образумить ее Анна Лукьяновна.
— Был наш! — скандально закричала Лидия.
Лидия обрушила на Аллу: спиритический сеанс, Париж, Володя, Наташа Пермякова, ночное недержание (Алеша и Анна Лукьяновна терпеливо слушали все это), Веня Борисов, Интернет…
— Нет, мамочка, — строго откорректировал Алеша. — Не интер-нет, а интер-да.
И тут он очень испугался, потому что мама жестом руки от него отмахнулась. Такого в его жизни не было никогда. Он встал в угол между книжным шкафом и тумбочкой и завыл, призывая на помощь покойную овчарку Дженни.
— Не помню я никакой Наташи, — сердито говорила Алла. — Кто такая?
— Да какая разница! Вене по сетям сообщили, что в Париже она гувернантка.
Анна Лукьяновна заметила нервно: эти мужики так любят прогресс — Интернет, виртуал! Не видят дураки, что от прогресса мир стал, как большая деревня, — не спрячешься: не успели Ванька с Манькой загулять на том конце села, а здесь уже знают…
Из Израиля прозвучало:
— Лидия, ты же сама говорила: Цветаеву бросали, Ахматову… А мы-то чем лучше?
— Оставить меня одну с Алешей! — кричала Лидия. — А от кого я родила?! Из-за сына я не защитилась, работаю на полставки, денег нет… Даже Веня сказал, что мы нищие!
— Какой негодяй, — воскликнула Анна Лукьяновна. — А еще старый друг!
— Ну, Лидочка, давай сосредоточимся на хорошем: приезжай ко мне в гости, в Иерусалим, я тут тебя сосватаю — есть несколько кандидатур.
— Так они у тебя все в кипах, наверное, — попробовала пошутить Лидия, — мне придется гиюр принимать. Я же не могу считаться еврейкой: у меня мама русская!
Тут русская мама вмешалась не хуже экономной еврейской:
— Лидия! Время! Мы так до Володиного приезда не дотянем …
— Завтра я тебе сама позвоню, — стала прощаться Алла, — а там уже не беспокойся! Знаешь, сколько здесь стоматологи получают!
Мир с Интернетом, конечно, стал, как одна деревня, но рядом-то с нею, деревней, течет речка, ледоход идет, и грязные тяжелые льдины разъезжаются под ногами у Лидии. И впервые за всю жизнь — никакой опоры.
Тут своим умом, невозможным, не встречающимся нигде больше, всем своим телом Алеша понял, что поступление сил от мамы прекратилось. И что ей же хуже, а она какая-то сейчас глупая, не понимает: теперь он ослабеет, сляжет и ей еще больше придется отдавать, отрывать от себя. Но есть еще милые лекарства, может, они помогут.
— Мама, дай мне аспаркам, комплевит, циннаризин и гефефитин! А главное: пантогам, — он произносил эти слова, выпрямившись на время, торжественным голосом, словно считал, что без этой звучности названий лекарства сами по себе не много стоят.
— Подойди к бабушке, мне нужно написать письмо Юле, — сказала Лидия.
— Нашей дорогой Юле из столицы Москвы, — понимающе кивнул Алеша.
Анна Лукьяновна дала внуку все его лекарства, а дочери предложила обычное лекарство для взрослых: стопку водки.
— Ладно, найдем денег, поезжай в Израиль, развейся, раз так… А мы… Ничего, моя пенсия есть да Лешина… проживем!
8. Предварительные итоги
1
Пермь осиротела без Лидии.
Конечно, она уезжала и раньше. Но, уезжая, всё равно краешком себя захватывала Пермь. Лидия как бы присутствовала тут вместе со своими мыслями, смехом и телеграммами. Телеграммы были всякие: поздравительные, юмористические, просто дружеские. Во время перестройки они приобрели общественно-трибунный характер — во “Взгляд”, в поддержку Бакланова на XIX партконференции, в защиту Сахарова и Ельцина, в поддержку Горбачева после распада СССР (Лидия считала, что Михалсергеичу сейчас плохо и надо, чтобы они с Раисмаксимной не ожесточились). На стихи к юбилею Окуджавы телеграфистка вообще смотрела как на безнадежную патологию: все сейчас деньги зарабатывают, а эта тратит неизвестно на что…
Но теперь, уехав на полтора месяца в Израиль, Лидия словно оказалась на другой планете.
— Ну все, для нас она пропала в своей Палестине, — с отчаянием говорил Боря Ихлинский.
Если Лидия выйдет там замуж, думала Галька, мы все здесь погибнем.
В общем, все без Лидии ослабели и начали как-то осыпаться…
Егор, прогуливаясь ночью в приятном водочном подъеме и размышляя в очередной раз об антиномиях Канта, был избит и попал в реанимацию. Он временно потерял речь и говорил только три слова: “да”, “спасибо” и “простите”.
Веня, выбегая из городской Думы, упал и получил закрытый перелом голени.
У Надьки произошел микроинсульт, и она все глаголы стала употреблять строго в инфинитиве: “Я идти на лекцию. Студенты совсем обнаглеть”.
В тот самый момент, когда Надька выписывалась из больницы на Грачевке, Лидия в последний раз загорала на побережье возле Хайфы и из Средиземного моря возле нее вынырнул необыкновенно застенчивый американец. Ей сразу бросилась в глаза обширная лысина, как у Розенбаума. Он заговорил с ней сначала на корявом иврите: “Эйфо коним по мэй-газ?” (где здесь покупают газированную воду?) По англосаксонским громыхающим шумам его голоса она поняла, что можно говорить по-английски.
— Ай донт спик джюиш.
Полчаса они выясняли, из какой части мировой деревни они происходят и на каких завалинках сидели их предки, — все это под пылающим пристальным взглядом солнца. Но американец так и не пошел за газировкой.
Джекоб (так его звали) пророкотал два раза полупонятную фразу, и Лидия предположила, что ее смысл таков: “У вас прекрасное плачущее лицо”.
После таких слов ей захотелось поместить Джекоба в зеленую рощицу внутри себя, но там ветвились, как погибшие кораллы, только пересохшие бодучие сучья. На миг у Лидии появилась вера, что все это вновь зазеленеет. А вера не имеет ни цвета, ни запаха, ни образа, она только чувствуется. Дело в том, что за прошедшие полтора месяца в Израиле вся пермская колония, разбросанная по кибуцам и машавам, пыталась знакомить Лидию с одинокими евреями от тридцати до семидесяти лет (последние были чуть ли не бойчее первых), но все внутри Лидии оставалось в оцепенелой неподвижности. Только однажды, у Стены Плача, когда Лидия положила между двумя камнями записку и еще долго стояла, что-то возникло, промерцало над всеми мыслями и воспоминаниями далеко вверху. Но это кончилось раньше, чем она успела осознать (так бывает, когда блеснет в грозу молния, а ты хочешь рассмотреть ее красоту, — и вот нет ее, а лишь на том месте плавает комок темноты). Но она твердо была уверена, что все будет так, как она попросила: Алеше будет лучше. Ну и за себя она попросила, чтобы у нее тоже все было нормально. Личного счастья она не просила, но чтобы нормально-то было, ведь если она совсем развалится, то что же будет дальше с сыном…
Лия Фельд, троюродная сестра Аллы, кропотливо посвящала Лидию в тайны эротики:
— Купи в Ришон-ле-Ционе гипюровые черные шорты — у мертвого встанет. А упавшая как бы нечаянно бретелька комбинации действует безукоризненно, я сама проверяла — и не только на муже.
Что касается Джекоба, то если б не завтрашний отлет на Родину… Никакого “если” и никакого “то”! Все можно решить за пять минут, если бы было такое знание, что этот человек тебе нужен. На самом деле все было очень просто: пока ей не нужен никто.
Лидия уже решила, что Джекоб ей не нужен, но поскольку она явно была нужна ему, она решила некоторое время еще потерпеть, присоединив его голос к шуму хайфского прибоя и оставив на лице внимание. “Ну, выслушаю его еще пять минут… нет, пятнадцать, ведь после того, как он вынырнул из моря, во мне появилась уверенность…”
А ведь князь Лев Николаевич Мышкин тоже колебался, утонченная натура… Аглаю не хотел обидеть, и Настасье Филипповне авансы слал. Лучше бы обидел кого-нибудь своим выбором сразу. Чего бы и своему мужу пожелала.
Для того, чтобы не думать о Володе, она думала о литературе, и в конце концов получалось, что Лев Николаевич Мышкин — это Володя, а Стива Облонский — тем более Володя, ну и литература русская… Ну, а что милый Джекоб? Ты не понял, что ли, хворостиной тебя гнать? Полезай снова, ныряй, бросайся в свое Средиземное море!
2
— Здравствуй, Алеша, как тут тебе? Ты уж извини: я зашел тут в забегаловку, выпил.
— Зашел, но не выпил, дорогой Егор Егорыч!
— Завтра снова к тебе зайду.
— Нет, не завтра, а сейчас — еще раз зайдите.
— Сегодня вечером твоя мама приедет.
Алеша твердо знал, как выразить, чтобы мама сразу появилась:
— Скажите маме: мне нужны теплые носки для ног.
Он чувствовал, что его мучает не телесный холод.
Выйдя из больницы, Егор понял, что надо еще отдохнуть. Но отдохнуть было не на что. Он вдруг сообразил, что Лидия вот-вот вернется…
Дома Лидию ожидали известие о болезни Алеши и письмо от мужа. Володя страшно тревожился, что уже три месяца не получает никаких писем. “Может быть, Лидия, до тебя дошли какие-то слухи, так кругом полно кишит завистников, ведь мне предложили продлить контракт”. Это был какой-то чужой язык, к тому же Володя никаких завистников раньше не замечал.
Лидия открыла дверь Егору и поспешно сказала:
— Извини, не приглашаю. Я только с поезда и сразу собираюсь в больницу.
В это время ожил телефон. Анна Лукьяновна послушала, выронила трубку, побежала по всем комнатам искать ручку. Лидия подхватила трубку, и врач повторил ей список необходимых лекарств, потому что Алеша только что доставлен в реанимацию.
— Генерализванная нейроинфекция…
— Как же так?! — воскликнул Егор. — Я ведь только что от Алеши. Он, правда, жаловался на головную боль, так у меня ведь тоже часто голова болит.
Он хотел продолжать любимую тему, но Лидия заорала “Перестань!” и топнула ногой. “Как она сдала, — с сожалением подумал Егор. — Что осталось от фундаментальной фаюмской красоты? Хлопотливая, дрожащая, растерянная…” Тем временем Лидия обзванивала аптеки в поисках лекарств, которые могли спасти сына. Везде было пусто. Она набрала московский номер брата.
Егор уже понял, что сегодня она не собирается ни общаться, ни кормить его.
— Лидия, — сказал он, — давай пятьдесят тысяч, и я достану тебе хотя бы одно лекарство, у маня сосед дилер Пермфармации.
Из скомканного вороха оставшихся мелких купюр Лидия дрожащими руками вытянула пять десяток.
— Да успокойся ты, сейчас все побежим-сделаем… — властно и тяжело проговорил Егор.
На минуту ей стало легче. Она только неуверенно бормотала: “Может, этого мало? Может, надо еще?” Егор сейчас был в образе благородного человека, который диктует свои — благородные — условия поведения: в случае чего он сам добавит денег, да и сосед может подождать, у него миллионы из кармана в карман пересыпаются.
— Это у него, помнишь, я рассказывал: захожу — на полу валяются доллары вперемешку с крупой.
— Записать названия лекарств?
— Да ты что! Если у меня что и есть, так это тренированная память!
Еще на минуту Лидии стало легче. Хотя деньги угрожающе стремились к нулю, она бормотала:
— Возьми еще хоть двадцать…
Егор круто развернулся и сказал оскорбленно:
— Я же обещал: в случае чего добавлю! Мы с соседом…
И вот Егор уже стоит во дворе, где живут братья Ч., а во рту приятно переливается и горит недопроглоченная водка. С тех пор, как Фая вышла замуж за одного из братьев Черепановых, Егор часто заходил сюда повидать дочь. И хотя дочь уже несколько лет назад вышла замуж и уехала в Челябинск, он заходил уже без повода. У него с братьями сложились взаимно-покровительственные отношения. Он считал себя их духовным гуру, а они часто помогали ему сохраниться как физически целому (давали поесть). Егор поднимался по лестнице, все время чуя аромат коронного Фаиного блюда: чахохбили. Вот она — бездуховность, горько улыбался Егор, они все время играют на понижение: вкусно едят, опустились, не читают ничего. Но зато Егор у них возьмет кое-что для сохранения своих высших потребностей, потому что оставшиеся тысячи долго в его кармане не продержатся. Егор горько вздохнул уже не по поводу денег, а по адресу братьев Ч. Что с ними стало?! Раньше могли в любую авантюру пуститься, а теперь трясутся над детьми да внуками. И сейчас его встретил какой-то таинственный внук:
— Дядя Егор пришел, — сказал он. — Крутывус! Но вы будете на кухне, мы здесь видак крутим.
Братья Ч. выбрели на кухню, щедро расточая флюиды недовольства. Но Егору после выпитого особенно легко было объяснить этим братьям, в каком трудном мире мы все живем.
— Я собственно от Лидии. У нее Алеша в реанимации. Глупо было бы к вам не зайти по пути. Глупо ведь?
— Зато милосердно, — огрызнулись грубые братья. — Мы вчера после шабашки заехали сюда, поздравить маму с днем рождения. Объясняем тебе в сто двадцатый раз: мы здесь давно не живем.
Егор аристократически перебил:
— Право, это неважно. У вас после вчерашнего осталось?
— Если бы осталось, мы бы к этому времени уже встали, а то… легли в три часа, все допили.
Вышла Фая и удивленно посмотрела на мужа и деверя: сколько лет не могут отвадить ее бывшего!
Егор в ответ хрустнул вкусно рассыпающейся во рту куриной косточкой:
— У Лидии сын лежит в реанимации. На грани жизни и смерти. Она меня ждала: дверь за полчаса до прихода открыла. Я взял пятьдесят тысяч на лекарства.
— Так ты скажи уж: за два часа, — для Фаи было ясно, что сейчас Егор хочет завалить взятые у Лидии и уже пропитые деньги горами собственного благородства.
Егор и точно чувствовал: они, эти горы, лежат внутри него, невостребованные и неразработанные. Ему в самом деле не нужны были машины, дачи, бабы. Не мечтал он об этом никогда. А мечтал вот о чем: однажды с тяжелого похмелья услышит: кто-то диктует что-то — а он, Егор, мужественно, через тошноту, фиксирует каждое слово… И сразу бы грянуло: журналисты, микрофоны, телекамеры, бабы эти ненужные, черный фрак, “Белый аист” — и цветы, цветы. Простаки эти, братья Ч., трепетно спросят: “Как же ты, Егорыч, поднялся так быстро?” Я им, конечно, не скажу из жалости, что нужно поменьше внуков разводить. А смогу я для них сделать — скину им парочку своих ненужный баб. Вот тогда Фаина поймет, от кого она ушла. И к кому пришла!
3
Аркадий позвонил на другой день: лекарства он послал с “Камой”, вагон пятый, проводницу зовут Катя. И уже через день Алеша был в сознании. Поскольку в реанимацию Лидию не пускали, она села писать статью о Набокове. Лидия считала, что от книг Набокова стало меньше тепла в мире, словно он забирает его, в результате — холоднее становится. Лидия хотела это показать, обобщив опыт спецкурса…
Когда она писала свои статьи, ей казалось, что она присоединяется к могучей силе, напоминавшей ей отца. В гимназии говорили: Шахецкая хочет пробиться, быть на виду, зачем ей это в такие-то годы. А на самом деле Лидия любила побыть с силой отца, спокойно посидеть, подумать. Она писала для отдыха, и ее статьи охотно брали столичные журналы “Вопросы литературы”, “Литературное обозрение” и “НЛО” (“Новое литературное обозрение”).
Но Лидия не могла надолго удерживать рядом эту могучую отцовскую силу. Статья, бывает, еще не кончена, а сила уже удалилась. Все равно как дорогого гостя не удержишь навсегда: рано или поздно он встает и прощается. Так и у Лидии: многие статьи были начаты, но не закончены. Она не умела копать в одну сторону, добиваясь успеха. Она копала во все стороны сразу: и повесть писала (про киевское детство), и рецензии на спектакли и книги, и научные литературоведческие статьи, и сугубо педагогические разработки, методические советы. Она копала во все стороны, еще и в небо, вверх, и круг ее интересов все расширялся.
Надька позвонила вечером:
— Привет! Ну как там Израиль? Ты почему нас не зовешь к себе? Рассказала бы все, а… Я понимаю, что Володька дурак и все такое, но мы-то тут при чем? Кстати, поздравляю тебя!
— С чем?
— Как с чем?! Ты же выиграла грант Сороса! Они там опрашивали всех пермских студиозусов: кто из школьных учителей повлиял на них, так первое место заняла Шахецкая! Тебя назвали и физики, и политехники, ну и филологи, конечно, историки…
— Ничего я этого не знала, поверь! У нас Алеша в реанимации. Только сегодня в сознание пришел.
— Вот как… я тоже с микроинсультом отлежала тут… Все расскажу! Давай завтра сходим на вечер Бояршинова!
— Кого?!
— Женьки Бояршинова, он приезжает по приглашению фонда “Татищев”.
Фонд “Татищев” организовал бывший аспирант Анны Лукьяновны. Вторым браком он был женат на москвичке и, угождая жене, приглашал в Пермь лучших московских поэтов и прозаиков. Бояршинов к лучшим не относился. Правда, он усердно мелькал на страницах модных московских журналов, уверяя, каждый раз по-новому, что “зло имеет творческий характер” и все такое прочее. Раньше Лидия не пошла бы его слушать, но сейчас, когда Володя обнимается с другой, нужно как-то отвлекаться.
— Хорошо, Надь, пойдем. Спросим, есть ли у него уже вилла в Ницце…
— Жень, привет! — Надька первая подошла к Бояршинову. — Ну что: виллу-то в Ницце купил уже, нет?
— А как же! Рядом с твоей стоит — не заметила, что ли?!
Лидию прежде всего ударило, что Женю облекал громадный пиджак оттенка свернувшейся крови — как бы он тоже “новый русский”, Бояршинов, но регистром покультурнее. Она не видела Женю десять лет и тотчас поняла, что он прочно ушел из области зеленого звона и теперь вокруг него какой-то пустырь заброшенный, не пустыня, нет, — пустырь. Живет в Москве, женат, говорят, на юной студентке МГУ, и все-таки на нем словно написано крупными буквами “не додано!”.
— Жень, ну как, Пермь изменилась за эти годы? — спросила она.
— Как вы вообще можете жить в городе, где нет конной статуи! — воскликнул он гневно, в конце переходя к интонации сочувствия.
— А как ты можешь жить в городе, где покойник на поверхности в центре города лежит? — сходу парировала Надька.
Она молодец, а Лидия ответила позже:
— Ну что такое конная статуя, Женя?! Это памятник тому, кто убивает людей… в конце-то концов…
Тема лекции Бояршинова была “Мотылькизм”, и Лидия сразу прикинула: ну, начнет, конечно, с древних греков, у которых бабочка — символ души… А в это время Сережа, юродивый, похожий чем-то на Алешу (походка такая же вбок и взгляд детский), сел рядом с Лидией. Oн и в прошлый раз, когда Вознесенский приезжал в Пермь, рядом сидел.
Бояршинов начал говорить, сжимая и разжимая кулак, словно некий новый Калигула, мечтающий об одной шее для человечества. Он сравнивал стадии жизни человека с таковыми у бабочки (гусеница, куколка, мотылек).
Сережа смотрел на Бояршинова с таким видом, с каким Алеша обычно говорил: “Не, мамочка, не”… И Лидия представила, как сейчас бы Алеша ей сказал: “Нет, мамочка, не мотылькизм. Зачем он говорит, что мотылькизм?”
В этот миг Сережа, видимо, решил, что нужна встряска ситуации, переключение на более интересный канал. У него засвербело в носу, и он чихнул.
— И вот я к вам приехал, не погнушался, в провинцию, хочу открыть глаза на… — говорил Бояршинов.
Сережа чихнул еще раз, и Бояршинов прервался, вставив фразу: “Я — значит — правильно говорю!”. А Лидия думала: почему это правильно, нет, не так все… в стадии куколки другой раз такое сообразишь, что… она вот в шесть лет поняла, что красоту надо спасать и лишь потом красота мир спасет! В это время Сережа, чувствуя себя обязанным вымешивать общественное тесто, чихнул снова, ибо тело послушно выполняло его заказ. “Я опять верно говорю”, — откликнулся Бояршинов. Но тут Сережа начал чихать все громче и чаще. Бояршинов еще пару раз произнес: “Вот еще правду сказал”, а потом — уж чего там правду — он ничего вообще не мог сказать, ни правду, ни неправду. Апчхи-апчхи, все ждали: продемонстрирует ли выступающий мотыльково-легкое отношение. Но Бояршинов посерел, посуровел, показал пример обратного превращения бабочки в куколку. Закуклился в суровости и молчании. Прошло две минуты беспрерывного чихания, и вот Сережа бессильно откинулся головой на спинку стула. Между тем Бояршинов решил повторить все: в детстве — гусеница, ползает ребенок, потом он — куколка, стеснительный отрок, наконец — мотылек, настоящий гедонист, комплексы отпали, и он наслаждается жизнью, красотой! В это время в зале появился Егор Крутывус и сходу размахнулся интеллектом:
— Какое сходство может быть, если насекомое элементарно не чувствует боли, можно разрезать осу пополам, а она как пила нектар с цветка, так и продолжает пить. А у человека боли ого сколько!
Лидия предвкушала, как сейчас трудно будет отшутиться Жене, но он даже не пытался отшучиваться. “Я над этим подумаю”, — сказал он.
— Еще вопрос! — не унимался Егор.
— Э, нет! Что же это: мы с тобой — что ли — будем разговаривать! Тут есть и другие люди!
— А почему бы не разговаривать нам? Ведь ты приехал для…
— Можно мне спросить? — Лидия хотела прийти на помощь Жене и сгладить шероховатость его общения с залом. — Вот как объяснить, что иногда, наоборот, к зрелости люди закукливаются в быт, хотя в юности порхали среди высоких материй? Почему они сворачиваются вдруг во что-то невыразимо серое?
Бояршинов тут захотел, чтобы Сережа снова начал чихать, а он бы за это время нашел ответ. Он уже забыл, что сам напросился на это выступление (чтобы “Татищев” оплатил приезд к матери, в Пермь), теперь ему казалось, что его заманили. Зачем он звонил, дурак, договаривался?! Ну, ничего, он приедет в столицу и всем расскажет, как его хорошо принимали! От этой мысли ему стало легче, он порозовел и даже похорошел. И тут-то в центр его красоты и розовости угодил следующий вопрос:
— Бояршинов, скажите, почему вы написали статью “С кем вы, Борис Ихлинский?” — по заданию коммунистов или КГБ?
— Ну, нет, это вас неправильно информировали, я сам тогда пострадал и вынужден был уехать из Перми…
— Нет, вы подробно расскажите, как это вы пострадали тогда?!
Лидия подумала, ведь человек этот прав: зачем Бояршинов приехал в Пермь после того, как нагадил тогда… и как ни в чем ни бывало — о мотыльках! Тот, кто спрашивал, видимо, знал правду про тот поступок Бояршинова. Он только не знал, что правда без любви — ложь. Как и любовь без правды…
— Так как же вы пострадали, Бояршинов? И кто устроил вам прописку в столице нашей родины?! Не КГБ ли?
Жена директора фонда “Татищев” тем временем успела присесть ко многим и попросить: “Человек издалека ехал — задавайте вопросы в письменном виде, чтоб он сам выбирал, на что ответить”.
Но в первой же записке, которую получил Бояршинов, было просто крупно написано: “жопа”. Женя, глазом не моргнув, громко прочел слово вслух, заметив:
— Странные у вас в Перми обычаи: автор подписался, но ничего не спросил!
Реакция зала была разнообразная, но в целом одобрительная: зашумели, захихикали, захлопали.
Чтобы хоть как-то благопристойно завершить вечер, Лидия решила задать нейтральный вопрос:
— Как ты, Женя, относишься к Пелевину? — спросила она с места.
— Всегда я рад заметить разность между Пелевиным и мной…
Егор, услышав голос Лидии, рассердился: сын в реанимации, а она прибежала на модного автора, нет, сто раз прав Шопенгауэр! Сейчас еще увидит меня и спросит про пятьдесят тысяч. Обложили! И он поспешил из зала.
После того как директор “Татищева” с облегчением объявил о завершении вечера (никогда такого скандала не было), к Лидии подошел Бояршинов.
— Егор-то смылся. Должен мне деньги, — растерянно сообщила Лидия.
— У-у, деньги — это вам не всеобщий Марксов эквивалент труда, деньги — это энигма! Мистика! Я вот тоже приехал на деньги этого фонда, чтобы сэкономить на подарок маме.
Да, думала Лидия, он уже не изменится. А вот о маме заботится. Словно капля чего-то прозрачного на этой страшноватой глыбе. И ведь глыба эта все равно, несмотря на свою прочность, отпадет, осыпется. И сколько труда было потрачено на наращивание темного себя, а останется только одна эта почти неразличимая вечная капля…
До остановки они шли втроем: Лидия, Женя и Надька. Вдруг с той стороны улицы, едва не погибая под колесами автомобилей, к ним бросился какой-то дылда, который оказался просто здоровенным одиннадцатиклассником:
— Лидия Львовна! Я вас увидел с той стороны! — хвастаясь своей зоркостью, трещал он без умолку. — Вы куда?
Надька и Женя уже забыли, какая бывает радость в юности: она наполняет тебя всего, и чувствуешь, что уже захлебываешься, а она все прибывает и прибывает, толкая на опасные приключения и тут же спасая.
— Мне по пути с вами, — радостно сказал юноша.
— Да нет, вот мы уже здесь садимся, — ответила Лидия.
Юноша разочарованно отстал, радость мгновенно сменилась выражением “Весь мир меня не понимает”.
— Это кто такой? — спросила Надька.
— Да просто из моего класса.
— Здорово любят они тебя, не то что мои неандертальцы.
— Да он, этот Носков, со мной всегда спорит — измучил меня спорами на каждом уроке, — взорвалась Лидия. — Задала сочинение “Мой Пушкин”, а он написал знаешь что? — “Ваш Пушкин”.
Женя сказал:
— Если этот твой Носков одаренный, то ты с ним все равно скоро расстанешься. Они все, одаренные, уедут в Москву и бросят тебя здесь.
… В это время Алеша вышел прогуляться, он захотел на воздух — трудно дышать в милой реанимации. Навстречу ему выбежала Дженни, и стало вдруг больше слов в голове. Да и где эта голова?
4
Когда все робко вошли во двор психиатрической больницы и побрели к моргу, подошел горбатенький высохший подросток, попросил у Егора закурить, выдохнул две дымные струи и сказал горестно:
— Жалко Алешу, это был настоящий друг.
— Послали Володе телеграмму? — спросил кто-то у Лидии.
Она рассеянно ответила:
— Да не имеет значения, — и грузно отошла, ведомая под руки Анной Лукьяновной и Борей Ихлинским.
Рядом прихрамывал Веня Борисов. Он стыдился своей тросточки как знака циничной силы жизни: Алешу хоронят, а тут с каждым днем легче ходить — нога отлично срослась.
Лидия думала: ну, меня ведь не могут обмануть! Начнем с того, что обмануть не могут. Подала записку в Стену Плача, чтобы Алеше было лучше. Значит, стало ему лучше. Начнем с того, что меня не обманули. Все время казалось: Алеша не умер. И Лидия гнала мысль о смерти, боясь, что разум совсем помутится: “Его же вскрыли, видела я — швы на черепе и на груди… Нет, живой!”
В реанимации Алеша очень похудел, выступили мощные отцовские кости и красивые плиты лица. Все-таки от Володи никуда не уйти, с отупением думала Лидия, мысли были как будто отсиженные .
Егор, как раненый нетопырь, дергался среди толпы, не зная, что делать с принесенными деньгами. Наконец он косо подлетел к Надьке, сунул смятые пятьдесят тысяч и попросил, чуть ли не слезно, чтобы она передала Лидии. Потом, на поминках, он внутренне резко повеселел, но внешне сохранял благопристойную угрюмость. Зато когда Егор стал звонить Надьке и узнавать, во сколько собираются на девять дней, он услышал:
— Лидия просила, чтобы ты хоть месяц не заходил. Ты вообще не понимаешь… ты хоть что-нибудь понимаешь?!
Егор обиделся: он все понимал.
Через два месяца, когда Лидия уже лежала в психосоматике, Егор написал ей письмо.
“Здравствуй, Лидия! Как у тебя дела, как у тебя все? У меня неважно: теща умерла, давление прыгает — двести десять на сто пятьдесят! Ссориться с тобой, конечно, не входило в мои планы. Возможно, в этом странном происшествии сказываются какие-то твои комплексы. Я уж знаю, чем я всем надоел и даю отчет перед собой, но перед Алешей я абсолютно чист. Деньги лежали у соседа, он все обещал достать лекарство, а я надеялся. Я Алешу навещал, даже сумел его развлечь, как раз перед его уходом! Я был последним знакомым лицом, которое он увидел в своей жизни…”
Жизнь продувала ее даже сквозь эти надежные стены психосоматики. Лидия очень удивилась, что захворал Боря Ихлинский. Ей почему-то казалось, что Боря только тогда слегка занеможет, если его уронить с большой высоты. А вот вернулся из Англии со съезда социал-демократов и не выдержал перепадов климата. Плеврит! Он лежал в этой же, кстати, больнице, на Героев Хасана, этажом ниже. От шумного дыхания у Бори катался живот — прибывший, налившийся солидностью в последнее время.
— Лидия, выходи за меня замуж! — слезливо-энергично говорил он. — У меня такое ощущение, что тогда все проблемы кончатся.
— Боря, ну ты, конечно, демократ, — начала Лидия трудную задачу разминирования ситуации. — Сколько ты сделал для Перми во время перестройки…
— Не надо! Я все понял, — грустно оборвал ее Боря, еще тяжелее задышав, показывая, что вот-вот умрет от судьбоносного плеврита (впрочем, через три дня он выписался абсолютно здоровым).
Как только Володя вошел в больницу, в глаза ему бросилось произведение живописи — какой-то винегрет из красок. Картина висела в холле на стене. Сначала даже не понять: пейзаж или натюрморт. Художник тщательно разламывал формы, выгибал их, раскрашивал. При мысленном складывании Володя в итоге с трудом получил две бутылки и одно яблоко. Значит, это натюрморт. Володя подумал: был бы врачом, ни за что такую картину в психосоматике не повесил бы…
Володю охватило странное чувство. На улице впечатление прибавлялось к впечатлению — голоса людей, цвет неба. Здесь же, в больнице, вдруг появилось труднообъяснимое ощущение какого-то тотального вычитания — всего из всего, даже воздух словно бы вычитался из пространства. Мысли, забыв многолетнюю дисциплину, забегали в беспорядке. В памяти отчетливо всплыла плас дю Руай, где он встретил Наташу. Да, это было затмение… Но оно показалось озарением… Склеивать ничего нельзя, если только само не склеится…
Володя шагнул в палату.
Первое, что сказала Лидия, донеслось до него как будто сквозь паутину:
— Если бы я была такая уж хорошая, то ты бы не сблядовал.
Она говорила каким-то кукольным голосом (он не знал, что так все говорят после нейролептиков), и от этого голоса Володя вдруг пришел в себя и ему захотелось скорее забрать ее отсюда, пока она сама себя не измучила окончательно. На тумбочке Лидии лежало письмо, написанное полумужским-полудетским почерком.
— Так вот что Егор-то пишет: оказывается, мы все в комплексах! — изумился Володя. — Представляешь: мы лежим уже в старческом расслаблении, а Егор — бодро заспиртованный — бродит по нашей квартире, все фамильные драгоценности сгребает в торбу…
— В какую торбу? — спросила Лидия.
— В любую сумку. И уговаривает нас: “Да будьте вы поспокойнее, не комплексуйте вы так!”
— Ой, ой! — захохотала Лидия, искосившись с кровати и загребая рукой по полу. — Иди ты!
Тут она подумала: он же может принять это как примирение! Надо было опять отступить в угрюмую скорлупу, но было уже поздно. Володя уже понимал: они примирились, но начерно — под влиянием тех гадостей, которых она здесь наглоталась. Надо готовиться к беловому сценарию, а это гораздо серьезнее.
Эпилог
Новые друзья не воспринимаются как новые — они словно сразу вделываются в твою биографию на много лет назад.
Андрей Шубин, директор фонда “Татищев”, пришел к Лидии со своей Леной и уже на правах древнего друга привел писателя О.П., очередного гостя из Москвы. Ввалившись в обширную прихожую и заполнив ее своим тоже обширным телом, О.П. загудел:
— А в бане-то сейчас — даже никто друг друга не просит спину потереть! То ли дело раньше… — но тут Шубин его прервал и стал знакомить, как это бывает у нас, беспорядочно, со всеми. От рукопожатий сделалось жарко, и О.П. стал шаркать толстыми мускулистыми ногами, гудеть в разные стороны комплименты — всем дамам подряд без зазрения.
Тут вошел Боря Ихлинский и по-приятельски сообщил новому гостю:
— Ленка Шубина вместо того, чтобы выйти замуж за меня, ты представляешь! Вышла за своего Андрея! — это он говорил с запанибратски-скучающим видом, как будто их отношения с О.П. уже поистерлись за протекшее десятилетие.
Женщины радостно закричали: “Знаем, знаем, все мы дуры — пропустили такого жениха!”. Боря сиял и раскланивался, окруженный всеобщей любовью.
— Кексик, — позвала его нежно студенческой кличкой Надька, — пойдем на кухню, помоги мне разрезать торты! Аллы нет, придется эту часть работы делать нам с тобой!
Надька единственная из женщин рискнула в этом возрасте прийти в полупрозрачной индийской юбке, но на самом деле никакого риска здесь не было, потому что ноги у нее оставались очень красивые. Солнце пронизывало роскошную профессорскую квартиру, и Надька несколько раз грациозно пробегала с сигаретой в разных направлениях — солнечная материя наполняла юбку изнутри, и Надькины ноги светились. В общем, это напоминало последний решительный бой, прорыв из окружения.
А Боря завладел гитарой и замурлыкал:
Под зубом золотым
Есть корень весь гнилой…
— потом решительно притиснул струны своим фирменным вкрадчивым жестом и сказал: — Так и пропадут наши зубы без материнского присмотра Аллочки Рибарбар!
У Надьки слегка сбилось дыхание, когда она представила, что он так же может притиснуть кого-нибудь, но по своей дурости навряд ли это делает.
— А у нас в роду и Цветковы есть, в восемнадцатом веке породнились Цветковы и Бахметьевы… Я списалась со своим родственником из Швейцарии — все забыли о своем происхождении, — довольно сказала Надька.
Все знали о ее подвихнутости в последнее время — она восстанавливала свою дворянскую родословную. Поэтому Боря сказал:
— Очень тебя поздравляю! И ноги у тебя тоже красивые. А у меня двое сыновей растут в Екатеринбурге…
Володя вспомнил: вчера по телефону Боря упоминал только об одном ребенке.
Аркадий пришел с тихим солидным сыном, которому еще предстояло дорасти до мысли, что иногда нужно быть ребенком. Он дергал отца за брючный ремень и повторял с расстановкой: “Папа, расскажи про поезд, папа, расскажи про поезд!”
— Заказ принят, — сказал Аркадий. — Так вот, мы ехали в купе, а соседи все с золотой грустью вспоминали время застоя. Не мог же я им сказать, что у них действует мифологема золотого века, который всегда в прошлом.
— Ну а коммунисты помещали золотой век в будущем…
Принесли телеграмму от киевского дяди Миши: “Твой день рожденья я с восторгом вспоминаю, и вот пишу, как я тебе кохаю. Кто участи хлебнул космополита, не скажет уж, что дольче очень вита”.
— Удивительно, что еще на Украине терпят само слово “украина” — это же ведь значит “окраина”. Назвали бы “центровина”, они ведь пуп земли, или “сэрэдина”!
— Да, окраина, но какая окраина! — воскликнула Лидия. — Все садимся. Веня, ты рядом с Галькой, Вадик справа…
Надька сказала:
— Недавно на кафедре я по дурости ляпнула: “Лидия — наш нравственный идеал”. “Да? — удивились некоторые кафедралы, — теперь будем за ней следить!”
— На что ты меня обрекла?! — крикнула Лидия. — Меня КГБ не трогало, а теперь вот будут следить, и не погляди пристально на кого-нибудь красивого, лишнюю рюмку не опрокинь!
Все зашумели: ну, здесь мы тебе позволяем все, мы никому не скажем! Смотри на нас, мы красивые!
Тут явился незваный Егор. Он пришел выпить, но чтобы никто об этом не догадался, выстроил тщательный сценарий — сыграть роль всеобщей больной совести:
— Отец меня не прописывает, — пожаловался он Вадику. — И вообще все катится куда-то…
А Вадик, глотнув газировки, вежливо подхватил тему:
— Вчера в пять утра выезжаем на линию, а по разметочной полосе навстречу идет совсем голая баба, только срам прикрывает рукой, прикрывает, значит, не до бессознательности пьяная. И почему церковь не борется с пьянством?!
— Если бы вино было совсем не нужно, — сказала Галька, — тогда Христос превратил бы вино обратно в воду. А это было первое Его чудо, — и Галька под столом рукой погладила колено мужа, показывая: “доберемся до дома, я тебе вдвое возмещу отказ от водки”.
Прошло несколько стопок времени. Боря вскрикнул:
— Общаться, общаться и еще раз общаться, товарищи!
Он вызвал этим бурю восторгов. Вино лилось, как время, как вино. И разница божественно терялась.
Боря встал чинно, на себя не похожий, очевидно, примерял на себя какую-то неведомую роль:
— Я хочу начать свою речь с небольшого сюрприза: меня утвердили на должность директора музея политических репрессий!.. Он организуется на базе небезызвестной зоны, где сидели всеми сейчас уважаемые Буковский, Щаранский, Ковалев…
Веня перебил его:
— Будем надеяться, что наши имена в этот достойный список не войдут!
— Там же погиб гениальный украинский поэт Стус, — невозмутимо продолжал Боря.
— Боря, мы к этому относимся, как к святыне, — пробовала остановить его Лидия, — но здесь же сейчас гости, мы все выпили…
Но Боре это только добавило азарту:
— Скажу несколько слов об организации охраны зоны: там использовались новейшие электронные средства, в частности, емкостные индикаторы… Было четыре рубежа охраны, контролеры проходили тщательный инструктаж!
— Как ни расхваливай, не пойдем все равно, — сказала Надька.
— За время существования лагеря не было ни одного побега! — в слегка рассеянном после выпивки сознании Бори путались тяжесть и ужас лагерной организации с тяжкой важностью его нового демократического поприща. Кое-кому подумалось: если завтра все перевернется, Боря из директора музея безболезненно превратился в образцового начальника лагеря.
— Приглашаю всех посетить наш музей, автобусы отходят каждый день от здания областной администрации в пятнадцать ноль-ноль, для вас я это сделаю бесплатно!
— Как для Щаранского?
Конечно, выпили тут больше, чем обычно, чтобы угрюмость ушла, и даже Вадик с трудом удержался — вернее, Галька удержала его с трудом.
Московский писатель О.П., чтобы перебить впечатление, начал свой рассказ, забасил:
— Приехали японцы ко мне как лауреату премии Акутагавы с телекамерой миниатюрной, чуть ли не в моем кулаке помещается, — тут все посмотрели на его кулак, в таком и наша, русская, камера почти поместится. — Купили они водки и, что меня удивило: повели на улицу! Говорят: вы же про бомжей пишете, идите со своими героями выпейте, а мы заснимем… Японцы любят показывать, как плохо все другие живут…
— Ну, а ты что?
— Отказался я — не пошел! СПИД там можно из стакана подхватить. Это они, самураи, любят опасности…
— А я бы пошел! — сказал вдруг Веня. — Да вот я прямо сейчас пойду, пол-ларька скуплю и на вокзал, там бомжей всегда много! Куплю им всем билеты…
— Пиджак от Версаче снимут, — продолжил Егор. — Печатку вместе с пальцем утащат, дадут по голове. В общем, ты хорошо им пригодишься!
Веню сейчас ничего не страшило: Лидия за него не идет…
О.П. изумился: сказано, что широк человек, выходит, что пермяки-то еще шире.
— Хочу с наследником престола встретиться, — озабоченно говорила Надька. — В Москву к вам поеду скоро. Это ведь будет уже новая династия! Князь Владимир Кириллович был женат на княгине из рода Багратидов, а это неравноправный брак…
Надька говорила все это Боре Ихлинскому, и он наконец-то понял: она, как бешеный штурмующий бомбардировщик, делает очередной заход, чтобы обстрелять эротическими ракетами именно его. И поступил традиционно, по-русски: бежал на кухню покурить.
— Мы же еще за родителей не поднимали, — озаботилась вдруг Галька. — Ваше здоровье, Анна Лукьяновна!
— Ну, пока еще ваш тост за мое здоровье не подействовал, я буду говорить сидя, — попросила Анна Лукьяновна. — Теперь вы можете наполнить бокалы!.. Есть люди, которые работают в обществе компенсаторами. У Лидочки, в частности, такая должность. К ней все приходят со своими обидами, проблемами.
— Ура, за нашу драгоценную! За Лидию!
— Вот мы здесь веселимся в честь моего рождения, — развела руками Лидия. — А где-то Вайль и Генис мучаются друг без друга, сглупили-поссорились, а теперь, наверно, гордость не позволяет сбежаться! А давайте их помирим!
— Это разве в наших силах? Как мы их помирим!
— Телеграмму им пошлем: “Российский читатель просит русского автора Вайля и Гениса вернуться в русскую литературу!”
— По факсу я отправлю. Только куда? — спросил Веня.
— В редакцию “Иностранки”, они там печатаются.
— Папа, папа, — тормошил Аркадия важный сын, — А ты когда о тете Лиде будешь говорить?
— Пожалуйста… Господа, предлагаю выпить, если есть, а если нет, то просто обсудить тезис: Лидия склеивает собой реальность, соединяет мир вокруг себя.
— Во дает! А в прошлом году, Аркадий, ты говорил, что распадающийся мир склеивает искусство!
— Ну да, Лидия с прошлого года намного уже вытеснила искусство с его места. Искусство моргает своими сонными шарами: “Ну, ни фига себе! Сколько времени я все здесь склеивало, собирало — обидно!”
— Что такое, уже полчаса удобства закрыты, кто там засел?
— Это дядя Егор закрылся, — трезво оценил обстановку племянник Лидии.
— Нам пора, — в который раз повторял Андрей Шубин.
— Ну еще пять минут, — умолял О.П.
— Хорошо. Други! “Татищев” проводит опрос: что есть Пермь для вас?
Тут посыпалось со всех сторон: место рождения, город на всю жизнь, место ссылки — это последнее сказала Лидия.
— Да? Ну, ничего, — принялась утешать Лидию вся компания. — Мы тебе скрасим ссылку-то! Побольше бы таких ссыльных было!
— Егор, выходи, тут очередь.
— Тихо, тихо! — сказал Аркашин отпрыск. — Я знаю, как нужно вызвать. — И властным тоном психоаналитика он сказал в дверь: “Дядя Егор, слушайте внимательно: правую, именно правую руку протяните к задвижке, тяните вправо…
На диво всем дверь вдруг легко распахнулась, и появился Егор, медленно наводящий порядок в одежде.
— А для меня Пермь — это хронотоп, — меланхолично сказал он.
Вдруг он осел, и глаза его повело, как у осьминога, в разные стороны:
— Сегодня… — задумчиво промолвил он.
— Что сегодня — Егор, что?
— Мы…
— Егор, кто мы?
— Все! Сделали…
— Что сделали? Ошибку, открытие, вывод, заключение?
— Один маленький шажок…
— Куда шажок? В вечность? В пропасть? К вершине?
— Один маленький шажок к большой правде о Перми.
Все слова на этот вечер закончились, остались только сигналы: “Тебе куда?” — “Егора я на такси…” — “Никак не темнеет”.
Сноски:
* Журнальный вариант
Нина ГОРЛАНОВА, Вячеслав БУКУР — родились в Пермской области. Закончили филологический факультет Пермского государственного университета. Авторы “Романа воспитания”, в 1995 г. признанного лучшей публикацией “Нового мира”, повестей “Учитель иврита”, “Тургенев — сын Ахматовой”, “Капсула времени” и др. Печатались в журналах “Новый мир”, “Знамя”, “Октябрь”, “Звезда”. В 1996 г. вошли в shortlist претендентов на букеровскую премию. Живут в Перми.