Опубликовано в журнале Континент, номер 113, 2002
Каких-нибудь десять лет назад литературное сообщество вовсю обсуждало грядущую кончину толстых журналов. Прогнозы не оправдались. Теперь решили забрать круче — поговаривают о “сумерках”, сгустившихся над всей отечественной литературой. Впрочем, полная тьма, кажется, еще не наступила. Пока суд да дело, мы решили дать слово Андрею Дмитриеву и Олегу Павлову — писателям, представляющим разные направления российской словесности. Мнение людей, которые непосредственно сегодня создают эту литературу, кажется нам показательным.
Андрей ДМИТРИЕВ — родился в 1956 г. в Ленинграде. Учился на филфаке МГУ, закончил сценарное отделение ВГИКА. Автор книг “Поворот реки” и “Закрытая книга”. Дважды лауреат премии журнала “Знамя”, лауреат премии им. Аполлона Григорьева. Живет в Москве.
В начале-середине девяностых годов русская литература столкнулась с необычным вызовом. Ей было отказано в самом праве на существование. Утверждение, что литературы у нас нет, звучало во все времена. Это стойкая литературная традиция, банальность, это, скажем так, перманентная и дряхлая сенсация. Достаточно вспомнить “Литературные мечтания” молодого Белинского. Но Белинский, отрицая литературу своего времени, мечтал о том, чтобы она когда-нибудь была. В начале девяностых статусные, то есть реализующие себя в СМИ, представители культурного сообщества и пишущие о культуре журналисты вслух и наперебой мечтали о том, чтобы литературы не было вовсе. Тут можно вспомнить много всего. И настоятельные требования, чтобы толстые журналы поскорее сдохли. И опровержение классики, как зануды-училки, повинной в революции и в ужасах тоталитаризма (а значит — недостойной попытки продолжения, а значит — обреченной на то, чтобы быть и лишенной преемственности). И дивное открытие, что никакой поэзии нет — есть просто буковки. И бесконечные публичные гадания, когда, наконец, интернет покончит с литературой. И рассуждения о смерти автора. И утверждение, что все — равно всему, Пушкин равен промокашке, и это демократично. (Честное слово! Это Парамонов по радио однажды сказал, я сам слышал.) И повторяемое как заклинание, как аксиома, как символ веры утверждение: Россия — не Москва, где хотя бы мы по обязанности читаем; Россия больше не читает, читать не желает и читать не будет (теперь уверенно скажу: все было как раз наоборот, то есть все сказанное было ложью!)… Я, помню, всякий раз задавался вопросом: ну, добьетесь вы своего, убедите издателей и хозяев СМИ, что литературы больше нет и не будет и что она вдобавок никому не нужна, ну, прикроют они ваши рубрики — и что? Литература останется, пусть и вне рубрик, она и без издательств, как известно из истории, может прожить и даже без читателей — но вы-то, вы с чего будете кормиться? О чем писать? О фигурном катании? Но там, во-первых, есть кому писать. А во-вторых: про заячий тулупчик вы что-то, может, и знаете, а вот про двойной тулуп — навряд ли…
Атмосфера в столицах была препакостная. Сценка, когда почти всякий встречный (почти всегда — профессиональный интеллектуал и в большинстве случаев — кормящийся от литературы словесник) при самой робкой попытке заговорить о поэзии или прозе, отвечал тебе с печальной гордостью: я нынче вообще не читаю, потому что, извини, очень, очень занят, — повторялась почти ежедневно. Почти всякий уважающий себя деятель культуры, на обычный вопрос в любом интервью: “Что почитываете?”, с той же гордой грустью заявлял граду и миру, что читать теперь некогда — в лучшем случае сознавался в чтении мемуаров или Бердяева. Иные доверительно сообщали о недавнем своем открытии: на свете есть только одна книга — Библия, вот ее одну они теперь и читают. Иные жаловались на чудовищную усталость с тем, чтобы признаться в пристрастии к детективам и дамским романам. Почти всякий член жюри букеровской, то есть самой престижной литературной премии, кто публично (с гордым сожалением), кто приватно (с гордостью и без сожаления) заявлял, что до приглашения в жюри он, по ужасной своей занятости, современную русскую литературу вообще не читал, но вот теперь, наконец, узнает, что это такое.
Литературный процесс в СМИ преподносился почти исключительно как процесс соревновательно-премиальный. Причем выдвинутые на ту или иную премию тексты рассматривались по схеме: как литература — это заведомое говно, потому что литература — это заведомое говно, а вот как претензия на социальный успех, выраженный в деньгах и в количестве интервью — это очень, очень интересно… Время от времени попадая в премиальные списки, я давал интервью для телеканалов. Все эти интервью строились одиноково. Сперва тебе заявляют, что тебя не читали, потому что не читают вообще из-за ужасающей занятости. Затем — вопрос: “На что вы потратите деньги, если получите премию?” В последнее, совершенно иное время, вопросу о деньгах все же предшествует просьба пересказать содержание романа или повести, а то, “вы уж извините, не читал, но прочту обязательно”… Да что тут говорить, если многие прозаики и поэты не стеснялись признаваться в том, что читают только своих друзей. То есть — по дружеской обязанности. А так бы не читали и вовсе…
Надо сказать, что это гонение на литературу в два хлыста, когда одним выстегивали литературу, другим — читателей, доказывая им, что их нет, а если они и есть, то это, знаете, просто неприлично, этим нынче не хвастаются, — не было безрезультатным. Я встретил многих людей, искренне поверивших в то, что ничего больше нет. “Как, толстые журналы еще живы? Быть не может! А где можно на них посмотреть?” “Что, и стихи печатают? Да, где? А то я уже лет пять — без новых стихов, скучно, знаете…” Политика СМИ в отношении современной литературы надолго определила политику издательств и книгопродавцев. Это сейчас издательства с полным на то правом гордятся своими сериями прозы, а каких-нибудь пять-шесть лет тому назад — сколько было этих серий? Я могу с ходу назвать лишь “Черную” (по цвету обложек) серию “Вагриуса”. Проза и поэзия вне серий вообще почти не издавалась, если, конечно, имя автора не было давно известно или не примелькалось на телеэкране.
Вы были когда-нибудь на московских вернисажах? Поучительное зрелище. На стенах висят картины. Зал забит до отказа людьми, так или иначе причастными живописи. Люди пьют шампанское, усиленно общаются и дают интервью перед телекамерами. Обычная сутолока, толчея, но в этой толчее есть одна закономерность. Все эти люди повернуты спиной к картинам. Они картин не видят. И если время от времени взгляд этих людей все же обращается к тому, что является предметом вернисажа — взгляд этот скользит мимо. И вовсе не потому, что все эти люди равнодушны к живописи. Просто атмосфера вернисажа, стиль вернисажа, не то чтобы не способствуют — не дают возможности спокойно и углубленно живопись созерцать… Но вот вернисаж прошел. Наступают выставочные будни. Зал пуст, разве заглянет какой случайный посетитель. Те, кто был на вернисаже — уже не заглянут. Они ведь уже были на этой выставке, а жизнь вокруг так разнообразна… Спрашивается, зачем художник писал свои картины? Выходит, лишь для того, чтобы организовать вернисаж.
Литературная жизнь Москвы во многом была и остается жизнью в стиле вернисажа. Побывав на презентации, на пресс-конференции, прочтя мнение о книге в любимой газете и мысленно согласившись с ним, прочтя мнение о той же книге в нелюбимой газете и в который раз убедившись в ее глупости, — зачем читать саму книгу? Она как бы прочитана. Тем более, что и любимая и нелюбимая газета дают понять: читать нынче не стоит. А если кто, вроде Немзера, настаивает на том, что читать все-таки стоит, — так ведь у Немзера имидж такой, это у него ниша такая. Вот пусть и литература, как ей это все настоятельно советуют, найдет свою нишу — мы в нее, быть может, и заглянем, если, конечно, тому не помешает занятость и чудовищная усталость…
Теперь — все то же, да не то. Инерция разговоров прежняя, но сочинениями современных авторов переполнены полки переполненных людьми магазинов. Книжные магазины — самые популярные магазины в Москве, популярнее дешевых супермаркетов и пивных ларьков. И нечего отбрехиваться вопросом: а что покупают? Покупают литературу. Мне может не нравиться Мураками, но Мураками — это все же не Доценко. Кто теперь вспомнит Доценко? Даже в “Вагриусе” о нем вспоминают все реже.
Но это — в Москве и в Питере. Магазины в провинции пусты. Сказывается инерция навязанных СМИ и социологами представлений о не читающей России. Я ведь тоже сперва поверил, что никто больше не читает и читать не хочет. Между тем, как только я начал, пусть и не так часто, как хотелось бы, ездить по стране на встречи с читателями, то сразу же убедился, сколь силен читательсткий голод. Люди готовы часами выслушивать рассказы о том, что происходит в литературе. Они предпочли бы читать, а не слушать, они устали от телевидения, они меньше столичных жителей привязаны к газетам. Но книжные магазины, повторяю, пусты. Книги основных издательств не поступают даже в библиотеки. (Это в Нью-Йорке или в Чикаго можно купить любую русскую книгу. Поищите-ка ее в Пскове, Таганроге, Ростове… Далее — по карте — везде). Да, с деньгами у людей плохо. Но зато с мозгами все в порядке. И с чувством собственного достоинства гораздо лучше, чем это принято полагать. Мне говорят: тиражи журналов ничтожны, подписка дорога. Но тираж не есть число читателей. Те, кто в состоянии подписаться, — читают журналы семьями и передают по кругу друзьям и знакомым. Номера толстых журналов, поступаюшие в библиотеки страны в одном-двух экземплярах зачитываются до дыр, люди записываются в длинные очереди, чтобы журнал прочесть.Чтобы представить себе реальное число читателей, увеличьте число подписчиков в пять-десять раз, затем опросите библиотекарей — но не выборочно, как это делают социологи, а всех. Все нужные цифры — у них в формулярах.
Читающая Россия отрезана от своей литературы. Я не скрываю: меня это бесит. Не обделенный вниманием критики, не обойденный номинациями и премиями, я чувствую то, что, наверное, должен чувствовать живописец на следующий день после вернисажа. С той лишь разницей, что возможным посетителям моей выставки решили не продавать билетов и двери в галерею заперли на замок, объясняя это тем, что придут все равно немногие, но зато наследят, а стоимость проданных билетов не окупит зарплату уборщицы…
Издатели и книгопродавцы делают серьезную ошибку, отказываясь расширить свое дело за счет огромного и — утверждаю! — голодного российского рынка. Когда-нибудь это войдет в учебники рыночной экономики как уникальный курьез. Это и впрямь смешно. Но сегодня мне не до смеха. Издатели и книгопродавцы понимают, что расширение бизнеса требует вложений (не таких уж больших) и действий (порядочных). Но они не верят в то, что вложения когда-нибудь окупятся и действия не окажутся пустой тратой времени. Они доверились социологам и специалистам по маркетингу. Первым вообще нельзя доверять, а что касается маркетинга — то здесь нужен другой маркетинг. То есть не наработанные (в других странах, в других отраслях, в других условиях) методики, а подзабытый здравый смысл. Надо просто поездить и поговорить с людьми. Надо понимать то, что прекрасно понимали сответские агитпроповцы и борцы со свободной литературой, называвшие книгу “миной замедленного действия”. Она еще и товар замедленного спроса. Как ювелирное изделие — в отличие от бижутерии. При том, что книга или журнал стоят дешевле колье или диадемы… Надо бы задуматься над тем, почему ювелиры процветают — при том, что потенциальных покупателей у них куда меньше, чем у книгопродавцев, и их изделия ждут своего часа куда дольше, чем книги — своих читателей.
Когда я испишусь и не смогу сочинять прозу, я сошью себе пикейный жилет и напишу трактат о вреде прикладной социологии.
Языком социологов и в их категориях говорят и мыслят нынче журналисты, политики, издатели, книгопродавцы, даже ученые гуманитарии. Этот язык и способ описания реальности стал заразен. Это язык больших чисел и произвольных схем. Он кажется удобным и современным. Вместе с тем, говоря о мире языком социологии, мы этот мир потихоньку покидаем и обнаруживаем (если обнаруживаем) себя в придуманной, вполне виртуальной реальности.
Я никогда не верил социологическим опросам, и у меня есть на это веские основания. Я прожил на свете сорок шесть лет, я читал и слышал о результатах, может быть, сотен социологических опросов, при чем всякий раз речь шла о репрезентативности и о продуманной выборке респондентов. Но никогда в числе респондентов не бы я сам (этого уже достаточно), никто из моих друзей, близких или знакомых, живущих, кстати, в разных городах и весях, принадлежащих к разным слоям населения. Можно сказать, это случайность. Можно. Но будь по иному — это тоже было бы случайностью. Между тем, истина — необходимость, и основывать ее на случае и произволе — дело безнадежное. Кроме того человек не есть файл с готовым набором знаний и продуманных, окончательных оценок и мнений — независимых от погоды, настроения, страха, куража, самочувствия, случая и всего прочего, что является подвижной и трудноуловимой жизнью души. В своих ответах он никогда не бывает равен самому себе. Человек не равен самому себе даже тогда, когда задает вопросы самому себе и наедине с собой, он крайне редко добирается до своей, адекватной вопросу, сути. Любой ответ респондента — абсолютно случаен, каких методик тут ни городи. Основываясь на так называемых объективных факторах, социологи “точно” расчитали, что в России читают и чего не читают, они точно знают, кто читает Маринину, а кому подавай Достоевского. Затем находят подтверждение своих выкладок в отчетах о продажах. Марининой купили сто экземпляров, Достоевского — один. И так далее… И кто объяснит социологам, что это я купил Маринину и я же купил Достоевского. Просто Достоевского я читаю в одном настроении и в одних обстоятельствах, а Маринину — в других. Маринину я прочту и выброшу (оттого и купил все сто экзмпляров), а Достоевский будет стоять у меня на полке всю жизнь. Кто объяснит социологам, что нет такой категории, группы или страты, называемой “читатели”, но есть человек с многообразными, как постоянными, так и меняющимися, настроениями и потребностями.
О заказном характере социологических исследований, и стало быть, о возможности заказного резутьтата я хоть и слышал, но достоверно не знаю — сам не заказывал. Но о “научности” методов и выводов могу судить. Я ведь читаю журнал “Континент”. В одном из номеров “Конинента” была опубликована стенограмма конференции, посвященной судьбам демократии в России. Конференция состоялась в РГГУ, и выступали там разные люди (слишком разные, если привести в качестве примера Доренко). Там же выступил известный социолог Левада. Он посетовал, что люди разочаровываются в демократии, о чем ясно говорит результат проведенного его институтом опроса. Так, на вопрос, что предпочтительнее, демократия или порядок, более 70 процентов респондентов высказались за порядок… А я-то грешным делом всегда считал, что демократия и порядок — это синонимы. Я-то думал, что демократия — это и есть порядок, тогда как произвол — хаос. Впрочем, неважно, что я думал. Со мной, наверное, можно и поспорить. Но вот респонденты (сколько тысяч их было?) теперь точно знают, что демократия и порядок — это антонимы. И не быв до того врагами демократии, теперь они вынуждены признать, что демократия им ни к чему. Потому что они нормальные люди. И доверчивые (да и как не доверять специалистам?).
Но более всего я не могу простить социологам того, что можно назвать учением о нише. В самом начале девяностых они пустили в оборот это словечко, они убедили почти всех нас, живущих и страждущих, что смысл нашей жизни в том, чтобы найти свою нишу. Когда все рассядутся по своим нишам — все будут довольны и счастливы. Эта идея преподносится как глубоко демократическая. Ниша должна быть личная, институциональная, профессиональная и т.д. И литература тоже должна найти свою нишу — то есть не соваться во все дела мироздания. Мы сетуем на то, что у нас нет общества? Да где ж ему быть — все по разным углам разбрелись, каждый свою нишу ищет. Все сидят по своим нишам и каждый этим счастлив — это мечта любого диктатора-тоталитария.(“Тише, в нише, кот на крыше!”)… Пора бы и вспомнить, что нишей свободного человека является весь дольний мир и, надеюсь, мир горний…
Что же касается маркетинга, то я и без маркетинга могу доказать, почему литература во все времена будет востребована человеком.
Потому что она ему соприродна. Потому что человек появился тогда, когда один примат рассказал некую историю другому примату, а тот взял и пересказал ее третьему. И тому, третьему, — эта история очень понравилась. Прежде чем заявлять, что литература перестает быть человеческой потребностью, надо бы задуматься над тем особым, привилегированным статусом, каким в зоне или в тюрьме обладают заключенные, способные расссказывать истории (при том, что телевизоры там есть и кино привозят). Объяснить этот статус просто: в те часы или минуты, когда рассказчик рассказывает, а слушатели его слушают и воображают то, что слышат, — в эти минуты или часы они все свободны. Человек нуждается не в нише. Человек нуждается в свободе. В том, чтобы по-новому увидеть свой узкий мир с его привычными координатами, познать его заново, углубиться в его суть и одномоментно — выйти как можно шире и дальше за его слишком обжитые пределы. Осмысленное чтение — это обретение свободы без унизительного бегства от жизни, предлагаемого всевозможными видами виртуального и иного забытья. Свободный и уважающий себя человек может какое-то время не читать, но потребность в чтении обязательно берет его за горло. Можно курить часами — но все равно потянет на свеждий воздух. Всем, кто так или иначе связан с книжным делом, важно понять только одно: нет массового читателя, нет читателя элитарного, нет читателя умного или глупого. Есть просто человек. И он, человек, нуждается в книге, как в воздухе. Вы предоставьте ему возможность купить и прочесть ее тогда, когда это придет ему в голову, когда у него вдруг заведется лишняя сотня рублей в кармане, когда ему, человеку свободному, это самому захочется — вот тогда и судите о его глупости или уме, о массовости и элитарности. Вы поставьте книги на полки, — а там посмотрим, дотянется он до них или не дотянется.
Столкнувшись с почти полной обструкцией в начале девяностых, литература устояла и слово не завяло. Потребовалось сверхусилие всех, кто считал и продолжает считать себя писателями. Всем пришлось всякий раз прыгать выше головы. Пусть и не всякий прыжок доставал желаемой планки, но мало кого можно упрекнуть в недостаточной самоотдаче. Я согласен с Немзером, назвавшим литературные девяностые “Замечательным десятилетием”.(Литература устояла и потому, что тот же Немзер, наряду с такими же, как он, упрямцами — твердил поверх и поперек презрительного шума: есть, есть литература, стоит ее читать, не стыдно быть читателем. Благодарности за это не услышал, одни насмешки, но не отступил.) Литература устояла и потому, что устояли толстые журналы. Вернее сказать — те, кто их делал и делает. А там и издательства подоспели…
…Маленький Ганно Будденброк сильно рассердил и напугал своего отца, господина Будденброка, когда в семейной Библии под своим именем поставил жирную черту. На вопрос, зачем он это сделал, мальчик искренне сказал: “Я подумал, что после меня больше ничего не будет”.
Синдромом Ганно Будденброка в России переболело немало вполне взрослых людей, так или иначе связанных с литературой. “После нас уже ничего не будет” — а значит, и быть не должно. Я точно знаю: после нас будет все. Как никогда остро и вовсе не умозрительно сознавая себя и современную русскую литературу живым и достойным продолжением великой русской литературы (с обретением свободы историческое время России настолько спрессовалось, что восемнадцатый и девятнадцатый век уже не кажутся такими далекими, как казались прежде: болеее того, настало время новой актуальности, время воскрешения, реинкарнации, причем не в литературных аллюзиях, а в живой жизни, многих смыслов русской классики), я не менее остро и счастливо сознаю себя в самом начале нового, свободного пути русской литературы. Путь этот нам неведом, но в одном я убежден — это будет путь осмысленный. Это будет путь к живому читателю, а не к мертвому, расчисленному заранее вне пределов собственно литературы виртуальному успеху.
В начале этих заметок я назвал утверждение, что литературы нет, — банальностью. Пора признать,что и мое утверждение: литература есть — тоже банальность… И все же банальность банальности рознь. Первая скучнее — по той самой причине, по какой всякая мысль о смерти скучнее мысли о жизни…
Однако поскольку умному человеку восторги не к лицу, поскольку оптимизм — общепринятый признак глупости (непонятно, однако, для чего столько записных пессимистов в истории положили свои жизни на то, чтобы дать человеку хоть малый шанс стать оптимистом), я смиренно предвижу, что скептиков, полагающих, что современная русская литература не стоит ломаного гроша, не убавится.
Принято огрызаться: “время покажет” или “время всех расставит по своим местам”. Такой ответ всегда подразумевает: те, кто придет после нас, припишут нам гениальность. Я на это не надеюсь. Более того, я предпочел бы, чтобы писатели следующих поколений согласились с нынешними скептиками и тоже назвали бы нас не стоящими ломаного гроша. Это было бы обидно, но для литературы — не вредно. Потому что в таком случае они, то есть писатели следующих поколений, уже не смогут позволить себе писать хуже нас. Вот если гениями объявят — тогда да, дело дрянь: уже ничто не помешает им расслабиться. Нам ли не помнить, как это бывает?