Повесть
Опубликовано в журнале Континент, номер 113, 2002
Владимир СОТНИКОВ — родился в 1960 г. в Белоруссии. Закончил Литературный институт. Автор ряда публикаций в центральной периодике, а также пятнадцати книг для детей. Живет в Москве.
Время здесь шло, как круги от брошенного в воду камня. Вечерами я сидел у моря, бросал в воду камешки и смотрел на незаходящее северное солнце.
А может, время шло так, как это солнце. Или летело — при каком-нибудь неожиданном воспоминании, — как порывистый ветер из-за дальних сопок?
Когда перед глазами бесконечный простор, то все становится похожим друг на друга: небо похоже на белесое море, чайки — на ветер, и сам себе скоро начинаешь казаться частью пейзажа. Чем больше пространство, окружающее тебя, и глубже покой, в который погружаешься, тем меньше причин и следствий в прошедшей и настоящей жизни.
Я представлял огромный материк на карте и сверху, ближе к Северу — маленький остров, на берегу которого я сейчас и сидел. В сущности, я обо всем так и думал — видел что-то большое плюс маленькую часть. Материк плюс маленький остров. Я сам — и всегда ко мне добавлялось какое-то отдельное чувство, или радость, или боль. Всегда мои чувства были чуть-чуть отдельно от меня, как этот остров — от материка. Всем явлениям, всем предметам в мире недостает маленькой их части, которая, кажется, есть где-то рядом. И в этой части вся разгадка. Чего? Я не знаю. Какой-то тайны, которая есть во всех крупных частях жизни. Почему я решил, что разгадку той жизни, которая осталась далеко на материке, я пойму здесь, на острове? Все время я гоняюсь за маленькой частичкой, недостающей целому. Все время я прислушиваюсь не к себе, а к своим чувствам, каждое из которых — совсем рядом.
За моей спиной на склоне холма стояла охотничья избушка. Когда-то охотники долгими полярными зимами охотились здесь на песцов. Я попытался представить, как выглядело зимовье: в загоне дышали паром олени, повизгивали в сенях собаки, охотники спали в жарко натопленной избушке. Наверное, горела лампадка — единственная точка света кроме тлеющих углей в печке.
Нет, не мог я это представить. Не видел я никогда этой жизни — зачем же тогда вытаскивать из памяти какие-то обрывки из фильмов и прочитанных книг? Избушка хранила свою вековую тайну, и у меня не было разгадки к ней. Только молчаливое уважение к чужому прошлому, какое бывает на заброшенных кладбищах, чувствовал я, когда открывал обитую оленьими шкурами дверь, смотрел на крепкие стол и нары, крупинки соли на полке, зуб мамонта, который так никто и не взял в качестве сувенира за долгие годы, — сколько еще мелких подробностей прошлой жизни мог я выудить из этого жилища? Это прошлое я и представлял как некое огромное целое, к которому пытался присоединиться настоящий день. Это и было моим слабым ощущением беспрерывности жизни.
В маленьком оконце виднелось море, накатывались и накатывались на отмель волны — вот так идет время, думалось мне. Я выходил из избушки, оглядывался вокруг, смотрел в сторону лагеря, где сейчас отдыхали после работы такие же люди, как и те давние охотники. Я вспоминал, как впервые увидел этих людей из иллюминатора вертолета, на котором прилетел сюда. Первым ощущением от этих новых лиц была их привычность — к месту, воздуху, общему настроению. И я, сходя по лесенке, щурясь от яркого солнца и неутихающего ветра от винта, уже старался перенять это чувство, без которого нельзя жить на новом месте. Самым странным казалось мне то, что именно от этого чувства я и убежал с большой земли.
После работы я всегда уходил вдоль берега далеко от лагеря, к этой избушке. Почему-то здесь я с каждым днем все больше ощущал в себе покой и ту легкость мысленной опустошенности, которую испытывает человек после разрешения какого-нибудь важного для него вопроса. Например, я замечал в людях, которые вдруг приходили к вере, потухнувший внутренний огонь — как будто в лампе прикрутили фитиль и он стал гореть слабым, но ровным пламенем. Или, например, мой друг, несколько лет лихорадочно изводивший меня ночными разговорами об отъезде в другую страну, подав, наконец, документы на выезд, потерял ко мне интерес — да и в любом разговоре предпочитал уже отмалчиваться.
Но что же случилось со мной, что успокоило меня здесь? — вспоминал я свой каждодневный вопрос, неторопливо вышагивая вдоль отмели. Те два примера, которые пришли мне в голову, не имели ко мне никакого отношения. Мой приезд на этот остров не мог сравниться по значительности с отъездом из страны: я же знал, что через несколько месяцев вернусь на большую землю, к привычной жизни. Моя вера тоже оставалась такой же — наполненной сомнениями, я не выдерживал вопросов на эту тему, которые задавал себе, и терялся, замирая в неподвижности, как водоросль, вынесенная сильной волной на отлогий песок. Разве что здесь, на острове, появилась одна кощунственная — по отношению к обычной вере — мысль. Я стал видеть то главное разрешение, которое таилось раньше во всех моих вопросах и ответах о вере. Это разрешение было передо мной — в небе, море, линии горизонта. Вот это — Бог, думал я и пугался своего утверждения, как Моисей, увидевший горящую купину.
Но даже эти мои мысли были легки, невесомы, повторялись каждый день неторопливо по дороге вдоль моря, и я называл их странным словом — немногочисленные.
Прошлой жизни, которая казалась каким-то большим объемом позади меня, недоставало маленькой части. И я спокойно ее вышагивал изо дня в день по одной и той же дороге вдоль моря в направлении к избушке, в которой когда-то жили охотники. Охотники на снегу — назвал я их про себя, потому что жили они здесь зимними полярными ночами, окруженные бескрайними снегами.
Сейчас здесь стоял полярный день, с незаходящим солнцем, и люди, среди которых я жил, почему-то представлялись мне отражением, противоположностью тем охотникам, на снегу. И дорога от лагеря к избушке казалась мне — с неназойливой и легкой мыслью это приходило в голову — соединением прошлого и настоящего.
Несколько дней назад пошла вдоль берега рыба, омуль, и рабочие нашей партии готовили свои прошлогодние сети и вытягивали их в море. У всех были свои заветные места. Подойдя к избушке, я увидел на берегу резиновую лодку. От камня, на котором я обычно сидел, в море тянулся шнур сети с частыми поплавками. Они вздрагивали — в сеть попадалась рыба. Над головой повисали, вглядываясь в воду, бакланы — рыбины, застрявшие в сети у самой поверхности, становились их добычей. Я понял, что скоро сюда должен прийти и хозяин сети, и пожалел о потере пустынности “своего” места. Не пойти ли дальше по берегу — мелькнула мысль, — но какая-то сила не пускала меня.
Скоро я увидел идущего от лагеря человека. Издали я узнал его. Мне показалось, я даже обрадовался, что это он, а не кто-то другой. В любой группе людей, среди которых я оказывался, я всегда почему-то выделял одного человека. Всегда находился непохожий на остальных. Я даже думал, что это один и тот же человек под разными личинами встречается мне в разных ситуациях. Все в нем выдавало живую жизнь, редко вспыхивающую в остальных людях — и во мне тоже. Словно свежий излом металлической пластинки, отношение к жизни у этого человека не тускнело от обстоятельств, от настроения. Радовался и расстраивался он всегда с одинаковым запалом, словно говорил всем своим видом: вот оно все перед вами, держите спокойно, и никуда не уйдет. Ладно скроен, крепко сшит, здоров, умен с той быстрой одинаковой реакцией, которая освобождает от запоздалых переживаний за свои слова и поступки. Словом, я чувствовал в этом человеке будто своего близнеца, которому больше, чем мне, повезло от рождения, но все же и ему недоставало чего-то моего. Чего, я не знал — мне все же казалось, что он полон под завязку жизнью.
Вот он и сейчас приближался ко мне вдоль берега, и волны, идущие наискосок, гасли одна за другой у его ног. В памяти у меня побежали имена — глядя на его ладно сидящую одежду, с собственным почерком отвернутые болотные сапоги, я вспомнил армейского Геру. Прапорщик, одевавший нас в карантине, присвистнул от удивления после того, как Гера быстро надел форму, смешно висевшую на всех остальных новобранцах. “Готовый дембель”, — гоготнул прапорщик, радостно оживившись.
Идущий берегом человек правой рукой отмахивал чуть-чуть назад, разворачивая плечо — я вспомнил Валеру, который на походку перенес свою боксерскую привычку вместе с шагом метнуть вперед и руку.
Этого звали Константин. Все в партии обращались к нему коротко — Кость, а Кость, и я слышал почему-то в этом обращении не уменьшенное имя, а значение самого слова, короткого и острого. А когда говорили о нем, то употребляли полное имя — Константин.
— А я тебя искал в лагере, — он бросил к моим ногам пустой мешок. — Сейчас сеть выберу, скажу, зачем. Хочешь, помоги.
Стоя в лодке, он перебирал сеть руками, вытаскивая рыбу. Я сидел на корме и отгребал веслами. “Табань легонько”, — сказал он. Вспомнилась частушка Высоцкого: “Эх, табань, табань, табань, а то в берег врежемся…” Я подумал: если повторять это странное слово несколько раз, то обязательно появится Тамань — самый скверный городишко из всех приморских городов России.
На берегу он переложил из лодки рыбу в мешок, весело ругнувшись, что улов оказался велик.
— Пошли? — сказал он и закинул мешок за спину.
Почему-то не хотелось так сразу оказываться с ним вместе. Но что я скажу — посижу еще? Погуляю?
Пройдя метров сто, он бросил две рыбины с расклеванными головами, которые нес до этого в руке, летевшим за нами бакланам: “От, обжоры!”.
— Мужики стреляют бакланов, отпугивают, чтоб не клевали. А по мне, так это неизбежный процент потери. Все питаются как могут.
— А если головы отрезать — нельзя эту рыбу есть? — спросил я.
Он посмотрел на меня, чуть-чуть задержал взгляд.
— Да наверное, можно. А чего ты ходишь сюда? Я раза два тебя видел возле зимовья.
Я удивился: мне казалось, что я всегда здесь находился в полном одиночестве.
— Так. Отдыхаю.
— Ты брось. Место нехорошее. Когда сюда первая партия приехала, рассказывают, в леднике возле избушки вместе с мороженой рыбой стреляный труп нашли. На материк отвезли, закопали неопознанного. А как его опознаешь — неизвестно, сколько лет он пролежал.
Я вспомнил зуб мамонта, все предметы в избушке — вот в чем была разгадка их нетронутости. Как на могиле, нельзя было ничего трогать. Морозец пробежал по спине при воспоминании о моих долгих посиделках внутри избушки.
— А к тебе бабы липнут? — вдруг спросил он.
Я помолчал, поняв, что в разговоре с ним надо не удивляться неожиданностям, а привыкнуть к ним.
— Нет.
Он хохотнул:
— Коротко и ясно.
— Помнишь, как Остап Бендер спросил, есть ли в городе невесты, дворник ответил — кому и кобыла невеста? Все относительно.
Он махнул рукой:
— Да ничего не относительно. Какой-то умник придумал, и все повторяют, как попки: относительно, относительно… Я же, например, не буду сравнивать этот мешок, — он дернул плечом, — с тем, что на Клязьме ловлю. Там одно — здесь другое.
— Но вот же — сравнил.
— Да где ж я сравнил? Я ж не буду там сеть ставить, а здесь с удочкой сидеть. А удовольствие от рыбалки — одно и то же. Понимаешь? Не количество этой долбаной рыбы…
— Я понимаю. Только не пойму, при чем тут бабы.
— При том же. Один всю жизнь увлека-ается, слюни пускает, на поплавок смотрит, а у другого и без наживки клюет.
— И ты хотел узнать, слюни я пускаю или закидываю раз за разом.
Про себя я усмехнулся и чуть было не сказал, что и это — относительно, но раздражать его еще больше не хотелось.
И странно — я почувствовал, будто рядом дунул легкий, уже спокойный ветерок. Константин сказал:
— Ты уже и обиделся. Слюни — это я так сказал, не про тебя.
Мы некоторое время шли молча. Лагерь был уже совсем близко.
— А вообще-то я тебя на охоту хотел позвать. На вездеходе. А то ходишь один вокруг зимовья, как… всадник без головы!
Мне стало и смешно и жутковато от этого сравнения.
В своем вагончике я стал жарить рыбу, которую мне дал Константин, и думал о нашем странном разговоре. Я понял, что Константин въехал в разговор по своей привычке внезапно, но почему-то растерялся. Со мной часто такое бывало, когда я писал дневник — первая фраза вводила меня в оцепенение, вставала костью в горле, и в конце концов я оставлял в покое начатую страницу. Константин хотел со мной поговорить, что-то его во мне интересовало — а мы лишь перекидывались какими-то глупыми фразами. Почему он спросил, “липнут” ли ко мне бабы?
Я представил его там, на большой земле, перед поездкой на Север. Жил своей обычной жизнью, уверенный в себе, не чувствующий жизненных порогов, через которые многие лишь кое-как переползают. К нему и “липли” женщины, безошибочно чувствуя его силу, безоглядность. Он отвечал им спокойно, меняя их потому, что прежняя уже была, а новая — вот она, опять под рукой. И вот та, к которой он вдруг привык, перестает его замечать, а уходит — к странному задумчивому типу, сидящему в компаниях где-нибудь в уголке. И Константин впервые растерян.
Я сам не заметил, как сочинил эту быструю ситуацию. Засыпая, я дополнял ее подробностями и видел себя, сидящего в кругу знакомых Константина на какой-то вечеринке — почему-то я был в очках… Снились мне олени, легко бегущие по снегу. Сон втягивал меня в этот бег, как в метель.
Назавтра была суббота, короткий рабочий день. Я работал промывальщиком — промывал образцы породы, которые бурильщики доставали откуда-то из глубин острова. Мне говорили, что на эту работу принято брать новичков: считается, что при поиске новых месторождений новичкам может повезти. Обучил меня старый якут и с первых дней, довольный моими успехами, доверил мне всю промывку. “За живца меня держат, — иногда усмехался я, — как при игре в рулетку”.
К обеду я просушил шлихи — то, что остается в лотке после промывки породы, ссыпал их в пакетики и понес в лабораторию — маленький вагончик посреди лагеря. Навстречу мне шел Константин.
— Как торт, — кивнул он на мою коробку, — только цветов не хватает.
— И шампанского.
— Ничего, Майка спирта нальет.
Мы разминулись. Я вспомнил, что по дороге в лабораторию частенько срывал где-нибудь маленький северный цветок и клал его в коробку со шлихами. Когда Майя, техник-лаборант, принимая коробку, удивлялась и говорила — ой, а это что? — я подыгрывал ее удивлению. Я внимательно рассматривал цветок — надо же, и какими ветрами его сюда занесло, ведь это незабудка иссыккулькская. Или, в другой раз, — шехерезада персидская. А ты знаешь все цветы? — спрашивала, улыбаясь, Майя. Здешние — нет, а вот которые прилетают, знаю, отвечал я. Так я шутил и уходил, оставив цветок в какой-нибудь колбочке на столе.
Сейчас цветка в коробке не было. Наверное, я задумался по дороге. Майя стрельнула глазами в коробку, поставила ее на стол.
— Ого, тяжелая. Наверное, золото.
— Какое-то оно слишком черное.
— Так это хорошо. Черный тяжелый шлих доказывает большое содержание олова в породе.
Я усмехнулся — так весело, с улыбкой, Майя прощебетала эту фразу из какого-нибудь учебника по минералогии. Она не умела шутить, но всегда была веселой. И могла лишь или повторять бородатые шутки вроде этой, про золото — я слышал их за день десятки раз, — или весело говорить серьезные вещи. Я часто ловил себя на том, что слушаю ее со снисходительной улыбкой, с какой взрослые слушают лепет ребенка.
Еще не зная друг друга, мы летели с ней в одном самолете из Москвы. Познакомились, когда одновременно подошли к встречающему нас бородатому парню, державшему в руке листок с названием экспедиции. Потом еще неделю ждали на базе вертолета, чтобы вылететь на остров. Поселили нас в одном вагончике, через перегородку. Я сразу почему-то решил, что едет эта девушка на край света или к своему мужу, или к жениху, просто не мог подумать, что она одна, настроение у меня в те дни было мрачное — словом, никаких ухаживаний с моей стороны не было. Так и сложились наши отношения: я слушал ее разговоры о романтике, иногда отшучивался, Майя, наверное, оценила мое спокойное поведение — с ее личиком, она, вероятно, натерпелась мгновенных, с ходу, приставаний.
У меня странная натура: то отношение к девушке, которое возникает сразу, с первых минут знакомства, не может уже измениться. Даже узнав, что Майя “свободна”, я общался с ней так же, как и раньше.
На острове никто не считал нас с Майей парой, потому что вертолет привез с материка человек десять — людей с разных концов страны — и кто с кем был знаком раньше или позже, никого не интересовало. С Майей мы даже “расстались” — в лагере, как ни странно, каждый жил отдельной жизнью. Я замечал, что к ней в вагончик зачастили работяги, но суровый начальник партии отпугивал их, оберегая не столько Майю, сколько запасы спирта, хранящиеся в лаборатории.
Про этот спирт и говорил мне Константин. Вспомнив, как встретил его, мрачного, по дороге сюда, я вдруг почувствовал возникновение слабой, еще бессловесной догадки — будто, глядя на поплавок, ждал, что вот-вот он обязательно дернется. Почему-то мне захотелось вот сейчас произнести его имя.
— Меня Константин позвал на охоту.
Я смотрел на Майю. Почему я ожидал ее реакции на мои слова? В ту минуту я этого не знал — просто подчинялся интуиции, иногда вспыхивающей во мне нехорошим огнем и помимо моей воли заставляющей наблюдать за людьми.
— Правда? — встрепенулась она. — Охоту я всегда представляла по фильмам — борзые, лошади. А тут — на вездеходе по тундре, посмотреть остров… Ты поедешь?
Я кивнул, и она сразу улыбнулась.
— Майя, — уж этого говорить я точно не хотел, просто вспомнил слова Константина, — я сегодня топлю баню, можно немножко спирту? — Я показал двумя пальцами, сколько бы я хотел спирту.
— В тазике? — повторила она стопудовую шутку. — Ладно, только немного. Начальник следит. И так уже приходится пробы промывать бензином.
Она говорила уже из-за занавески, отделяющей ее топчан, слышалось бульканье невесомой жидкости. Откуда-то из прошлой жизни прилетела мысль, что я мог бы сейчас обнять ее через занавеску, и она бы ойкнула, уронила бы склянку… Майя вышла, словно натолкнулась на мой взгляд:
— Что ты так смотришь?
— На звук определяю, сколько.
— Четыре бульки, как говорят работяги. Даю только потому что видела, как ты из бани в море окунаешься. Для растирания.
Я поспешил выйти, пробормотав спасибо и совсем забыв о том, что темную бутылочку надо спрятать в карман еще в вагончике.
Баня в лагере была шикарной. Строили ее настоящие знатоки банного дела. Просторная, с печкой, в которую можно подбрасывать поленья, как в паровозную топку, с парилкой, где высилась до потолка груда камней. С одной стороны к бане подступало ледяное море, с другой — ручей. Кто-нибудь из работяг, закончив пораньше работу, а то и с самого утра в субботу, накачивал насосом воду из ручья, растапливал печку, и через два часа начинался чистый праздник, продолжавшийся и ночь, и все воскресенье. Народу в лагере было десятка три, и расслабиться, отогреться, не спешить отдохнуть — любили все.
Вода быстро нагрелась, в бане стало жарко. Никто больше не подходил — лагерь словно вымер. Наверное, все ушли проверять сети. Я разделся, выстирал всю одежду, кроме бушлата, и развесил ее в парилке. Жар там был сухой, и одежда сохла в считаные минуты. Однажды пожилой буровик, застав меня за этим занятием, сказал: “Это парилка, а не вошебойня”. Я собрал невысохшую одежду, но он остановил меня — доведи, мол, дело до конца.
Сейчас я был один. Растянулся на горячем полке и смотрел, как от одежды струится и сразу гаснет видимый пар. Как удобна эта жизнь, кажущаяся с большой земли временной, пережидаемой, — думал я, — каждое удобство, каждую жизненную необходимость создаешь сам, не успевая оглядываться, и прошедшие минуты гаснут, как этот пар, не допуская глупых мыслей. Время идет настречу, и впереди — легкость каждого будущего мгновения.
Стукнула дверь предбанника. Через минуту в парилку вошел Константин. Я сел на полке, освобождая место.
— А я думал, ты к зимовью пойдешь. Я там сеть выбирал.
— Ты же сказал — плохое место.
Он хмыкнул:
— Все относительно. Рыба же хорошо идет. — Он кивнул на дверь. — Там у тебя из бушлата пузырек чуть не вывалился. А для тебя старались, наливали.
— Почему для меня? И для тебя тоже. Я Майе сказал, что с тобой хочу выпить. Потому и дала.
Константин зевал — зевок застрял у него в горле.
— Выпить-то я выпью — после бани. А что ты ей еще про меня сказал?
— Что едем с тобой на охоту и хорошо бы после баньки посидеть, выпить, поговорить.
— И она согласилась ехать?
Тут уж я удивился:
— Кто? Майя?
Он повел головой:
— Вот девка! Неужели опять капризничать будет? Понимаешь, я ее уже месяц на охоту зову. А она боится. Потом начала намекать — если б еще кто-то, и тебя назвала. Я и подумал — почему бы и нет? Значит, завтра и поедем. Если она не передумает.
— А без нее? — не удержался я от вопроса.
— А, и без нее, — махнул Константин рукой.
Жар становился все нестерпимее. Я почему-то вспомнил фразу “мороз крепчал” и понял, что мы с Константином начнем соперничать, как любые два мужика, засевшие в парилке. Вынося высохшую одежду, я глотнул холодного воздуха и опять вернулся в пекло. Когда уже потрескивали волосы, я решил, что сдаться мне будет совсем не обидно.
— Все, к черту, — я рванул к спасительному морю.
Как я ни был раскален, вода оглушила холодом. Обратно я шел медленно. Константин плескался в ручье.
— Здесь вода мягче, — улыбался он.
Мы еще на минуту зашли в парилку, согрелись.
— Ну что, по глоточку, пока никого нет? — предложил он.
Разбавив спирт в ковшике, Константин протянул его мне:
— Ну давай, за охоту.
— На кого?
— На оленей, — ответил он спокойно.
Вместе с обжигающей жидкостью я проглотил обратно и свой намек: мне казалось, что я довольно прозрачно ввернул про охоту на Майю. Обида засела во мне. Ну хорошо, раз ты такой неразговорчивый, — думал я про Константина, — раз не успел вовремя сказать, для чего зовешь меня на охоту, то почему сейчас так спокойно разъяснил мою роль живца?
— За удачную охоту, — я протянул ковшик Константину.
— Нет, второй тост — за баб. За женщин. — Он дунул в ковшик и сделал большой глоток.
Издевается, подумал я, он решил, что я имею виды на Майю и хочет просто унизить. Отказаться? Улыбнуться, сказать — спасибо, Костя, не хочу я для тебя девушку из дома вызывать. Он заторопится — что ты, что ты, и начнет объяснять все сначала?
Я взял ковшик.
— Ладно. За женщин. Только Майя совсем не в моем вкусе.
— Ну и что? Дело не в этом.
Я выпил и никак не мог спросить: а в чем дело? Потому что знал ответ Константина. При чем тут вкус? Глупое слово для ленивых. Ты, ты должен нравиться. Не надо выбирать по вкусу, пусть тебя выбирают. Все вместе и каждая в отдельности.
Внутри стало тепло — совсем не так, как от парилки. Я захмелел — пили большими глотками, а в ковшике оставалось еще много. Постаралась Майя. Хмель гасил мою обиду, и я вдруг потихоньку начал ощущать что-то вроде великодушия.
— Вот ты говоришь — липнут. — Я забыл, что сейчас этого Константин не говорил. — Потому что тебе надо — раз и готово. Не привык возиться. А ты попробуй понять, что ей нравится, притворись, завоюй.
Наверное, я попал в больное место. Константин хлебнул из ковшика, задохнулся, поводил им вокруг себя, будто собираясь выплеснуть, но поставил на скамейку.
— Тебе нравится, ты и воюй. По своему вкусу. А это не для меня, студент.
Я усмехнулся и понял: так вот как, наверное, называют меня в лагере за глаза. Студент — хотя мое студенчество было в сравнительно далеком прошлом.
— Я не студент, а промывальщик четвертого разряда. Ты — вездеходчик, я — промывальщик. И вместе мы делаем общее дело. — Мне казалось, что я пошутил.
— Странный ты тип. Вроде похож на тех, кого я недолюбливаю. И — не похож. Не злись. Давай допьем. А если не хочешь ехать, не едь. Или Майку брать не будем. Вдвоем поохотимся.
— Да нет. Поехали. Все скопом. — Я разудало махнул рукой, и мы пошли мыться.
Я тихонько затянул: он сказал, пое-ехали… Константин молча улыбался.
В предбаннике раздевался начальник партии, потягивал носом воздух:
— Пили.
В лагере формально существовал сухой закон, означавший, что выпивать все должны тайком.
Константин искренне удивился:
— До бани? Вот сейчас бы — самый раз! Михалыч, я завтра на охоту еду. Выходной. Но если сразу не повезет, я задержусь до первой удачи, ладно?
— А ночевать где будешь?
— На старой буровой, там вагончик с печкой мы оставили. Вот его беру, — Константин кивнул на меня, — и Майку. Посмотреть хотят.
— А промывать кто будет?
— Я все промыл, а следующие пробы буровики только к вечеру в понедельник привезут, — сказал я.
— Да тут и буровики не нужны — бери лопатой на берегу пробы и промывай. Ладно, езжайте. Осторожно с оружием. И с Майей поаккуратней, без всяких там… — Последние слова своего краткого инструктажа начальник проговорил уже из бани.
По дороге мы зашли к Майе.
— Не хватило, да? Больше не дам. — Она была готова к уговорам.
— Да нет, ты лучше с собой возьми. Поедем же завтра на охоту, — сказал Константин, и я заметил, как хитро он произнес последнюю фразу: то ли спрашивая, то ли утверждая.
Он смотрел на Майю, она — на меня.
— На охоту завтра поедем, — весело перетасовал я слова и даже чуть-чуть продирижировал рукой.
Майя улыбнулась.
— Когда?
— В шесть. Оденься потеплее, — сказал Константин.
— В шесть, — повторил и я, — в шесть часов после войны. И соли, Майя, не забудь, соли, крупинками.
Я вышел. Пусть поговорят, подумал я, пусть. Наверное, и там, на старой буровой, подамся куда-нибудь в тундру, оставлю их наедине. А сам буду цветочки собирать. Чушь собачья.
Константин догнал меня.
— Про какую соль ты плел?
— Про каменную. Да это я так спьяну шучу. А чего ты вылетел? Остался бы — подобрать одежду для охоты.
Константин словно не слышал последних слов.
— Спьяну. Сколько там выпили. Как-то ты заводишься непонятно. С полоборота. Все нормально, а ты в каждом слове подвох ищешь. Говорю — едем на охоту, а ты — да, на охоту, на кого? И так говоришь, как будто я тебе должен. — Константин выругался, впрочем, беззлобно, словно злился не на меня, а на себя самого.
— Ладно, — я протянул руку для прощания. В лагере никто ни с кем ни здоровался, ни, тем более, не прощался — за руку.
Я всегда перед сном думаю. Однажды во время бессонницы произнес я вслух эту фразу, и она мне назойливо запомнилась. И каждый вечер я повторял ее про себя, словно перекидывал временной мостик и ко вчерашнему дню, и к позавчерашнему, и ко всем прошедшим.
В этот вечер, засыпая, я думал как-то странно. Между словами не было связи, они носились вокруг меня, как блики света от зеркального шара под куполом цирка. Константин, Майя, охотники, крупинки соли, зуб мамонта, на живца, шлихи, шлихи, на вездеходе — этих слов было много, как ударов сердца. И я был уверен, что вижу во сне ту маленькую часть жизни, которой мне недоставало раньше, но я все так же был в стороне, внизу — я запрокидывал голову под купол, и голова тяжелела, валилась навзничь…
В шесть утра Константин ждал нас, сидя в кабине вездехода. Прогреваемый мотор работал ровно, его звук напоминал бульканье кипящей смолы в огромном котле. Подошла Майя. Я подумал, что впервые вижу ее обычное лицо — сонное, неулыбчивое. Правая дверца кабины была неисправна, и Константин сказал, чтобы мы залезли сверху через люк. Смешно мы усаживались. Майя залезла первой, и я, опуская ноги в кабину, понял, что она хочет сидеть крайней, у дверцы. А я сверху втискивался как раз между ней и дверцей, всей своей тяжестью отодвигая ее на середину. “В тес-но-те, да не в би-де”, — бормотал я, сползая, как клин, вдоль Майи. “Фу”, — оценила она шутку, отодвигаясь.
Почему вездеход, поравнявшись с охотничьей избушкой, вдруг повернул и объехал ее вокруг? Сразу я подумал, что Константин хочет проверить сеть или просто поворачивает к лагерю — забыл что-нибудь. Но он молча смотрел вперед, потягивая на себя один рычаг, — и вездеход опять выехал на свою колею, словно затянув петлю.
Я уже давно отвык от скорости — те километров сорок в час, которые выжимал Константин из вездехода, казались мне полетом. Мы взлетали на небольшие холмики и опадали вниз, и вода из луж-оконцев окатывала ветровое стекло, Майя охала, а я улыбался от удовольствия мягкого, как на качелях, падения. Да и не только от скорости я отвык. Чем жестче давила справа дверца, тем приятнее слева я чувствовал Майю, прижатость ко мне ее бедра, бока — ту самую тесноту, которая и где-нибудь в такси вдруг обратит на себя все внимание, как будто больше и думать не о чем.
Мчались мы так долго. Майя встала и высунулась из люка, как танкист, и что-то восхищенно вскрикивала, когда видела вспархивающих перепелок или уток.
Константин сбавил скорость и остановил вездеход.
— За тем перешейком могут быть олени, — сказал он.
Механизм охоты был прост, борзых и лошадей, о которых говорила Майя, заменял вездеход. На равнине олени не подпускали вездеход близко — лишь издали мы видели серые пятнышки, словно уносимые от нас сильным ветром. И с подветренной стороны мы на малой скорости приближались к какому-нибудь холму, который закрывал нас и гасил звук мотора. У подножья Константин врубал повышенную передачу — и в несколько секунд мы взмывали на вершину. Если в низине за холмом оказывались олени, они сразу же начинали убегать, но расстояние до них все-таки было достаточным для прицельного выстрела.
Мы с Майей поменялись местами — уже я стоял в люке, держа перед собой карабин, а ствол Константина торчал из левого окна. Уже несколько раз мы взмывали на гребни холмов, оглядывали открывшиеся распадки, но они были пусты. Лишь однажды мы застигли врасплох отставшего от стада оленя, но он сиганул в сторону и скрылся за боковой неровностью холма.
Подготовка к новому подъему занимала несколько километров, и у меня появилось время думать. О том, что я по сути своей — охотник, но меня сейчас больше занимает не желание обнаружить и настичь оленей, а назойливое ощущение вмешательства в чужое пространство, в котором легко растворялась и висела в воздухе, как осенняя паутина, живая жизнь.
Иногда мы видели облезлых от линьки песцов, петляющих между кочками. Я показал карабином на одного из них, и Константин, наверное, решил, что я хочу выстрелить:
— Не надо, сейчас они никому не нужны. И надо ж, мерзавцы, чувствуют это. Летом даже по лагерю шляются, а вот зимой, когда мех хороший, и близко не подпустят.
Через час мы остановились на привал — после того как погонялись за стаей куропаток. Они выпорхнули прямо из-под вездехода и приземлились метрах в ста. Константин достал из-за брезентовой перегородки, отделящей кабину от кузовного отсека, ружье. Когда стая села в очередной раз, он почти не целясь выстрелил. Три куропатки уже не взлетели. Я сбегал за ними и бросил их в кузов. Подождав несколько минут, мы опять догнали и спугнули ту же стаю. Теперь стрелял я и подбил двух. Влет я выстрелил напрасно — не попал. Майя сразу же отказалась стрелять — она и так при каждом выстреле опускала голову и потом смотрела в сторону, в окно.
— Если покатаемся впустую, хоть куропатки будут на ужин, — сказал Константин.
Мы поели, попили чаю — заваренный на небольшой чайник целой пачкой, он не показался чрезмерно крепким.
— Сидим, как три охотника на картине, — сказала Майя.
Я поглядывал на Константина — мне непонятно было его спокойствие. Наверное, я ожидал, что он будет перед Майей ходить петухом, выставляться с лучшей стороны. Но он, казалось, был еще более сдержан, чем всегда. Ну, покатался лихо — но так он, наверное, ездит всегда. Все было обычно, и обычность эта так спокойно воспринималась Константином, что нам с Майей передавалась радость его спокойствия. Он показывал рукой в разные стороны острова, рассказывал, что где находится, какие там красивые места, и горы, закрытые пока дымкой, и ручей с водопадом, и мы туда обязательно заедем. Мы крутили головой, и казалось, уже видели все это перед собой.
После обеда мы уже не искали оленей — может, сами попадутся, сказал Константин, — и поехали к южному окончанию острова. Здесь берег был высоким и крутым, внизу мощно набегали и бились в мерзлоту волны. Они подмыли берег, и прямо под нашими ногами Константин заметил выступающий бивень мамонта. Он торчал, будто кто-то огромным острым суком заткнул птичью нору. Константин размотал трос, сделал петлю и накинул ее на бивень. Взревел мотор, трос натянулся, врезался в берег — внизу раздался треск. Мы с Майей стояли сбоку и смотрели, как бивень сломался, взметнулся вверх, от него полетели вниз щепки.
— Старый, — сказал Константин, разглядывая бивень. — Потому так легко и выдернулся. Но ничего, разрежу на три части — на память.
Когда он нес к вездеходу бивень, от него отпала маленькая продольная щепка. Я поднял ее и положил в карман.
— Там, за проливом — материк, — показал рукой Константин. — А один раз я видел на горизонте корабль. Интересно было — плывет себе один — на тысячи километров.
— Может, и мы увидим? — Майя повернулась и пошла обратно к берегу. Мы остались стоять у вездехода. Я заметил, как Константин поднял что-то с земли, повертел в руке и выбросил щелчком, как окурок. Это был маленький желтый цветок.
— Надо было здесь привал делать. Место хорошее, — сказал я.
— Там хорошо, где нас нет, — ответил Константин.
Я взглянул на него. Какая-то глубокая грусть, непривычная для него, была на его лице. Словно на нем отражалось это холодное море и дымчатое небо с растворенным светом слабого солнца.
А ведь мы никогда не видим своего лица, подумал я, никогда. В зеркале мы меняемся. Вот эта тень, нашедшая на лицо Константина, есть и во мне. И мы сейчас так похожи.
— Все-таки хорошее место, — сказал я. — У меня в таких местах — озноб по спине. И в такие минуты почему-то мне кажется, что я жду наказания. За прошлую жизнь.
Константин взглянул удивленно:
— В чем же ты так сильно виноват?
Я пожал плечами:
— Знаешь, подробностей этой вины как будто и нет.
Константин хмыкнул:
— Значит, тебе кажется. Креститься надо, если кажется. Я как-то раз тоже думал, что виноват, попросил прощения — так на меня посмотрели, как на дурака. А другой раз считают тебя подлецом, а ты-то знаешь, что это не так. Так что, брат, всем не угодишь. Не бери в голову. А то — тебя послушать, так жить не хочется. Наказание, наказание! Какое наказание? Посмотри вокруг — ничего нет!
— Ну да, ну да, — ухмыльнулся я, глядя под ноги.
— Да что ты насмехаешься надо мной! Я утром на тебя глянул и понял — всё, не даст покоя этот умник. Ты ж все придумываешь! Про нас с Майкой…
— Про вас с Майкой придумал ты, — тихо перебил я его, — ты же решил не наскоком брать, а видишь как — с моей помощью. Сам же вчера сказал.
Я думал, Константин сейчас взорвется. Но он тихо и спокойно произнес:
— Всё. Это как-то не по-моему. Позвал девку на охоту, а ты вон что навертел. Поехали. А то счас тебя молнией с неба как шандарахнет. Наказание.
Подошла Майя:
— Вы что, поссорились?
— Подружились, — ответил Константин. — Поехали дальше.
Я был уверен, что мы возвращаемся в лагерь. Мне уже было стыдно: я жалел не о своей роли, а о своем поведении. Казалось, что я и вправду все усложнил и помешал этим Константину жить своей нормальной жизнью. “И зачем было судьбе кинуть меня в мирный круг честных контрабандистов?” — с улыбкой я вспомнил фразу.
Но, наверное, Константин был таким же отходчивым, как и я. Через некоторое время, искоса поглядывая на него, я увидел, что лицо его посветлело и успокоилось. Вдруг, поддав газу, мы взлетели на холм и остановились.
— Вот же они! — крикнул Константин, отбросил дверцу и выпрыгнул из кабины.
Целился он долго. Олени бежали не быстро, словно ожидая проявления настигшей их беды. Грохнул выстрел, и из бока переднего оленя в противоположную от нас сторону вырвалось фонтаном белесое облачко. Пробежав несколько шагов, олень упал, а стадо, одновременно ударенное током, метнулось в другую сторону.
— Не торопись, целься с опережением! — крикнул мне Константин.
Я выбрал самые ветвистые рога, взял чуть вперед и выстрелил. Вскрикнула Майя, рога зашатались и медленно завалились набок.
— Все, хватит! — услышал я, и мне показалось, что это Майя крикнула голосом Константина. — Хватит, — повторил Константин.
Стадо летело прочь — разогнавшись, взметая веером водяные брызги, олени бежали плавно, как жирафы. Оглядываясь, почему-то отстал один — и вдруг повернул обратно. Он то останавливался, оглядываясь на стадо, то большими прыжками приближался к лежащему оленю.
— Самка, — сказал Константин и показал карабином в ту сторону, где уже скрывалось из вида стадо. — А вон олененок.
Отставший и от стада, и от матери, олененок стоял на пустом месте в неподвижности. Олениха подошла к лежащему оленю, наклонив голову, словно на ходу пила воду.
Только этого мне не хватало, — подумал я и посмотрел на Константина. Он пожал плечами:
— Странно — такие семьи обычно отдельно от стада пасутся.
Наверное, он хотел меня успокоить — на случай, если я переживаю. Как раз на этот самый случай. Он прицелился и выстрелил. Пуля ударила у самых ног оленихи, обдав ее фонтаном воды. Я понял, что Константин отгоняет ее. Она отпрыгнула в сторону и побежала к олененку.
Он меня успокаивал — это я прочел в его глазах. После нашего разговора о моем чувстве вины. И я понял, что сейчас на меня накинется злость — на эту охоту, на Константина, на себя самого и всю мою жизнь, которую я “придумываю”.
Мы втроем молчали и курили. Через люк кабины, где сидела Майя, поднимался дымок, сразу уносимый ветром.
— Мы же на охоте, — почему-то сказал я, очень сильно ожидая, что же скажет на это Константин. А он промолчал.
Потом мы съехали с холма, долго разделывали оленей, после чего прикрыли их останки шкурами. Я подумал, что сверху, с вертолета, будет казаться, что олени просто застыли на месте.
Мы ехали прямо на солнце, и я не сразу заметил впереди старую буровую — покосившуюся вышку и маленький вагончик.
Своей одинокостью и безжизненностью среди бескрайней тундры этот вагончик напомнил мне охотничью избушку.
Вездеход, качнувшись, остановился, Константин заглушил мотор. Это была не тишина. Ветер свистел в перекладинах вышки, терзал воздух, и казалось, что ветер борется со временем, накопившим здесь свою силу, пытаясь сдвинуть его с места и захватить с собой.
Куда? — подумал я, — вперед или обратно?
Все предметы вокруг были мертвы — бочки, тряпки, разбитые ящики являли собой такое раскидистое безобразие, что я сразу подумал: их мертвенность как раз и заключается в разобщенности, непохожести друг на друга.
Опять придумываю, — опомнился я от гулкого удара Константина в дверь, которая, оказывается, была открыта и покачивалась от ветра, словно что-то бесконечно отрицая.
— Паша и Вася были здесь, — зло проговорил Константин. — Тоже охотились. Ну ладно, сейчас маленько приберемся — не спать же в вездеходе.
Мы смели мусор с нар и стола старой робой. Константин принес ведро воды из лужи, окатил все пространство вагончика, сбив пыль.
— Затопим печку, все высохнет.
Я стал разжигать печь. Такие печи, работающие на солярке, были во всех вагончиках экспедиции. Открыл вентиль, увидел, как по днищу растекается темное пятно солярки — бросил туда спичку. Мне всегда нравилось смотреть, как слабенькое пламя от спички все шире и шире расходилось по лужице — “а лисички взяли спички, море синее зажгли” — всегда вспоминал я при этом.
Потом мы с Константином вышли и долго звали Майю. Это было смешно, мы переглядывались и улыбались: два мужика стоят у вагончика и орут из всех сил, зовут девушку, которая гуляет по тундре. Майя отошла далеко, наверное, собирая редкие, растущие поодиночке цветочки. Она иногда наклонялась, и ветер не давал долететь до нее нашим крикам.
— Вот и в Москве так, — сказал Константин, — только вывезешь девушку на природу, она сразу начинает бродить кругами, будто что ищет.
Наконец Майя оглянулась и помахала рукой.
Маленький букетик — он бы провалился в кружку — Майя положила прямо на стол и достала из рюкзака темную бутылочку. “Не забыла”, — переглянулись мы с Константином. Гудела ровно печка, мы сидели за столом, по очереди отпивая из кружки разведенный спирт — “аперитив”, как я это назвал.
— Подождали бы, — улыбалась Майя и подхватывалась к печке, где уже шипела на сковородке оленина.
Я смотрел на букетик и думал о том, что вот так, как эти цветы, собиралась из подробностей нескольких дней эта минута. “Как спокойно Константин взял в себя и растворил все мои выдумки, — думал я, встречаясь с ним взглядом, — и мало ли что он ожидал от этой охоты, но вот сидим здесь уютно, как близкие давно люди, и Константин ведет нас куда-то за собой”.
— Как меняется все со временем, — сказал я, почему-то кивнув на печку, — раньше охотники оставляли после себя дрова, еду, соль, а сейчас, наоборот, убирать за ними надо.
Константин улыбнулся:
— Раньше и сахар слаще был.
— А по-моему, — быстро заговорила Майя, — и раньше разные люди были, и сейчас. Вот Костю, например, я могу совершенно ясно представить в то время, когда здесь на собаках ездили, — таким добрым и сильным охотником.
Константин посмотрел на меня — мол, что тут скажешь на этот лепет?
А я понял вдруг, что эти слова Майи — ее первое, осторожное признание Косте. И при мне ей было легче так сказать. Как бы невзначай, в разговоре, при свидетеле. Она и смутилась, заметно покраснела.
Самое время мне было выйти, покурить. За мной вышел и Константин:
— Чего ты вышмыгнул? Или смотришь — опять хорошее место нашел?
Я улыбнулся:
— А ты чего такой невеселый?
— Да какой-то день непонятный. С утра. Еду и считаю: сколько же сезонов я сюда приезжаю? Как будто завязывать с этим решил.
— А разве сможешь?
— Не знаю. Слушай, а я ведь думал, что Майка к тебе подбивается. Ничего не пойму. Какая-то она — как ребенок. Намучаюсь я с ней — точно это чувствую.
— Так ты ж сам хотел…
Константин бросил окурок:
— Да ничего я не хотел. Хотел одно, а получилось другое. Не вовремя все. Никогда о своей жизни не думал, не вспоминал, а тут… И эта Майка. Раньше бы ее и не заметил. Тут бы с собой разобраться.
Странно было слышать от него эти слова. Я увидел, что Константин изменился за один день. Мне даже показалось, что мы с ним поменялись местами, или, по крайней мере, он стал похож на меня больше, чем я на него. А может, я опять “придумываю”? Каждый человек — сам по себе.
Мы вернулись в вагончик. “Все мысль да мысль! Художник бедный слова…” — подумалось мне, как только я представил, что будем сейчас разговаривать, наверное, шутить, а я совсем не хочу говорить. Мне хотелось молчать и думать о Константине, о себе, о Майе — обо всем, что в мыслях оставалось живее и понятнее, чем в сказанных словах.
Но странно — нам всем было хорошо молчать. Каждый думал о своем. Понемногу пили, ели, улыбались слегка, если встречались взглядами. Потом улеглись спать. Мне не спалось, и через какое-то время, пробормотав, что здесь душно от печки, я перешел в вездеход. Завел мотор и, когда в кабине стало тепло, заглушил. Мой сон был таким же неуютным, как и короткое сиденье кабины. “Все мысль да мысль”, — проносились в голове слова, как только я выплывал из сна. Мне казалось, я слышал негромкий говорок в вагончике. Наверное, Константин рассказывал о своей жизни, пытаясь показать, какой он плохой. А Майя все равно думала по-другому.
Утром я проснулся от холода. Вылез из кабины. На крылечке стоял Константин и крутил у виска пальцем. Красноречивый жест. Мы пошли умываться к дальней, чистой луже.
— Молодец, оставил нас вдвоем, — зло сказал Константин, — всю ночь пришлось сказки рассказывать. Чтоб заснула. А ты что подумал?
— Ничего, — ответил я, улыбаясь. — Ты меня совсем за дурака держишь.
Мы вернулись. Майя поставила чайник и пыталась разжечь печку.
— Вот, погасла почему-то, — радостно сообщила она Константину и вышла, стесняясь своего заспанного вида.
У нас тоже ничего не получилось: видно, в печке кончилась солярка. В маленьких сенях стояла другая, ржавая печка — я взял спички и подошел к ней. Константин сказал:
— Я ее посмотрю. А ты принеси из вездехода канистру.
Я вышел. И запомнил навсегда все звуки, которые раздавались в эти мгновения за моей спиной. Несколько шагов Константина за мной — до сеней. Звяканье чугунных колец, которые он снимал со старой печки. Чирк спички. И упругий, громкий взрыв, будто лопнул огромный воздушный шар.
Меня толкнуло к вездеходу. Оглядываясь, я увидел, как падает дверь вагончика, из проема рвутся багрово-черные клубы пламени. На мгновение я увидел на полу сапоги, обращенные ко мне подошвами — почему они лежат? — мелькнула мысль, и я понял, что взрывом Константина отбросило внутрь вагончика. Между нами бушевало пламя — я вскочил на крыльцо и сразу отпрыгнул назад. Как я потом жалел об этих потерянных секундах! Ноги Константина шевелились — он пытался перевернуться на живот — но я видел только ноги. Натянув бушлат на голову, я нырнул пониже — туда, где огонь только начинался, — и дотянулся до ног. Я боялся их отпустить — так горячо было рукам. Бушлат сползал с головы, я почувствовал, что у меня есть только мгновение — повторения его не будет. Повернувшись спиной к огню, я изо всех сил потащил Константина. Я чувствовал, как его тело скользнуло по мокрому — и упало позади меня с крыльца. Он горел весь — извиваясь и обхватывая голову руками. Дымился и мой бушлат — я сдернул его с себя и начал сбивать пламя с Константина, но казалось, этими ударами я только вздымаю пламя еще выше. Я набросил бушлат ему на голову, и, отворачивая лицо от пламени, потащил Константина к ближайшей луже. Мы упали в воду — я подхватился и сразу руками плеснул воду на оставшиеся пятна огня.
Как долго, как долго, — стучало у меня в голове, когда я вытаскивал его обратно из воды.
Я попытался расцепить руки Константина, но не смог — из-под рук доносилось страшное, утробное мычание.
Подбежала Майя, вскрикивая вздохами, упала возле нас на колени — тоже старалась разжать руки Константина. Он медленно, словно прислушиваясь к себе, отпустил их. Волосы на голове спеклись, прилипли к коже, лицо было красным — я увидел, как медленно приподнимается, как от водянки, кожа щек и лба — Константин стонал и мотал головой.
Масло, масло, — подумал я и взглянул на вагончик. В нем гудело пламя, вырываясь из двери. Я подбежал к вездеходу, надеясь в кабине найти аптечку, какую-нибудь сумку. Там было пусто.
— Чем смазать? — крикнул я Майе.
Она смотрела на меня распахнутыми глазами и мелко-мелко мотала головой.
Константин громко выдохнул — я различил его слова:
— Мочой… надо.
Майя протянула мне платок. Я отошел к вездеходу. Когда я осторожно прикоснулся мокрым платком к ожогам, Константин скрипнул зубами и произнес:
— Уже не поможет… Сильно?
— Да… нет. Заживет. Надо в лагерь ехать. Давай, Костя, потихоньку в вездеход.
Он, наверное, не слышал. Часто дышал, казалось, только выдыхал воздух. Мы помогли ему подняться, уложили на пол грузового отсека, Майя села рядом.
Я никогда не водил вездеход — он рванул с места, как прыгнул, и стал петлять то вправо, то влево. Я съехал с колеи и поехал рядом с ней прямо по тундре. Ветер, обгоняя нас, еще долго доносил дым от горящего вагончика.
Что это было? — думал я, глядя на свои вздувшиеся от волдырей руки, и видел вместо них обгоревшее лицо Константина. — Почему он, тысячи раз разжигавший такие печки, не посмотрел ее, не понюхал хотя бы — какая-то сволочь ведь залила туда вместо солярки бензин. И вентиль, наверное, открыт был, если рвануло так — значит, в печку просто налито было, как в бочку. И ведь я хотел поджигать, а Константин, наверное, машинально, вместо меня довел все до конца.
До конца — повторились во мне эти слова.
Повернуть бы время, закрыть, как тот вентиль в печке, чтобы не неслось так вперед, не обгоняло, как летящий огненный змей.
Черт знает что проносилось в моей голове, пока я трогал все рычаги и педали, на пробу изучая нехитрое управление!
Что будет дальше? — нажимал я газ, и вездеход рвался вперед, словно спешил открыть поскорее это невыносимое — дальше…
Мы выехали к морю далеко от лагеря, и я не знал, в какую сторону поворачивать. Я ехал вдоль берега и боялся, что удаляюсь от лагеря. Но вот показалась впереди охотничья избушка, и я вспомнил, как вчера утром Константин вдруг объехал ее вокруг — зачем? Во всех подробностях прошедших дней я буду видеть намеки на то, что в конце концов случилось.
Я остановился у вагончика начальника. Он выскочил вслед за мной к вездеходу, взглянул на Константина и — растерялся. Этот человек, повидавший всякое, не мог поверить, что такое могло случиться именно с Константином. Я вывел его из оцепенения, дернув за руку, — вертолет, надо вызвать вертолет, — сказал я. Начальник побежал в радиорубку. Майя сбегала за врачом, подходили рабочие — на их лицах я видел непонимание, недоумение. Они готовы были видеть на месте Константина любого другого — мало ли что случается в экспедиции, — но сейчас выглядели как школьники, впервые увидевшие аварию. Они спрашивали меня, я отвечал — про печку, кем-то заправленную бензином, — и чувствовал, что мои слова ничего не объясняют. Не мог же я говорить о том, что Константин изменился за один день, стал другим, и сам мне сказал о конце своей прошлой жизни, что он наконец стал похож на меня? Эти объяснения останутся со мной и, наверное, с Константином.
Врач густо смазывал его лицо какой-то мазью. Я никогда не видел, как снимают маску с умершего, но эта параллель заставила меня вздрогнуть. Я словно отдернулся от этой мысли.
Вертолет прилетел через несколько часов. Майя улетела вместе с Константином.
Она вернулась через неделю — тихая, поникшая. На расспросы отвечала, что Константину сделали пересадку кожи и что врач обещал через месяц его выписать. После своей работы я заходил к ней, помогал разбирать накопившиеся пробы. Работали мы молча, как в читальном зале. Лишь однажды Майя не выдержала и отчетливо мне сказала:
— Он меня прогнал. Я уеду отсюда до его возвращения.
— Вы встретитесь потом, в Москве, — сказал я.
Майя невесело улыбнулась.
Она и правда уехала, как только закончилась промывка.
Начальник уговорил меня работать вездеходчиком — не хватало людей.
Константин вернулся осенью, когда уже выпал снег. Он вышел из вертолета в темных очках, с красным, словно прорезиненным лицом, на котором застыла кривая ухмылка-оскал. Все поняли, что надо будет привыкать к этому лицу, еще долго вспоминая прежнее.
Вечером мы сидели у него и пили водку.
— Да сними ты эти очки, — сказал я.
— Ничего, пока надо привыкнуть. Прячусь от самого себя.
Я не выдержал и начал говорить о том, что ведь это я хотел зажечь ту печку, и уже подходил к ней со спичками…
Константин оборвал меня:
— Я так и знал. Вину свою будешь придумывать. Было бы еще хуже — мы же там вдвоем оставались. Кто бы нас из огня выдергивал?
Он помолчал и вдруг спросил:
— Ходишь на свое место, к зимовью?
— Да нет. Сходил раз, сеть твою снял. Ты же говорил — плохое место.
Он улыбнулся:
— А я вот остаться хочу здесь на зиму. Сторожить. Не хочу пока возвращаться в ту жизнь. Начальник не против — понятливый мужик.
— Да что тут сторожить?
Он посмотрел в окно:
— Ничего. Разве только себя.
— А давай вдвоем?
— Нет, зимой здесь вдвоем нельзя. Совсем разругаемся.
Это “совсем” заставило меня замолчать. Мы допили бутылку, и я ушел спать.
Я улетал последним вертолетом. Радист, закрывая дверь, кивнул на стоящего у своего вагончика Константина:
— А этого забыли?
— Такого не забудешь, — ответил начальник.
Все мужики, прильнувшие к иллюминаторам, заулыбались: им понравилась интонация, с которой были сказаны эти слова.
Лопасти со свистом завертелись, поднимая вокруг вертолета снежную бурю. Я увидел, как Константин снял очки. Не спеша поднялся по ступенькам в вагончик, вынес оттуда карабин и выстрелил вверх.
Я представил, как где-то в море, в исходящую холодным паром воду упала пуля, вошла легко и бесшумно, и единственный маленький круг, захлебнувшись, сомкнулся над ней.
Ночью, сидя уже в самолете, повисшем над светлым полем облаков, я засыпал, думая легко и свободно, как можно думать только во сне: маленький остров, на котором остался одинокий охотник, похожий на меня, плывет где-то рядом, на одинаковом расстоянии.
Я уснул, и слова исчезли, оставив мне свои немеркнущие тени.