(Вопрос С.Н. Дурылина — С.И. Фуделю)
Опубликовано в журнале Континент, номер 113, 2002
Заметки на полях книги С.И. Фуделя
С.И. Фудель. Собрание сочинений: в 3 т.
Сост. и коммент. прот. Н.В.Балашова, Л.И.Сараскиной. Предисл. прот. В.Н.Воробьева. Т.1: Воспоминания. У стен Церкви. Воспоминания об отце Николае Голубцове. Моим детям и друзьям. Письма.
М.: Русский путь, 2001. 648 с., ил.
Сергей Иосифович Фудель (1900-1977) — замечательный духовный писатель, автор работ о святоотеческом наследии и о Достоевском, наследие которого только сейчас в полной мере и во всей своей значительности предстает перед читателем. Он — сын известного в Москве рубежа веков пастыря и церковного публициста Иосифа Ивановича Фуделя (1864-1918), дружившего с Константином Леонтьевым и о. Павлом Флоренским. Отец Иосиф пятнадцать лет своей недолгой жизни отдал окормлению Бутырской тюрьмы и стал настоящим учителем, утешителем и помощником сотен и тысяч заключенных. Он нес им слово Божие, вступался за них перед администрацией, помогал выжить их семьям. Как пишет С.И.Фудель,“при жизни отца все правые ящики его стола были заполнены арестантскими письмами, живыми знаками благодарности из тюрем, с пересылочных этапов, из поселений” — от Урала до Сахалина.
Сильнейшими впечатлениями детства Сережи были поездки в Оптину и Зосимову пустыни — соприкосновение с монастырской жизнью, напоение духом изначального, молитвенного христианства. Он застал последних оптинских старцев о. Нектария и о. Анатолия, замечательного старца иеросхимонаха Алексия Зосимовского. Образ сосредоточенной духовной жизни, подвиг смирения и милосердия, явленные в монашестве, стали для него образцом на всю жизнь, наполовину прошедшую в лагерях и ссылках. Сергей Фудель усвоит когда-то сказанное отцом о том, что “русская религиозная личность корни свои имеет в монашестве”.
Жизнь в местах, отдаленных от домашнего очага, свела его со многими служителями Церкви, претерпевавшей нещадные гонения, среди которых были новопрославленные архипастыри Афанасий (Сахаров) и Кирилл (Смирнов), архимандрит Фаддей (Успенский) и старец архимандрит Серафим (Битюгов), о. Валентин Свенцицкий и о. Сергий Сидоров, безвестные монахи и монахини, чудаки и юродивые… Живые черты встреченных им людей автор передает выпукло и убедительно. Ему удаются не только развернутые портреты, но и лапидарные штрихи, в которых запомнившаяся фраза или жест персонажа передают интонацию и абрис человека.
Заметки “У стен Церкви” и “Моим детям и друзьям” содержат цитаты из сокровищницы богословской и святоотеческой мысли и размышления над ними. Сергея Фуделя не оставляет стремление осмыслить это духовное наследие в контексте современного состояния христианства, найти решение “вечных” проблем церковной жизни — таких, как обрядоверие, уставничество, ксеонофобия. “Иногда удивляешься, — пишет он, — сколько холода в мире, такой в нем холодный сквозняк, а мы еще этого холода от себя добавляем”. Возвращение к первохристианству, к апостольским векам, к видению людей только через Христа — таков лейтмотив его раздумий.
Его воспоминания и размышления есть свидетельство христианина в эпоху разрушения Церкви и гонения на христиан, эпоху духовного кризиса, оскудения любви в мире. Борис Пастернак, один из наиболее часто цитируемых Фуделем поэтов, как-то сказал: “Нарушитель любви к ближнему первым из людей предает самого себя”. В тесных и жестких тюремных условиях эта любовь проходила самую суровую проверку — “школу общения с людьми”, по выражению мемуариста. И вывод из этой науки оказывается для него непреложным: “Смысл жизни страшно прост: стараться всегда и везде сохранять тепло сердца, зная, что оно будет нужно кому-то еще, что мы всегда нужны кому-то еще”.
Отдельную главку занимают воспоминания о московском пастыре о. Николае Голубцове (├ 1963) — удивительно отзывчивом и неутомимом служителе Церкви Христовой, явившем в годы возвращения Сергея Фуделя к родным пенатам (годы хрущевских гонений на Церковь) образец беззаветной любви к Богу и ближнему. “Даже в Великий четверг, — вспоминает Фудель, — после долгой обедни, за которой у него было около 800 причастников, он мог ехать через всю Москву, чтобы кого-то причастить или кого-то в чем-то убедить, а потом, не заезжая домой, возвращаться в церковь на Двенадцать Евангелий”.
Духовный опыт, аккумулированный в воспоминаниях и записках С.И. Фуделя, думается, будет востребован сегодняшними читателями — как проходящими путь воцерковления (кстати, к таковым смиренно относил себя мемуарист), так, может быть, и находящимися в “стилистических разногласиях” с Церковью. Возможно, для последних окажутся важными и даже решающими некоторые рассуждения Фуделя об искусстве — их особенно много в эпистолярном корпусе тома (большая часть писем адресована сыну Николаю — филологу).
Каждому, кто посещает церковь, понятна, думаю, разница между красотой, явленной в храме — и пения, и чина богослужения, и иконных ликов — в ее единстве, и тем “прекрасным”, что называют искусством. И чем глубже входишь в постоянно совершаемое храмовое действо, где ты не зритель, а соучастник, тем сильнее осознаешь роковую пропасть между миром и Церковью. Эта пропасть действительно роковая, потому что многие перешедшие через нее уже не возвращаются, а стоящие перед нею могут и отойти.
Есть ли мост между миром и Церковью?
Для художника (писателя, поэта, живописца, музыканта) стать церковным — это, как ему часто представляется, значит замолчать, потерять себя (ветхого человека), в каком-то смысле умертвить себя (стать мертвым для греха, по апостолу); но тем самым — лишиться и творческих стимулов. А для ценителя “прекрасного” — провести решительный раздел и ликвидацию накопленного чтением и созерцанием, — что тоже далеко не безболезненно, ведь этим жил годы и годы…
Так как же быть с искусством?
Вопрос наиболее острый для гуманитариев. У “технарей” своя проблема — своего рода гностицизм, органический или приобретенный, стремление умом докопаться до всего.
Относиться к искусству как к сатанинскому пародированию Творения или как к одному из путей обретения Творца (ведь коль искусство попущено Им, значит, говорят священники, оно для чего-то нужно)?
Но ведь и “Дух дышит, где хочет”. “Границы искусства и веры неуловимы, — пишет Сергей Иосифович Фудель, — как постепенный переход из долины в горы. В горах ли слышится “Колыбельная песнь” Лермонтова и “ Выхожу один я на дорогу” или еще в долине?”
В связи с этим можно задаться вопросом: правы ли мы, когда прилагаем мерки исторического масонства к державинской оде “Бог”, если в ней поэтически мощно звучит Никео-Цареградский символ веры?
С.И. Фудель пишет, что в известном смысле искусство стало новой религией человечества, а свобода художника своего рода непреложным догматом. Понятно, что “узкий путь спасения”, на который зовет христианство, совершенно неприемлем и враждебен такому свободному творческому самоизлиянию. “Христианство, — продолжаю цитировать Фуделя, — открывает человеку любовь к божественной вечности и одновременно понимание, что для достижения ее ему надо быть духовно здоровым”.
Мы знаем, что в наше время свобода, как никогда, стала “поводом к угождению плоти” (Гал 5:13), чему свидетельством вся реклама и массовая печатная и видеопродукция. Общество и десятилетия спустя после сказанного писателем продолжает рабствовать греху, утрачивая всякий иммунитет добра. Такое впечатление порой, что живем мы не в постхристианской, а в дохристианской эре — атмосфере язычества самого темного, но нередко самого себя полагающего изощренно просвещенным. Однако остается надежда, что отвернувшиеся от христианства то ли по предубеждению, то ли по недомыслию, часто просто не знают его (но, может быть, и не хотят знать).
“Клавиатура зла, — пишет Фудель, — очень широка. Если ее более низкие регистры еще вызывают у людей негодование (я не говорю о степени его искренности), то его более тонкие или прикрытые ноты чаще всего не только отталкивают, но и привлекают”.
Слова эти призывают нас к тому, чтобы научиться различать духов, что возможно лишь в церковном опыте. Конечно, опыт С.И. Фуделя в значительной степени уникален как опыт человека, с рождения вошедшего в Церковь и всегда в самых трудных обстоятельствах — и в тюрьме, и на поселении — внутренне находившимся в ее ограде. Это и опыт его общения с великими светильниками веры и подвижниками, опыт прохождения вместе с Русской Церковью ее Голгофы. И вместе с тем это жизнь, связывающая нас с духовными и эстетическими исканиями Серебряного века, с проблемой оцерковления культуры, которую стремилась решать Божьим промыслом спасенная русская интеллигенция на Западе. Так или иначе, это передача нам непрерывной традиции Церкви и духовных устремлений лучшей части русской интеллигенции.
Но вернемся к теме наших размышлений на полях книги.
Если искусство, как пишет Фудель, “может быть в лучшем случае только папертью Храма” и содержать “только отсветы и отзвуки того, что совершается в Храме”, то значит, что и искусство может быть преображено, если оно пронизано религиозной идеей. Но относиться к нему надо не как к священнодействию, жертвоприношению с помощью мастерства (технического умения), а как к подобию религии, которое тем совершеннее, “чем нравственно здоровее искусство”. Состояние искусства напрямую зависит, как мы знаем, от духовной чистоты его творцов.
“Искусство решило заменить христианство, — повторяет и развивает свою мысль автор. — В христианстве есть три стороны: догматическая, нравственная и обрядовая. Догматом или истиной в новой религии стало убеждение, что в общем нет никакой абсолютной истины, нравственностью — что в общем все более или менее позволено, а обрядом — художественное мастерство”. Причем (выпад против эстетизма) “обряд прикрывает в искусстве и догмат и нравственность”.
Но ведь христианство — это не столько учение или мировоззрение, это жизнь. Это преображение жизни, которое не в силах совершить никакое самое возвышенное искусство. И поэтому жить по-христиански — это и значит быть художником и творцом. Писатель удивительно и глубоко выражает мысли о творчестве как высшем даре: “Дело не в том, чтобы написать или не написать стихи или рассказы, а в том, чтобы зародить в себе и сохранить в себе некую творческую тайну, божественное семя созидания и бытия, которое так же, как семя человеческое, зарождаемое в теплоте утробы, — зарождается только в теплоте и милосердии духа… Важен не способ обнаружения для людей в тебе воссиявшего чуда, а самый факт его воссияния, который и в совсем неграмотном человеке будет излучаться и просвещать и врачевать мир Богу угодными путями”.
Так разоблачается ореол самовлюбленных жрецов искусства, так по-христиански решается задача ответственности искусства перед жизнью.
Писатель говорит о том, что церковная жизнь собирает человеческую личность, давая ей реальное представление о добре и зле, о подлинных и мнимых ценностях и о своем месте и назначении в этом мире. Напротив, те, кто отстоят от Церкви, дезориентированы и склонны принять за искусство его суррогат, который тем привлекает, что приятен на вкус и безболезненно переваривается.
Но есть и в церкви, и в церковной литературе свой эстетический соблазн — соблазн услаждения пусть самыми утонченными, якобы духовными вещами. И Фудель говорит об этом неоднократно. И о богословском гурманстве, и о упоении акафистами (думаю, грешны этим и люди с поэтическим слухом), и о несовместимости церковного и консерваторского пения в церкви, напоминая о том, что богослужение — это взывание к Богу. “Всякое оперное пение в церкви, — замечает он, — отнимает у людей соборную молитву и дает вместо нее развлечение, то есть лишает их последнего духовного руководства”.
Не сомневаюсь, что столь ригористическое высказывание может у иных вызвать протест. Есть ведь и любители консерваторского пения в церкви. К тому же, скажет кто-нибудь, это хороший способ привлечения в церковь интеллигенции; а кто-то добавит, что, мол, на любом инструменте и любым образом можно славить Господа. Так считается у католиков, широким шагом пошедшим навстречу миру. Но путь комфорта и конформизма — это неверный путь, ибо “Господу угодны святые”. В эпоху стремительного возвращения к язычеству и оскудения тепла в мире христианам необходимо создавать скорее “монастырь в миру”, чем мир искусства в монастыре. К этому постоянно призывает С. Фудель. Но это вовсе не значит, что искусство отвергнуто: “Не о “непризнании” искусства может идти речь, а только о тревоге за человека, не чувствующего его границ и его немощи. Сумеет ли он не забыться и не забыть: ни своей меры, ни меры искусства?”