Опубликовано в журнале Континент, номер 113, 2002
Евгений ЕРМОЛИН — родился в 1959 г. в деревне Хачела Архангельской области. Окончил факультет журналистики МГУ. Доктор искусствоведения, профессор Ярославского университета. Автор ряда литературно-критических статей, нескольких книг по культуре и истории Ярославля. Постоянный автор “Континента”. Живет в Ярославле.
Харуки Мураками и его русские читатели
Мураками — один из самых читаемых у нас современных зарубежных писателей. Книги его раскупаются, как горячие пирожки: не успевая остынуть. В кругах продвинутой “молодежи” от 15 до 45 лет его уже стыдно не знать. И вот уже не Акутагава и не Кобо Абэ, при всех их достоинствах, становятся для нас символом новой японской литературы. А именно Мураками. В поколении 15-30-летних он быстро становится культовым фетишем. В чем причина этого успеха? Думаю, тут не просто заразная мода.
Во-первых, Мураками — просто хороший писатель. Он умеет интересно и ярко рассказывать истории. Он умен и изобретателен. У него яркие образы.
Вот один пример. Герой едет с подругой в вагоне поезда. Она дремлет. “Крошечный мотылек прилетел откуда-то и запорхал над нами энергично и бестолково — клочок бумаги на слабом ветру. Покружив так, он сел к ней на грудь, отдохнул там недолго, затем вспорхнул и скрылся из глаз. Мотылек улетел — и мне почудилось, будто она немного, совсем чуть-чуть постарела”…
Но это далеко не все. Мало ли у кого есть красивые метафоры и прочая живописная оснастка! Успех Мураками связан с тем, что он — писатель актуальный.
Такое бывает не со всяким. Не каждый к тому и стремится. Но Мураками это удается. Он размышляет о том, что волнует современного человека. Я начал читать Мураками с некоторым недоверием. Ведь успех у читателей — это чаще всего критерий не качества, а доступности и облегченности. Но в итоге он меня, можно сказать, победил.
И, наконец, он делает свое дело всерьез. Без той иронической ухмылки в важном разговоре, которая так портит репутацию иных наших отечественных сочинителей, не позволяя поверить им даже в малом.
Нужно согласиться: Мураками принципиально доступен даже для не слишком-то опытного читателя. Правда и то, что его проза — это своего рода антология тем и мотивов западной литературы ХХ века, где американские мастера детектива Хэммет и Чандлер сочетаются с Хемингуэем, Сэлинджером, Кафкой… Ну да, многое из того, о чем он говорит, “знаешь” и без него. И без особого труда опознаешь темы экзистенциально ориентированной литературы Запада. Когда у Мураками в романе взгляд героя как будто случайно вдруг падает на книжку Конрада, я уже внутренне вздрагиваю и зажигаюсь… Но в какой-то момент понимаешь, что перед тобой не коммерческая подделка, не постмодернистский коллаж, а проза вполне серьезного и ответственного лирико-экзистенциального посыла. Она оставляет впечатление не просто старательного переложения, но — духовной переклички, когда личный опыт автора пересекается с большими темами хорошей прозы Америки и Европы. (Есть у Мураками и отсылки к русской литературе, хотя по сравнению, например, с Акутагавой их не так много. Да и откуда им взяться в наше-то время, если русская проза ХХ века уж слишком, пожалуй, специфична?)
Давняя у меня путаница с именами и фамилиями японцев. Сначала я вообще ничего не понимал и верил в то, что если писателя зовут Ихара Сайкаку, то Ихара — это имя, а Сайкаку — фамилия. А потому искал (и находил!) его в каталогах библиотек на букву С. Но потом я пообщался по случаю с японцем — и понял, что все обстоит ровно наоборот. В сочетании из двух именовательных слов первое у японцев — фамилия, а второе — имя.
Но с Харуки Мураками снова возникли непонятки. Где тут фамилия? Нельзя не доверять переводчику Дмитрию Коваленину, который местом своего обитания однажды называет Ниигату, в Японии. Коваленин произвел замечательную просветительскую работу, сопроводив своей обширной статьей переведенный им роман “Охота на овец”1 . Едва ли переводчик панибратствует, всюду в статье величая своего героя по имени. Значит, Мураками — фамилия. К тому же Коваленин извещает, что этот японский писатель — в современной национальной словесности чуть ли не самый вестернизированный. Даже живет он то в Европе, то в Америке. Вполне уже мог приспособить свое имя к обычаям Запада…
Этот далеко не самый крупный вопрос связан с ключевой для Мураками проблемой — проблемой, как теперь говорят, персональной идентичности.
Что из себя представляет человек? Что в нем своего, сущностного, базисного? Где он начинается, где и чем кончается? И зачем вообще жить? (Не столько “как”, сколько — именно — “зачем”). Вот небанального характера вопросы, которые образуют главное содержание этой прозы, определяют нерв творчества Мураками.
Но сначала еще несколько слов о самом писателе для тех читателей, которые еще не успели приобщиться к его харизме. (Тем, кто уже хорошо знаком с прозой Мураками, наверняка известны и основные вехи его биографии. Они могут этот абзац пропустить.) Харуки Мураками родился в 1949 году в древнем Киото, а юность провел в портовом Кобэ. С детства он знал английский (что по тем временам в Японии было, кажется, редкостью) и запоем читал иностранные книги, всё, что находил у букинистов, которые задешево покупали у американских моряков полуслучайный книжный хлам2 . Упоминают среди прочих кумиров юного японца Чандлера и Хэммета, Макбейна и Хемингуэя… Писателей разных кондиций, но для восточного человека, возможно, гораздо более близких друг ко другу, чем кажется это нам. По обычной логике восприятия Западом Востока и Востоком Запада. (Хотя Восток ли ныне Япония? Не превратились ли в пустую условность ветхие размежевания?) Затем — идейный раздор сына-космополита с отцом-патриотом, учеба в университете Васэда (отделение греческой драмы), джаз-бар в Токио, где ищущий себя юноша разнимал завзятых драчунов… В 30 лет литературный дебют (роман “Слушай песню ветра”) — и сразу ошеломительный успех. С тех пор появилось еще несколько книг: романы “Китайский бильярд 1973”, “Охота на овец”, “Норвежский лес”, “Дэнс, дэнс, дэнс”… В среднем по роману в год. Плюс эссе, рассказы и переводы. Мураками стал модным и даже культовым писателем у японской молодежи 90-х годов, его произведения перевели на основные языки мировой литературы.
Слава Мураками достигла и России. Его имя — пароль причастности к серьезным и насущным темам, волнующим тех, кто вошел во взрослый мир “после совка”. А еще — знак принадлежности к некоей новой общности. Мне кажется, отличительной чертой этого сообщества русских друзей Мураками является внутренняя свобода, открытость, приятие внешнего мира, способность ощутить себя гражданином глобальной ойкумены. И притом — довольно острое чувство культурной маргинальности, местопребывания на краю народившегося культурного космоса. Ведь и сам Мураками таков.
Его герои, как справедливо замечает Коваленин, “носят джинсы и “сникерсы”, смотрят фильмы Хичкока, ездят на “фольксвагенах”, пьют “Хайнекен”, а образы для диалогов и мыслей черпают из мирового рок-н-ролла и современной западной литературы”. Коваленин признается, что такую прозу ему нравится переводить. Кажется, многим русским читателям из урбанистической и космополитической среды по той же причине нравится такую прозу читать. Она не сугубо специфична, не этнична в том узком, специальном смысле, в каком этничен, к примеру, Кэндзабуро Оэ. Или там Алексей Ремизов.
У западных читателей есть с писателем общая база — и бытовая, и культурная. Есть общее духовное пространство поверх границ и помимо расстояний.
Могу только предполагать, как способны запасть на его прозу, скажем, поклонники рока! Герой Мураками по этой части подкован на все сто, он снова и снова возвращается воспоминаниями и ассоциациями к этой западной музыке. Она — постоянный фон его жизни, источник цитат и средство оформления жизненного опыта. Англоязычный цитатный ряд этого рода (названия групп, солистов, строки из песен) — это в прозе Мураками что-то типа пароля. Мелочь, а приятно.
Но дело не кончается деталями. Есть, судя по всему, в последние десятилетия много общего в духовном опыте японца и русского.
Кстати: писатель вполне искренне (он всегда искренен) оценивает русских высоко. Один раз так: “Иногда эти русские говорят очень дельные вещи. Не оттого ли, что зимой вообще лучше думается?” А потом герой признается, что по три раза прочитал “Братьев Карамазовых” и “Тихий Дон”. “Немецкую идеологию”, кстати, только раз (“но от корки до корки”). Спасибо, конечно. Уже и не ожидаешь ничего особенного, а вдруг еще срабатывает старинная слава.
И та, и другая страна однажды в ХХ веке потерпела поражение. Точнее, потерпели поражение тоталитарные, милитаристические, государственные структуры, системы политической идеологии, глобальные сверхидеи. И в том, и в другом случае есть дом с мертвецом. И что-то с ним нужно делать. Потому как он разлагается и смердит. Или уйти из этого дома. Вот Мураками, кстати, и уходит, со стыдом и с гневом.
В “Охоте на овец” у него появляется такой странный, мрачный дом, туда попадает герой. В доме есть библиотечная комната, забитая книжками, изданными эпоху назад и отражавшими архаический пафос империи, качавшей мускул силы. Герой рассуждает: “Сегодня все это не пригодилось бы никому — кроме разве какого-нибудь историка, решившего выяснить, из чего состоял обязательный багаж японского интеллигента конца тридцатых годов (…) Испытание Временем с честью выдержали лишь “Мифы древней Греции”, “Героика” Плутарха, да несколько шедевров мировой классики”. Остальное превратилось в “никому не нужное чтиво”3 .
Это для русского — все равно что ненароком попасть в синекорешковое окружение 54-томного Полного собрания сочинений В.И. Ленина…
Символично, что герой Мураками покидает этот дом, а в финале романа дом и вовсе взрывается.
Разумеется, уходя, писатель выносит с собой и то, что связывает его с национальной культурной традицией. Кое-что японское. Некий специфический поворот ума, формы сознания. Но и их он претворяет в нечто общезначимое. Что это за общезначимость?
Здесь пора кратко дать представление о романе “Охота на овец”, с которого у многих начинается знакомство с Мураками, о главном герое нашего автора.
Проза лирическая, лирико-исповедальная. Герою-рассказчику под тридцать. Уже по первым страницам в романе опознается задержанная до конца третьего десятка юношеская неудовлетворенность, смятения анархической души, брожение ума… Писатель изобразил разочарованного 29-летнего горожанина-скептика, своего ровесника, мечтателя, который устремляется к свободе от обязательств и любит, чтобы ему нигде не жало. Герой — примерно из того слоя, что, скажем, персонаж Пелевина из его последнего романа, Татарский. Но книга Мураками гораздо интереснее. Он пошел совсем другим путем. Никакого цинизма, никакой левацкой релятивности, никакой двусмысленности. Что и роднит героев японца и русского, так это та темная тоска, которая есть у Пелевина. Но у Мураками она отчетливее и обоснованнее. Откровеннее и искреннее. С какой внутренней напряженностью звучит у Мураками: “ТЫ НЕ ТАКОЙ! (…) НЕТАКОЙ-НЕТАКОЙ-НЕТАКОЙ!!!”
Он идет сам по себе. Скептичен ко всему на свете, и к себе тоже. И этот критицизм, распространяющийся на себя, импонирует. Наш герой не выше, чем его читатели. Такой же. И мысли у него и у них — похожие. Разве лишь он додумывает некоторые из своих тем до последнего конца, а мы — не всегда. Он говорит, что думает, а думает по делу, и не пытается казаться другим. Ни лучше, ни хуже. Во всем этом есть здоровое позитивное начало, рождающее и симпатию, и чувство солидарности, легко преодолевающее границы и океаны.
Герой попал в круговорот модернизации и в ту специфическую цивилизацию комфорта и удобств, которая что в Японии, что в нынешней России не может вызвать больших восторгов у духовно ориентированного человека. Ее прагматический пафос, ее культ комфорта — этого мало для мыслящей личности. С цивилизацией покоя, сна духа нельзя отождествить себя честно ищущему и честно думающему герою нашего времени.
В начале книги рассказчик работает в рекламном агентстве. И остро ощущает пустоту и бессмысленность жизни вообще. Жить бы да жить, но куда? С женой герой расстается, они стали друг другу чужими. Детей у них не было, поскольку непонятно, зачем вообще ими обзаводиться. Дело героя не увлекает. Вообще коммерческая, потребительская цивилизация, общество делового успеха — это не для него. Это ему скучно выносить. Невозможно с этим совпасть. Его фишки — неучастие, отчужденность.
Ему некуда возвращаться. У него не осталось родины. Готовой, ждущей его, как подруга. Любимый город другу не улыбнется. Катюша ушла с берега. И вообще ушла навсегда. Это не просто бытовая некоммуникабельность. Одиночество — судьба.
Отсутствие коммуникации — результат потери социальной прописки. А что может быть для нее основанием? Только сентиментальные воспоминания, которые сильно остыли. И какое-то неопределенное взаимное тяготение. Свободные, ни к чему не обязывающие отношения — воспринимаются как наилучшие из возможных. Пронизанные чувством обреченности, чувством, что рано или поздно нить оборвется, пути разойдутся. Герой с подругой “смаковали оставшееся … время жизни вдвоем, точно смертники — отсрочку исполнения приговора”. Но и это время кончилось. Основное содержание “Данса…” — безуспешные поиски потерянной подруги, безнадежность отношений.
“Жизнь понемногу становилась все проще и проще. Я потерял свой город, потерял юность, потерял друга, потерял жену, а через три месяца потеряю слово “двадцать” в собственном возрасте”. Ему уже нечего терять. Так ему кажется. У героя ничего нет. “Я стоял с телефонной трубкой в руке посреди огромного города, десять миллионов человек слонялись вокруг меня — и совершенно не с кем поговорить”. Никто не жаждет встречи с ним. Он никому не нужен.
Иногда Мураками говорит об одинокой душе с варварской простотой: “До самого рассвета я просидел в одиночестве, разглядывая луну и гадая: сколько еще это будет твориться со мной? Наступит день — и я снова встречу кого-то. Все будет очень естественно — как движение планет, чьи орбиты пересекались. И мы снова будем надеяться на какое-то чудо, каждый сам по себе, выжидать какое-то время, стирать свои души — и расстанемся, несмотря ни на что…” Иногда о том же сказано более утонченно: “Когда долго живешь один, поневоле начинаешь пристально разглядывать что попало. Разговаривать с собой то и дело. Ужинать в шумных трактирчиках. Тайно любить свой подержанный автомобиль. И понемногу отставать от жизни”.
Едва ли ошибается Коваленин, утверждая, что Мураками первым в японской прозе сегодня предложил молодежи “героя своего времени”, с прочувствованной и осознанной позицией. Героя имманентно непродажного. Неуютного для окружающих. Непригодного для “приличной жизни”, не признающего дутых авторитетов. Он не очень-то заботится о собственном будущем, только хочет оставаться человеком в самых нечеловеческих ситуациях. “Оставаться живыми — пусть даже их поступки некому понять и оценить. А если придется — то и ценою собственной жизни”.
Социальный аутсайдер особого рода хочет жить по-своему. Джинсы, старые тенниски, туфли со стоптанными подошвами. Пара банок пива и сэндвич с ветчиной. Не любит проблем, громоздящихся на столе в ожидании твоего прихода. Не любит вообще жить по расписанию. Не любит церемониала, формального порядка, официозности, казенной любезности, фальшивой приветливости, не хочет жить по ранжиру и под копирку. Любит садиться в поезд дальнего следования без багажа. Импровизация — стиль его жизни. Джаз. И в таком же стиле разворачивается повествование о герое. В романе много эпизодов без развития и как бы ни о чем. Разговоров просто так. Жизнь течет, как вода. Шелестит, как листва дерева. Она иррациональна и временами загадочна. Герой непонятен сам для себя. Есть момент неопределенности в его жизни, в поступках и решениях.
Герой остро чувствует бег времени. Ускользает молодость. Ускользает жизнь. Старение в отсутствие смысла — потеря себя. Щупаешь — и не можешь нащупать. Бывшая жена героя сделала для себя такое открытие: клетки человеческого тела обновляются каждый месяц. Что же остается от человека? От моего и твоего я?.. В ответ на замечание героя: “Но я-то уже столько лет с тобой сплю! Знаю каждый уголок, каждую клеточку твоего тела…” — его партнерша отвечает: “Все, что ты знаешь обо мне — не больше, чем твои же воспоминания!..” Потом у писателя появится и мотив неопределенности представлений человека о себе. “Что я вообще могу знать о себе? Разве то, каким я себя представляю, — настоящий я?”
Темы Мураками — релятивность телесности, полная неопределенность личного остатка в жизни без событий. Текучая, постоянная смерть. “С мелких, поистине микроскопических изменений начинает стареть человек. Чем дальше, тем больше появляется таких вот слабо уловимых, но уже нестираемых мелочей — пока, наконец, не опутают они, точно паутина…” Существование — тупик, кольцо. “Ничто не меняется. Всегда, всегда, всегда — порядок вещей на свете один и тот же. Ну разве что номер у года другой, да новые лица взамен ушедших”.
Он ни при чем. То ли он есть, то ли это только кажется. “Этот мир всегда вертелся без моего участия. Без малейшего отношения ко мне люди ходят по улицам, затачивают карандаши, еду с востока на запад со скоростью пятьдесят метров в минуту и заполняют рафинированно-безликой музыкой воздух в кофейных залах больших отелей”.
Подчас чудится, что Мураками и его герой остаются отчасти дзен-буддистами. Это бывает, когда вдруг очень спокойно звучит мотив отсутствия себя. Нуль личности — качество японское, дзенское, незападное. Культурная оболочка сброшена, а что осталось? Фантом! “Еще полгода — и канет в Лету третий десяток лет жизни. Ничего, абсолютно ничего после себя не оставившее десятилетие. Во всем, что нажито, ценности — ни на грош; все, чего я добился, не имеет ни малейшего смысла. Если что и осталось со мною в итоге — так лишь эта самая Скука…” Скука. Это универсальное метафизическое состояние, однако, едва ли может быть прописано в восточной традиции. Умеют ли буддисты скучать? “Скука Как Она Есть” — знак потери смысла. С какой бы скоростью ни ехал поезд — от этой скуки не убежать. В пути: “Чтобы как-то убить время, я попробовал подсчитать в уме, сколько песен записали “Битлз” на пластинках. Дойдя до семидесяти трех, я застрял. Интересно, сколько насчитал бы сам Пол Маккартни?..”
В прозе Мураками открывается общезначимость осевого опыта, который снова оказался предельно актуален в Японии и в России рубежа тысячелетий. Кризис традиции, ее распад, оставили человека один на один с мирозданием. Он перестал совпадать с чем-то, что больше и главнее его. Его снедает жгучая неудовлетворенность, томительное чувство смыслоутраты. И человек задумался о самых простых и самых основных вещах. Он задает вопросы. Где жить? Как жить? А главное — зачем жить? Мураками не пытается дать готовые ответы на все вопросы. Многие из них так и остаются открытыми.
“Я сегодня весь день абсолютно свободен”. Но это слишком-таки пустая свобода. Ее у героя целые завалы, но куда их девать? Ему остается лишь культивировать самые невинные формы юношеского бунта, вести жизнь внутреннего эмигранта, тайного отщепенца, вращаясь в предельно узком кругу таких же добровольных изгоев.
Герои Мураками — люди осевого чувства. Герой до конца сохраняет неприкаянность, внутреннюю тревожность. Чувство победы смешано у него с чувством поражения. Этим он нам и близок. Собственно, мы и он — одна команда. И это трогает что-то в душе, даже если ты успел уже протянуть уйму лет и не склонен впадать в азарт по пустякам.
Поколение Мураками: школьники и студенты, ищущие себя, замотанные конторскими буднями юные клерки, тоскующие по иному. Хай-тек. Поколение неудовлетворенных автоматизмом жизни, личным неучастием в той большой, настоящей жизни, которая, наверное, где-то все-таки существует. Те, кому эпоха и среда не дают повода и предмета для серьезного участия.
Таких людей не так уж мало. Их становится даже больше. Недавно в Ярославле, где я живу, случился театральный фестиваль и некий провинциальный театр привез на него постановку “Над пропастью во ржи” Сэлинджера. И случился аншлаг. В огромном зале яблоку было негде упасть. Постановка, кстати, оказалась довольно посредственной. Но не это сейчас важно. Важно, что еще лет десять назад, я уверен, знали про Сэлинджера и любили его у нас в провинции единицы…
Успех Мураками — из того же ряда. Меня он радует. Я думаю так: если вообще существует сегодня неусловная, непропагандистская, небандитская и нечекистская Россия, если вообще возможна Россия будущая (та, в которой хотелось бы жить), то составляют ее, условно и, безусловно говоря, читатели Мураками.
Россия — это честный и бескорыстный поиск читателями Мураками себя в чуждом, даже враждебном мире.
Возможно, только выбор, определяющий судьбу, делает в жизни зарубку, которая что-то значит. Герою предоставляется возможность дела. Хотя возможность отчасти фиктивная, сопряженная с фантасмагорией. Незамысловатые будни аутсайдера пресекаются неожиданными осложнениями. В романе появляются фантастические допущения. В соответствии с ними и развивается сюжет. Начинается прорыв из рутины в загадочный, романтический мир. Возникает возможность поступка.
Суть дела в следующем. Есть некая непонятная, целеустремленная сила (Овца). “ОЧЕНЬ — ОСОБЕННАЯ — ОВЦА”. (Сразу сказать: западная, христианская ассоциация “овца — Агнец” тут не работает.) Воплощенная Воля. В стремлении к своим целям Овца меняет человеческие оболочки. Она завладевает человеком и дает ему небывалые возможности (силу, власть, успех, богатство) в обмен на сущую малость — на его личное начало. Человек, проще сказать, в итоге сам становится Овцой. Вселение Овцы — потеря себя. Окончательная и бесповоротная. И уже в этом качестве приобщается к первоначалам мироздания, к некоему первозданному безличному Хаосу — помимо личного сознания, помимо слов.
Однажды, когда Овца вдруг уходит из изношенной оболочки некоего теневого дельца огромного размаха и влияния, Сэнсея, создавшего могущественную “Империю” влияния и силы, именно нашему герою стечением довольно странных обстоятельств дается то ли поручение, то ли приказание. Бремя. Ему нужно за месяц найти пропавшую Овцу.
Дальнейшее — почти детективная история этих поисков, которые приводят героя к его старинному другу, имеющему странновато звучащее для русского уха прозвище Крыса. Крыса какое-то время назад покинул города и жил в страшной глуши. Здесь-то в него и вселилась Овца. Но это его не обрадовало. И вот Крыса, в которого вселилась Овца, покончил с собой, когда та заснула.
В пересказе история выглядит глуповато. Собственно, примерно так она воспринимается и героем. Он говорит, впервые услышав об Овце: “В целом вся эта история — какой-то дурацкий бред, в который просто невозможно поверить”. Но тут же добавляет: “Но странно: именно из ваших уст она звучит чуть ли не как чистейшая правда”. То же можно сказать про Мураками. Звучит, как чистейшая правда.
Нужно сказать, что и в самом романе нет чрезмерных сложностей. Мураками умеет заинтриговать читателя, и переводчик имеет, вероятно, основания говорить о “музыкализации текстового потока”, о некоей джазовой компоненте прозы Мураками. Но суть его рассказа проста. Даже при том, что в романе, кажется, не все концы с концами сходятся. Есть какие-то болтающиеся нитки. Есть как будто лишние подробности, детали, которые не стреляют или стреляют не в цель. Фантастический элемент, однако, введен очень деликатно. Все (или почти все) странности получают вполне здравое объяснение. А то, что объяснить нельзя, преподнесено в переживании, на грани сна и бреда, реальности и воображения. И та же Овца — персонаж, который ни разу не появляется “в кадре”, она существует только на фотографии, в рассказах и размышлениях о ней. Даже возникающий однажды перед главным героем Человек-Овца оказывается только неким слегка свихнувшимся дезертиром, который ушел от людей, чтобы не служить в армии и не убивать людей, сшил себе одежду из овечьих шкур и живет в лесу.
Ну, по крайней мере герой и его друг не захотели власти ценой потери себя. Так это можно понять. Прошли через это искушение. Чудесное появляется для того, чтобы испытать человека. Коваленин говорит о “конфликте доктора Фауста” в романе. И тут же добавляет, что дьявола в романе нет, Овца — это не столь определенная сила, Восток вообще не знает “Зла как такового”. “Есть лишь Непонятное — или Пока Непонятное нами в самих себе…” “Монстры эти не положительны и не отрицательны, не добры и не злы. Их космическое Предназначение и цели, как правило, остаются вообще за пределами человеческого воображения”.
Так ли это? Трудный вопрос. Кажется, все-таки персонифицированное зло (“Зло”) в сознании писателя и в романе присутствует. Вот разговор героя с профессором об “Идее Овцы”.
“— А эта Идея… Она, вообще говоря, гуманная?
— Гуманная. В понимании Овцы.
— А в вашем понимании?
— Не знаю…”
И еще так говорит профессор, который также однажды оказался вместилищем Овцы, но потом был ею брошен и остался на всю жизнь раскоординированным. (“Овца уходит, оставляя в голове человека голую Идею. Однако выразить эту Идею без самой овцы нет никакой возможности! В этом и состоит весь ужас “обезовеченности””): “Никого на свете овца еще не сделала счастливым. А все потому, что перед Овцой добро и зло в жизни человека утрачивают всякий смысл…” Но добавляет: “Впрочем, у тебя, надо думать, своя ситуация”.
Мураками не директивен. У каждого из его читателей своя ситуация. Но есть общий вектор. Коваленин связывает этот вопрос с индетерминированностью человека в представлениях восточного писателя. Человек непознаваем до конца. Но это ведь вовсе не чисто восточная истина. Это вполне западное знание о человеке, его сущности и пределах, свободное от позитивистской и от рассудочной ограниченности. “В сравнении с тем, что являет собой Овца, наши проблемы Личной Совести (…в контексте социетизма западного типа — Е.Е.) оказываются безнадежно размыты — и перекрываются вопросами о выживаемости человека”. Так говорит Коваленин — и говорит не слишком-то определенно. Сие в принципе сомнительно.
Важны в романе две итоговых темы. Одна — отдаться или сохранить себя. И как себя сохранить. А если невозможно — то что? Фатализм и свобода. Выбор. Его человек вправе сделать сам. Раз и навсегда, однако. И подчас оказывается не готов. А тут-то его врасплох и застает рок. Но герой упрям и упорен. Он — главное препятствие.
Вторая — одиночество и некуда вообще пойти. “Ведь по крайней мере я выжил… Конечно, лучший индеец — это мертвый индеец. Но мне во что бы то ни стало понадобилось жить дальше.
Зачем?
Рассказывать байки каменным стенам?
Чушь собачья”.
В финале “Охоты…” герой сидит на берегу моря и плачет. Так проходят два часа. Но потом он встает и делает первый шаг из бездны поражения и жизненной неудачи. “Совершенно не представляя, куда идти, я все-таки встал и отряхнул налипший на джинсы песок”.
“Когда солнце совсем зашло, я сделал свой первый шаг — и услышал, как за спиной еле слышно плеснулись волны”. Так кончается этот роман.
Шаг — куда?
Следующий роман, “Dance, dance, dance…”4 , — и сюжетное, и логическое продолжение предыдущего. Там действия куда меньше, во всяком случае в первой, освоенной мною части. Почти ничего не происходит. Это роман напомнил мне прозу Керуака. Герой в пути, в движении. И только. Без судьбоносных событий и радикальных выборов. Но у Мураками совсем другая логика причин. Ничего не может произойти, потому как жизнь опустела. Герой принципиально отошел от социального и остался сам с собой. Но что такое он сам — это ему непонятно. И зачем он нужен. “…я прозябал один-одинешенек в какой-то пожизненной отсрочке”.
Рассказчик не желает вступать с социумом в любые отношения. Работает он лишь затем, чтобы на что-то жить: “покрыть расходы на жизнь”. Журналист-внештатник, разовые заказы рекламного свойства. (Но при все при этом герой — профессионал вполне высокого уровня. Потому он пользуется спросом и начинает много зарабатывать. Тут вдруг начинает звучать конфуцианский мотив.)
“Очень похоже на разгребание снега лопатой.
Снег все сыплет и сыплет — а я методично разгребаю его и раскидываю по обочинам.
Ни жажды славы, ни желания как-то отличиться на трудовом фронте. Просто: снег падает — я разгребаю. Старательно и аккуратно. Признаюсь, не раз я ловил себя на мысли, что перевожу свою жизнь на дерьмо”.
И тут же предлагается вывод: в современном Обществе Развитого Капитализма основной закон всякой деятельности — перевод-на-дерьмо. (оптимизация потребления, как говорят политики). Мировой порядок. Есть, есть у писателя и социальная критика: “Люди стали поклоняться динамизму Капитала. Молиться мифу о Капитале (…) Ибо никаких других мифов для них в этом мире уже не осталось.
Вот он, Развитой Капитализм. Мы живем в нем — нравится это нам или нет (…) Никуда не убежишь. А булыжник кинешь — отскочит да назад прилетит”.
Мураками создает развилку. Бывший напарник героя пошел путем коммерции, отдался делу. Преуспевает. Герой его понимает, но идти следом — от этого нас увольте. О том же напарнике сказано и так: “он просто стал соответствовать своему возрасту” А наш герой вообще ничему не соответствует. Как критически мыслящая свободная личность.
Еще один повод для сравнения — встреча с бывшим одноклассником, ныне популярным киноактером Готандой. Тот вроде бы процветает — но вдруг признается, что он утратил грань между собой и своим “сценическим имиджем”, пребывает в постоянном раздвоении. И еще: он знает, что никогда ничего не выбирал сам. “Где она, моя жизнь? Куда запропастилась? Куда подевался тот настоящий “я”, каким я когда-то был? Всю дорогу — сплошные чужие роли…”
Вот и у нашего героя-рассказчика нарастает чувство отсутствия жизни. Он блюдет личный суверенитет. Он этому самому учит девочку Юки: “Моя жизнь — это моя жизнь, а твоя жизнь — твоя и больше ничья. Если ты четко знаешь, чего хочешь, — живи как тебе нравится, и не важно, что там о тебе подумают остальные. Да пускай их всех сожрут крокодилы!..” Беда только, что сам-то герой не очень-то ясно представляет, чего он хочет. Ничего ему не понятно.
Герой сидит дома, шатается по улицам, ни с кем не общается. Спит. Раз он читает про Джека Лондона и сравнивает себя с ним. У того была жизнь, биография, а у него нет ее вовсе. У одного судьба полная трагедий и триумфов — у другого ничего не случается. Ни черта.
И все же нашего героя тянет к другому. Он пускается в поиск коммуникации. Собственно, и остаток смысла связан оказывается именно с коммуникацией. Девушка из гостиницы в Саппоро. Полуброшенная девочка, дочь дамы-фотомастера и писателя, которого Мураками назовет почему-то очень похоже на то, как звучит его собственное имя: Хираку Макимура.
Здесь выбор — это возможность общаться. Желание общаться. Это этос: “…я не делаю ничего, за что бы меня потом ненавидели. И пользоваться чужими слабостями я не люблю”.
Отвлекаясь от романных перипетий, думаешь о Мураками так.
Тонкая натура. Боль внутри. Но кому ее покажешь? И зачем? Царапины на душе. Не вполне определенная религиозность. Меланхолическая сурдина. Вязковатое многословие. Что-то, напоминающее бормотание в полусне. Театр марионеток. Плоскостные фигуры и несколько обесцвеченная реальность. Эмоциональная пригашенность. Но и слабая интенсивность, ослабленность жизни как таковой. Неверие в возможность Совершенства. Человек — ужасно несовершенная система. И контакты его таковы же. “То линия перегружена. То нужные цифры не вспоминаются. То какой-нибудь осел ошибся номером. Но так уж устроено, я не виноват”.
Умерла кошка, герой зарыл ее в бумажном пакете. “Прости, сказал я ей напоследок, но на большее нам с тобой рассчитывать не приходится (…) Что делать, подруга. Такой финал — самый подходящий для нас. И для тебя, и для меня”.
Однажды возникает тема Последней инстанции. Водитель авто дает герою телефон Бога. Богу можно позвонить. Сам этот Водитель каждый вечер общается с Богом, и стал в душе христианином. Собственно, речь идет об исповеди и молитве — но с твердой уверенностью, что она услышана, и с тем, что на нее дан ответ. Но герой так и не поговорил с Богом. Даже в голову не пришло. Почему? Коваленин отвечает на этот вопрос так: “Возможен ли разговор человека с Богом, когда сам человек не знает, что представляет из себя? О чем спрашивать Его, когда наши главные проблемы — лишь в нас самих?” Может, он и прав. Надо б подумать.
Впрочем, Бог ли это был? Сэнсей умер — и там никто больше не берет трубку. Так признается Водитель в финале.
Еще один интригующий аспект — мистика встречи. Трудно в современном мире ввести сакральное. Мураками пытается это сделать. Не совсем понятно, вполне ли он осознает, что делает. Возникает ощущение, что он сам идет наощупь.
Мистическое средоточие — отель “Дельфин” в Саппоро. Писатель дает неопределенные намеки на участие Человека-Овцы в судьбе героя, на присутствие провиденциальности в мире. Герой долго к этому идет, причем упорно, хотя не слишком понимая, куда идти и почему. Чудом он попадает в комнату, предназначенную для него одного, где его поджидает в вечности — Человек-Овца. Мистический посредник. Встреча с ним — повод для исповеди. Тут начинает работать механизм коммуникации с чем-то высшим. “Медленно и осторожно, словно растапливая глыбу льда, я каплю за каплей выцеживал перед ним свою душу”. Признавался в душевном столбняке, в том, что разучился любить…
Взамен он получает не весьма определенное утешение. Суть его, в частности, в том, что все в жизни как-то взаимосвязано — но общая связь будет понятна лишь по итогу, когда-то потом. Или даже и тогда не будет ясна, но по крайней мере в это нужно верить. Человек-Овца — оракул, выговаривающий туманные, непонятные пророчества. “Танцуй,— сказал Человек-Овца.— Пока звучит музыка — продолжай танцевать. Понимаешь, нет? Танцуй и не останавливайся. Зачем танцуешь — не рассуждай. Какой в этом смысл — не задумывайся. Смысла все равно нет и не было никогда”. Не слишком-то внятный рецепт жизни. Он выдает растерянность автора. Танцуй — то есть живи? Живи полнее? Танцуй веселее? Очень классно, чтобы все на тебя смотрели? Создай свой имидж?.. эх-хе-хе. В словах теряется смысловое зерно.
Неудивительно, что герой после судьбоносной встречи остается с чем был: “Я не знаю, чего в жизни хочу. Даже в каком направлении двигаться — не понимаю. Я ржавею. Ржавею и застываю”. Он снова и снова возвращается к словам Человека-Овцы, но без особого успеха в их истолковании и применении.
И становится понятно, что Мураками не столько врач, сколько боль. Но боль-то настоящая. Вот в чем штука.
1Коваленин Д. Лучший способ потратить деньги, или Что делать в период острой джазовой недостаточности // Мураками Х. Охота на овец. Роман СПб., Амфора, 2000.
2В СССР с этим было и лучше, и хуже. С одной стороны, не так уж мало книг было переведено на русский. И это далеко не всегда была чисто конъюнктурная политизированная словесность. Переводили и тех, кого признавали классиками… С другой — цензура бдительно отсекала слишком многое и тогдашний советский читатель был очень плохо, крайне избирательно знаком именно с новейшей западной литературой. Так что только в 90-е был более-менее восстановлен основной контекст мировой литературы (благодаря и переводам, и возможности получать и читать книги непосредственно на иностранных языках) — и мы в него вошли.
3“Охота на овец”. СПб., Амфора, 2000
4Dance, dance, dance… Ч. 1. СПб, Амфора, 2001. Дэнс, дэнс, дэнс. Ч.2 СПб,, 2002.