Опубликовано в журнале Континент, номер 112, 2002
Сергей БАБАЯН — родился в 1958 г. в Москве. Окончил Московский авиационный институт. Писать начал в 1987 г. Автор романов “Господа офицеры” (1994), “Ротмистр Неженцев” (1995), повестей “Сто семьдесят третий”, “Крымская осень”, “Мамаево побоище”, “Канон отца Михаила”, “Кружка пива” (“Континент” №№ 85, 87, 92, 101, 104), сборника прозы “Моя вина”(1996). За повесть “Без возврата (Негерой нашего времени)”, напечатанную в “Континенте” (№ 108), удостоен в 2002 г. премии имени Ивана Петровича Белкина (“Повести Белкина”), которая присуждается за лучшую русскую повесть года. Живет в Москве.
21 декабря
Петр Васильевич посмотрел на часы — было девять пятьдесят шесть, — потом перевел взгляд на стол. Стол был накрыт простыней, голубоватой в сумерках комнаты. В центре квадрата, очерченного остроугольно выглаженными складками простыни, стояла бутылка водки “Нарком”. С этикетки весело-грозно смотрел молодой, в кителе с “разговорами” и тремя орденами боевого Красного Знамени на груди наркомвоенмор Клим Ворошилов. Вокруг бутылки, на равном расстоянии друг от друга, стояло восемь тарелок: с вареной и копченой колбасой, сыром, грудинкой, селедкой, солеными огурцами, репчатым луком и черным хлебом. Все это было нарезано толстыми, в палец, ломтями и не совсем ровно уложено вкруговую. В центр был положен один кусок. Еще две тарелки — одна с золотистой каемкой, другая с одиноким бледным цветком — были пусты. Возле каждой лежали старательно, но неумело вычищенные — рельеф горел серебром, но углубления были черны — старомодные мельхиоровые вилка и нож. Во главе стояли массивные ложнохрустальные рюмки.
Петр Васильевич подошел к столу, чуть подрагивающей рукой поменял местами тарелки с луком и сыром, потом медленно прошелся по комнате. Комната была строга и чиста: еще вчера все лишние, случайные вещи были вынесены на кухню, со шкафа, книжных полок, кровати, буфета и громадного старого телевизора вытерта пыль. Линолеум с исчезающим паркетным рисунком лоснился от белесого зимнего света, падающего из пустого окна. Пол и окно Петр Васильевич тоже протер влажными тряпками, а вкрутить лампочку в люстру позвал соседа. До недавнего времени Петр Васильевич менял перегоревшие лампочки сам, но полгода тому, когда он стоял на стуле с запрокинутой головой и поднятыми руками, у него вдруг пятнами потемнело в глазах, и он чуть не упал.
“Порядок”, — привычно-отрывисто сказал про себя Петр Васильевич и прошел в ванную комнату. Глядя в поеденное звездчатой чернью зеркало, он помял гладко выбритые, морщинистые, дряблые щеки… вспомнилось вдруг: “Пусти… ой! У тебя щеки как терка!”. Это была Настя, буфетчица в офицерской столовой; прошло сорок лет, но он как в жизни увидел и Настю, и полутемную, заставленную ящиками подсобку с закрашенным белым окном, и услышал, как у Насти срывается голос, и понял, что ее не надо пускать… вот только как потом было с Настей, он вспомнить не мог.
Петр Васильевич причесал бессильные редкие волосы, одернул китель — зазвенели медали, — чуть довернул орден Красной Звезды и инстинктивным, до сих пор энергичным офицерским движением надел фуражку с покрытой паутиной трещинок козырьком. Под фуражкой старое и слабое лицо его сразу построжело, помолодело, окрепло. Выйдя из ванной, он посмотрелся в стекло открытой кухонной двери: в тусклом его отражении он увидел угловатую подтянутую фигуру с мужественным выступом козырька — и гордо и обречено подумал: “Старый солдат…”
В два приема повернувшись налево кругом, медленно, но твердо ступая начищенными ботинками — мерно постукивали каблуки, — Петр Васильевич вернулся в комнату.
На стене над старым буфетом висел большой портрет Сталина. Под ним за стекло верхней полки буфета был вставлен перекрещенный рубцами от сгибов темно-красный листок бумаги. На листке было напечатано:
БЛАГОДАРНОСТЬ
ОТ ВЕРХОВНОГО ГЛАВНОКОМАНДУЮЩЕГО
Петр Васильевич сдвинул каблуки, вытянулся как мог — кольнуло в спину — и отдал Генералиссимусу честь. Сталин молча смотрел на него. Петр Васильевич постоял так с минуту — крепко сжав губы, чувствуя, как в груди его поднимается дрожь — от радости, гордости, боли, потом медленно опустил руку и торжественно, отделяя каждое слово, — и в то же время едва уловимо ласково — тихо сказал:
— С днем рождения, товарищ Сталин.
Сталин смотрел и, как всегда, чуть улыбался в усы. Какое в Него было лицо! Грозное, доброе, мудрое, бесконечно спокойное, подчиняющее всех и в ответе за всех и за все, — в Нем была сила бога, знание бога, справедливость бога, беспощадность бога… Наше дело правое. Мы — победим. Враг будет разбит. Победа будет за нами. На портрете Сталину было шестьдесят пять лет: это была фотография, вырезанная из большого настольного календаря тысяча девятьсот сорок пятого года.
В передней раздался звонок. Петр Васильевич пошел открывать. Он шел и уже видел Ивана Михайловича.
— Здравствуй, Петр Васильич! С праздником тебя…
— Здравствуй, Ваня! И тебя с праздником.
Петр Васильевич и Иван Михайлович обнялись и троекратно поцеловались. Иван Михайлович был невелик ростом и кругл в отличие от высокого и худого Петра Васильевича и по виду лет на десять моложе его.
— Вот, Петр Васильич, возьми. Нюра тут огурчиков, сальца положила… ну и водочки, конечно.
— Это ты зря, — строго сказал Петр Васильевич. — У меня все есть. Давай раздевайся. Ботинки не снимай.
— Да наслежу же!
— Отставить. Не на мой день рождения собрались.
Иван Михайлович снял толстокожую, подбитую пенистым мехом куртку и повесил ее на вешалку — рядом с сильно потертым, потерявшим форму пальто.
— Вот… дочка зачем-то купила, — сказал он и развел руками, хотя Петр Васильевич на куртку даже не посмотрел. — Я ей говорю: ну зачем мне такая? А она…
— Хорошая куртка. Проходи.
У Ивана Михайловича на пиджаке было четыре медали, одна из них “Ветеран труда”, и орден Отечественной Войны — не боевой: из тех, что давали всем участниками войны к сорокалетию Победы. Войдя в комнату, Иван Михайлович остановился перед портретом Сталина и, дождавшись, когда вернется зашедший с Нюриным пакетом на кухню Петр Васильевич, выставил живот и громко сказал:
— С днем рождения, товарищ Сталин!
Петр Васильевич немного постоял рядом с ним — и снял фуражку.
— Ну, Ванюша, давай к столу.
Старики сели: Петр Васильевич — лицом к Сталину, Иван Михайлович — боком.
— Вот, Ваня, — сказал Петр Васильевич, берясь за бутылку; у него была сухая, бледная, усыпанная старческой гречкой рука; руки Ивана Михайловича были красны и толсты. — Видишь, какую водку выпустили? “Нарком”! Пробовал такую?
Иван Михайлович кивнул.
— Хорошая водка.
— Помнят, значит… — Петр Васильевич с усилием стронул крышку и медленно наполнил до краев обе рюмки. Иван Михайлович помаргивая смотрел, как он наливает. Петр Васильевич взял свою рюмку и боком, опершись свободной рукой о колено, встал. Встал и Иван Михайлович. Петр Васильевич помолчал — и сказал:
— За здоровье — Верховного — Главнокомандующего.
Они осторожно, негромко чокнулись. Петр Васильевич пил медленно, припав к самому краешку рюмки бесцветными, исчезающими губами и неотрывно глядя на Сталина. Иван Михайлович выпил рюмку зажмурясь, глотком. В комнате стоял полумрак; за окном на ветру роились маленькие сухие снежинки. Петр Васильевич, а за ним и Иван Михайлович сели и потянулись к закускам.
— Бери селедку, Ваня.
— Угу…
Петр Васильевич закусывал мало и неторопливо. Иван Михайлович тоже не спешил, но видимо сдерживался. Тишину нарушало только постукиванье вилок о тарелки и хруст огурцов.
— Давай повторим, Ванюша.
Петр Васильевич тронулся рукою к бутылке, но Иван Михайлович его опередил и разлил сам. Поднялись они одновременно: Иван Михайлович вставал быстрее, но старался не перегнать — помедлил на полпути.
— Ну, Ваня…
— За победу, Петр Васильич.
— Да, за победу, — сказал Петр Васильевич и слабо тряхнул головой. — За десять сталинских ударов, Иван!
Выпили. Иван Михайлович прикрякнул и взялся за колбасу.
— Ешь, ешь, — чуть улыбнувшись, сказал Петр Васильевич. — Ты еще молодой, тебе надо есть… Надо жить, Иван, — Петр Васильевич посмотрел на Сталина — и вдруг глаза его дрогнули и голос сорвался: — Немного нас у него осталось…
Иван Михайлович расстроился и даже рассердился.
— Ну что ты такое говоришь, Петр Васильич?
— Да нет, я знаю, что ты не думаешь, я не о том. Я просто, что вот они водку выпустили, с Ворошиловым. Ты думаешь, они понимают, кто такой Ворошилов? Что такое нарком? Да в тридцать девятом, после Халхин-Гола, Ворошилов на Красной площади, во время парада, японского военного атташе за ухо трепал! Потрепал за ухо и погрозил пальцем! Вот так. А нынешние перед всем миром на брюхе ползают.
— Да, — сказал Иван Михайлович и вздохнул.
— Он и в старости был — ого-го! Помню, в сорок восьмом… отставить! — в сорок девятом году он к нам в полк приезжал. Инспекция была, по нашему округу, а наш полк был образцовым. Он с этой инспекцией и приехал — захотелось, наверное, тряхнуть стариной. Приезжают. Ну, собрался комсостав, стоим по ниточке в штабе… а Климент Ефремович оглядел нас и говорит: ну, говорит, товарищи офице-ры! — в голосе Петра Васильевича пробился металл, — а кто из вас, говорит, с утра водку пьет? Все растерялись, молчат… — Петр Васильевич усмехнулся, от глаз на виски веером побежали морщины. — А был у нас такой зампотех, Марченко… хороший мужик, боевой. “Разрешите, говорит, — товарищ Маршал Советского Союза! Я пью!” Ворошилов так поворачивается к нему… все замерли… “Ну, — говорит, — молодец! Принесите-ка нам с товарищем майором по стаканчику водки”. Принесли. Ворошилов с нашим Марченко чокнулся — и выпил. Вмах!
Иван Михайлович посмеялся. Петр Васильевич погрустнел.
— Ты представляешь, Ваня, если бы сейчас — Иосифа Виссарионовича? Да все эти чубайсы от одного его взгляда попадали бы… — Петр Васильевич посмотрел на Сталина и выпрямил ослабшую спину. — Да что взгляда, ему только голову повернуть. Сорок лет как ушел, только тогда по-настоящему перестали бояться. Оболгали страну, вождя, народ. Ни за что, мол, сажали. Что я, не знаю, кого сажали? После революции, после гражданской мало врагов осталось? К тому же весь мир был против нас, все хотели нас задушить. Мы были одни! — против всего мира. И выстояли! Одни! А кого ни за что посадили — Сталин был виноват? Сталин должен был каждое дело читать? Пока сажают, кто-то всегда будет ни за что сидеть. Или сейчас мало зазря сидят? Ну… ладно. Наливай, Иван.
Иван Михайлович разлил и первым взял рюмку.
— Теперь за тебя, Петр Васильич.
— Нечего за меня пить, — отрезал Петр Васильевич.
— Нет, ты как хочешь, а я за тебя выпью, — решительно сказал Иван Михайлович. Он уже был влажен и красен. — Ты мне жизнь спас.
— Ну, вспомнил…
— А я никогда и не забывал, Петр Васильич. Твое здоровье… ваше здоровье, товарищ подполковник! То есть… — Иван Михайлович погрустнел, и глаза его посмотрели куда-то вдаль, — …товарищ лейтенант…
Петр Васильевич с не очень довольным видом взял свою рюмку.
— Твое, товарищ боец… ну вот, еще вставать! Отставить!
Они чокнулись, выпили, закусили… Теперь сидели молча, в тишине — слышно было часы. Во дворе вдруг взвыла метель. Иван Михайлович оглянулся и посмотрел на окно, за которым ничего не было видно.
— Да-а… Как вспомнишь… на снегу, тулупов нет, перчатку снимаешь — пальцы к винтовке липнут… И как это мы могли, Петр Васильич?
— Молодые были, Ваня.
— А ведь ты мне тогда старым казался, Петр Васильич. Тебе ведь уже тридцать было, а мне девятнадцать. Подумать только — девятнадцать!..
“А ведь я тебя тогда чуть не застрелил, — вдруг ясно подумал — вспомнил — Петр Васильевич. — Ты это понял тогда или нет? Наверное, нет. Вас недавно прислали, и ты побежал. Я ору “назад!”, а вы бежите. Я не выстрелил в тебя, потому что ты в последний момент упал. Наверное, споткнулся. Я выстрелил в кого-то другого”. Вслух он — споря с кем-то, может быть, с этим кем-то другим, в которого он выстрелили пятьдесят лет назад, — сказал:
— На войне уговорами не воюют.
Иван Михайлович вздохнул.
— Какие уж тут уговоры…
— И все-таки мы сломали его! — вдруг яростным шепотом воскликнул Петр Васильевич и стукнул костяным кулаком по столу. — Сломали, Иван! А почему? — Он торопливо, расставив острые локти, полез из-за стола. — Вот подожди, я тебе сейчас прочитаю…
Петр Васильевич подошел к книжным полкам — высокий, седой, уже даже не седой, а с выцветшими до полупрозрачности волосами, в форменных брюках с колом стоящими складками и кителе, висевшем на нем как на вешалке, — и вернулся с маленькой, тоже бесцветной от старости книжкой, в изломанном переплете,.без корешка.
— Наливай, Иван.
Иван Михайлович налил. Петр Васильевич надел очки и раскрыл книжку на первой странице.
Товарищ Сталин, слышишь ли ты нас?
Ты должен слышать нас, мы это знаем.
Не мать, не сына в этот грозный час,
Тебя мы самым первым вспоминаем…
Петр Васильевич читал медленно, его голос был хрипл и слаб, но в его ушах он звучал как могучий, раскатистый баритон Левитана.
И если в этот день мы не рядами
По праздничным шагаем площадям,
А пробивая путь себе штыками,
Ползем вперед по снегу и камням, —
Пускай Информбюро включает в сводку,
Что нынче, лишних слов не говоря,
Свой штык врагу втыкая молча в глотку,
Мы отмечаем праздник Октября…
Петр Васильевич посмотрел на Сталина — и голос его загремел.
Мы знаем, что еще на площадь выйдем,
Добыв победу собственной рукой.
Мы знаем, что еще тебя увидим
Над праздничной народною рекой.
Как наше счастье, мы увидим снова
Твою шинель солдатской простоты…
Петр Васильевич остановился, поднял блестящие, подрагивающие глаза — и, задыхаясь, кривящимся ртом прошептал:
…Твои родные,
после битв суровых,
немного
постаревшие
черты…
Иван Михайлович сидел не шевелясь. В окно, завывая, ломилась метель — метель сорок первого года.
— Ну, Иван! — окрепшим голосом сказал Петр Васильевич, дрожащей рукой поднимая рюмку. — За Родину! За — Сталина!..
…………………………………………………………………………………………..
Часа через полтора Иван Михайлович, огрузнув, засобирался домой. Петр Васильевич его не удерживал: он сильно устал. От этой усталости даже после выпитой водки на душе у него было не покойно, тепло, как еще несколько лет назад, а тоже как-то устало. Старики обнялись, Иван Михайлович ушел, и Петр Васильевич закрыл за ним дверь. Замок громко щелкнул — как выстрелил. И хотя Петр Васильевич давно уже был один, сейчас он остро — необычайно остро для своих притупленных старостью ощущений — почувствовал это: что он остался один — надолго, до 9 Мая, до Дня Победы, когда Иван Михайлович снова придет к нему и они поедут в Парк Горького — и будут как всегда искать свой двести четырнадцатый полк, который до сих пор еще ни разу не находили. А после 9 Мая он опять будет один, до следующего 21 декабря, — потому что на Октябрьские Иван Михайлович почему-то не приезжал. Один, совсем один… Нет, не один — со Сталиным.
…………………………………………………………………………………………..
“А ведь ты меня тогда — помнишь? — чуть не убил, — думал Иван Михайлович, медленно спускаясь по узкой и грязной лестнице. — Я как увидел пистолет, сразу упал. А на Днепре ты меня спас… — На повороте Ивана Михайловича качнуло, и он крепче ухватился за поручень. — Нюра опять будет ругаться… А как не пойти? Ведь у него никого нет… никого, кроме этого людоеда на стене. Товарищ Сталин, слышишь ли ты нас… А стихи и вправду хорошие”.
2001
Дед и внук
Ранний вечер, конец сентября. Дед и внук гуляют по старинному парку Покровское-Стрешнево.
Они идут по безлюдной алее мимо желтеющих черемух и ярко-желтых берез. Шероховатые, белые с черными оспинами стволы чередуются с шелковистыми, красно-бурыми, цвета темного янтаря. За ними на прорезанных каменистыми тропками нежно-зеленых лужайках разбросаны голубовато-серые иглистые купы шаровидных ракит. Впереди тремя зеркальными, разделенными узким перешейком овалами поблескивают пруды, подернутые у берегов красно-желтой рябью опавших листьев. За прудами многоцветной, приглушенных, мягких тонов грядой поднимается лес. Уходящее солнце уже смотрит искоса и длинными розовыми мазками тонирует струнно вытянутые стволы корабельных сосен. Посреди еще темной, сумрачной зелени лип и дубов оранжево пламенеют одиночные клены и полупрозрачной, как будто тающей желтью светятся лиственницы. На солнце тепло, но от цепочки по-осеннему неподвижных, стеклянно застывших прудов даже без ветра тянет сырой прохладой.
— Деда, а расскажи, как ловят слонов?
Деду лет семьдесят; это высокий, белоснежно-седой старик, с мягкими глубоко-морщинистыми щеками и расплывшимся носом, несколько похожий лицом на сову: после удаления возрастных катаракт он носит сильно увеличивающие очки, в которых глаза его кажутся вдвое больше обычного. На нем серая фетровая шляпа, серый же реглановый плащ, темно-синие шерстяные спортивные брюки со штрипками и черные полуботинки с металлическими окантовками дырочек для шнурков и пристроченными носками. Шляпа и плащ не только старомодны, но и очень стары, хотя и тщательно вычищены; старые ботинки назвать старомодными нельзя, потому что сшиты они без всякой претензии на моду: лет пятнадцать назад такие стоили восемь или десять рублей. В широком плаще и узких спортивных брюках дед несколько комически тонконог, но держится он с достоинством: у него прямая спина и, можно сказать, начальственный постанов головы, — и вообще как-то чувствуется, что причина его недостаточности в одежде — не бедность, а безотносительная стариковская бережливость: в конце концов, он на прогулке… Внуку лет семь; он худенький, белобрысый, голубоглазый, с острыми оттопыренными ушами, на вид болезненный, но очень живой: то юлит, приплясывая, змейкой между деревьями, то описывает около деда круги. Одет он в темно-синий переливчатый комбинезон с ядовито-желтой нерусской надписью на спине и кажущиеся громадными на его тонких ногах толстопятые, белые с черными валиками кроссовки: эти вещи и дорого стоят, и их трудно достать…
— Деда, а расскажи, как ловят слонов.
— Слонов? — охотно откликается дед — и враз теряет свою представительную осанку и даже как будто ростом становится ниже. — Ну, слушай. Слонов, Ванечка, ловят так…
Эту историю дед рассказывал уже несколько раз — но внуку хочется слушать еще и еще, а деду — еще и еще рассказывать. Он не знает, действительно ли именно так ловят слонов; он повторяет лишь то, что лет шестьдесят назад рассказывал ему его дед, когда они гуляли с ним в Таврическом саду в Петербурге… нет, тогда уже, наверное, Петрограде.
— Собирается много индусов и роют большую глубокую яму…
Внук идет рядом с дедом, поминутно взглядывая на него снизу вверх.
— Потом…
— А какую большую, деда?
— Ну-у-у… вот как от этой скамейки до той березы.
Внук отбегает к обочине и становится посередине между скамейкою и березой. Ему интересно: слоновая история рассказывается в разных местах, и поэтому всякий раз он роет яму на новом месте. Дед тоже останавливается.
— А сколько здесь метров?
— Здесь… метров пять.
Внук вертит головой от скамейки к березе и обратно. Немного подумав, дед говорит:
— Это, Ванечка, называется диаметр. Линия… э-э-э, прямая, которая проходит через центр круга, называется ди-а-метр.
— Ди-а… а какая глубокая? Глубже меня?
Дед помаргивает огромными в сильных очках глазами и озабоченно хмурится.
— Так не совсем правильно говорить. Не глубже, а…
— Выше?
— Нет, не выше… — Дед в раздумье жует губами. — Надо сказать так… так: глубина ямы больше моего роста.
— Твоего?
— И моего тоже, но я просто говорю, как надо говорить: глубина ямы больше… и, если ты говоришь о себе, то — моего роста.
— А как больше? — Внук ничего не понял в этих “моего”, “твоего”, но это не важно.
— Раза в четыре больше. Вот как это дерево. Это ива, Ванечка. Запомни — ива.
— Ладно. А это сколько метров?
— Метра четыре. Да — а ты помнишь, что такое метр?
— Помню. Давай дальше, деда.
Но дед скрепя сердце неумолим.
— Сейчас. У взрослого человека метр — это примерно от середины груди до конца вытянутой руки. А если развести обе руки, то между ними будет два метра.
Дед останавливается, прикладывает одну руку к солнечному сплетению, а другую отводит в сторону. Шедшая за ним и в этот момент начавшая обходить его женщина — дебелая тетка с прической-башней и в распираемом телесами плаще — налетает мясистым подбородком на руку деда, отшатывается и с ненавистью уставляется на него.
— Поаккуратнее можно?!!
Внук хихикает. Дед вздрагивает, недовольно смотрит на тетку — при этом он похож уже не на сову, а на ее грозного старшего брата филина, — и сухо говорит:
— Извините.
Тетка не ответив уходит, бормоча что-то себе под нос.
— Глупая тетя, — говорит внук, чувствуя, что своим поведением тетя обидела деда. — У нее нет мозгов.
Дед страшно доволен, но… Несколько секунд он борется с собою, потом говорит:
— Так не очень хорошо говорить, Ванечка. Тетя не глупая… она просто, наверное, куда-то спешит.
— Поспешишь, людей насмешишь, — говорит внук. Это дедова поговорка. Дед совершенно тает — от улыбки щеки его собираются складками, как сдвинутые гармоньи мехи. — Ну давай дальше, деда!
— Значит, индусы роют большую яму…
— А их много?
— Много.
— Сколько штук? Сто?
— Когда говорят о людях, Ванечка, то говорят не штук, а человек… или душ, — вспоминает дед старину — и тут же в этом раскаивается. Сейчас внук спросит: почему душ? Что такое душа? — дед торопливо думает и почти сразу же понимает, что не сможет ответить. Но внуку, к счастью, не до души.
— Сколько человек, деда? Двадцать?
— Да, человек двадцать, — соглашается дед. Он говорит и видит перед собою индусов: смуглолицые, маслиноглазые, в белых одеждах, они идут по золотисто-зеленой опушке джунглей и что-то поют. К нему в министерство несколько раз приезжали индусы, — но они были в костюмах и галстуках, говорили о прокатных станах и плавильных печах, их даже называли не индусами, а индийцами — и он их не запомнил; его индусы были на памятной ему с детства гравюре из “Жизни животных” Вагнера: вожаки слона, на которого прыгнул тигр, — и отчасти героями бесчисленных фильмов Раджа Капура, которые они с Берточкой каждый год смотрели в санатории в Ессентуках… Внук же никогда не видел индусов — и для него это черно-синие губастые добродушные негры, которых иногда показывают по телевизору.
— Яму роют там, где слоны часто ходят, — например, по дороге на водопой…
— А слон может много выпить?
— Много. — Дед задумывается. Лошадь может выпить ведро — а слон?.. — Я думаю, несколько ведер, но точно не знаю. Надо посмотреть в книге.
— Ладно. Давай дальше.
Внук плохо читает и не любит читать, и это огорчает деда. Недавно он в сердцах сказал дочери, что выбросит телевизор, — что он не позволит калечить ребенка, что не та мать, которая родила, а та, которая воспитала, что… и т.д. Дочь сказала, что ей уже тридцать шесть, что она без пяти минут кандидат наук (“вот именно, что без пяти, — съязвил дед. — Уже десять лет без пяти минут”) и что она сама разберется, как воспитывать сына. “Ты уже разобралась, когда вышла замуж за этого негодяя, — сказал дед. — На всю жизнь разобралась, и за себя, и за Ванечку”. Дочь сказала… эх!..
— Яму накрывают ветками и травой, чтобы ее не было видно. Слон идет и проваливается…
— Ему больно?
— М-м-м… да нет. — Слону конечно же больно — шутка ли, с его весом упасть с такой высоты. — На дно ямы тоже кладут ветки и траву, — сочиняет дед. — Чтобы слон не ушибся.
Они идут по перешейку между прудов. Дорога редко обсажена невысокими, но кряжистыми рябинами; рябины так густо усыпаны ягодами, что каждое дерево похоже на огромную алую мелкозерную гроздь. Ближняя половина пруда отражает небо, дальняя — лес; вода там блестяще-черная, как растопленный вар, пестро крапленная опавшими листьями. Глядя на это сочетание цветов — блестящий черный, желтый, красный, оранжевый, — дед вспоминает федоскинские лаковые миниатюры… Он останавливается.
— Посмотри, Ванечка, как красиво.
Внук тоже останавливается и некоторое время, часто кивая и роя землю ногой, смотрит на пруд.
— Красиво… — Он сто раз видел этот пруд и не понимает, что в нем красивого — тем более такого красивого, что надо бросать слонов, останавливаться и смотреть. Красивы игрушечные солдатики, пистолеты, машины… а пруд? — Рассказывай дальше, деда. Слон упал в яму…
— Слон падает в яму, — говорит немного расстроенный дед. Ваня совершенно равнодушен к природе — бегает, как будто ничего не видя вокруг… ну да не беда: наверное, он еще маленький. — Слон сильно пугается и встает на дыбы…
— Как это — на дыбы?
— …то есть на задние ноги (“Разве я в прошлый раз не говорил “на дыбы”?”) Слон поднимается на дыбы, хлопает ушами…
— Кричит?
— Кричит, страшно кричит. Ревет.
— Громче, чем поезд?
— Громче. Так громко, что рядом невозможно стоять.
Внук затихает. В двух шагах от него тяжело прыгает огромный, как грузовая машина, рассерженный слон: размахивает толстым, как дерево, хоботом, кричит, как товарный поезд (ничего более громкого Ваня не слышал и потому представить себе не может), рвется наверх… Дед тоже видит слона, но его слон то ли стар, то ли слаб: он не ревет и не встает на дыбы, а только жалобно и тихо — тише коровы — мычит, глядя на деда снизу верх испуганными глазами…
— Деда, а если он выскочит?
— Не выскочит. Яма глубокая.
— А если выскочит? — Внук подпрыгивает от сладкого волнения и умоляюще смотрит на деда. — Ну… изо всех сил выскочит?!
— Если выскочит, надо бежать, — сдается дед. — Слон очень сердит.
Хотя дедов слон не сердит, он не хочет грешить против истины.
— А он меня догонит?
— Догонит, Ванечка. Слоны очень быстро бегают.
— И что?!
Дед в некотором замешательстве: в прошлые разы вопрос о бегстве слона не вставал. Слон, конечно, раздавит человека или разорвет его хоботом, но вот об этом ни к чему говорить.
— Убьет?
— Да нет, не убьет, — поспешно говорит дед. Ужасно, что даже для семилетнего мальчика “убить” — обычное слово… А кто виноват? Вчера во дворе женщина била дочку, крича: “Убью, зараза!”. Ваня спросил: “А что, она правда ее убьет?” — Слон вообще добродушное животное. Он скорее всего убежит.
— Ну, а если все-таки… набежит?
— Ну… тогда он возьмет индуса хоботом и забросит в кусты.
— И все?
— Индус может сломать себе руку или ногу и попадет в больницу, — добавляет дед. Если выставить слона совсем безобидным, Ванечке будет неинтересно. Кроме того, это опять же не соответствует истине, а истина… в большинстве случаев — превыше всего. Эту сентенцию дед произносит мысленно — еще не отрешась от воспитательных целей. — Но слон не выскочит, Ванечка. Индусы умеют ловить слонов.
“А сталь варить не умеют”, — машинально думает дед. В Джамшедпуре сожгли конвертер и теперь пытаются доказать, что он не соответствовал техническим требованиям. Как говорит Гальперин, “будут дела-а…” Дед работает начальником главка в министерстве черной металлургии; это большая должность, дальше идет замминистра. Дед уже стар и чувствует свою старость; его почти полувековая самозабвенная увлеченность работой в последнее время — особенно после удаления катаракт — все больше превращается в обременительную, а иногда и просто тягостную обязанность. Он знает, что другого уже давно выпроводили бы на пенсию, а его держат потому, что таких специалистов, как он, единицы (но даже при мысли об этом он уже не испытывает прежней гордости); он сам — хотя на это безумно трудно решиться: ломается, кончается жизнь — ушел бы на пенсию… но как он может уйти? Вся семья на нем; он один получает в два раза больше, чем Берточкина пенсия и Настин оклад; у Вани обнаружилось какое-то постоянное напряжение в ножке, ему нужен массаж, а сеанс массажа стоит десять рублей и никто не знает, сколько таких сеансов может понадобиться для полного выздоровления… Как он уйдет?
— …деда! Деда!
— Да-да… Так вот: слон сидит в яме. Теперь его надо — что? Его надо, во-первых, приручить, а во-вторых — вытащить из ямы.
— Краном!
Дед идет, полязгивая подковками на каблуках.
— У индусов нет кранов, Ванечка… по крайней мере, у наших индусов нет. Если бы у них были краны, они бы не ловили слонов. Ведь слоны им нужны как раз для того, чтобы поднимать и переносить тяжести.
— А может сказать другому… домашнему слону, чтобы он вытащил дикого из ямы.
Дед счастлив. Какой семилетний мальчик додумается до этого? Он вспоминает, как Зинченко, поиграв с Ваней в конструктор, сказал: “Гениальный ребенок!” Кстати… пора заканчивать эту бодягу и ставить Зинченко на бесхозный отдел. И.о. там совершенно не тянет, а здесь и человек порядочный, и специалист хороший… И Насте он, кажется, понравился — чем черт не шутит? Жалко ее…
— Слоном вытащить можно, но ведь тот, в яме, — ты, Ванечка, правильно сказал — дикий. Он вылезет из ямы и убежит.
Внук думает; дед ему не мешает. Внук помнит, что делают индусы, — но это всегда кажется ему очень долгим, а ему хочется скорее, сейчас. Слона можно вытащить и грузовиком, и самолетом, но он все равно будет диким и убежит…
— Ну ладно, давай, как индусы.
— Индусы делают так. Сначала они целый день не кормят слона. (Дед помнит, что его дед говорил — “несколько дней”, но ему не хочется, из нравственных соображений, так долго мучить животное.) Слон проголодается, и на следующий день ему дают поесть. Кормят его ветками с большими сочными листьями.
— Сочными?
— Сочными — в которых много сока. Сочный апельсин, сочный… сочная трава, сочные листья. Слон ест и испытывает чувство благодарности к тому, кто его кормит.
— А листья вкусные?
— Для человека невкусные, а для слона вкусные. Слоны травоядные. Животные, которые едят растения, называются травоядными.
Они входят в парк — и за ними как будто закрывается дверь: мир погружается в тишину. Широкая вытоптанная тропа ребрится далеко выступающими корнями. С двух сторон поднимаются на тридцатиметровую высоту необхватные сосны с черепитчатой, потемневшей от прожитых лет корой; за ними сумрачно зеленеет орешник и пронизанные ветвями раскидистые кроны лип и дубов. Изредка пофыркивают крыльями одиночные птицы. Мягко, едва уловимо пахнет смолой.
— Индусы кормят слона толстыми ветками. Слон съедает листья, а ветки бросает под ноги. С каждым днем слой веток на дне становится все толще и толще — дно как бы поднимается, и слон вместе с ним. Через неделю он уже выглядывает из ямы, через две — уже наполовину возвышается над землей… При этом он все больше и больше привязывается к людям, которые его кормят.
Навстречу идет интеллигентного вида мужчина в больших очках и с бородкой и почему-то в повязанном вокруг шеи женским платке. Рядом с ним пружинисто вышагивает огромная, рыжая с черными подпалинами овчарка. Внук видит добродушную большую собаку, дед — непредсказуемого и опасного зверя. Незадолго перед войной Берточку укусила собака, и пришлось делать сорок уколов в живот. С тех пор дед не любит и боится собак; он берет внука за руку и заслоняет его собою… Овчарка и ее хозяин в платке проходят.
— Наконец наступает день, когда слон сам выбирается из ямы. Он уже совершенно ручной. Индусы кормят его, а слон работает: вырывает с корнем деревья, таскает бревна, перевозит людей…
Внук тихо идет рядом с дедом. Как всегда, ему грустно, что ловля слонов закончена. Деду тоже немного грустно. Сейчас они идут по мягкой от слежавшихся листьев кленовой аллее; на расстоянии деревья сливаются, и она похожа на оранжево-желтый, с голубым потолком коридор. Внук приседает (для того, чтобы просто нагнуться, в нем слишком много энергии) и поднимает кленовый лист — огромный в его маленькой ручке.
— Деда, а когда папа приедет?
— Не знаю. Наверное, скоро, — говорит дед и вполне естественно хочет добавить: “Его уже давно не было”, — но вовремя спохватывается. — Скоро приедет, Ванечка.
— Он мне обещал такую картинку… складывается из кусочков, знаешь?
— Знаю. Если обещал, обязательно привезет.
В прошлый раз зять обещал конструктор, но то ли потратился, как он сказал, на живописные принадлежности, то ли (что вернее) пропился, и приехал с пустыми руками. Дед сам купил в “Детском мире” конструктор и отдал зятю; тот брать не хотел (гордый — за счет ребенка), но дед настоял: ты же обещал сыну! Ничтожный человечишка, эгоист… свободный, видите ли, художник. Он не хочет писать на заказ рабочих для заводского дома культуры — он выше этого. Директор требует, чтобы рабочий на картине был красив и здоров, а зятю хочется писать опухших уродов. Он не может работать по указке, без вдохновения, он должен быть независим, потому что поденщина убивает талант, талант — это крылья, а у него они связаны — это его слова… Герой! А я на собрании делал доклад к семидесятилетию Брежнева — из-за чего? Из-за денег, из-за карьеры? А в тридцать седьмом правотроцкисты оговорили себя — потому что были слабы? Вы бы, нынешние, были так же слабы — дядя Сэм давно бы лежал на лопатках. Из-за жен и детей, вот из-за чего… Я делал доклад, потому что на мне семья, а по возрасту мне уже давно пора быть на пенсии. Ты свободный художник? — хорошо! очень хорошо — кто же против свободы? но тогда будь свободен до конца — живи один, не трогай людей! Не морочь голову девушкам, не ломай им жизнь, не рожай детей, которых ты не можешь и не хочешь кормить и к которым ты равнодушен. Когда Ванечке резали аденоиды, ты не приехал — потому что должен был быть на какой-то подвальной выставке, иначе тебя посчитали бы трусом. Кто посчитал бы? Сорокалетние мальчики, такие же самовлюбленные ничтожества, как и ты, играющие в борцов за свободу в наши игрушечные времена. Я в тридцать лет был главным инженером завода и работал как вол — ради дела, семьи, страны… работал, зная, что меня каждую ночь могу арестовать! А ты, освободившись от всех, получаешь за свои дежурства в котельной такие гроши, что Настя даже не берет с тебя алименты — ей жалко и стыдно брать у тебя двадцать рублей. Ей стыдно, а тебе нет… да и не в этом дело! Ты к сыну приезжаешь несколько раз в год! Черт с тобой, — по мне, так ты вообще бы не приезжал, — но ведь он по тебе скучает! День рождения у него был, мальчики пришли, один спрашивает: “А твой папа где? Ванечка растерялся — так растерялся, что говорит: “Не знаю…” — а потом вышел в соседнюю комнату и заплакал…
Дед не сразу осознает, что его глаза налились слезами — одна капля срывается и убегает в морщину, — достает платок, с треском сморкается и, заведя его под очки, промокает нижние веки. Внук бросает лист и говорит, глядя в землю:
— Деда, а папа плохой?
— Что ты, что ты, — пугается дед. — Почему ты решил?
— Мама по телефону говорила.
— Папа хороший… — Дед говорит это машинально, безо всякого убеждения, — чувствует это и дальше продолжает почти горячо: — Папа не плохой, папа художник. Ни у кого из твоих приятелей нет папы-художника. Он… необыкновенный человек, у него талант.
— Талант?
— Талант — это… когда человек может сделать то, что другие не могут. Например, папа может тебя нарисовать… — Он прикусывает язык, но видит, что уже поздно. Старый дурак.
— А почему он меня не рисует?
“Потому что мерзавец”, — зло и горько думает дед.
— Нарисует… — Тут к нему приходит, кажется, хорошая мысль: он быстро оглядывает ее, чтобы вновь не попасть впросак, ничего предосудительного не находит — и говорит: — А ты его сам попроси. Он давно собирается.
— Ладно.
“Если Ваня попросит, он нарисует, — думает дед. — Не знаю, как сейчас, но раньше он хорошо рисовал. Он, конечно же, не мерзавец… ну, какой он мерзавец? Просто свихнувшийся на своем якобы призвании человек. Ходит в обносках, ест неизвестно что, худой, бледный, эта дикая борода… к тому же еще и пьет…” Дед незаметно вздыхает. В конце концов, без этого человека не было бы и Ванечки. Умом дед понимает, что тогда Настя вышла бы за Алексея и родила бы другого Ванечку, которого он бы так же любил; но чувство этой любви он представить себе не может — и потому опять же умом он равнодушен к тому другому, неродившемуся… Ванечке. То был бы вовсе не Ванечка.
— Деда!!!
Внук стрелой срывается с места и расплескивая листья как воду несется в лес.
— Мышка! Мышка!..
Дед спешит за ним, радуясь и его радости, и окончанию нелегкого разговора. Внук с размаху падает на коленки у подножия старого клена и торопливо, по-собачьи, разрывает огненно-желтую, рыхлую, влажно поблескивающую листву.
— Вот ее норка, деда, она сюда убежала!
Дед, кряхтя, садится на корточки. Колени его громко хрустят, и левое пронзает знакомая боль. Дед не был на фронте — его оставили при заводе, — но во время эвакуации их эшелон разбомбили, и деду перебило осколком ногу. Тридцать лет нога не болела и заболела лишь несколько лет назад — и уже, наверное, до конца… Внук поднимает веточку и опасливо, вытянутой рукой, сует ее в мглистое отверстие норки. Деда сначала удивляет и немного огорчает его робость, но потом он понимает: для метрового внука мышь — не такое уж и маленькое животное.
— Деда, а ты можешь ее поймать? Как шмеля?
Летом дед часто ловит внуку шмелей. Один раз шмель его ужалил.
— Нет, Ванечка. Она очень быстро бегает.
— А как слона? В яму? — говорит внук и смеется — тоненько, подвизгивая и всхлипывая. Дед тоже смеется — как будто мелко покашливает.
Они возвращаются на дорогу. После сидения на корточках дед заметно хромает. Небо в створе оранжевых стен розовеет — солнце уже садится. Стволы деревьев наливаются сажевой чернотой. Дед берет внука за холодную, влажную после возни с опавшими листьями руку.
— Пора домой, Ванечка.
Они идут, держась за руки и подлаживаясь к шагу друг друга: внук ступает слишком широко, а дед семенит.
— Деда, а ты мне еще когда-нибудь расскажешь, как ловят слонов?
— Конечно, расскажу, — говорит дед. — Обязательно.
…………………………………………………………………………………………..
Проходит пятнадцать лет. В стране перестройка. Рушится старая власть. Внук возвращается с демонстрации (в Вильнюсе власть применила силу, погибли люди) и с порога злобно кричит:
— Это такие, как ты!.. коммунисты проклятые, погубили Россию!
Дед поднимает голову и смотрит на внука. Деде уже очень стар. Внук высокий, красивый, чужой. Далеко позади него, на золотисто-зеленой опушке джунглей, индусы с белых одеждах ловят слонов.