Фрагменты путевых заметок
Опубликовано в журнале Континент, номер 111, 2002
Юлий КРЕЛИН — родился в 1929 году в Москве. Окончил Второй медицинский институт. Работает в хирургическом отделении одной из больниц Москвы. Писать начал в 60-е годы, впервые его произведения были напечатаны в “Новом мире” Твардовского. Автор романа “Хирург” и многих повестей и рассказов, публиковавшихся в центральных журналах, а также вышедших отдельными изданиями. Живет в Москве.
Это был мой второй визит к сыну, второй мой приезд на Землю. Словно перипатетики, мы беседовали, гуляя, а по ходу вылетавших слов и мысли оформлялись в нечто более или менее законченное и цельное. В каждый свой приезд я высматривал что-то новое и какие-то уже новые, иные мысли высказывал, порой споря с самим собой. Становясь, так сказать, инакомыслящим по отношению к себе, что, на мой взгляд, не так уж плохо. В конце концов, инако мыслить — это же не значит мыслить неправильно; это всего лишь мыслить иначе, смотреть с другой точки зрения —не больше того.
Вот, например, я с Сашкой, с моим сыном, во многом не согласен. Но у него своя, и серьезная, правота, которую просто так со счетов не сбросишь. Их, еврейских сверхпатриотов, действия мне не нравятся — допрыгаются до большевистских методов. Но нам легко рассуждать со стороны — с высоты своего чистоплюйского снобистского высоколобия (хотя я снобизм не осуждаю — это порой великая позиция, чистая). А в Сашкином окружении за последнее время второго человека убивают. Сначала убили одного — зверски, садистски. А вчера мать Сашкиного товарища да еще шестеро детей погибли при обстреле автобуса, ехавшего по “территории”. И сегодня сын уехал на ритуальный семидневный траур…
И все же, все же кто-то первый должен остановиться, иначе — бесконечная вражда на этой земле. И израильтяне сами станут хуже. По меньшей мере, такими же террористами. Почитали бы нашу историю — кончится все большевистским беспределом — и по форме, и по существу.
Конечно, смелость, с которой Саша живет в арабском окружении в Восточном Иерусалиме, вызывает уважение и достойна его. Пусть даже здесь и много вполне детской еще романтики. А задержавшийся инфантилизм может быть страшным, на такой вот детской романтике немало несчастий мира замешено. Та же здешняя интифада (инфантилиада) во многом творится камнями в детских руках. Я и раньше, и сейчас пользуюсь случаем, чтобы сказать себе и другим, что романтика слишком часто окрашена кровью и потому почти всегда опасна и для самого романтика, и для окружающего мира.
Повторяю — у моего сына есть своя — и великая — правда. Но беда в том, что он не хочет знать другой великой правды — правды противной стороны. Однако я понимаю и то, как трудно заниматься взвешиванием правд, когда течет кровь. У Сашки здесь ребенок, и этот ребенок живет в опасности. Любовь и объективность, увы, несовместимы. Если бы в мире царствовала объективность, в нем был бы, конечно, покой и не было бы необъективных страстей. Но ведь жизнь была бы тогда неполноценной. Необъективные страсти управляют миром — наряду с объективными законами. Здесь вечная коллизия, которая и омрачает нашу жизнь, и красит ее. Вечный конфликт, поддерживающий жизнь… А может, это и есть норма?
I
Самое интересное — ходить по Тель-Авиву, смотреть на людей, на витрины магазинов и вообще по сторонам. Хоть что-нибудь да высмотришь.
Залитый светом центр, открытые магазины и лавочки, тусовка вокруг фонтана, и при этом полное отсутствие назревающего скандала, как порой случается при больших людских скоплениях у нас дома. Дома мне стало уже казаться, будто людские скопления непременно чреваты какими-то конфликтами. Толпа ведь почти всегда конфликтна.
Здесь, на перекрестке, на площади имени жены первого мэра Тель-Авива Меира Дизенгофа, и у фонтана на улице имени самого первого мэра, полно открытых кафешек, люди сидят за столиками, расставленными на тротуарах. Перед каждым стоят банки, стаканы, бутылки, бокалы — пьют… Но пьют, в основном, безалкогольное. Наверное, потому и спокойно. Кто-то целуется, играет музыка, несмотря на поздний час. Многие сидят и молча смотрят на фонтан с прыгающими и танцующими струями, которые то меняют высоту свою и ширину, из узкой струи становятся кривыми плоскостями, — то меняют цвета подсветки. Когда смотришь на людей, задумчиво наблюдающих игру струй, невольно вспоминается Козьма Прутков: “Бросая в воду камушки, гляди на круги, ими образуемые, иначе это занятие будет бесполезным”. Смотрят на игру струй, иначе это сидение было бы бесполезным…
Вообще-то здесь с водой плохо (и поэтому тоже так держатся за Голанские высоты — там ключ к воде на весь Израиль). Фонтаны — не больно частое явление в стране (хотя, говорят, есть еще несколько в городе). Этот фонтан располагается на высоте, на эстакаде, над площадью. И вся эта игра, танцы света и воды, происходит над проносящимися в разных направлениях под эстакадой машинами. Пути, уходящие под эстакаду, как-то меняют направление, и я все путаюсь, переходя из одной улицы в другую и попадая все время не туда. А хожу здесь беспрестанно, так как поблизости от фонтана, на окружающих улицах, с разных сторон перекрестка живут и Маша, и Мишка Козаков, и Фальковский, и Мара с Пашей, и контора (мисрад) Машкиного театра тут же. Плутая вокруг эстакады и фонтана, я вижу все новые и новые фокусы этой водно-цветовой феерии-мистерии. То струи как бы воспламеняются, то по центру вдруг возникает иллюзия прыгающего светящегося мяча в веере-букете воды. Вода и пламень. Цвет и свет. Движение и стабильность.
Смотришь и отчего-то успокаиваешься. И днем здесь действительно спокойно — сидят вокруг старики на лавочках, или молча смотрят, или плавно беседуют. Но вечером здесь беспокойная, хотя и бесконфликтная молодежная тусовка.
Хожу, глазею по сторонам. На одном из деревьев, посаженных по периметру площади, объявление на русском языке: “Бракосочетание людей разных национальностей и вероисповеданий со 100% гарантией”. Что бы это значило? Вариантов много. Если бы я понимал, что они пишут на иврите, возможно, узнал бы и еще немало диковинного…
Удивляет большое количество разрушенных и полуразрушенных домов. Есть такие, где в одной квартире живут, а весь остальной дом разрушен, разбиты окна, покорежены или забиты двери. Вот и еще один такой дом. Рассказывают, что живет тут одна старушка, а весь дом нежилой, полуразрушенный. Старушка всегда сидела на балкончике. А сейчас ее давно не видно, и дверь на балкон прикрыта. Умерла, наверное? На перилах балкончика колышется пестрое полуистлевшее одеяло. Говорят, оно давно уже висит.
(“А что ж их не ремонтируют?” — “Может, хозяина найти не могут. Или не хотят. Или хозяин не хочет. Его право хотеть или не хотеть. А может, денег нет.” — “Пусть продаст!” — “А может, не хочет. А может, и не знает — живет где-нибудь в другом городе или в другой стране. А без него нельзя ничего делать. Он владелец остатка дома, а главное — собственник этой земли”).
Таких домов немало в этом старом районе Тель-Авива. А район хороший. И, говорят, его планируют изменить и реставрировать. Уже появились строительные площадки у домов, где нашлись хозяева и где смогли с ними сговориться, сторговаться. Хозяина, если он есть, найдут всегда, в конце концов. Хуже, когда нет хозяина, когда все хозяева — вот тогда и не знают, что делать, тогда и впрямь бесхозяйственность. Проверено практикой. Бог нашей бесхозяйственности Маркс сказал: практика — критерий истины… Тут тебе и лень, и зависть, и “мне что, больше всех надо?”. Это когда все налажено, хозяин нужен…
Говорят, что через год здесь будет все отремонтировано, отреставрировано, и этот район окажется наиболее престижным местом города. Рядом набережная, фешенебельные отели, рестораны прямо на берегу Средиземного моря, пляжи… Все здесь будет о’кей — беседер!
Появились здесь и наши своеобразные люди.
Вот один из примеров такого своеобразия. С одним из моих друзей работает дядечка, еврей, приехавший на Землю Обетованную, на свою историческую родину из Ставрополя. Рабочий. Семью оставил там. Должен был ее вызвать, если устроится и все будет в порядке (будет о’кей, беседер)… Или возвратиться. Таков был уговор.
Работает хорошо, но пьет. Сменил много мест. Отовсюду выгоняют за пьянство. Порой жил на улице, спал на тротуарах, на скамейках, хотя и не был бездомен. Наконец лишился всего. Его приютил нынешний хозяин. Живет теперь в конторе. Услужлив. Честен. Все можно доверить. Если ему помогли, готов на любые услуги. И все честно. Но лишь появляются деньги, уходит и где-то пьет. Магазинной, подъездной, дворовой компании нет — пьет один. Однажды хозяин, в общем-то добрый человек, возопил: “Больше не могу, уволь меня, друг, от себя”. Однако уговорили хозяина и на этот раз оставить этого милого российско-еврейского ярыжку. Теперь он пьет где-нибудь и хозяину на глаза не попадается. А когда его зовут к хозяину, сообщает всем: “Иду к еврею, еврей вызвал”. Что у него, у еврея, в голове рождается от этого слова, от этого определения? Что-то явно не связанное с самим собой. Нечто отдельное…
Сегодня гуляли по городу ночью. Спокойно-стабильный европейский город, жизнь вполне современная: ночные тусовки, открытые магазины и супермаркеты. И все же чувствуется провинциальность. Одно только малое количество людей в стране увеличивает провинциальный дух. Ну, например, газеты не могут развернуться в полной мере, даже газеты хорошего качества. Малый тираж — малая прибыль. Мало денег — меньший размах.
А может, это говорит во мне российская привычка к удушающему гигантизму?..
II
Хожу по улицам, слушаю быструю ивритскую речь, вспоминаю тихую Санину или Машину манеру говорить — почти неслышное журчание неизвестных мне слов и звуков совсем чужого языка — и не устаю удивляться.
Неужели этот язык меньше чем за сто лет из мертвого, религиозного, чисто служебного стал таким же полноценным, как и все прочие — веками видоизменявшиеся, эволюционировавшие вместе с ростом цивилизации, взаимопроникновением народов, появлением новых религий, жизненных установок и технологий? Неужели язык, питавшийся только неизменным ритуалом, отлученный от быта и жизни, не выходивший за рамки молитв и религиозных книг, принципиально не менявшийся (не имевший права меняться!) все две тысячи лет, сумел сегодня оказаться столь же полнокровным, игручим и двусмысленным, столь же полным синонимов и иносказаний, как и те, что вечно менялись и постоянно впускали в себя инородных пришельцев — и слова, и звуки, и смысл?!
Или это опять мое самодовольство? — ведь это все же и мой язык. Исторически мой — как Израиль моя историческая родина. Выходит, самодовольства моего хватает и на сегодняшнюю, “географическую”, мою родину, и на историческую…
Но ох уж, эта “географическая” моя родина! Боюсь, что с развитием событий места “чужим” в России просто не останется. Тогда наш путь — только на родину историческую. И еще боюсь, что тень евреев — антисемитизм — грозит накрыть не только Россию и не только наш континент. Как в известной сказке, тень преобразится в самостоятельное тело. Евреев не будет, но тень их останется. Тень овеществится и падет совсем на иных “чужих”, найдет себе нужных “чужих”. И бояться надо будет эту “тень” всем — не только евреям.
Гонитель других народов всегда приносит несчастье своему. Какой уж раз я думаю об этом. У Козьмы Пруткова сказано: “Человек, взгляни на яйца муравья — они больше породившей их твари, такая картина послужит тебе изрядным уроком”. Не скажу, что антисемитизм мощнее, чем то наследие еврейства, которое стало достоянием всего человечества. Но дальше — хуже, и разрушительность юдофобства в последствиях своих обещает быть много ужаснее всего совершающегося сейчас, как бы ужасно это “сейчас” порою ни было.
… Ничто, конечно, не может сравниться с рождением религии Единого Бога. И ныне это краеугольный камень всех современных цивилизаций. Только гляжу я на нынешних еврейских ортодоксов, на их, несмотря на жару несусветную, черные одежды, черные шляпы, тяжелую обувь… На их пейсы… Неужели и это Завет Господа, данный народу через Моисея?!
Народ, додумавшийся до вершин абстракции, до идеи Бога-мысли, до “не создай себе кумира”; народ, отвергнувший все формы идолопоклонства, — этот народ все же создал себе подобие кумира в виде строгих ритуалов, неколебимых догм и дурацкой формы одежды, не соответствующей ни времени, ни месту сегодняшнего обитания евреев. Внешняя, нарочитая, не врожденная одинаковость — в конце концов, тот же кумир. Битва за строгое, скрупулезное соблюдение ритуала, вплоть до побития камнями, — не то же ли идолопоклонство?..
Встретился с Феликсом Канделем. Он подарил мне второй том своей книги об истории евреев в России, истории преследования евреев.
Вот уж овеществление тени!.
История евреев. История России… Почему-то когда начинаешь размышлять об антисемитизме, тут же растекаются воспоминания и по времени, и по странам, и вообще на всю историю вокруг и всегда. И все время тянет меня в этих размышлениях своих перепрыгивать с судеб евреев на судьбу России — и наоборот. Переплетать эти судьбы.
В самом деле — разве то, что происходит сейчас в России, не отразится на всей территории, которая в совсем недавнем прошлом гордо именовалось “одной шестой частью суши”? Да и не только на ней, и не только на сопредельных, ближайших землях, но и на всем мире, и, уж конечно, на Ближнем Востоке? Ближний Восток неминуемо должен будет отреагировать на события в русских далях. Недаром же тираны Востока приветствовали августовский путч.
Девятнадцатый век был век-собиратель. Двадцатый — век остановки и расчленения.
А двадцать первый?..
III
В Израиле в армию идут не скажу охотно, но беспрекословно, отчетливо сознавая, что поражение может быть только одно — последнее. Война должна быть только победной, иначе все жители будут вырезаны и Израиля не станет.
Это арабы при поражении могут уйти, места для них много, их дома всюду вокруг. А у израильтян — как окончательно прояснилось в XX ве-ке — другого места на Земле нет. Вот поэтому армия учится воевать — и только. Ничем другим не занимается: не строит, не убирает урожай, не давит своих — разве что когда защищает арабов во время волнений после очередного террористического акта.
Когда король Хуссейн решил расправиться с палестинцами, давил их танками, стрелял и резал, израильская армия получила приказ спасать людей. Израильские солдаты вывозили на автобусах тех, кто убегал от хуссейновских карателей. Многих тогда спасли. Это было в сентябре, и в ответ создалась боевая арабская организация “Черный сентябрь”. По прошествии нескольких лет эта группа участвовала в убийстве израильской делегации на Олимпиаде в Мюнхене…
Самая тяжелая для Израиля война — война за независимость в 1948 году. Когда англичане были против. Когда не было еще своей армии. Когда у новорожденного Израиля было только шесть “мессершмитов” и корабль. Корабль этот каждую ночь перекрашивался, и арабы докладывали своим командирам, что у евреев целый флот. На корабле была одна пушка, да и та на колесах, так что отдача при выстреле весьма отражалась на окружающих. Пушка эта сохранилась чуть ли не с наполеоновских времен, и в конце концов во время одного выстрела вместе со снарядом улетел и ствол. Так, по крайней мере, рассказывают.
В ту войну погибло шесть тысяч израильтян — шесть из шестисот тысяч…
Израильтяне отчетливо понимают, что для них всех означает поражение. И как только начинается война или любая заварушка, чреватая войной, израильтяне, живущие и работающие где-то за границей, со всего мира несутся, летят, плывут, бегут домой защищать страну, семью, детей.
Мне рассказывали об одном хирурге, имевшем свою собственную частную клинику в Италии, но упрямо остававшемся израильским гражданином — чуть только начинал куриться ближневосточный вулкан, он оставлял больных на своих помощников и тотчас улетал “домой”…
Поэтому здесь нет, да и быть не может даже такого понятия — “дезертирство”. Часто дети, живущие с родителями в других странах, специально возвращаются домой, когда приходит срок службы. И это не воинственный патриотизм оголтелых националистов, а нормальная потребность защитить и уберечь свой дом. Потому и Исаак Стерн, всемирно известный скрипач, лишь только началась Война Персидского залива, прилетел сюда под ракеты из Ирака, оставив постоянное свое жилье в Америке. Великие профессионалы все похожи и велики душой: наш Растропович тоже прилетел под возможные пули и ракеты, лишь запахло ужасом прошлого…
…У ворот военной базы — постовые обоего пола. Естественно, вооруженные. С ними женщина-сержант. Говорит по-русски. Зовут Женя. Родом с Сахалина. Родители привезли сюда, когда ей было полтора года. Женя ведет нас в канцелярию — в офис, как они говорят. И у нас сейчас тоже переходят на англо-американскую “мову”, хотя “контора” — не хуже и так же кратко. Большинство здесь все же норовит называть канцелярию по-ивритски — “мисрад”.
…Ловлю себя на том, что с недавних пор я стал евреев подсознательно делить на две группы — вернее, не делить, а называть либо ивритянами, либо просто евреями. Все же язык делает нацию. Язык создает культуру — культура нацию. Так что создается ныне в Израиле нация ивритян и государство Ивритское.
Но это, как говорится, к слову. Я не утверждаю, не возражаю — просто высказываю свою точку зрения.
Однако вернемся в армию ивритян, в лагерь, на базу. Встречает нас начальник базы — подполковник, женщина тридцати шести лет. Она профессионал, в армии семнадцать лет. Вообще база эта — для военной подготовки женщин. Здесь девушки проходят “курс молодого бойца”, затем переходят в армейские подразделения. Обучаются всему, что должен уметь боевой солдат, хотя в боевых действиях и не участвуют: заняты на разных подсобных работах — связь, контора, медицина и прочее, освобождают мужчин “для основной работы”. Когда-то женщины воевали наравне с мужчинами. Но это уже давно — во время Войны за независимость, когда регулярной армии еще не было.
Сейчас общественность — в основном слабый пол — требует, чтобы и в армии женщин уравняли с мужчинами. И все-таки на срочную службу не берут замужних, не берут матерей. Профессионалы служат до сорока лет. А дальше новая карьера. Нашей хозяйке до демобилизации осталось только пять лет. За время службы она закончила университет по специальности “социолог-психолог”. Учебу оплачивала армия. И эта практика касается не только высшего образования. Если у военнослужащего к восемнадцати годам по каким-либо причинам нет среднего образования, можно доучиться на специальных курсах прямо в армии.
Рядовой получает двести шекелей в месяц на карманные нужды. Начальница — четыре тысячи шекелей (инфляция то и дело меняет эти цифры). Если у солдата престарелые родители или еще какая нужда, требующая денег, ему разрешается в свободное время работать. Минимум один раз в неделю служащие бывают дома. Некоторые — в зависимости от расстояния до дома — уходят и на ночь. Здесь же все близко — не только по российским, даже только по московским представлениям.
Наше внимание обращают на то, что среди евреев из России высокий уровень образования. Зато у русских в армии бывают осложнения из-за незнания языка. В дни Войны за независимость, когда в Израиль приехало много юношей из разных стран Восточной Европы, это приводило к особенно большим трудностям. Приехали — и с ходу в бой. Для того и приехали. А как с ними общаться? С прибывшими из других стран — на английском. А с этими как?.. И вот в условиях жестокой войны, когда каждый солдат на счету, пришлось срочно отзывать этих новобранцев с передовой и за четыре дня обучить элементарным словам, понятиям, командам… Так что теперь пока наши не обучатся языку, в армию их не берут.
С другой стороны, армия помогает акклиматизироваться, раскрепощает приезжего, научает общаться с местными. Нынче Израиль составляют, так сказать, евреи разных национальностей — и армия способствует сплавлению их в единый народ, в нацию.
Спросили мы и о наказаниях в армии. “Конечно, наказания, есть, — отвечала наша собеседница, — но, например, о вине и мере ответственности женщины, даже служащей в смешанных частях под началом мужчины, судить может только другая женщина”. Мы спросили о тюрьмах. Да, есть военные тюрьмы. Однако тюрьма может отобрать свободу, но не условия жизни… Тут начальница прервала сама себя: “Да как вы в своих вопросах дошли до тюрьмы? Откуда это? Со всей страны там не более двадцати человек. И при чем тут армия?! Мы же не о тюрьме говорили”…
Действительно, здешняя армия с тюрьмой ассоциируется меньше всего. Даже понятие об армейской дисциплине не больно сходно с нашими представлениями.
Случается, конечно, что армейская дисциплина раздражает, вызывает противодействие. Бывает, девушки не могут привыкнуть к форме. Обижаются, когда им не разрешают носить длинные сережки. Но тогда психолог в благожелательной беседе выясняет причину несовместимости. И все улаживается.
Мы побывали в палатках. Там аккуратно, все на месте, но никаких приказных обязательных причуд в виде одинаковых постелей или подушек-конвертов нет. Как нет шагистики и маршировки. Если кто-то вздумает гладить форму, то считается, что его надо показывать психиатру.
Мы разговариваем в комнате. Стул, на котором сидела наша собеседница, как только она ненадолго вышла, тотчас заняла рядовая. Когда начальница вернулась, оказалось, что место занято. И женщина стала двигать столы, пробираясь к другому свободному стулу. Подчиненные на это никак не реагировали. Нам же смотреть на такую демократию было в диковинку.
Мы присутствовали на занятиях медициной, противохимической защитой, побывали на стрельбище. Зашли и в столовую. Собственно, не только зашли, но и пообедали. Кормят хорошо, вкусно, разнообразно: много овощей, всевозможные салаты, мясо, макароны, картошка. Офицеры едят в одном зале с рядовыми, но за другими столами. Все берут себе сами из стоящих на столах больших фаянсовых супниц, салатниц, ваз — уж и не знаю, как назвать емкости, выставленные перед солдатами.
Говорят, что если кормление будет недостаточным — скажем, мало овощей или чего-нибудь еще, вечером об этом узнают родители, а утром — командующий. Если офицер поднимет руку на солдата, то будет разжалован на следующий же день.
Спрашиваем о наградах. Оказывается, здесь существует звание героя, но пока все отказываются от такого звания.
Рассказывают про такой эпизод. В семьдесят третьем году, в войну Судного дня, когда боевые действия одновременно начали египтяне на юге и сирийцы на севере, на Голанских высотах в каком-то месте оказался один солдат, а рядом шестнадцать пустых танков. Так он носился из танка в танк и из каждого стрелял, создавая видимость полного состава части. И остановил будто бы сорок два танка! Бой продолжался, пока не подошло подкрепление. (Написал “подкрепление” и задумался: бессмыслица — подкрепление к одному!) Короче, когда к этому бойцу добрались, он при виде своих тотчас уснул. Вот этому человеку присваивали звание героя, но он отказался…
IV
Латрун. Монастырь. Построен в начале века. Монахи молчальники. Стараются говорить минимально, только крайне необходимое. Настоятелем был отец Даниэль. Он считал, что надо как-то объединить евреев и арабов. И поощрял расселение вокруг монастыря и тех и других. И все радовались такому совместному проживанию и восторженно восхваляли отца Даниэля. Но вот началась война, и все пошло кувырком. Место это — очень важный перекресток. Стратегически важный. Тут дороги к порту Яффо, к Иерусалиму, еще какие-то дороги пересекаются. И действительно — стоишь на горе у монастыря, и видны естественные проходы сквозь горы в разные стороны. Много бед и битв повидало это место с древних времен до наших дней.
Вот эти высоты, где монастырь, нынче — музей трофейного оружия: стоит стадо танков, захваченных в войнах и медленно ржавеющих на заслуженном отдыхе в ожидании любопытствующих туристов или школьников. В основном танки нашего производства.
С высот обстреливалась дорога, и пройти ее не удавалось. Но один автопоезд прошел-таки — этот проход назвали сэндвичем. Прикрепили листы брони с двух сторон досок и привязали к грузовикам так, чтоб оставалась лишь небольшая щель. Не для обзора, а лишь для разглядывания узкой части дороги впереди себя. Ехать можно было только вперед, без всяких маневров — только вперед, в Иерусалим. Прошли. Человеческая мысль не больно разнообразна: назвали дорогу “Дорогой жизни”.
Приехал из Америки полковник Маркус. Микки — называли его все. Профессиональный военный с опытом Второй мировой войны. Он пощупал высоты парой атак и сказал Бен Гуриону — так здесь уложат всех наших детей, и поминать нас будут потомки недобрым словом. “Но в Иерусалиме мучаются, мы должны открыть дорогу!” — “Не можешь взять дорогу — делай новую”.
И бросились евреи делать дорогу в обход. (“Нормальные герои всегда идут в обход”). И без грейдеров и бульдозеров — проложили дорогу. Но в одном месте путь все-таки не сходился. Разница уровней. И не было у них технических средств одолеть эту разницу. Грузовики подходили к этому разрыву с двух сторон. Груз переносили с машины на машину, с уровня на уровень вручную.
Много мальчиков здесь погибло. Микки Маркус, любимец народа, тоже погиб — по глупой случайности. Вышел ночью по нужде, завернутый в простыню. И что-то ответил не по-военному. Постовой прошил его очередью, приняв за иорданца. Солдат этот потом повеситься пытался…
Война 48-го года была самая тяжелая, самая жертвенная. Больше партизанская, чем регулярная. Бои шли и военными формированиями, и в разных местах без четко выраженных фронтов. Оружие доставали по всему миру. Закупалось оно повсюду, но доставка его была тяжелой проблемой.
Где-то в Италии, кажется в Неаполитанском порту, взорвали корабль с оружием сирийцев. Продавцы (или хозяева оружия) перенесли товар на другой корабль. А этот корабль еврейским оказался, и попало оружие в скором времени к израильтянам.
Курьезов и случаев таких — и смешных, и печальных, и кровавых — было множество.. Так, наверное, и движется история.
Офицер, чтобы получить следующий чин, должен пройти трехмесячные курсы, где его знакомят с новыми достижениями военной, научной или технологической мысли, а также с новыми инструкциями, положениями, доктринами родного генштаба. Кто не доучился до начала военной службы (офицер ли он, профессионал, солдат ли срочной службы), имеет, как я уже говорил, право и возможность учиться и закончить, кто гимназию, кто университет. Параллельно с продолжающейся армейской жизнью. Поэтому после выхода на пенсию у них всегда есть и мирная профессия, и практически они всегда могут найти себе работу. Пока они военные, никакой политикой заниматься не имеют права.
Мы познакомились с одним офицером. По профессии он оказался очень мирным человеком, несмотря на свой решительный боевой офицерский вид. Он — переводчик и редактор книг. Когда кто-то из нас предположил, что он — профессионал войны, отреагировал мгновенно: “Упаси Бог!”. Армия необходима, но отдать ей всего себя без остатка он не хочет. Рассказывают, что профессиональные военные после сорока-пятидесяти лет уходят из армии и начинают делать новую карьеру. Один раз у них был командующий пятидесяти лет — поднялся большой шум в стране (большой еврейский гвалт). Общественность считала его для такой деятельности слишком старым…
V
И вот мы уже катим в автобусе в Иерусалим. Город в горах, хотя, глядя на дорогу, подъема не замечаешь. И вдруг чувствуешь: уши закладывает, словно в самолете.
Наконец появляются белые дома Иерусалима. Тель-Авив — европеизированный город. Иерусалим же — просто Иерусалим. Город со своим лицом. И новый город, новые постройки — это Иерусалим. И старый город с древними храмами, стенами, куполами, крестами, мечетями — тоже Иерусалим. Улицы, дома, люди имеют свое лицо…
В отличие от Тель-Авива, сразу же бросается в глаза большее количество людей с автоматами, пистолетами — и военных и без формы. Черные сюртуки, пиджаки, капоты, шляпы, штраймлы (немного смахивают на российские кубанки), кипы — на мужчинах; на женских головах — платки, особенные вязаные береты.
Толпа другая, дома другие.
И климат тоже иной — прохладно. Зима же. Поэтому в пиджаке не жарко… и не холодно.
Подошли к старому городу, к арабской части. Дальше идти без провожатых боязно.
Саня рассказывает, как его организация выкупает тут арабские дома, когда-то — до тридцатых годов, до больших погромов и резни, — принадлежавшие евреям. Прежде чем начать борьбу за дом, выясняют историю места, историю здания, узнают, кто был хозяином, поднимают архивы, чтобы затем на суде доказать обоснованность своих притязаний и претензий — и с позиций бывших хозяев, и с точки зрения глобальной истории, и в рамках сегодняшней торговой сделки
Дом покупают через подставное лицо, и сначала в него заселяются, пока еще не выехали арабы, один — два энтузиаста вроде моего Сани. Когда бывший хозяин узнает, что продал свою недвижимость не какой-то иностранной фирме, а евреям — да еще прежним владельцам, начинается скандал, отказ от сделки, отказ от переезда-выселения. Но законы рынка строги: дом продан, и бывший владелец обязан покинуть его. К тому же и жить под одной крышей с евреем арабу не больно желательно. Но пока не выселился, он протестует и бунтует. Причина проста: раз покупатели оказались евреями, интифадирующие палестинцы могут убить продавцов, сочтя их коллаборационистами. Торговая сделка с евреями — беда для араба, попадающего в таких случаях, что называется, между молотом и наковальней: сперва раскалят, а потом давай бить с обеих сторон. И у каждого своя правда, и всех жалко…
Повторю: единственное, что я понимаю, — у арабов есть, где жить (около 10 млн. кв. км на 160 млн. населения), и если их соплеменники будут думать о своих братьях, о людях, о национальном реноме, а не о национально-политическом престиже, все устроится. А евреям — полный “абзац”, конец. Жить им негде (2 тыс. кв. км на 5 млн. населения) — остается лишь весь мир, диаспора, опять исключительность, избранность, неприятие остальными, погромы и какой-нибудь очередной где-нибудь вспыхнувший Холокост… Для евреев — это борьба за выживание народа, ибо арабы не допускают мысли о существовании здесь еврейского государства. Правда, это арабы-политики так считают. Простые люди без идеологов давно бы сами договорились, если б их не настраивали, не толкали друг на друга. Не разжигали очередной костер “катастрофы”.
Саня мой то вдруг очень здраво рассуждает (с моей точки зрения) о здешних проблемах, а то ахинею несет (опять с моей колокольни). Когда я говорю о здравом рассуждении, это вовсе не означает, что я с ним согласен, хотя я вижу, чувствую и его правоту. Просто я думаю по-другому. Ну, что ж — оба имеем на это право. Он считает, что за убийство можно и должно убить. Я же безоговорочно принимаю заповедь “не убий”, а там уж как получится. Но когда Саша вспоминает и перечисляет убийства близких ему людей, в том числе и детей, я теряю право и возможность спорить с ним на равных.
С другой стороны, он не понимает, как можно правую щеку подставить после оплеухи слева. И тут, как говориться, Бог мне помог. Читаю израильскую русскоязычную газету. В одной из школ девочку, недавно прибывшую из России, третируют ее соученицы, сабры, — вплоть до издевательств. (Местных уроженцев здесь называют “сабрами” по имени растений, что снаружи колючие, а внутри сладкие.) Дети ведь порою бывают невероятно жестоки. Это мы знаем из жизни любых обществ. А тут приехала, говорить на их языке не умеет, а если и скажет что, так с ошибками. Ведет себя не так. Одета не так…
И вот стоит бедная девочка в углу одна. Вдруг подбегает к ней стайка сабрят и вожак ее, что всегда впереди, обращается: “Яблочко хочешь?” Новенькая молчит, не зная, как положено здесь отвечать. Вожак стаи роется в сумке, отыскивает яблоко, быстро откусывает от него кусок за куском и под смех остальных волчат протягивает девочке огрызок. Растерянно смотрит на своих соучениц пока еще не подружка им маленькая бывшая москвичка. Но — не кинула в лицо обидчице огрызок, не отвернулась гневно и не заплакала. Маленькая русская еврейка открыла свой ранец, достала мандарин и протянула насмешнице. Сабра вспыхнула и растерянно убежала, уводя за собой свою стаю. И как в сказке с тех пор — все переменилось. Любовь, дружба, водой не разольешь…
Я дал Сане прочитать эту историю. “Вот что, сынок, я называю “подставить другую щеку”. Санечка ничего не ответил.
VI
О Стене слышали мы много разговоров и преданий. И вот она — предмет слухов, вожделений, любопытства и “плача”; след прошлого и намек на будущее — или уже начало его?..
Сегодня плохая погода — дождь, и здесь мало народу. Один еврей стоит у Стены, раскачиваясь в такт — в ритм тех слов, которыми он обращается к Богу. Наверное, темп его наклонов и раскачиваний соответствует его темпераменту или зависит от того, насколько он торопится донести свои мысли, чаяния Богу. Говорят, что еврей при молитве раскачивается только для ритмичности. Вроде бы сам себе метроном.
Один раскачивается стоя, а еще один сидит на стуле и тоже раскачивается. Оба в черных одеждах, шляпах — все как и положено.
Вся Стена — особенно в хорошую погоду или в праздники — сплошь утыкана записочками, челобитными Богу. Перед рассветом их вынимают и закапывают — говорят, на Масличной горе. Мессия пойдет оттуда и сразу их найдет. Хотя просьбы, наверно, в этих записочках по поводу каких-то сегодняшних проблем — не на далекое будущее, а, так сказать, на сейчас. Но зачем говорить что-то Богу, писать ему записки? Если Он действительно такой всеобъемлющий, всесветный и всезнающий, как они уверены, то, безусловно, и без того ведает про чаяния каждого… (Видно, психология у них, как у моего когдатошнего Начальника, который любил говорить хирургам-помощникам: не оперируешь, потому что не просишь — просить надо!).
Предупреждали: арабы в праздники готовят у Стены какую-то акцию. Не поверили — и не готовы были, когда к Стене наверху подошла толпа и сбросила камни на молящихся. Чудом никто не погиб. Когда солдаты бросились к каменеметателям, те двинулись всей своей громадой на израильтян. Началась стрельба, и погибло сколько-то — запамятовал сколько. А ведь предупреждали!..
И началось следствие: насколько правомочна была стрельба. Иные говорили, что стреляли не защищаясь, а вдогонку, из мести. А ведь если толпа убегала, то она уже стала мирной толпой!
Но все раны на телах погибших и раненых были спереди. Ни одного ранения в спину. Следствие пришло к выводу, что стрельба была правомочна. (Не могу не вспомнить Новочеркасск.) Частное определение было в отношении руководства, пренебрегшего данными разведки о возможной надвигающейся беде.
О стрельбе вокруг Стены и других святынь этого великого места существует много рассказов из разных времен нашего поразительного века. Здесь, у Стены, беда не раз низвергалась на головы молящихся. В буквальном смысле.
В одну из прошедших войн, когда евреи наступали на этот святой холм, мусульмане просили помнить об их святынях и сохранить в целости две главные — два купола, золотой и черный. Как кто-то говорил, — солнце и луну их мира. (Черный купол, по замыслу, должен быть и был когда-то серебряным. Но сейчас на это нет денег.) Евреи дали слово по возможности мечети не трогать и не стрелять по ним. И, по рассказам, договор соблюли: бежали вперед, повернув назад дула автоматов…
Глядя, как сосуществуют здесь, на одном клочке земли, три религии и множество их ответвлений, порой начинаешь надеяться, что придет время всеобщего мира и в одном храме смогут дружно соседствовать дети разных церквей, когда-то не умевшие встретиться без драки.
Может ли мир наш вынести такую возможность Мира и Покоя?!
Эх!.. Мечты, мечты… Когда я вспоминаю мое трехлетней давности посещение храма в Хевроне, где вроде мирно сосуществуют иудейская мысль, вера, жизнь и мусульманская идея, мусульманский образ бытия и внешний облик, но при этом — постоянная ненависть, стреляющая из глаз, я теряюсь и не знаю, на что надеяться. Не могу себе представить, что ждет Мир…
Казалось бы, пришло время перед угрозой потери всего ухватиться всем вместе за общие реки, моря, земли и небо. Но нации, народы, конфессии и континенты все никак не могут договориться. Более того, когда-то бились до первой крови; нынче— до последней капли, до последнего врага… Или до последнего своего. То есть до конца света, что ли?
Вот еще один пример гипотетической любви и единения трех ненавистных друг другу вер: Дом.
Три этажа.
На первом — могила Давида. Пусть на самом деле это миф и могила Давида неизвестно где. Но евреи ходят сюда, почитают это место, молятся, просят, надеются.
Второй этаж. Комната, где, как считают, проходила Тайная вечеря. Что рассказывать, как священно это место для христиан!..
Но вся эта настроенность и тех и других на святость, на прикосновение к таинству ушедшего бытия напрочь исчезала, как только христиане проходили по лестнице через еврейскую часть. Постоянные потасовки несогласия. Может, и тогда, во времена оны, тоже не соблюдалась очередь и такая же была толкотня, и те же крики — “куда прёшь”? Сейчас эту лестницу закрыли, и проход в комнату Тайной вечери — с другой стороны. Потоки людей теперь не встречаются — стали мирными. Неужели для мира нужно разъединится?! Как говаривал Ленин: прежде чем объединиться, надо размежеваться. Печально — но факт очевидный…
А на третьем этаже мечеть. В нее еще один вход. Отдельный. Вот так!..
VII
Мы в парке Ротшильда — он называется так потому, что создавался на деньги знаменитого миллионера. Здесь же, в парке, Ротшильд и похоронен.
В одной из рощиц парка (кстати, все эти парки, леса, рощи появились на этой земле лишь в последние десятилетия — во всяком случае, их породили именно ХХ век и сионизм) много столиков среди деревьев для проведения пикников. Чтоб не больно пакостили природу. Но урны для мусора, столики и прочие удобства вовсе не создают обстановку “места мероприятия”. И нет надзирающих за порядком. Все приезжающие сами дорожат делом рук своих и ближайших предков, следят за тем, чтобы все природное, чистое, естественное, было в полной сохранности передано потомкам. Выращенное и созданное ими за последние годы — предмет их законной гордости, даже как бы самодовольства. Но уж лучше пусть будет такое самодовольство, чем тупой самодовольный фанатизм террористов, которые не только людей и созданные ими предметы цивилизации уничтожают, — они поджигают и рощи, губят и животных, появившихся и расплодившихся в израильских лесах и парках в последние десятилетия. Так даже экология становится ареной политической борьбы и воевать за сохранение жизни на планете приходится на всех фронтах. Терроризм бьет людей и непосредственно, и через гибель рожденного природой…
Пришла очередь осмотра парка. Зачем и приехали! Разговариваем, ходим меж посаженых деревьев, по подстриженным газонам, пружинящим под ногами: дерн привозной — его укладывают на не больно добрую почву словно ковер, а потом бдительно следят за ним, ухаживают. И при этом по газонам не только ходить разрешается — дети на них играют, прыгают, кувыркаются — чистая площадка молодняка в зоопарке! Кстати, и зоопарка в нашем понимании — тюрьмы для зверей — здесь нет. Сафари — так здесь называется зоопарк. И это не только в названии разница. Зоопарк в принципе иной — это действительно мини-сафари. Звери бегают по территории на свободе. Посетители ездят рядом в машинах. Животные подбегают, выпрашивают еду. Блюстителей порядка тоже нет. Никто никого не гоняет, ничего не запрещено. Да никто ничего и не делает, что следовало бы запретить. Все ухожено, за всем следят, все чисто. А работников парка не видно.
Вот и в Италии меня поражало — нигде не видно работающих, а результаты работ на каждом шагу: все, что только в голову может прийти, сделано. А у нас на каждом шагу и работающие в поте лица, и вокруг следов, именно следов, навалом, а вот результатов часто и не увидишь…
VIII
Входим на территорию Яд Вашем. Аллея праведников мира. Посвящена всем не-евреям, спасавшим еврейские семьи. Каждое дерево посажено в честь такого праведника. Их много. Длинная-длинная аллея по всей большой территории. Когда где-то на планете обнаруживается, отыскивается такой праведник, его приглашают в Израиль, устраивают встречу со спасенными или с их потомками, сажают дерево в честь спасителя и водружают у основания мемориальную дощечку с его именем. Если этого человека, этого праведника уже нет на земле, то спасенные сажают дерево без него, но с теми же церемониями и ритуалами.
Есть здесь и дерево Валленберга. Не знаю, как оно называется, но растет оно раздваиваясь, растраиваясь, дает много стволов и крупных ответвлений. Это как бы напоминание о том, что каждый спасенный еврей дает многочисленные побеги…
Интересно, что деревья, посаженные без “виновника торжества”, почему-то сильно не разрастаются, а остаются маленькими. Смотришь на аллею, на могучие стволы — и вдруг рядом эти подростки. Дерево такое же — а не растет. Наверно, есть какая-то реалистическая причина. А может, мистическая?..
Корпуса музея выложены из обычных неотесанных камней. Оказывается, камень нельзя тесать железом. Тоже ритуал. Так что стены корпусов составлены из глыб.
Отношения с камнями у евреев, по-видимому, связаны с древним обрядом похорон, когда покойника, защищая от зверья, заваливали камнями. Да на Земле Обетованной земли-то особенно и не накопаешь — камень, камень, камень. Наверное, потому до сей поры сохранилась традиция класть на могилы близких не цветы, а усевать холмик или плиту памятными камушками.
Самое большое впечатление производит детский мемориал.
Гениальная идея архитектора связана с поверьем, будто после смерти безгрешные дети светят нам с ночного неба звездочками.
При входе в мемориал тебя встречают лица детей, погибших в лагерях уничтожения. Эти детские портреты помещены за стеклами рядом с зеркалами и расставлены таким образом, что, когда проходишь мимо и удаляешься в глубину здания, лица множатся, меняют поле отражения, перемещаются вместе с тобой. Четкие линии постепенно стираются, черты размываются, становятся малоузнаваемы. И чем дальше ты отходишь, тем больше детских лиц окружает тебя. По мере удаления посетителя, лица теряют черты индивидуальности, одно за другим обращаются в символы, и мы прощаемся с неким обобщенным и все же как бы с конкретным множеством. Мы идем дальше, отходим от них, а их становится все больше, они размываются, затуманиваются — и мы прощаемся, прощаемся, прощаемся… Мы уходим от них в черную темноту кромешную — туда, где, горя, не светят, а только заявляют о своем присутствии бесчисленные огоньки, звездочки. И чем больше ты отдаляешься от лиц, чем дальше они уходят, тем больше становится мерцающих светлячков в черной бездне, по краю которой ты идешь. Миллионы ушедших, светящихся душ…
В темноте тебя сопровождает размеренный голос, поочередно мужской — женский, мужской — женский, разносящийся, кажется, по всему мирозданию. Монотонный мартиролог: имена, фамилии, возраст, место, откуда ребенок родом. Это звучащее напоминание о всесветной катастрофе, уничтожающей будущее человеческого рода, не умолкает все двадцать четыре часа.
Темнота, огоньки и потусторонний и все же очень человеческий голос… Всем своим существом своим ты ощущаешь — перед тобою модель уничтожения человечества…И что же — мир содрогнулся? Да, мир содрогнулся, Но и слишком быстро успокоился, утешился, утишился иными заботами…
IХ
Паша живет в киббуце. Паше в каком-то смысле повезло: в этом киббуце в доме для престарелых он мог работать с первых же дней. Не пришлось сдавать экзамены, подтверждая свой врачебный диплом: до института Паша закончил фельдшерское училище, а патент среднего медицинского образования в подтверждении не нуждается. Вот так от прошлых неудач, обрекших его на поэтапное учение, сегодня вышла польза. На этой работе его можно использовать и как фельдшера, и как потенциального врача. Хотя сегодня у него работа не совсем медицинская. Вернее, совсем не медицинская, но он при деле — при деле близком тому, которому учился, оно дает ему возможность показать свое доброе нутро и дает выход энергии.
Мы въехали на территорию киббуца. Площадка для машин. Ухоженные дорожки. Деревья. Не густой, но лесок. Для Израиля вполне даже лес, внутри которого разбросаны разные строения. При въезде — красивый приземистый дом. Оказалось, это театр, куда часто приезжают театральные труппы, отдельные артисты и ансамбли. Бывают и гастролеры из-за моря. И даже наши. Постоянной труппы, естественно, здесь быть не может. В киббуце всего-то около тысячи человек с детьми. В Израиле вообще театры беспрерывно ездят по стране и дают спектакли в городках, киббуцах и прочих малых скоплениях людей. Польза здешних небольших расстояний: днем спектакль где-то “далеко” — в киббуце или в городе на окраинах страны, а вечером — на основной сцене, в столице. Театр прогорит, если будет давать спектакли только у себя дома.
Сначала Паша повел к себе в дом, который называется здесь “караван”. В принципе это что-то вроде нашей строительной бытовки, стоящей на чем-то временном, без фундамента. Но, в отличие от бытовки, караван не выглядит как вагончик без колес, а имеет вполне приличный внешний вид — окошечки, крыльцо. Даже красиво. А интерьер и того лучше — просто хорошая квартира. Кухонька с газовой плитой, салон (по-нашему гостиная, общая комната) с хорошей (относительно) мебелью, с красивыми плетеными креслами и диваном. На стенах картины, привезенные из Москвы. Даже Сарьян — гордость семьи, личный подарок художника деду. Шкаф для посуды. По одну сторону салона — спальня со встроенным шкафом, по другую коридорчик, где двери в туалет, в ванную с душем, а дальше детская. Площадь около сорока метров.
Паша сегодня не дежурит и потому спокойно, не торопясь, обстоятельно рассказывает про киббуц, про детей — про жизнь здесь. Пришла с работы и Марина. Она служит на кухне. Работает по специальности (у нее диплом мастера-технолога по общественному питанию или что-то в этом роде), но, к сожалению, ее возможности не используют в полную силу. Она ведь не только по диплому, но и от природы, от семьи прекрасная кулинарка — помню еще по Москве. А здесь, на общественной кухне, занимается только овощами. Как и большинство олимов, Марина (может быть, пока?) на себе испытывает недоверие аборигенов к выходцам из России. Впрочем, так дело обстоит не только в Израиле.
“Местные всё делают сами, — жалуется Марина, — а нам, русским, готовить не дают. Считают, что наша пища плохая, невкусная. И действительно, если сравнивать со здешним, то, скажем, наш борщ для них просто несъедобен. Они отваривают свеклу целиком, потом в этот отвар целиком кладут картошку, ну и так далее. Такой борщ, разумеется, гадость. Мы предлагали отдать кухню нам, русским евреям, на один день — для русской пищи. Для русско-еврейской кухни. Но нам не дали. Так и не знают, что такое наш борщ”.
Однако, разумеется, не это главное. И в столовой тоже. Кстати, сама по себе она прекрасна. В первые дни наши просто обалдели: с утра пришли в столовую, а там десять сортов творога, десять видов салата… И каждый день новое меню. Правда, на следующей неделе оно повторяется. (Вообще-то, и у нас в больнице так же — с той, однако, разницей, что продукт не тот и разнообразия почти никакого…) А через несколько месяцев столовая надоела настолько, что перешли на домашнюю кормежку, хотя местным киббуцным питанием продолжают гордиться. Вот и нам похвалились.
После обеда пошли в обход. Знакомиться с киббуцем. Выходим на крыльцо. Летит на велосипеде девятилетняя Аня. Из школы несется. Красивая девочка, интересное лицо. Вообще, красивая семья. Не успела Аня припарковаться, как, видим, на маленьком велосипеде катит четырехлетний Миша из детского сада. У детей есть транспорт. А у взрослых?
В принципе, в киббуце есть машины — правда, немного. Кажется, десять. Если машина свободна или ты заказал ее загодя — пользуйся. Но член киббуца не может купить машину себе в личное пользование. Не выделяйся! Все должны быть равны. Видимо равны…
Ох, эта жажда равенства! Как бы не привела она к беде!.. А если кто талантом каким-то особым, своим, будет не похож на остальных? Нечего стремиться к социализму, не узнав как следует, что это такое. Но все еще то в одном месте, то в другом месте тешат себя иллюзией, что лицом их социализма можно только гордиться, и не подозревают, что оно всегда грозит обернуться какой-нибудь очередной отвратительной харей…
Здесь многие тоже очень гордятся своим социализмом. Тем более, что он действительно оказался одним из главных строителей нынешнего государства. Он вывел страну из убожества, сделал ее относительно процветающей — даже с переизбытком производства продовольствия. И все же, как теперь выясняется, многие киббуцы оказались в конечном итоге нерентабельными. Пятидесятитрехлетний киббуц, в котором мы гостим, — по-видимому, из богатых. Но и он порой приостанавливает производство. Нерентабельность занятий сельским хозяйством в киббуце толкает к тому, чтобы развивать в нем промышленность. Начинается обычно с мелкого производства. Так, здесь, например, имеется полностью автоматизированный электроламповый завод, лампы которого не перегорают в течение многих лет. Еще один завод производит винты, шурупы. В других киббуцах налажено производство какой-нибудь электроники. А еще где-то — какие-то краники, заглушки, катетеры для больниц. Всюду ищут какой-нибудь выход из сельской нерентабельности…
Но главное — в другом. Главная опасность, мне кажется, — это все же некое унижение, неизбежное при подчинении члена коллектива общим уравнивающим правилам. Равенства ведь не бывает, не может быть в принципе. Равенство — одно из прельщений мира. И прельщение это чревато катаклизмами, что время от времени вспухают и уродуют психику и жизнь людей то в одном месте планеты, то в другом.
Прежде всего жалко талантливых. (Вспомним предтечу коммуно-фашизма — Спарту: уравниловка, общие трапезы, спальни, культ силы и войны, издевательство над рабами из педагогических соображений, общественное выше личного и так далее. И результат: ни одной личности в истории не оставили, кроме военных, царей да олимпийских спортсменов…) Но можно взять и более обычное, бытовое измерение — скажем, приобретение чего-то сугубо личного, частного. Например — той же машины. Ведь, в конце концов, машина нынче в развитом обществе — мелкое приобретение. Мелкое, личное, частное. Но — нельзя! И — ощущение унижения от того, что нельзя что-то лично для себя… Или возьмите необходимость спрашивать, можно ли комнату лишнюю пристроить к своему коттеджу… Да черт его знает, что мне может еще понадобиться “лично”! И все эти лишние, мелочные “нельзя” порой унижают именно тем, что оскорбительно ставят личность “на место”…
Но не бывает так, чтобы унижающий — личность ли это, коллектив ли, общество, государство — не был в дальнейшем унижен сам. Пусть и не очень быстро. Вот почему я так страшусь нынешнего унижения арабов, как бы ни было оно объяснимо ситуацией…
Но ведь хорошо здесь?! Да. Так почему же в стране все больше и больше начинают отказываться от всех удобств социализма?
А вот по тому по всему… Может быть, потому, что прежде всего исчезает индивидуальность. Становится скучно. Хотя в столовой вкусно и чисто, хочется какой-то другой еды, хочется выбирать самому. Человек без выбора жить привыкает, но оскудевает душой. Пропадают прихоти. Да, без выбора легче — не думаешь, не напрягаешься, не отвечаешь, не заботишься — все делается без тебя. За тебя…
Итак, Паша работает в доме престарелых. Условия существования там хорошие. Двухкомнатные номера с современными атрибутами комфорта и удобств. В этом доме живут киббуцники, ушедшие на покой. Тут и основатели, что создавали киббуц пятьдесят три года назад. Здесь и просто старые, больные. “А что — дети навещают родителей?” — “Не всегда. Нечасто… Вот во время войны в Персидском заливе, когда надо было всех стариков отвести в одну комнату безопасности, герметически закрытую на случай газовой атаки, никто из детей так и не пришел помочь”. — “Здесь такие плохие дети?” — “Нет. Просто многие родители были настроены коммунистически. И произошел в некотором роде распад семьи…”
В течение многих лет условия жизни в этих коммунах диктовались идеей: общественное выше личного. По-видимому, и здесь тоже ее поставили выше здравого смысла и заповедей, данных миру Библией. В том числе и в отношении семьи. А ведь семья существует, в конце концов, не только для рождения детей, но и для их воспитания. Такова природа человека. А в киббуцах родителей плотно оттирали от детей — о детях надежно хлопотало заботливое общество. Рождался ребенок, и в третий месяц своего существования новорожденный человечек уходил из семьи. Сначала в ясли, потом в детский сад, в школу. Дети были хорошо ухожены — росли в тепле, сытые, внимательно воспитанные коллективом. Конечно, и родители не были заброшены. Дети знали, что родители тоже живут в хороших условиях — накормлены, в чистоте, в тепле и т.п. Словом, с бытом у всех все в порядке. Но в порядке ли с человеческим теплом? Ведь контакты с родителями были минимальны. Воздействия личности родителей практически не было. И связи — разрывались. Родители, в результате, о детях своих не заботились. А ведь к старости иным из них, наверное, ох как хотелось иной раз поговорить по душам с теми, кого они родили…
Тяжким камнем лежит в моей душе память о моей умиравшей маме. Почти год она была малоподвижна после перелома шейки бедра. Я не отдал ее в больницу, зная, что это приведет к неподвижности и быстрому концу — ей было уже восемьдесят шесть. Я заботливо ухаживал за ней дома. Я помогал ей вставать по утрам, умывал, прибирал, усаживал в кресле, кормил… Улетал с работы между двумя операциями, чтобы проверить, как ей живется, покормить, помочь. Я делал все, что нужно, и в глазах окружающих выглядел хорошим сыном. Но теперь я понимаю, что маме больше, чем уход, нужно было поговорить, нужно было, чтоб я посидел рядом, рассказал бы, что происходит на работе, на улице, поговорил о политике… Ей-то надо было, чтоб я поговорил с ней обо всем! Ей, наверное, хотелось повспоминать о своем прошлом, которое сидело в ней порой колом, которое она хорошо помнила и охотно рассказывала обо всем пережитом моим друзьям, когда они приходили и я с креслом выносил маму в компанию. Ей хотелось посудачить о погоде, обсудить телепрограммы, потолковать о Лиде и о прежних моих женах, посетовать на моих детей, ее внуков, подумать о будущем моей внучки, ее правнучки, побеспокоится вместе со мной о здоровье всех родственников, поволноваться по поводу газетных новостей обеих родин — географической и исторической…
Но я спешил. Работа, дела, операционная и издательства, больные и редакторы… К тому же мама плохо слышала. Какая ж это тихая беседа со старым родителем, если все время приходиться кричать и повторять сказанное по несколько раз, а в ответ слышать нечто совсем другое, о чем не говорил, не думал, не рассказывал?! Но… мог! И мама это чувствовала, понимала. А я все понимал не так. И теперь вот не перед кем и повиниться…
… Идем по киббуцу. Коттеджи-виллы, иногда соединенные в комплекс из двух-трех строений. В раскрытые окна и двери видны небедные городские квартиры. Так выглядит у нас санаторий какого-нибудь Четвертого управления. Это жилая зона. Здесь, кроме вилл, и дом для стариков, а также поликлиника. А вот и детская территория: ясли, детский сад, школа. Классы в разных домиках. После четырех часов ребята уходят домой — отчуждение детей от семьи ушло в прошлое. Видно, поняли. Тут ребятня играет как на спортивной площадке, так и в компьютерном классе. Поблизости от детской территории небольшой зоопарк. Разные птицы — обычные и диковинные, обезьянки, пони, еще какие-то небольшие и нестрашные животные. Дети тут дежурят, ухаживают за своим зверьем. Здесь же и кружок верховой езды. Кружков здесь много — языковые, танцевальные, музыкальные, рисовальные, драматические, спортивные — разные. В городе все эти кружки платные, здесь же, разумеется, за счет киббуца — у киббуцника своих денег нет и быть не должно.
Проживание здесь стоит полторы тысячи шекелей. Заработанное идет в общую кассу. Время от времени тебя знакомят с твоим счетом. Как в банке.
Паша с семьей зарабатывает что-то около трех с половиной тысяч. Тратит полторы. Что-то накапливается. Поскольку он не член киббуца, то может купить себе машину. Член киббуца покупать не должен — не должен выделяться.
Зато, если хочешь, можешь завести себе личную кошку, собаку (слава Тебе, Господи!). Личные животные тоже питаются за счет киббуца. Собачью, кошачью пищу берут здесь в магазине, хотя денег не платят. Наверное, записывают куда-нибудь?.
Конечно, член киббуца что-то приобретает, у него многое может быть. Но если он захочет выйти из сообщества — уходит голеньким. Частники, гости киббуца, приглашенные вроде Паши, зарабатывают здесь меньше, чем в машаве. (Машава — это другой вид кооперации, когда отдельные фермеры объединяются лишь для реализации произведенного, — то, что у нас от большого ума называлось спекуляцией или, более вежливо, посредничеством).
Потягивая замечательный местный ликер, Паша расселся в кресле и, попыхивая трубкой, принялся рассуждать:
“Никакие мы не олимы, то есть вернувшиеся к себе на родину. Недаром в России нас назвали репатриантами. Это обычная эмиграция, и мы эмигранты. Здесь к нам так и относятся — как к людям второго сорта: нам меньше платят, чем израильтянам, нам труднее найти работу…”.
Но, по-моему, он не прав. Эмигрант не прикрыт ничьим крылом. Устраивается, как может. Ему никто не помогает, не дает никаких ссуд. А здесь есть министерство абсорбции — специально для таких, как Паша. Для эмигранта не создают никаких специальных курсов переподготовки. А для олимов их полно. Для эмигранта нет никаких льгот — здесь для приезжих евреев много их, разных. Эмигрант не может купить себе машину со специально для него придуманной скидкой. Здесь — пожалуйста, покупай со скидкой в сорок процентов. Олиму дают деньги, чтобы он мог снять квартиру. Вот на работу, действительно, устраиваться труднее. И это естественно: не знаешь местных правил, обычаев, законов, языка, наконец. Все это нормально, к сожалению.
Паша по советскому паспорту — армянин. И по здешним документам он тоже армянин — муж еврейки, отец евреев. Вообще-то бабушка его по материнской линии — еврейка, стало быть, и мать еврейка, и он также, по еврейским законам. Да и отец у него еврей. Он мог бы утвердить себя евреем через раввинатский суд, но все это настолько нецивилизованно и дурно пахнет, столь неприятна эта оценка-расценка, что он не стал этим заниматься. Армянин и армянин.
— Паша, а на тебе это как-то отражается?
— Никак. Вот только в армию могут не взять. Проситься надо. Не быть в армии здесь просто неприлично.
…Последний проход по киббуцу. Садимся в “мицубиси” олима Бори, приобретенную с сорокапроцентной репатриантской скидкой; прощаемся с семьей Паши и уезжаем в Тель-Авив.
Посочувствовали своим. Порадовались за них. И все же полноценность жизни олима прежде всего связана с работой. Не для выживания — выживут, а для ощущения полноценной жизни. Качество жизни зависит не только от еды и крыши. Надо ощущать собственную необходимость. Свобода — не просто отсутствие страха и раскованность, это еще и дело жизни, вымечтанное и наработанное с детства. Кому в России удалось работать в вымечтанном деле, тот здесь чаще неудачник. Кто там, на географической родине, тащился по вынужденной, а не выбранной дороге, тому здесь легче.
Здесь решена проблема существования… И только. Может, от этого все же морально легче, от инфаркта дальше. Хоть смертность здесь, как и на всей планете, стопроцентная… И для евреев тоже, господа!
1992 год